Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №05-06 (618-619)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Крошка Доррит (мини сериал) - экранизация романа Чарльза Диккенса

Сообщений 61 страница 74 из 74

61

Глава XXII
Кто там шагает в поздний час

Бесполезная, как оказалось, поездка в Кале была предпринята Кленнэмом в очень хлопотливую для него пору. Одному варварскому государству, чьи владения занимали весьма значительное место на карте мира, понадобились услуги нескольких инженеров; обстоятельства требовали тут не только изобретательности и энергии, но и практических свойств, таких, как уменье обходиться людьми и средствами, которые окажутся под рукой, и приспособлять их для осуществления своих проектов так же смело и решительно, как эти проекты составлялись. В указанном государстве по недостатку цивилизации не знали, что всякую идею, имеющую большое значение для страны, следует выдерживать в недрах Министерств Волокиты, как крепкое вино выдерживают в лишенном света подвале, пока оно не утратит огня и блеска молодости, а те, кто возделывал виноградники и выжимал сок из гроздьев, не истлеют в Земле. Как истинные варвары, местные правители употребляли все усилия, чтобы делать то, что нужно, и в своем невежестве относились без малейшего уважения к великой политической науке, как не делать того, что нужно. Более того, они совершенно варварским способом расправлялись с тайнами упомянутой науки в лице тех из своих подданных, кто эти тайны постиг и пытался применять их на деле.

Не мудрено, что, когда в этом государстве понадобились люди, их стали искать и нашли — образ действий, сам по себе совершенно дикий и неправильный. А найдя, отнеслись к ним с полным доверием и уважением (опять-таки признак глубочайшего политического невежества) и пригласили как можно скорее приехать и заняться порученным им делом. Короче говоря, поступили с ними, как с людьми, которые знают, что нужно делать, и намерены делать то, что нужно.

В числе тех, о ком идет речь, был и Дэниел Дойс. Трудно было предугадать, сколько месяцев, а быть может, и лет придется ему провести за границей. К его отъезду Кленнэм готовил подробный отчет о делах предприятия за время их совместной деятельности, трудясь над ним с утра до ночи, так как срок в его распоряжении был небольшой. Он воспользовался первым свободным днем, чтобы съездить на континент, и сразу же поспешил вернуться для прощальной беседы с Дойсом.

Подробно и обстоятельно Артур знакомил своего компаньона с прибылями и убытками, предстоящими платежами и ожидаемыми поступлениями. Дэниел вникал во все с обычной своей добросовестностью и остался очень доволен. Он изучал отчет, словно хитроумнейший механизм, куда более сложный, чем все его изобретения, и когда все было кончено, долго еще смотрел на эту кучу бумаг, приподняв над головой шляпу, будто поглощенный созерцанием какой-то удивительной машины.

— Какой у вас великолепный порядок во всем, Кленнэм. И все так ясно! И все так красиво!

— Рад, что заслужил ваше одобрение, Дойс. Теперь относительно управления капиталом во время вашего отсутствия — на случай, если потребуются некоторые дополнительные вложения…

Но компаньон не дал ему договорить.

— Эту сторону дела я по-прежнему целиком предоставляю вам. Продолжайте действовать от нашего общего имени, поскольку уж вы взялись избавить меня от бремени, которое всегда было для меня непосильным.

— Я вам не раз говорил, что вы недооцениваете свои деловые способности, — возразил Кленнэм.

— Может быть, — смеясь, сказал Дойс. — А может быть, и нет. Но так или иначе, у меня есть свое занятие, в котором я сильней, чем в цифрах и расчетах, и к которому у меня и способностей больше. Я вполне доверяю своему компаньону и не сомневаюсь, что он всегда знает как лучше поступить. В денежных делах у меня есть только одно предубеждение, — продолжал Дойс, взяв компаньона за лацкан своими гибкими пальцами мастера, — я против спекуляций. Других как будто не водится. Впрочем, это предубеждение, вероятно, вызвано тем, что я никогда всерьез о таких предметах не задумывался.

— Но почему вы называете это предубеждением? — возразил Кленнэм. — Дорогой мой Дойс, в вас просто говорит здравый смысл.

— Если вы так думаете, тем лучше, — отозвался Дойс, добродушно поблескивая своими серыми глазами.

— Представьте себе, — сказал Кленнэм, — не далее как полчаса назад я то же самое говорил заходившему сюда Панксу. Мы оба сошлись на том, что увлечение спекуляциями — одно из самых опасных и, к сожалению, самых распространенных в наше время безумств, чтобы не сказать пороков.

— Панкс? — повторил Дойс, сдвинув шляпу на затылок и задумчиво качая головой. — Ага, ага! Он человек осмотрительный.

— Очень осмотрительный, — подтвердил Артур. — Можно сказать, образец осмотрительности.

Оба, видимо, были очень довольны осмотрительностью мистера Панкса, хотя из содержания их беседы не явствовало, почему.

— А теперь, уважаемый мой компаньон, — сказал Дэниел, взглянув на часы, — время не ждет, и экипаж уже готов к отъезду, а потому еще одно только слово на прощанье. У меня есть к вам просьба.

— Охотно все исполню, с одной оговоркой, — поспешил добавить Кленнэм, увидя по лицу собеседника, что оговорка вполне своевременна. — Не просите меня оставить хлопоты по делу о вашем изобретении.

— А я именно это и хотел сделать, вы угадали, — сказал Дойс.

— Тогда я вам скажу: нет. Нет, нет и нет. Раз уж я начал, то не отступлюсь до тех пор, пока не получу какого-нибудь вразумительного ответа или хотя бы объяснения в официальном порядке.

— Ничего у вас не выйдет, — возразил Дойс, качая головой. — Попомните мое слово, ничего не выйдет.

— Все равно, нужно пытаться, — сказал Кленнэм. — Попытка не пытка.

— Как сказать, — отозвался Дойс, кладя ему руку на плечо. — Мне эти попытки дорого обошлись, мой друг. Они меня состарили, извели, вымотали, обескуражили. Когда не видишь конца несправедливостям, которые приходится терпеть, характер от этого не улучшается. Мне кажется, кстати, что и на вас уже оказали свое действие чиновничьи увертки и проволочки; у вас утомленный вид.

— К тому есть личные причины, — сказал Кленнэм. — Чиновники тут ни при чем. Они еще не успели умерить меня.

— Так вы не хотите исполнить мою просьбу?

— Ни в коем случае, — отвечал Кленнэм. — Стыдно было бы мне так быстро бежать с поля битвы, когда человек старше меня и более кровно заинтересованный мужественно сражался столько лет.

Видя, что его не переубедишь, Дэниел Дойс сердечно пожал ему руку и вместе с ним спустился вниз, бросив прощальный взгляд на станки и машины. Он направлялся в Саутгемптон, где должен был присоединиться к своим попутчикам, и у ворот стояла дорожная карета, полностью оснащенная для этого путешествия. Вокруг толпились рабочие, вышедшие пожелать счастливого пути своему хозяину, которым они явно гордились. «В добрый час, мистер Дойс! — крикнул один из них. — Куда бы вы ни заехали, везде сразу разберут, что за человек им попался: и машину-то знает, и его машина знает, и до дела охоч, и на все руки мастер, и уж если это не настоящий человек, так где его и искать, настоящего-то!» Эта речь, произнесенная хриплым баском из задних рядов, была встречена троекратным «ура», и оратор, за которым прежде не знали подобных талантов, прославился на всю жизнь. Не успело последнее «ура» отгреметь, как Дэниел растроганно воскликнул: «Прощайте, друзья!» И карета исчезла с такой быстротой, словно сотрясение воздуха выдуло ее из Подворья Кровоточащего Сердца.

Мистер Баптист, как лицо, облеченное доверием (за которое этот маленький человечек умел быть благодарным), тоже был среди рабочих и вместе со всеми кричал «ура» в меру своих скромных способностей иностранца. Известно, что нет на земле людей, которые бы так умели кричать «ура», как англичане, когда они всерьез возьмутся за дело; дружный хор многих глоток воодушевляет и сплачивает их, точно голос всех предков, начиная от Альфреда Саксонца[47], точно шелест исторических боевых знамен. Мистер Баптист, подхваченный этим могучим вихрем, долго не мог отдышаться и прийти в себя, даже когда Кленнэм позвал его наверх прибрать книги и бумаги.

Артур стоял за своей конторкой, задумчиво глядя в освещенное солнцем окно, и на душе у него было грустно, как всегда бывает после проводов; эта грусть, это щемящее чувство пустоты, сопровождающее любую разлуку, словно служит предвестием той Великой Разлуки, тень которой нависает над каждым из нас. Вскоре, однако, его праздно блуждавшие мысли вернулись к предмету, который больше всего занимал их последнее время, и он в сотый раз стал перебирать в памяти все подробности того вечера, когда он у матери встретился с Бландуа. Снова этот загадочный человек обгонял его на кривой темной улочке, снова Артур следовал за ним и терял его из виду, неожиданно находил во дворе материнского дома и вместе с ним дожидался у запертых дверей.

Кто там шагает в поздний час? Кавалер де да Мажолэн.

Кто там шагает в поздний час? Нет его веселей.

Не первый раз вспоминался ему этот куплет детской песенки, который тогда напевал незнакомец; но, поглощенный своими думами, он не заметил, что повторил его вслух — и потому вздрогнул от неожиданности, когда чей-то голос пропел следующий куплет:

Придворных рыцарей краса Кавалер де ла Мажолэн,

Придворных рыцарей краса, Нет его веселей!

Это Кавалетто, думая, что он остановился, не зная, как дальше, услужливо подсказал ему слова и напев.

— А, вы знаете эту песенку, Кавалетто!

— Per Bacco![48] Еще бы, сэр! Кто же ее не знает во Франции! Я сотню раз слышал, как ребятишки поют ее за игрой. В последний раз, когда ее привелось мне слышать, — добавил мистер Баптист, который, вспоминая о родине, всегда начинал строить фразы по образцу родной речи, — ее пел нежный, детский голосок. Такой милый, совсем ангельский голосок. Altro!

— В последний раз, когда мне привелось ее слышать, — сказал Кленнэм, — ее пел голос, в котором ничего ангельского не было. Скорей наоборот. — Он сказал Это больше для себя, чем для собеседника, и так же для себя повторил сказанные тогда незнакомцем слова: «Громы и молнии, сэр, нетерпение — мое природное свойство!»

— Ай! — вскричал Кавалетто, ошеломленный, и вся краска сбежала с его лица.

— Что с вами?

— Сэр, знаете ли вы, где я последний раз слышал эту песенку?

С живостью, свойственной ему от природы, он пальцами стянул глаза к переносице, очертил в воздухе большой крючковатый нос, растрепал волосы, надул верхнюю губу, изображая густые усы, и закинул на плечо полу воображаемого плаща. Разыгрывая эту пантомиму с быстротой, недоступной представлению тех, кому не случалось наблюдать итальянских крестьян, он еще ухитрился изобразить на своем лице странную и зловещую улыбку. Но мгновение спустя он уже опять был самим собой и растерянно глядел на своего покровителя.

— Ради всего святого, что это должно означать? — спросил Кленнэм. — Вы знаете человека по фамилии Бландуа?

— Нет! — сказал мистер Баптист, энергично тряся головой.

— Но вы только что изображали кого-то, кто вместе с нами слушал эту песенку, не так ли?

— Да! — сказал мистер Баптист, столь же энергично кивая головой.

— Так разве этого человека звали не Бландуа?

— Нет! — сказал мистер Баптист. — Altro, altro, altor! — К движению головы он присоединил движение указательного пальца, и то еще протест казался ему недостаточно выразительным.

— Погодите! — воскликнул Кленнэм и, достав афишку, разложил ее на конторке. — Он это или не он? Вы поймете, если я прочитаю вам вслух?

— Пойму, пойму. Все пойму.

— Но вы и глазами следите тоже. Подите сюда и смотрите, что я читаю.

Мистер Баптист стал подле Артура и, быстро водя глазами по строчкам, с нетерпением выслушал все от начала до конца, после чего с силой прихлопнул афишку обеими ладонями, точно хотел раздавить какое-то ядовитое насекомое, и, повернувшись к Артуру, крикнул:

— Он! Он самый!

— Кавалетто! — с большим волнением сказал Кленнэм. — Вы не знаете, как это для меня важно! Скажите, где вы повстречались с этим человеком?

Мистер Баптист, явно смущенный вопросом, медленно снял руки с афишки, попятился на несколько шагов, сделал вид, будто стряхивает с рук пыль, и, наконец, через силу ответил:

— A Marsiglia — в Марселе.

— Что он делал там?

— Сидел в тюрьме. Он — altro! — Мистер Баптист снова приблизился и договорил шепотом: — Он убийца!

Кленнэм отшатнулся, как от удара — слишком страшным было это слово в применении к человеку, с которым имела дела его мать. А Кавалетто между тем упал на одно колено и, отчаянно жестикулируя, умолял, чтобы ему позволили объяснить, каким образом он очутился в такой чудовищной компании.

Он чистосердечно рассказал Кленнэму о том, как он угодил в тюрьму за контрабандные делишки, но, выйдя на волю, твердо решил больше ничем подобным не заниматься. Как однажды в харчевне «Утренняя Заря», в городе Шалоне на Соне, он был среди ночи разбужен человеком, который оказался тем самым убийцей, его сотоварищем по марсельской тюрьме; как этот убийца предложил ему продолжать путь вместе; как ужас и отвращение заставили его тайком убежать из харчевни на рассвете и как с той поры он живет в постоянном страхе, что убийца разыщет его и опять станет навязывать ему свою дружбу. В течение всего рассказа он с особенным выражением упирал на слово «убийца», каждый раз заставляя Кленнэма содрогаться; а дойдя до конца, вдруг вскочил, вцепился снова в печатный листок с горячностью, которая у любого уроженца северных широт служила бы несомненным признаком умопомешательства, и завопил: «Это он! Это он, убийца!»

В своем неистовстве он чуть было не позабыл, что не так давно видел убийцу в Лондоне. Кленнэм ухватился за это сообщение в надежде, что, может быть, встреча про изошла после того вечера, когда Бландуа, или Ланье, или Риго приходил к его матери; но точность, с которой Кавалетто припомнил время и место, не оставляла простора для сомнений: случилось это раньше.

— Послушайте, — с глубочайшей серьезностью сказал Артур. — Здесь написано, что этот человек пропал без вести.

— Тем лучше! — воскликнул Кавалетто, набожно возводя глаза к небу. — Слава пресвятой деве! Проклятый убийца!

— Не так уж это хорошо, — возразил Артур, — потому что я не буду знать покоя, пока не раскроется тайна его исчезновения.

— Тысяча извинений, благодетель мой! Это совсем меняет дело.

— Вот что, Кавалетто, — сказал Кленнэм, взяв его за плечо и слегка повернув к себе, так, чтобы их взгляды встретились. — Я знаю, что вы мне благодарны всем своим добрым сердцем за то немногое, что я мог для вас сделать.

— Клянусь в этом! — вскричал Кавалетто.

— Не нужно. Так вот, если бы вам удалось найти этого человека, или узнать, что с ним сталось, или вообще добыть какие-нибудь сведения о нем, вы бы мне оказали неоценимую услугу, за которую я был бы вам так же благодарен, как вы мне, причем с большим основанием.

— Я не знаю, где его искать, — воскликнул маленький итальянец, с жаром целуя руку Кленнэма. — Не знаю, с чего начинать. Не знаю, кого расспрашивать. Но все это пустяки. Не будем унывать! Сейчас же за дело!

— Только помните, Кавалетто, никому ни слова.

— Altro! — вскричал Кавалетто — и был таков.

0

62

Глава XXIII
Миссис Эффери даст условное обещание касательно своих снов

Нелегкий день выдался для младшего компаньона фирмы Кленнэм и Дойс. Даже оставшись один, он не мог позабыть выразительные жесты и гримасы мистера Баптиста, иначе Джованни-Батиста Кавалетто, и как ни старался сосредоточиться на делах фирмы — мысли его упорно возвращались к тому же мучительному вопросу. Вообразите себе преступника, осужденного вечно качаться в лодке, прикованной на середине реки, над тем местом, где он утопил свою жертву; волны бегут и бегут мимо, а перед ним все время маячит на дне неподвижное тело и лишь слегка изменяет свои жуткие очертания, то растягиваясь, то съеживаясь под рябью воды. Так и Артур в водовороте сменявших друг друга дум и забот все время видел один зловещий, навязчивый образ, и не мог уйти от него, как ни старался.

Он теперь был уверен, что Бландуа (или как там его на самом деле звали) не просто негодяй, а нечто похуже, и эта мысль положительно угнетала его. Если бы даже завтра тайна загадочного исчезновения разъяснилась, это не могло изменить того факта, что его мать поддерживала отношения с таким человеком. Пусть никто, кроме него, не знает об этих отношениях и о том, что мать почему-то слушалась и боялась своего странного гостя; но как ему самому отделить то, что он знал, от своих старых опасений, как поверить, что за этими отношениями не крылось ничего дурного?

Она решительно не желала вступать ни в какие объяснения, и, зная ее непреклонный характер, он мог только сокрушаться о своем бессилии. Это было похоже на ночной кошмар: чувствовать, что над матерью и над памятью отца нависла угроза разоблачения и позора, и словно упираться в глухую стену, которая преграждает ему путь и мешает прийти к ним на помощь. Он вернулся на родину, имея перед собой твердую цель, о которой с тех пор никогда не забывал; и вот сейчас, когда осуществить эту цель было особенно важно, все разбивалось о непоколебимое упорство его матери. Его воля, энергия, деньги, кредит, все доступные ему средства оказывались бесполезны. Обладай она, подобно сказочному чудовищу, властью обращать в камень каждого, кто осмелится на нее посмотреть, она не могла бы парализовать его больше, чем теперь, когда в полутьме мрачной комнаты устремляла на него свой суровый взгляд — так по крайней мере казалось ему в его душевном смятении.

Но рассказ Кавалетто, пролив новый зловещий свет на все, пробудил его к действию. Убежденный в правоте своей цели, подгоняемый ощущением грозящей опасности, он решил, если мать и дальше будет упорствовать, попытать счастья с Эффери. Может быть, удастся заставить ее разговориться и приподнять завесу тайны, окутавшей дом, и это поможет ему выйти из состояния столбняка, с каждым часом становящегося мучительней. Таков был итог целого дня тяжелых раздумий, и таково было решение, исполнять которое он отправился на исходе этого дня.

Первая неудача ожидала его, как только он подошел к дому: дверь дома оказалась открытой, и на крыльце стоял мистер Флинтвинч, попыхивая трубкой. Если бы судьба благоприятствовала его планам, дверь по обыкновению была бы заперта, и отворить вышла бы миссис Эффери. Но судьба явно не благоприятствовала, и потому дверь против обыкновения оказалась открытой, а на крыльце стоял мистер Флинтвинч, попыхивая трубкой.

— Добрый вечер, — сказал Артур.

— Добрый вечер, — отозвался мистер Флинтвинч.

Дым выходил изо рта мистера Флинтвинча кривой струйкой, словно пропутешествовал по всей его скособоченной фигуре, прежде чем вырваться наружу и смешаться с дымом кривых труб и туманом, клубившимся над кривыми излучинами реки.

— Какие новости? — спросил Артур.

— Никаких новостей, — отвечал Иеремия.

— Я имею в виду иностранца, — пояснил Артур.

— И я имею в виду иностранца, — сказал Иеремия.

Скривленная набок голова и концы галстука, торчавшие под самым ухом, придавали ему такой зловещий вид, что у Кленнэма не в первый раз шевельнулась мысль: уж не Флинтвинч ли покончил с Бландуа, сведя какие-то старые счеты? Уж не его ли тайна оберегалась здесь, не его ли благополучие было под угрозой? Малорослый и скрюченный, он едва ли обладал большой силой; но при этом был крепок, как старый дуб, и хитер, как сорока. Такому ничего не стоило при желании разделаться с врагом, даже если враг был много моложе и сильнее; он мог, зайдя сзади, нанести роковой удар, и никто в этой глуши, в ночной час не помешал бы ему это сделать.

Покуда все эти мысли проносились у Кленнэма в голове, не затемняя той главной, которая его никогда не покидала, мистер Флинтвинч курил, закрыв один глаз, а другим поглядывая на стену противоположного дома, и при этом у него было такое зверское выражение лица, словно он не наслаждался курением, а силился перегрызть мундштук трубки. Но на самом деле он наслаждался — по-своему.

— Следующий раз вы легко сможете нарисовать мой портрет, Артур, — сухо заметил мистер Флинтвинч, наклоняясь, чтобы выколотить из трубки пепел.

Артур смутился и попросил извинить его, если он чересчур пристально смотрел на мистера Флинтвинча.

— Я до того взволнован всей этой историей, — сказал он, — что просто себя не помню.

— Хм! А собственно говоря, — сказал мистер Флинтвинч невозмутимо, — что вам-то за дело до этого?

— Мне?

— Вам, — ответил мистер Флинтвинч так коротко и отрывисто, словно принадлежал к собачьей породе и цапнул Артура за руку.

— А эти объявления, расклеенные на всех углах? А то, что имя и адрес моей матери связывается со столь подозрительным происшествием — это все для меня ничего не значит, по-вашему!

— Не вижу, — возразил мистер Флинтвинч, принимаясь скрести свою колючую щеку, — не вижу, почему это должно для вас значить особенно много. Но я вижу другое, Артур, — он поднял глаза, — я вижу свет в окнах у вашей матери.

— Что же из этого?

— А то, сэр, — отвечал Иеремия, ввинчиваясь в него, — что при свете думать виднее; вот я и думаю, что если по пословице не стоит трогать спящую собаку, то и ловить бежавшую собаку, пожалуй, тоже не стоит. Пусть бегает. Придет время, сама объявится.

С последней сентенцией мистер Флинтвич повернулся на каблуках и вошел в темные сени. Кленнэм, следуя за ним взглядом, видел, как он прошел в маленькую комнатку направо от двери, долго чиркал там спичками и, наконец, засветил тусклую лампу, висевшую на стене. И все что время Кленнэм рисовал себе — верней, чья-то невидимая рука словно бы рисовала ему — различные способы, которыми мистер Флинтвинч мог совершить свое черное дело и скрыть потом следы под покровом царившего вокруг мрака.

— Ну, сэр, — нетерпеливо сказал Иеремия, — что же вы не подниметесь наверх?

— Матушка одна, я полагаю?

— Нет, не одна, — сказал мистер Флинтвинч. — У нее мистер Кэсби с дочерью. Я тут курил, когда они пришли, и остался, чтобы докурить трубку.

Вторая неудача. Артур отметил это про себя, но вслух ничего не сказал и пошел наверх, в комнату матери, где мистер Кэсби и Флора только что кончили пить чай и кушать горячие гренки с маринованными анчоусами. Следы этого пиршества еще видны были на столе и на раскрасневшейся от огня физиономии Эффери, которая, стоя с длинной вилкой в руке, напоминала собой аллегорическую фигуру, только, в отличие от большинства подобных фигур, смысл аллегории был здесь совершенно понятен.

Шляпка и шаль Флоры, аккуратно разложенные на кровати, свидетельствовали о ее намерении не торопиться с уходом. Мистер Кэсби благодушествовал в кресле у камина, выпуклости его лба блестели, как будто сквозь патриарший череп просачивалось масло гренков, а лицо было кирпичного цвета, словно патриаршие щеки окрасились маринадом. Видя по всему, что визит угрожает затянуться, Артур решил не откладывать разговора с матерью.

Так как миссис Кленнэм никогда не покидала своей комнаты, в доме было заведено, что, если кто-нибудь желал поговорить с нею с глазу на глаз, он подкатывал ее кресло к стоявшему у стены бюро и поворачивал спинкой ко всем остальным, а сам садился рядом на табурет, нарочно поставленный здесь для такого случая. Гости миссис Кленнэм привыкли и не удивлялись, если Артур, извинившись перед ними, просил у матери позволения поговорить с ней по делу и, получив утвердительный ответ, занимал только что описанную позицию. Если не считать того, что мать и сын давно уже не беседовали без участия третьего лица, все это было в порядке вещей.

Поэтому, когда Артур, принеся обычные извинения, высказал обычную просьбу и покатил кресло в угол, где стояло бюро, миссис Финчинг только затараторила еще громче и быстрее, деликатно намекая этим, что ничего не слышит; а мистер Кэсби с сонной безмятежностью поглаживал свои белоснежные кудри.

— Матушка, я сегодня узнал кое-что о прошлом человека, которого я здесь видел; вам, я уверен, это неизвестно, и мне хотелось бы рассказать вам.

— Мне ничего не известно о прошлом человека, которого ты здесь видел, Артур.

Она говорила громко, как всегда. Он обратился к ней вполголоса, но она отвергла эту попытку доверительной беседы, как отвергала все прочие его попытки, и говорила своим обычным голосом и обычным, суровым тоном.

— Я узнал это не окольным путем, а из верного источника.

Она спросила, по-прежнему не понижая голоса, для того, ли он пришел, чтобы сообщить ей то, что узнал.

— Мне казалось, что вам следует знать обстоятельства, о которых идет речь.

— Что же это за обстоятельства?

— Он сидел в тюрьме во Франции.

Она хладнокровно отозвалась:

— Это меня не удивляет.

— Тюрьма была уголовная, матушка. Он обвинялся в убийстве.

Она вздрогнула, и тень вполне понятного ужаса прошла по ее лицу. Но голос ее звучал все так же ровно, когда она спросила:

— Кто тебе сказал?

— Человек, который был его сотоварищем по заключению.

— А прошлом этого сотоварища ты знал раньше?

— Нет.

— Но его самого ты знал?

— Да.

— Так же было у меня и у Флинтвинча с тем человеком, который исчез! Впрочем, не совсем так. Едва ли твой знакомый явился к тебе с рекомендательным письмом от банкира, у которого лежат его деньги. Да или нет?

Артур вынужден был признать, что столь убедительными рекомендациями его знакомый не располагал, да и вообще знакомство состоялось без рекомендаций. В глазах миссис Кленнэм, пристально следивших за ним из-под нахмуренных бровей, появилось выражение угрюмого торжества, и она произнесла с ударением:

— Так не торопись судить других, Артур. Говорю тебе для твоей же пользы, не торопись судить других.

Ее взгляд придал особый пафос этим словам. Она смотрела на него все так же упорно, и если, входя в дом, он хоть немного надеялся поколебать ее непреклонность, этот взгляд выжег всякую надежду в его душе.

— Матушка, неужели я ничем не могу помочь вам?

— Ничем.

— Вы не хотите довериться мне, дать какие-нибудь объяснения, какие-нибудь поручения? Не хотите посоветоваться со мной? Не хотите, чтобы мы стали ближе друг другу?

— От тебя ли я это слышу, Артур? Ты ведь сам отказался от участия в моих, делах. Это была твоя воля, не моя. Что же толку теперь задавать такие вопросы? Ты отлично знаешь, что уступил свое место Флинтвинчу.

Кленнэм оглянулся на Иеремию и сразу почувствовал, что он весь, вплоть до гетр, поглощен их разговором, даром что стоит в небрежной позе у стены и, поскребывая подбородок, делает вид, будто слушает неумолчные разглагольствования Флоры, где в полнейшей неразберихе свалены вместе виноторговля, макрель, тетушка мистера Ф. и майские жуки.

— Сидел во французской тюрьме по обвинению в убийстве, — повторила миссис Кленнэм, как бы подводя итог услышанному. — И это все, что его сотоварищ по заключению сообщил тебе?

— По существу все.

— А сам он кто? Тоже убийца? Может быть, даже сообщник? Впрочем, уж наверно себя он изобразил в более выгодном свете, чем своего приятеля; в этом можно не сомневаться. Что ж, теперь хоть есть о чем поговорить с гостями. Кэсби! Послушайте, что Артур…

— Погодите, матушка! Погодите, погодите! — поспешно перебил Артур, никак не ожидавший, что она вздумает повторять во всеуслышание его слова.

— Ну, в чем дело? — с досадой спросила миссис Кленнэм. — Что еще?

— Извините меня, мистер Кэсби — и вы, миссис Финчинг, — я еще на одну минуту отвлеку матушку…

Он придержал ее кресло, иначе она сама повернула бы его, оттолкнувшись ногой. Они остались сидеть лицом к лицу. Она смотрела на него, а он торопливо соображал, не грозит ли огласка сообщения Кавалетто какими-нибудь непредвиденными и нежелательными последствиями, и в конце концов решил, что лучше сохранить это сообщение в тайне — хотя, пожалуй, не смог бы привести никаких разумных доводов, кроме того, что с самого начала был уверен, что мать тоже никому не станет говорить об этом, кроме своего компаньона.

— В чем дело? — нетерпеливо повторила она. — Что тебе нужно?

— Матушка, я это сказал вам не для того, чтобы вы рассказывали всем. Мне кажется, этого делать не следует.

— Ты мне ставишь условие?

— Если угодно — да.

— Так помни же, Артур — тайну создаешь ты, — сказала она, поднимая руку. — Ты, а не я. Ты явился сюда со своими догадками, подозрениями, расспросами, а теперь ты еще заводишь тайны. Какое мне дело до того, где был и кем был этот человек? Какое мне до него вообще дело? Пусть хоть весь мир, если хочет, узнает об его прошлом, мне-то что. А теперь пусти меня.

Он подчинился властному, светившемуся затаенным торжеством взгляду и отвез кресло на прежнее место. По дороге он и на лице Флинтвинча заметил торжествующую усмешку, без сомнения относившуюся не к Флоре. Итак, весь его замысел, все надежды и попытки обернулись против него же самого, и это окончательно убедило его, что от матери он ничего не добьется. Оставалось одно: обратиться к старому другу — к Эффери.

Однако даже улучить подходящую минуту для такого обращения оказалось почти неразрешимой задачей. Умники держали миссис Эффери в полном порабощении, и к тому же следили за ней в четыре глаза; а так как она до смерти боялась сделать лишний шаг по дому, то поговорить с нею наедине не было никакой надежды. В довершение же всего миссис Эффери (должно быть, с помощью неопровержимых аргументов своего супруга и повелителя) приобрела уверенность в том, что раскрывать рот для нее при любых обстоятельствах небезопасно, а потому предпочитала держаться в уголке, благодаря своему аллегорическому орудию сохраняя неприступность. В тех случаях, когда Флора или сам бутылочно-зеленый патриарх обращались к ней с какими-нибудь словами, она молча отмахивалась вилкой, точно немая.

После нескольких бесплодных попыток привлечь внимание Эффери, пока она убирала со стола и мыла посуду, у Артура возник хитроумный план, осуществить который он решил с помощью Флоры. В соответствии с этим решением он наклонился к ней и шепнул: «Скажите, что вам хочется осмотреть дом».

Бедняжка Флора, всегда волнуемая сладостным ожиданием, что Кленнэм снова безумно влюбится в нее со всем пылом вернувшейся молодости, пришла в полный восторг от этой просьбы, видя в ней первый шаг к интимной беседе, в ходе которой воспоследует изъяснение чувств. Таинственный шепот, которым просьба была высказана, придавал ей дополнительную прелесть, и Флора тотчас взыграла.

— Подумать только, миссис Кленнэм, что эта милая старая комната совсем такая, как была, — сказала она, оглядываясь по сторонам, — разве только еще больше закоптилась с годами, но что ж поделаешь, таков наш общий удел и хочешь не хочешь, а приходится мириться, мирюсь же я, правда, я не закоптилась, а растолстела до невозможности, но это все равно, даже еще хуже, как вспомню то время, когда, бывало, папаша приводил меня сюда, этакую кроху, замерзшую-перезамерзшую, и я сидела на стуле с ногами на перекладине и во все глаза смотрела на Артура, — ах, простите, мистера Кленнэма — а он и сам был такая же кроха только в курточке с воротничком, а мистер Ф. со своими ухаживаниями еще только мелькал смутной тенью на горизонте, вроде знаменитого привидения в каком-то немецком замке, не помню, где именно, но начинается на Б, вот нравственный урок, который напоминает, что все жизненные пути похожи на те дороги на севере Англии, где копают уголь и делают железо и все кругом засыпано пеплом, так что даже на зубах хрустит.

Вздохнув в знак скорби о бренности человеческого существования, Флора сразу заторопилась дальше.

— Разумеется, — продолжала она, — веселым этот дом никогда не был, этого о нем и злейший враг не скажет, да и при чем тут веселье, но впечатление он всегда производил внушительное, я, например, с нежностью вспоминаю один случай, мы еще тогда были наивные дети, и вот Артур — сила привычки — мистер Кленнэм — повел меня вниз, в бывшую кухню, совсем зеленую от сырости, и предложил, что запрет меня там на всю жизнь, и станет кормить тем, что удастся припрятать от обеда, или сухим хлебом, если будет наказан, что в те лучезарные дни случалось довольно часто, не покажется ли бесцеремонным с моей стороны, если я попрошу позволения пройтись по дому, взглянуть на места, с которыми связано столько трогательных воспоминаний?

Миссис Кленнэм не слишком ценила добрые побуждения, вызвавшие визит Флоры, хотя этот визит (во всяком случае до неожиданного появления Артура) был, несомненно, актом бескорыстной доброты; однако же она отвечала, что дом весь открыт для гостьи.

Флора встала и оглянулась на Артура. — С удовольствием, — поспешил он ответить на это безмолвное приглашение, — а Эффери, я думаю, не откажется посветить нам.

Эффери взмолилась было: «Ой, не надо меня ни о чем просить, Артур!» — но мистер Флинтвинч сразу же прикрикнул: «Это почему же? Эффери, старуха, что ты еще выдумала? Смотри у меня, кляча!» — после какового дружеского увещания она неохотно вышла из угла, отдала свою вилку любезному супругу и в обмен получила от него свечу.

— Ступай вперед, дура! — сказал Иеремия. — Вы сперва наверх или вниз хотите идти, миссис Финчинг? Флора ответила: «Вниз».

— Стало быть, спускайся вниз, Эффери, — сказал Иеремия. — Да хорошенько делай свое дело, не то я скачусь по перилам прямо на тебя!

Эффери возглавляла исследовательскую партию, а Иеремия замыкал ее. Он явно не намерен был от них отставать. Оглянувшись и увидев, как он спокойно и деловито спускается с лестницы ступеньки на две или на три позади, Кленнэм шепнул Флоре: «Неужели мы так и не избавимся от него?» Флора поспешила его успокоить: «Ничего, Артур, будь это кто-нибудь чужой или просто кто-нибудь помоложе, я бы, конечно, и мысли не допустила, но он другое дело, так что хоть это и не совсем прилично, можете обнять меня, если уж вам так хочется, только не слишком крепко».

Не найдя в себе духу объяснить, что у него вовсе не то было в мыслях, Артур обвил рукой талию Флоры. «Ах, бог мой, — сказала она, — какой вы послушный, и как это деликатно и благородно с вашей стороны, но так уж и быть, если вам очень хочется прижать меня чуть-чуть покрепче, я не рассержусь».

В описанном положении, довольно нелепом и как нельзя менее подходившем к его тревожным мыслям, Кленнэм дошел до подвала, по дороге успев заметить, что вес Флоры странным образом колеблется в зависимости от освещения: где темно, она тяжелее, где светло — легче. Из мрачных и неприглядных кухонных глубин они поднялись в комнату покойного отца Артура, потом прошли в столовую; Эффери со свечой в руке все время шла впереди, точно призрак, который нельзя ни схватить, ни догнать, и сколько раз Артур ни шептал ей: «Эффери, мне нужно поговорить с вами!» — она не оглядывалась и не отвечала. Когда они были в столовой, Флора вдруг почувствовала сентиментальное желание заглянуть в чулан — драконову пасть, не раз заглатывавшую Артура в дни его детства; должно быть не последнюю роль тут играло соображение, что в темноте чулана вес может удвоиться. Артур, близкий к отчаянию, уже ступил на порог, как вдруг кто-то постучал в наружную дверь.

Миссис Эффери испустила сдавленный крик и накинула передник на голову.

— В чем дело? Захотелось получить порцию? — грозно спросил мистер Флинттшнч. — Не беспокойся, голубушка, получишь, и какую еще! С перцем, с табачком, с присыпкой!

— А пока что не пойдет ли кто-нибудь отворить дверь? — сказал Артур.

— Пока что я пойду отворить дверь, сэр, — сказал старик со злостью, ясно доказывавшей, что в случае возможности выбора он предпочел бы этого не делать. — А вы дожидайтесь меня здесь. Эффери, старуха, попробуй только шевельнуться или вымолвить хоть слово по своей дурости, и ты получишь даже не двойную, а тройную порцию!

Как только Иеремия ушел, Артур выпустил миссис Финчинг из своих объятий — что не так-то легко было сделать, ибо любезная вдовушка, по-прежнему заблуждаясь относительно его намерений, напротив, приготовилась уже к объятиям более жарким.

— Эффери, теперь мы с вами можем поговорить.

— Не троньте меня, Артур! — воскликнула старуха, отшатнувшись. — Не подходите ко мне близко. Он увидит. Иеремия увидит. Не подходите.

— Не увидит, если я задую свечу, — возразил Артур, тут же приводя свои слова в исполнение.

— Он услышит!

— Не услышит, если я войду с вами в чулан, — возразил Артур, приводя и это в исполнение. — Вот, а теперь говорите. Почему вы прячете лицо?

— Потому что боюсь что-то увидеть.

— Но в этой темноте вы ничего увидеть не можете.

— Нет, могу. Скорей даже, чем при свете.

— Почему вы так боитесь, Эффери?

— Потому что в этом доме кругом все тайны да секреты, потому что в нем постоянно шепчутся и сговариваются, потому что он весь полон каких-то шорохов. Не знаю, есть ли другой такой дом, где бы постоянно что-то шелестело и шуршало. Я умру от всего этого, если только Иеремия меня не задушит раньше — что, пожалуй, вернее.

— Я никогда здесь но слышал ничего такого, о чем стоило бы говорить.

— Небось услышали бы, если б жили здесь и должны были расхаживать по всему дому, как я, — сказала Эффери. — Тогда не сказали бы, что об этом не стоит говорить; лопнуть были бы готовы оттого, что вам не позволяют говорить… Иеремия! Теперь он меня убьет из-за вас!

— Милая моя Эффери, даю вам слово, что я вижу в сенях свет, который падает из отворенной двери; откройте лицо и выгляните, и вы сами увидите.

— Не открою, — сказала Эффери. — Ни за что не открою, Артур. Я всегда прячусь под передником, когда Иеремии нет рядом, а иной раз даже и при нем.

— Я увижу, когда он закроет дверь, — сказал Артур. — Со мной вы в полной безопасности, как если бы он находился за пятьдесят миль.

— Вот бы хорошо! — воскликнула Эффери.

— Эффери, я хочу знать, что тут у вас происходит; помогите мне пролить свет на тайны этого дома.

— Я ведь вам уже сказала, Артур, — прервала она. — Шорохи — вот его тайны; шуршание, скрип, беготня внизу, беготня над головой.

— Но это — не все тайны.

— Не знаю, ничего не знаю, — сказала Эффери. — И не задавайте больше вопросов. Ваша бывшая зазноба недалеко, а у нее язык на привязи не бывает.

Его бывшая зазноба, которая и в самом деле была недалеко, — точней сказать, томно прижималась к плечу Артура под углом в сорок пять градусов, — вступила в разговор и весьма горячо, если и не весьма вразумительно, стала заверять Эффери, что будет нема, как могила «хотя бы ради Артура — совершенно недопустимая фамильярность — Дойса и Кленнэма».

— Эффери, вы — одно из немногих добрых воспоминаний моего детства, не отказывайте же мне в моей просьбе, сделайте это ради моей матери, ради вашего мужа, ради меня самого, ради нашего общего блага. Ведь я убежден, что вы могли бы мне сказать, зачем приходил сюда этот исчезнувший иностранец.

— Так вот, если хотите знать, — начала миссис Эффери. — Ой… Иеремия!

— Да нет же, нет. Дверь все еще открыта, и он с кем-то разговаривает на крыльце.

— Если хотите знать, — повторила Эффери, прислушавшись, — этот иностранец, он тоже слышал шорох, когда был тут первый раз — «Это что такое?» — спрашивает он меня. «Не знаю, — говорю я, уцепившись за него со страху, — только я это чуть не каждый день слышу». А он на меня смотрит, да сам так и трясется весь.

— Он часто приходил сюда?

— Всего два раза: в тот вечер, и потом еще в последний вечер.

— А в последний вечер, что тут было после моего ухода?

— Они остались втроем, оба умника и он. Только что я заперла за вами дверь, Иеремия подобрался ко мне бочком (он всегда ко мне бочком подбирается, когда хочет прибить) и говорит: «Ну, говорит, Эффери, пойдем-ка, я тебя провожу домой». Схватил меня сзади за шею, сдавил так, что мне ни охнуть, ни вздохнуть, и давай толкать вперед, пока не дотолкал до постели. Это у него и называется — проводить домой. Душегуб, как есть душегуб!

— И больше вы ничего не видели и не слыхали?

— Говорят же вам, что он меня спать отправил! Вот он идет!

— Нет, нет, он еще на крыльце. Послушайте, Эффери, вы сказали, что они все шепчутся и сговариваются — о чем же?

— Откуда мне знать? Не спрашивайте вы меня, Артур! Оставьте меня!

— Но, милая Эффери, я должен проникнуть в эту тайну вопреки моей матери и вашему мужу, иначе быть беде!

— Не спрашивайте меня ни о чем, — повторила Эффери. — Меня совсем замучили сны. Уходите, уходите!

— Я уже слышал это от вас однажды, — сказал Артур. — Этими самыми словами вы в тот вечер ответили на мой вопрос, что у вас тут происходит? Объясните же мне, что это за сны такие?

— Ничего я вам не стану объяснять. Оставьте меня! Будь вы тут один, и то не стала бы; а уж при вашей старой зазнобе и подавно.

Напрасны были все уговоры Артура и заверения Флоры. Эффери ничего не желала слушать и, дрожа всем телом, рвалась из чулана.

— Лучше я Иеремию позову, чем скажу хоть единое слово. Сейчас же позову, если вы еще будете приставать ко мне. А покуда еще не позвала, вот вам мой последний сказ, Артур. Если когда-нибудь вы захотите взять верх над ними, над умниками (давно бы пора, я вам это еще тогда говорила, когда вы только вернулись — ведь вас за эти годы не запугали до смерти, как меня) — сделайте это так, чтобы я видела, и тогда можете сказать мне: «Эффери, расскажи свои сны!» Может быть, тогда я и расскажу!

Стук затворяемой двери не дал Артуру ответить. Все трое поспешили вернуться туда, где Иеремия оставил их; и Кленнэм, выйдя навстречу старику, сказал, что нечаянно загасил свечку. Мистер Флинтвинч посмотрел, как он вновь зажигает ее от лампы в сенях, и ни словом не обмолвился о том, с кем он так долго беседовал на крыльце. Быть может, разговор был неприятный, и он теперь искал, на чем бы сорвать досаду, но так или иначе, зрелище Эффери с передником на голове привело его в неописуемую ярость; подскочив к ней, он ухватил двумя пальцами ее торчавший под передником нос и крутнул с такой силой, словно хотел вовсе открутить.

Продолжая свой обход по настоянию Флоры, которая становилась все тяжелее и тяжелее, они попали в ту комнату под самой крышей, что когда-то служила Артуру спальней. Мысли Артура были заняты совсем другим; и все же многое врезалось ему в память (как он поздней имел случай убедиться): спертый, застоявшийся воздух в комнатах верхнего этажа; отпечатки их ног на полу, покрытом густым слоем пыли; и как одна из дверей долго не открывалась, и миссис Эффери в страхе уверяла, что кто-то держит ее изнутри, да так и осталась при своем убеждении, хотя все поиски «кого-то» ни к чему не привели. Когда, наконец, они вернулись в комнату больной, Патриарх стоял у камина и слушал миссис Кленнэм, которая, заслонясь от огня рукой в митенке, говорила ему что-то вполголоса; он встретил их несколькими простыми словами, но его голубые глаза, отполированный череп и шелковистые кудри придали этим словам величайшее глубокомыслие и пронизали их пафосом любви к ближнему.

— Так вы, стало быть, осматривали дом, осматривали дом, — дом — осматривали дом!

И эта фраза, ничем не замечательная сама по себе, в его устах становилась истинным перлом мудрости и красноречия, так что хотелось оправить ее в рамку и повесить над своим изголовьем.

0

63

Глава XXIV
Вечер долгого дня

Великий Мердл, краса и гордость нации, продолжал свой триумфальный путь. Уже для всех стало ясно, что человек, облагодетельствовавший общество, выкачав из него столько денег, не может долее оставаться в рядах среднего сословия. Утверждали, что ему сулят баронетство, поговаривали даже о звании пэра. Упорно держался слух, будто он не пожелал украсить свое золотое чело бароиетской короной, будто откровенно дал понять лорду Децимусу, что баронета ему мало, будто так прямо и сказал: «Нет; либо пэр, либо просто Мердл». Если верить тому же слуху, последнее обстоятельство заставило лорда Децимуса погрузиться в трясину сомнений чуть не до самого своего аристократического подбородка. Ибо Полипы, образуя в мироздании замкнутую систему, были твердо убеждены, что такая честь подобает только им, и если какой-нибудь полководец, моряк или законоблюститель удостаивался титула, они смотрели на него как на непрошеного гостя, которого скрепя сердце пришлось впустить в семейную резиденцию, но за которым тотчас же снова захлопывалась дверь. Лорд Децимус и сам разделял этот наследственный предрассудок, но его затруднения (твердила неугомонная молва) усугублялись еще тем, что указанной чести давно уже домогалось несколько Полипов, и великий муж являлся для них нежелательным и грозным конкурентом. Словом, слухов, справедливых или ложных, ходило множество; и лорд Децимус, занятый или якобы занятый поисками достойного разрешения задачи, сам давал им пищу, когда у всех на глазах со слоновьей грацией подхватывал мистера Мердла хоботом и пускался в джунгли трескучих фраз о Колоссальной предприимчивости, Благосостоянии нации, Кредите, Капитале, Процветании и прочее и прочее.

Время тихо размахивало своей древней косой, и вот уже три месяца пролетело с того дня, когда на Иностранном кладбище в Риме опустили в одну могилу двух братьев-англичан. Мистер и миссис Спарклер успели переселиться в собственное гнездышко — небольшой особняк в полипьем духе, весь пропахший конюшней и позавчерашним супом, образец всех возможных неудобств, который, однако же, стоил неслыханных денег по причине своего местонахождения в центре обитаемого мира. Обретя, наконец, это завидное пристанище (для многих и в самом деле служившее предметом зависти), миссис Спарклер собралась было немедленно приступить к сокрушению Бюста, но начало военных действий пришлось отложить в связи с прибытием из Италии курьера, привезшего скорбную весть. Миссис Спарклер, отнюдь не бесчувственная от природы, встретила эту весть бурным приступом горя, продолжавшимся целых двенадцать часов, после чего оправилась и занялась своим трауром, который требовал неукоснительного внимания, чтобы, упаси боже, не оказаться менее элегантным, чем у миссис Мердл. Курьер же, согласно светской хронике повергнув в печаль не одно благородное семейство, уехал обратно в Рим.

Мистер и миссис Спарклер только что отобедали под сенью своей печали, и миссис Спарклер полулежала в гостиной на диване. Был жаркий летний воскресный вечер. Пристанищу в центре обитаемого мира всегда недоставало воздуху, словно оно страдало хроническим насморком, но в этот вечер там просто нечем было дышать. Колокола ближних церквей уже перестали врезываться в нестройный уличный шум, и церковные окна в серой сумеречной мгле из желтых сделались черными; свет в них погас, и жизнь замерла. Миссис Спарклер, лежа на диване, могла смотреть в раскрытое окно, где над ящиками с резедой и другими цветами виднелась стена противоположного дома, но это зрелище надоело ей. Миссис Спарклер могла смотреть в другое окно, за которым был виден ее муж, стоявший на балконе, но и это зрелище надоело ей. Миссис Спарклер могла созерцать собственную фигуру в изящном траурном наряде, но даже и это зрелище надоело ей — хотя, разумеется, меньше, чем другие два.

— Точно в колодце лежишь, — сказала миссис Спарклер, раздраженно меняя позу. — Господи, Эдмунд, скажи хоть что-нибудь, если тебе есть что сказать!

Мистер Спарклер мог бы ответить, не погрешив против истины: «Жизнь моя, мне нечего сказать». Но, не додумавшись до такого ответа, он удовольствовался тем, что вернулся с балкона в комнату и стал перед диваном жены.

— Ах, боже мой, Эдмунд! — воскликнула миссис Спарклер, раздражаясь еще сильней. — Ты сейчас втянешь эту резеду в нос. Перестань!

Мистер Спарклер, мысли которого находились далеко — от его головы во всяком случае, — держал в руке веточку резеды и так энергично нюхал ее, что указанная опасность, пожалуй, не была преувеличена. Смущенно улыбнувшись, он сказал: «Виноват, душа моя!» — и выбросил резеду в окно.

— Не стой тут, ради бога, у меня от этого голова болит, — снова начала миссис Спарклер через минуту. В этой полутьме ты возвышаешься, точно башня какая-то. Сядь, сделай милость.

— Сейчас, душа моя, — сказал мистер Спарклер и покорно придвинул себе стул.

— Если бы я не знала, что самый долгий день в году уже миновал, — сказала Фанни, отчаянно зевая, — я подумала бы, что это именно сегодня. За всю жизнь не запомню такого бесконечного дня.

— Это твой веер, любовь моя? — спросил мистер Спарклер, поднимая с полу упомянутый предмет.

— Эдмунд, — в изнеможении отозвалась его супруга, — умоляю тебя, не задавай глупых вопросов. Чей же здесь еще может быть веер?

— Да я так и думал, что он твой, — сказал мистер Спарклер.

— Зачем же было спрашивать? — возразила Фаинн. Минуту спустя она повернулась на диване и воскликнула: — Господи боже мой, неужели этот день никогда не кончится! — Еще минуту спустя она встала, прошлась по комнате и вернулась на прежнее место.

— Душа моя, — сказал мистер Спарклер, осененный неожиданной догадкой, — ты, кажется, немножко не в духе.

— Немножко не в духе! — повторила его супруга. — Молчи уж лучше!

— Мое сокровище, — заметил мистер Спарклер, — не понюхать ли тебе туалетного уксусу? Родительница в таких случаях всегда нюхает туалетный уксус, и ей очень помогает. А она, ты сама знаешь, замечательная женщина, без всяких там…

— Милосердный боже! — вскричала Фанни, снова срываясь с дивана. — Это свыше моих сил! Нет, решительно такого невыносимого дня еще никогда не бывало!

Мистер Спарклер не без опаски поглядывал, как она мечется по комнате, швыряя что ни подвернется под руку. Выглянув поочередно во все три окна и ничего не увидев на темной уже улице, она вернулась к дивану и бросилась на подушки.

— Поди сюда, Эдмунд! Поближе: я буду ударять тебя веером, чтобы ты лучше усвоил то, что я собираюсь сказать. Так, достаточно. Ближе не нужно. Фу, до чего же ты огромный!

Мистер Спарклер покорно признал это обстоятельство, но отважился заметить, что не виноват, и добавил, что «наши» (кто такие «наши», осталось невыясненным) всегда звали его Квинбус-Флестрин-младший или Человечек-Гора[49].

— Ты мне этого раньше не говорил. — пожаловалась Фанни.

— Душа моя, — отвечал мистер Спарклер, не на шутку польщенный, — я бы непременно сказал, если б догадался, что тебе это интересно.

— Ну хорошо, хорошо, а теперь замолчи, ради бога, — сказала Фанни. — Говорить буду я, а ты слушай. Эдмунд, мы слишком много времени проводим одни. Так дальше продолжаться не может. Необходимо принять меры, чтобы впредь у меня не повторялись такие приступы тоски, как сегодня.

— Душа моя, — отвечал мистер Спарклер, — всем известно, что ты — замечательная женщина, и без всяких там…

— Милосердный боже!!! — закричала Фанни, вскочив с дивана и тотчас же снова кидаясь на диван.

Мистер Спарклер был так потрясен этим бурным проявлением чувств, что прошло несколько минут, прежде чем он обрел способность пояснить свою мысль.

— Я только хотел сказать, душа моя: всем известно, что ты создана, чтобы блистать в обществе.

— Создана, чтобы блистать в обществе! — со злостью подхватила Фанни. — Вот именно! И что же происходит? Только что я собралась вновь начать выезжать после смерти бедного папы и бедного дяди — хотя не стану лукавить, для дяди это был счастливый выход; если уж ты непрезентабелен, так лучше умри…

— Ты это не обо мне, радость моя? — осторожно осведомился мистер Спарклер.

— Эдмунд, Эдмунд, ты святого выведешь из терпения! Разве не ясно, что я говорю о бедном дяде?

— Ты так выразительно поглядела на меня, моя кошечка, что мне стало немного не по себе, — сказал мистер Спарклер. — Мерси, мой ангел.

— Теперь я из-за тебя забыла, что хотела сказать, — заметила Фанни, безнадежно махнув веером. — Пойду лучше спать.

— Нет, нет, не уходи, любовь моя, — взмолился мистер Спарклер. — Ты подумай, может быть, вспомнишь.

Фанни думала довольно долго — откинувшись на спинку дивана, закрыв глаза и подняв брови с таким выражением, будто дела мирские ее более не волнуют. Потом вдруг открыла глаза и как ни в чем не бывало продолжала резким, отрывистым тоном:

— Что же происходит, я спрашиваю? Что происходит? В то время, когда я могла бы блистать в обществе, когда мне особенно хотелось бы, в силу некоторых важных причин, блистать в обществе, в это самое время я оказываюсь в положении, которое отнимает у меня возможность бывать в обществе! Право, это уж слишком!

— Душа моя, — сказал мистер Спарклер, — но разве в твоем положении обязательно сидеть дома?

— Эдмунд, ты просто нелепое существо! — с негодованием воскликнула Фанни. — Неужели ты думаешь, что женщина в расцвете лет и не лишенная привлекательности допустит, чтобы в такое время ее фигуру сравнивали с фигурой другой женщины, уступающей ей во всем прочем? Если ты так думаешь, Эдмунд, — твоя глупость поистине безгранична!

Мистер Спарклер заикнулся было, что ее положение «не очень заметно».

— Ах, не очень заметно! — повторила Фанни с неизмеримым презрением.

— Пока, — добавил мистер Спарклер.

Оставив без внимания эту жалкую поправку, миссис Спарклер с горечью объявила, что это, право, уж слишком и что тут поневоле захочешь умереть.

— Впрочем, — сказала она после паузы, несколько приглушив в себе чувство личной обиды, — хоть это и возмутительно и жестоко, а приходится, видно, смириться.

— Тем более что тут нет ничего неожиданного, — вставил мистер Спарклер.

— Эдмунд, — возразила его супруга, — если ты не можешь придумать себе другой забавы, кроме как оскорблять женщину, удостоившую тебя чести быть ее мужем — оскорблять в тяжелую для нее минуту, — пожалуй, лучше тебе идти спать.

Мистер Спарклер крайне огорчился брошенным ему упреком и от всей души стал вымаливать прощения. Прощение было дано; но за ним последовал приказ пересесть на другой конец дивана, поближе к окну, и не раскрывать больше рта.

— Так вот, Эдмунд, — миссис Спарклер вытянула руку на всю длину и коснулась супруга веером. — Вот что я собиралась сказать, когда ты по своей привычке перебил меня какими-то дурацкими рассуждениями: мы должны поменьше оставаться вдвоем, и потому, когда обстоятельства запретят мне выезжать в свет, нужно, чтобы у нас постоянно кто-то бывал, так как еще одного такого дня я не выдержу.

Мистер Спарклер коротко, но решительно одобрил этот план: главное, хорошо, что без всяких там фиглей-миглей.

— Кроме того, — добавил он, — ведь скоро приезжает твоя сестра.

— Да, моя дорогая, милая Эми! — воскликнула миссис Спарклер с радостным вздохом. — Бесценная моя сестренка! Но, Эдмунд, это еще не разрешение вопроса.

Мистер Спарклер хотел произнести «Нет?» с вопросительной интонацией. Но вовремя учуял опасность и произнес с утвердительной:

— Нет! Разумеется, это не разрешение вопроса.

— Ни в какой степени, Эдмунд. Прежде всего наша милая девочка такая тихая и скромная, что оценить ее можно только по контрасту; нужно, чтобы вокруг была жизнь, было движение — вот тогда ее несравненные достоинства заиграют во всем блеске. А кроме того, ей ведь тоже не мешает встряхнуться.

— Точно, — подтвердил мистер Спарклер. — Встряхнуться.

— Опять, Эдмунд? Что за отвратительная манера перебивать другого, когда самому решительно нечего сказать! Надо тебя отучить от этого. Да, так я об Эми — бедная девочка до того была привязана к бедному папе, воображаю, как она горевала, как оплакивала эту потерю. Я это знаю по себе. Для меня это был жестокий удар. Но для Эми он, верно, был еще более жестоким — ведь она никогда не расставалась с папой и была при нем до последней минуты, не то что я, бедная.

Тут Фанни остановилась, чтобы немножко всплакнуть, приговаривая: — Милый, дорогой папа! Такой благородный, такой джентльмен! Полная противоположность бедному дяде.

— Конечно же, моей бедной маленькой мышке необходимо встряхнуться после всех этих тяжелых переживаний, — продолжала Фанни. — Ведь ей еще пришлось ухаживать за больным Эдвардом, который и сейчас нездоров, и неизвестно, сколько еще проболеет — что очень некстати, так как из-за его болезни задерживается приведение в порядок дел бедного папы. Счастье еще, что все его бумаги хранятся у его поверенных в том виде, как он их оставил в свой последний приезд в Англию; и все запечатано и заперто, так что можно ждать, когда Эдвард, который сейчас в Сицилии, окончательно выздоровеет и сможет приехать для утверждения в правах наследства, или ввода во владение, или что там еще полагается.

— С такой сиделкой он быстро поправится, — отважился намекнуть мистер Спарклер.

— Как ни странно, на этот раз я готова с тобой согласиться, — сказала супруга, искоса скользнув по нем томным взглядом (до сих пор ее речь была как бы обращена к мебели). — Готова даже повторить твои слова: с такой сиделкой он быстро поправится. Человеку с живым складом ума моя дорогая сестренка может подчас показаться скучноватой; но как сиделка она незаменима. Душенька Эми!

Мистер Спарклер, ободренный успехом, заметил, что Эдварда, видно, не на шутку скрутило.

— Если «скрутило» означает, что человек заболел, — возразила миссис Спарклер, — твое замечание справедливо, Эдмунд. Если же нет, могу только выразить свое удивление по поводу жаргона, на котором ты считаешь уместным со мной изъясняться. Что Эдвард простудился, то ли когда день и ночь без передышки мчался в Рим — и все равно не застал бедного папу в живых, — то ли при других неблагоприятных обстоятельствах, это бесспорно, если только ты это имел в виду. Равно как и то, что беспорядочная жизнь, которую он ведет, сделала его особенно восприимчивым к болезни.

Мистер Спарклер вспомнил, к случаю, что вот так же в Вест-Индии кое-кто из наших подцепил Желтого Джека[50]. Но миссис Спарклер тотчас же закрыла глаза, явно не желая ничего знать о Вест-Индии, о наших и о Желтом Джеке.

— Итак, — продолжала она, снова открыв глаза после небольшой паузы, — Эми необходимо встряхнуться и отдохнуть после многодневных волнений и забот. Кроме того, полезно будет отвлечь ее от одной злосчастной склонности, которую она таит в своем сердце, но которая мне очень хорошо известна. Не допытывайся, что это за склонность, Эдмунд, я тебе все равно не скажу.

— А я и не допытываюсь, душа моя, — сказал мистер Спарклер.

— Словом, я должна буду заняться моей дорогой сестренкой, — продолжала миссис Спарклер. — Скорей бы уж она приезжала, радость моя ненаглядная! А что касается устройства папиных дел, то в этом вопросе у меня вполне бескорыстный интерес. Бедный папа был так щедр, когда я выходила замуж, что теперь я многого не ожидаю. Только бы не оказалось, что он по завещанию оставил что-то миссис Дженерал, больше мне ничего не нужно. Ах, милый папа, милый папа!

Она было снова расплакалась, но миссис Дженерал действовала на нее лучше успокоительных капель. Звука этого имени оказалось достаточно, чтобы ее слезы высохли сами собой.

— Одно обстоятельство служит мне утешением, — сказала она, — и убеждает меня, что Эдвард не утратил способности разумно мыслить и разумно действовать — во всяком случае до самой кончины дорогого папы. Он немедля учинил расчет миссис Дженерал и выпроводил ее вон. Молодец! Я многое готова ему простить за то, что он с такой распорядительностью поступил именно так, как поступила бы я сама.

Миссис Спарклер еще продолжала радоваться вслух, как вдруг снизу донесся стук дверного молотка — очень странный стук, такой тихий, словно стучавший хотел избежать шума и не привлекать внимания, и такой продолжительный, словно он увлекся своими мыслями и забыл остановиться.

— Это что еще? — сказал мистер Спарклер. — Кто там стучит?

— Не может быть, чтобы это были Эми и Эдвард, — сказала миссис Спарклер. — Без предупреждения, пешком? Выйди на балкон и посмотри.

На улице уже зажглись фонари, и теперь там было светлей, чем в комнате. Голова мистера Спарклера, свесившаяся над перилами балкона, выглядела такой большой и тяжелой, что казалось, вот-вот перетянет, и он свалится вниз, прямо на неизвестного посетителя.

— Какой-то тип, один, — сказал мистер Спарклер. — А кто, не пойму. Хотя — постой, постой!

Сообразив что-то задним числом, он снова перегнулся через перила. Как только дверь внизу хлопнула, он воротился в комнату и сообщил жене, что «вроде бы признал колпак старика». Он не ошибся: минутой позже было доложено о приходе гостя, и на пороге появился мистер Мердл собственной персоной, с упомянутым колпаком в руке.

— Свечей! — приказала миссис Спарклер, извинившись, что в гостиной темно.

— Мне это не мешает, — сказал мистер Мердл.

Когда принесли свечи, обнаружилось, что мистер Мердл стоит в углу у двери и задумчиво дергает себя за губу.

— Решил заглянуть к вам мимоходом, — сказал он. — У меня теперь особенно много дел; но я вышел пройтись и решил мимоходом заглянуть к вам.

Так как он был во фраке, Фанни спросила, где он обедал.

— Собственно говоря, — отвечал мистер Мердл, — я нигде не обедал.

— Как, совсем не обедали? — удивилась Фанни.

— Да — кажется, нет, — сказал мистер Мердл.

Прежде чем ответить, он провел рукой по своему желтоватому лбу, словно припоминая. Последовало приглашение закусить.

— Нет, благодарю вас, — сказал мистер Мердл, — мне не хочется есть. Я должен был обедать в гостях вместе с миссис Мердл. Но так как мне совершенно не хотелось есть, я в последнюю минуту передумал, и миссис Мердл уехала одна, а я решил лучше пройтись.

— Может быть, чаю или кофе? — Нет, благодарю вас, — сказал мистер Мердл. — Я заходил в клуб и выпил бутылку вина.

Только теперь мистер Мердл уселся на предложенный ему Эдмундом Спарклером стул — до сих пор он тихонечко подталкивал его перед собой, точно неопытный конькобежец, не решающийся остаться на льду без опоры. Цилиндр свой он поставил на другое кресло и, заглянув в него с таким видом, как будто он был по меньшей мере двадцати футов глубиной, повторил еще раз:

— Решил вот мимоходом заглянуть к вам.

— Очень лестно для нас, — отозвалась Фанни. — Тем более что вы, я знаю, не охотник до визитов.

— Н-нет, — сказал мистер Мердл, успевший надеть себе наручники под обшлагами. — Я не охотник до визитов.

— У вас для этого просто времени нет, — сказала Фанни. — Но знаете ли, мистер Мердл, когда человек, так много трудящийся, теряет аппетит, это очень плохо. Вы должны обратить на это серьезное внимание. Так и заболеть недолго.

— Но я здоров, — возразил мистер Мердл, немного подумав. — Я вполне здоров. Я совершенно здоров. Здоровей и быть нельзя.

И величайший человек нашего времени снова умолк, подтверждая распространенное мнение, что истинно великие люди не любят и не умеют говорить о себе. Миссис Спарклер уже задавалась вопросом, долго ли величайший человек нашего времени намерен у них просидеть.

— Как раз перед вашим приходом, сэр, мы говорили о бедном папе.

— Да? Любопытное совпадение, — сказал мистер Мердл.

Фанни не усмотрела никакого совпадения, но сочла себя обязанной поддержать разговор.

— Я только что сказала Эдмунду, что из-за болезни моего брата пришлось отложить приведение в порядок папиных дел.

— Да, — сказал мистер Мердл, — да. Пришлось отложить.

— Правда, от этого ничего не изменится, — сказала Фанни.

— Нет, — признал мистер Мердл, внимательно изучил ту часть лепного карниза, которая была доступна обозрению, — от этого ничего не изменится.

— Меня беспокоит только одно, — сказала Фанни, — как бы миссис Дженерал не получила что-нибудь.

— Она ничего не получит, — сказал мистер Мердл.

Фанни его слова как маслом по сердцу помазали. Мистер Мердл еще раз пристально вгляделся в глубину своего цилиндра, словно заприметив что-то на самом дне, потом погладил себя по макушке и с натугой вымолвил в подкрепление сказанного:

— Нет, нет. Ни в коем случае. И думать нечего.

Тема явно была исчерпана, и ораторские ресурсы мистера Мердла тоже; поддерживая разговор, Фанни высказала предположение, что он, вероятно, зайдет за миссис Мердл, чтобы вернуться домой в карете вместе с ней.

— Нет, — сказал мистер Мердл, — я выберу самый короткий путь, а миссис Мердл, — он внимательно разглядывал свои ладони, словно собираясь предсказывать собственную судьбу, — миссис Мердл пусть сама думает о себе. Полагаю, что она не растеряется.

— Я тоже так полагаю, — заметила Фанни.

Последовала длительная пауза, во время которой миссис Спарклер снова откинулась на спинку дивана, закрыла глаза и приподняла брови с выражением полной отрешенности от мирской суеты.

— Да, — сказал мистер Мердл. — Ну, не буду больше отнимать время у вас и у себя. Просто я, знаете ли, решил заглянуть мимоходом.

— Очень любезно с вашей стороны, — сказала Фанни.

— Так я пойду, — сказал мистер Мердл, вставая. — Кстати, не одолжите ли вы мне перочинный ножичек?

Забавно, с улыбкой заметила Фанни, что такой деловой человек, как мистер Мердл, обращается с этой просьбой к ней, для которой написать коротенькую записку и то наказание. — В самом деле забавно, — согласился мистер Мердл, — но мне нужен перочинный ножичек, а среди ваших свадебных подарков были, помнится, несколько ящичков со всякими ножницами и тому подобными вещами. Завтра вы получите свой ножик обратно.

— Эдмунд, — сказала миссис Спарклер, — подойди к моему столику (только, ради бога, ничего не разбей, я ведь знаю, какой ты неловкий), открой перламутровую шкатулку и достань для мистера Мердла перламутровый перочинный ножик.

— Весьма признателен, — сказал мистер Мердл, — но не найдется ли у вас с темным черенком, я бы предпочел с темным черенком.

— С черепаховым?

— Весьма признателен, — сказал мистер Мердл. — Да, я бы предпочел с черепаховым.

Эдмунд получил распоряжение открыть черепаховую шкатулку и достать для мистера Мердла черепаховый ножик. Когда он это исполнил, его супруга, мило улыбаясь, сказала величайшему человеку нашего времени:

— Если вы его замараете чернилами, я уж вас так и быть прощу.

— Постараюсь не замарать его чернилами, — сказал мистер Мердл.

Знатный гость протянул свой обшлаг, и рука миссис Спарклер на миг исчезла к нем вся, до браслета включительно. Куда девалась при этом его собственная рука, неизвестно; только миссис Спарклер не ощутила ее прикосновения, словно прощалась с каким-нибудь доблестным ветераном из инвалидного дома в Челси или Гринвиче..

Укрепившись в своем мнении, что истекший день был самым долгим и самым нестерпимым в ее жизни и что вряд ли есть на свете еще одна не лишенная привлекательности женщина, которую бы так донимали тупицы и дураки, Фанни после ухода гостя вышла на балкон подышать свежим воздухом. Слезы досады стояли у нее в глазах, и от этого знаменитый мистер Мердл, удаляясь от дома, плясал, извивался и дергался из стороны в сторону, словно в него вселился добрый десяток чертей.

0

64

Глава XXV
Мажордом подает в отставку

Обед, на который не поехал мистер Мердл, давал знаменитый Врач. Цвет Адвокатуры присутствовал на этом обеде и блистал остроумием. Фердинанд Полип присутствовал тоже и пленял всех любезностью. Немного нашлось бы путей в человеческой жизни, сокрытых от Врача, и ему доводилось бывать в таких темных закоулках, куда даже Столп Церкви заглядывал не часто. У него было изрядное число поклонниц среди дам высшего лондонского света (я просто без ума от нашего доктора, душенька, он так мил, так обходителен); но любая из них в ужасе отшатнулась бы от него, если бы знала, что за картины еще недавно представлялись взору этого степенного, сдержанного человека, над чьими изголовьями склонялся он, какие пороги переступал. Но Врач был не любитель трубить о себе и не охотник до того, чтобы о нем трубили другие. Много странного приходилось ему видеть и слышать, велики были нравственные противоречия, среди которых текла его жизнь; но ничто не могло нарушить его сострадания к людям, и для него, как и для Великого Исцелителя всяческих недугов, все были равны. Подобно дождю, не делал он разницы между праведными и неправедными и по мере сил своих творил добро, не вещая о том с церковных амвонов и не крича на уличных перекрестках.

Как всякий человек с большим жизненным опытом, хотя бы и не выставляемым на вид, Врач не мог не внушать интереса к себе. Даже весьма далекие от его тайн светские щеголи и щеголихи, из тех, что сошли бы с ума от возмущения (если б было с чего сходить), предложи он им хоть раз взглянуть на то, что сам видел изо дня в день, — даже они находили его интересным. От него веяло дыханием истины. А крупицы истины, равно как и некоторых других не менее редких естественных продуктов, достаточно, чтобы придать вкус огромному количеству раствора.

Поэтому, должно быть, на обедах у Врача общество представало в наименее искусственном свете. Люди словно говорили себе, быть может сами того не сознавая: «Вот человек, который знает нас такими, как мы есть; который многих из нас застает чуть ли не ежедневно без парика, без румян и белил; который слышит наши речи и наблюдает за выражением наших лиц, когда мы не в силах управлять ни тем, ни другим; так стоит ли перед ним притворяться, ведь все равно он видит нас насквозь и все наши ухищрения с ним бесполезны». Вот почему за его круглым столом с людьми происходила удивительная перемена: они становились почти самими собой.

Цвет Адвокатуры привык смотреть на огромное собрание присяжных, именуемое человечеством, взглядом острым, как бритва; но бритвой не всегда удобно пользоваться, и простой блестящий скальпель Врача, хотя и не столь острый, во многих случаях оказывался куда более пригодным. Людская глупость и людская подлость были изучены Цветом Адвокатуры до тонкости; но о добрых чувствах людей он, навещая вместе с Врачом его больных, узнал бы за одну неделю больше, чем за семьдесят лет непрерывных заседаний в Вестминстер-Холле и во всех судебных округах вместе взятых. У него у самого являлась такая мысль, пожалуй, он даже черпал в ней утешение (ибо если мир и в самом деле всего лишь большая судебная палата, остается только пожелать, чтобы скорей наступил день Последнего Суда); и потому он любил и уважал Врача не меньше, нежели другие.

Стул мистера Мердла оставался за столом пустым, подобно стулу Банко[51]; но его присутствие было бы не более заметно для окружающих, чем присутствие Банко, а потому и его отсутствия никто особенно не замечал. Цвет Адвокатуры имел обыкновение подбирать в Вестминстер-Холле обрывки всяких слухов, как, верно, делали бы вороны, если бы проводили столько времени в этом почтенном учреждении; вот и на этот раз он явился с целым ворохом соломинок в клюве и разбрасывал их там и сям, в надежде разузнать, откуда дует ветер на мистера Мердла. Он даже решил попытать счастья с миссис Мердл, для чего и направился к ней, помахивая лорнетом и не забывая о рассчитанном на присяжных поклоне.

— Нам недавно прощебетала некая птичка, — начал Цвет Адвокатуры (судя по выражению его лица, это могла быть только сорока), — будто число титулованных особ в королевстве скоро увеличится.

— Неужели? — отозвалась миссис Мердл.

— Да, представьте себе, — сказал Цвет Адвокатуры. — Но, может быть, эта птичка щебетала не только в наши грубые уши, а и в одно прелестное маленькое ушко тоже? — Он выразительно скосил глаза на ближайшую к нему серьгу миссис Мердл.

— Вы подразумеваете мое? — спросила миссис Мердл.

— Когда я говорю о прелестном, я всегда подразумеваю вас.

— А я всегда знаю, что вы говорите не то, что думаете, — возразила миссис Мердл (однако не без удовольствия).

— О, жестокая несправедливость! — воскликнул он. — Но как же все-таки птичка?

— Я все новости узнаю последней, — сказала миссис Мердл, замыкаясь в своей фортеции. — О ком идет речь?

— Какая великолепная из вас вышла бы свидетельница! — сказал Цвет Адвокатуры. — Никакой состав присяжных (разве что подобранный из одних слепых) не устоял бы против вас, даже если бы вы мялись и путались; но на самом деле вы справились бы блестяще.

— Из чего это следует, чудак вы этакий? — спросила миссис Мердл, смеясь.

Но он в ответ лишь лукаво помахал лорнетом между Бюстом и собою, а затем спросил самым своим умильно вкрадчивым тоном:

— Как я должен буду обращаться к изящнейшей и обворожительнейшей из женщин через несколько недель, а может быть, и дней?

— А ваша птичка вам этого не сказала? — возразила миссис Мердл. — Спросите ее завтра, а при следующей встрече расскажите мне, что она ответила.

Эта шутливая перепалка продолжалась еще несколько минут и закончилась не в пользу Цвета Адвокатуры, которому так и не удалось ничего выведать. Со своей стороны Врач, выйдя проводить миссис Мердл и помогая ей одеться, заговорил о том же, но без всяких уверток, прямо и спокойно, как всегда.

— Могу я спросить, верно ли то, что говорят о Мердле?

— Мой милый доктор, я как раз собиралась задать этот вопрос вам.

— Мне? Почему мне?

— Право же, мистер Мердл оказывает вам больше доверия, чем кому бы то ни было.

— Напротив, я даже как врач никогда не могу от него ничего добиться. До вас, разумеется, дошли эти слухи?

— Разумеется, дошли. Но вы ведь знаете мистера Мердла, знаете, как он неразговорчив и замкнут. Даю вам слово, мне совершенно неизвестно, есть ли у этих слухов какое-нибудь основание. Я бы очень хотела, чтобы они подтвердились, не стану отрицать. Да вы бы мне все равно не поверили.

— Не поверил бы.

— Однако правда ли это, или неправда, или наполовину правда, я сказать не могу. Преглупое положение и пренеприятное; но, зная мистера Мердла, вы не должны удивляться.

Врач и не удивлялся; он усадил миссис Мердл в карету и пожелал ей доброй ночи. Потом с минуту еще постоял в дверях, задумчиво глядя вслед элегантному экипажу. Вскоре и прочие гости разъехались, и он остался один. Взяв книгу (он был большим любителем всякого рода чтения и не стыдился этой слабости), он уселся почитать перед сном.

Стрелки настольных часов уже почти сошлись на двенадцати, когда резкий звонок у парадной двери заставил его невольно взглянуть на циферблат. Скромный в своих привычках, он уже отпустил прислугу на ночь, и ему пришлось самому пойти отворить. На пороге стоял человек без сюртука и без шляпы, с рукавами, засученными до самых плеч. Сперва у врача мелькнула было мысль о драке, тем более что человек был крайне взволнован и тяжело дышал. Но опрятный вид незнакомца и аккуратность его не совсем обычного костюма опровергли эту догадку.

— Сэр, я из ванного заведения, что на соседней улице.

— Что же ванному заведению нужно от меня?

— Сделайте милость, сэр, пойдемте туда со мной. Вот что мы нашли на столе.

Он подал ему бумажку, на которой было нацарапано карандашом имя и адрес Врача — ничего больше. Врач вгляделся в почерк, снова поднял глаза на посетителя, снял шляпу с вешалки, положил ключ от двери в карман и торопливо последовал за своим провожатым.

Весь персонал заведения был на ногах; одни толпились на крыльце, поджидая Врача, другие взволнованно бегали по коридорам.

— Прошу вас удалить всех, в ком нет надобности, — сказал Врач хозяину и, повернувшись к своему провожатому, добавил: — А вы, мой друг, показывайте, куда идти.

Тот быстро зашагал по длинному коридору, в который выходил ряд комнаток-номеров. В конце коридора он остановился, толкнул одну дверь и вошел. Врач вошел вслед за ним.

В углу небольшой комнаты помещалась ванна, из которой совсем недавно спустили воду. В ней, точно в гробу или в саркофаге, наспех прикрытое простыней, лежало тело мужчины массивного сложения, с приплюснутой головой и грубыми, вульгарными чертами лица. Окошко под потолком было открыто, чтобы дать выход наполнявшему комнату пару; но пар все же оседал тяжелыми каплями на стенах и на неподвижной фигуре в ванне. В комнате было жарко, мрамор ванны еще хранил тепло; но лицо и тело лежавшего в ней были холодными и липкими на ощупь. По белому мраморному дну ванны змеились прожилки зловещего темно-красного цвета. На полочке сбоку лежала пустая склянка из-под сонных капель, а рядом черепаховый перочинный ножик, весь в пятнах — но не чернильных.

«Перерезана яремная вена — почти мгновенная смерть — около получаса назад». Эти слова облетели весь дом, отдались во всех коридорах, во всех номерах, когда врач еще мыл руки, только что отойдя от тела, и такие же темно-красные прожилки, как на мраморе, змеились в воде, не успев еще окрасить ее в ровный алый цвет.

На диване оставалось платье, на столе лежали часы, деньги, бумажник. Врачу бросился в глаза сложенный листок бумаги, высовывавшийся из бумажника. Он наклонился над ним, вытянул до половины, сказал спокойно: «Это адресовано мне», развернул и прочел.

Никаких распоряжений от него не потребовалось. Служащим заведения все порядки были известны. Дали знать куда следует, и явившиеся на место представители власти, завладев покойником и его недавним достоянием, принялись делать свое дело без всякой суеты и беспокойства, как часовщик заводит часы. Врач был рад выйти на свежий ночной воздух — и даже присел отдышаться на ступеньках соседнего дома: несмотря на весь его опыт и привычку, у него кружилась голова и стучало в висках.

Цвет Адвокатуры жил неподалеку, и, проходя мимо. Врач увидел свет в комнате, где его друг имел обыкновение допоздна засиживаться за работой. Свет говорил о том, что он дома и еще не ложился. И в самом деле, неутомимому труженику правосудия нужно было завтра добиться вердикта, противоречащего всем показаниям, и он был занят тем, что готовил силки для господ присяжных.

Стук в дверь в такой поздний час удивил Цвет Адвокатуры; но он тотчас же вообразил, что это пришли тайком предупредить его о чьих-то злых кознях против его кошелька или его особы, а потому поспешил спуститься и отворить. Он только что облил голову холодной водой, желая прояснить свои мысли, чтобы успешней запутать мысли присяжных, и расстегнул воротник, чтобы удобней было душить свидетелей противной стороны. Все это придавало ему какой-то растерянный вид. Но он еще больше растерялся, когда отворил дверь и увидел перед собой Врача — человека, которого меньше всего ожидал увидеть.

— Что случилось? — воскликнул он.

— Помните, вы как-то спрашивали меня, чем болен Мердл.

— Ну, спрашивал. Нашли тоже время для воспоминаний!

— А я вам сказал, что сам не могу понять.

— Ну, сказали. Что же из этого?

— Так вот, теперь я понял.

— Боже мой! — вскричал Цвет Адвокатуры, схватив его за руку. — Я тоже понял. Я увидел это на вашем лице.

Они вошли в соседнюю комнату, и Врач дал ему прочитать записку мистера Мердла. Он прочитал ее несколько раз подряд. В записке было всего несколько строк, но каждая строка стоила самого пристального внимания. Потом Цвет Адвокатуры стал бурно сокрушаться о том, что сам не сумел разгадать тайну. Один намек, наводящее слово — и дело было бы у него в руках, — да какое дело!

Врач взялся сообщить о случившемся на Харли-стрит. Цвет Адвокатуры почувствовал себя не в силах вернуться к опутыванию самых просвещенных и достойных присяжных, когда-либо занимавших эти скамьи; людей, на которых, да будет это известно его ученому другу, не подействует ни дешевая софистика, ни злоупотребление профессиональным искусством и ловкостью (так он предполагал начать свою речь), поэтому он предложил Врачу, что проводит его и дождется на улице, покуда тот исполнит свою невеселую миссию. Друзья отправились пешком, надеясь, что прогулка на свежем воздухе поможет им восстановить свое душевное равновесие; и когда Врач взялся за дверной молоток у подъезда особняка на Харли-стрит, крылья рассвета уже разогнали ночную мглу.

Лакей в ливрее радужных оттенков дожидался хозяина — иначе говоря, крепко спал в кухне, положив голову на газету между двумя свечами и тем наглядно опровергая статистику пожаров, возникающих вследствие неосторожности. Не без труда добудившись этого ревностного служителя, Врач должен был ожидать, покуда он в свою очередь добудится мажордома. Но вот, наконец, последний вошел в столовую в фланелевом халате и туфлях, однако же при галстуке, и весь до кончиков пальцев исполненный своего мажордомского достоинства. Было уже утро. Врач успел растворить ставни одного из окон и впустить в комнату дневной свет.

— Нужно позвать горничную миссис Мердл и сказать ей, чтобы, она разбудила миссис Мердл и как можно осторожнее подготовила ее к встрече со мной. Я должен сообщить ей страшную весть.

Так сказал мажордому Врач. Мажордом, явившийся со свечой, отдал ее слуге и приказал унести. Затем он величественно приблизился к окну, созерцая носителя страшной вести совершенно так же, как не раз созерцал обедающих в этой самой зале.

— Мистер Мердл скончался.

— Я желал бы с будущего месяца получить расчет, — сказал мажордом.

— Мистер Мердл покончил с собой.

— Сэр, — сказал мажордом, — это весьма неприятное для меня обстоятельство, так как оно может отразиться на моей репутации; я желал бы получить расчет сегодня же.

— Послушайте, неужели вы не только не взволнованы, но даже не удивлены? — с жаром воскликнул Врач.

Мажордом с обычной невозмутимостью изрек в ответ следующие достопамятные слова:

— Сэр, мистер Мердл никогда не был джентльменом, и никакой неджентльменский поступок мистера Мердла не может меня удивить. Угодно вам, чтобы я отдал какие-нибудь распоряжения, прежде чем начать свои сборы к отъезду?

Вернувшись к ожидавшему его другу, Врач не стал распространяться о своей беседе с миссис Мердл, а сказал только, что сообщил ей пока не все, но то, что сообщил, она перенесла довольно стойко. Цвет Адвокатуры не прохлаждался на улице зря: он за это время измыслил хитроумнейший капкан для уловления всех присяжных разом. Теперь он мог выкинуть эту заботу из головы и сосредоточиться на происшедшей катастрофе, и по дороге домой друзья обсуждали эту катастрофу со всех сторон. Когда они подошли к дому Врача, в ясное утреннее небо уже тянулись первые редкие дымки и слышны были негромкие голоса первых редких прохожих; и, оглянувшись на еще сонный огромный город, они сказали себе: о, если бы все те сотни и тысячи людей, что мирно спят, не подозревая о своем разорении, могли сейчас слышать их разговор — какой понесся бы к небу страшный вопль, проклинающий жалкого виновника всех несчастий!

Весть о кончине великого Мердла распространилась с поразительной быстротой. Сперва он умирал поочередно от всех существующих в мире болезней, не считая нескольких новых, мгновенно изобретенных для данного случая. Он с детства страдал тщательно скрываемой водянкой; он унаследовал от деда целую каменоломню в печени; ему в течение восемнадцати лет каждое утро делали операцию; его важнейшие кровеносные сосуды лопались, как фейерверочные ракеты; у него было что-то с легкими; у него было что-то с сердцем; у него было что-то с мозгом. Пятьсот лондонцев, севших в это утро завтракать, понятия не имея ни о чем, встали из-за стола в твердой уверенности, что слышали собственными ушами, как знаменитый врач предупреждал мистера Мердла: «Вы в любую минуту можете угаснуть, как свеча», а мистер Мердл отвечал на это: «Двум смертям не бывать, а одной не миновать». К одиннадцати часам теория чего-то с мозгом получила решительный перевес над всеми прочими, а к двенадцати выяснилось окончательно, что это было: удар.

Удар настолько понравился всем и удовлетворил самые взыскательные вкусы, что эта версия продержалась бы, верно, целый день, если бы в половине десятого Цвет Адвокатуры не рассказал в суде, как в действительности обстояло дело. По городу тотчас же пошла новая молва, и к часу дня на всех перекрестках уже шептались о самоубийстве. Однако Удар вовсе не был побежден; напротив, он приобретал все большую и большую популярность. Каждый извлекал из Удара свою мораль. Те, кто пытался разбогатеть и кому это не удалось, говорили: «Вот до чего доводит погоня за деньгами!» Лентяи и бездельники оборачивали дело по-иному. «Вот что значит переутомлять себя работой», — говорили они. «Работаешь, работаешь, работаешь — глядь, и доработался до Удара!» Последнее соображение нашло особенно горячий отклик среди клерков и младших компаньонов, которым меньше всего грозила опасность переутомления. Они дружно уверяли, что участь мистера Мердла послужит им уроком на всю жизнь, и клялись беречь силы, чтобы избежать Удара и как можно дольше продлить свои дни на радость друзьям и знакомым.

Но ко времени открытия биржи об Ударе стали забывать, и с востока, с запада, с севера, с юга поползли зловещие слухи. Сперва их передавали шепотом, и они не шли дальше сомнений, так ли уж велико состояние мистера Мердла, как о том говорили; не отразится ли случившееся на свободном обращении акций; не приостановит ли чудо-банк платежи, хотя бы временно, на какой-нибудь месяц. Но, нарастая с каждой минутой, слухи становились все более грозными. Этот человек возник из ничего; никто не мог объяснить, откуда и как он пришел к своей славе; он был, в сущности говоря, грубый невежда; он никому не смотрел прямо в глаза; совершенно непонятно, почему он пользовался доверием стольких людей; своего капитала у него не было никогда, предприятия его представляли собою чистейшие авантюры, а расходы были баснословны. С приближением сумерек слухи крепли, приобретали определенность. Он оставил письмо своему врачу, врач письмо получил, оно будет предъявлено завтра на дознании и как громом поразит многочисленных жертв обмана. Тысячи людей всех званий и профессий будут разорены вследствие его банкротства; старикам, никогда не знавшим нужды, придется оплакивать свое легковерие в работном доме за неимением другого пристанища; будущее множества женщин и детей окажется загубленным безжалостной рукой того негодяя. Всякий, кто пировал за его роскошным столом, узнает, что помогал обездолить бесчисленные семьи; всякий, кто поклонялся ему, сотворив из денег кумир, поймет, что лучше уж было просто поклоняться дьяволу. Слухи росли и множились, находя подтверждение в каждом новом выпуске вечерних газет, голоса, их подхватывавшие, звучали все громче и к ночи слились в такой оглушительный рев, что казалось, забравшись на галерею, опоясывающую купол собора св. Павла, можно услышать, как воздух звенит от проклятий, сочетаемых с тысячекратно повторенным именем МЕРДЛ.

Ибо к этому времени стало уже известно, что недуг покойного мистера Мердла следовало назвать Мошенничеством и Воровством. Он, предмет всеобщей лести и поклонения, желанный гость за столом у первых людей в государстве, украшение великосветских салонов их жен, он, который легко входил в круг самых избранных, обуздывал аристократическую спесь, торговался за титул с главой Министерства Волокиты, он, покровитель покровителей, за десять или пятнадцать лет удостоенный больших почестей, чем за два столетия было оказано в Англии всем мирным радетелям о народном благе и всем светилам Науки и Искусства, со всеми их творениями, он, ослепительное чудо нашего времени, новая звезда, указывавшая путь волхвам с дарами, пока она не закатилась над мраморной ванной, в которой лежала падаль, — был попросту величайшим Мошенником и Вором, когда-либо ухитрившимся избегнуть виселицы.

0

65

Глава XXVI
Пожиная бурю

Торопливые шаги и прерывистый храп возвестили о приближении мистера Панкса, и через минуту последний ворвался в контору Артура Кленнэма. Дознание пришло к концу, письмо стало достоянием гласности, банк лопнул, прочие соломенные постройки запылали и обратились в кучу пепла. Прославленный пиратский корабль взлетел на воздух вместе с целой флотилией различных судов и суденышек, и море было усеяно следами крушения — там и сям догорали остовы кораблей, взрывались пороховые бочки, сами собой стреляли пушки, вдребезги разнося друзей и приспешников, утопающие хватались за обломки снастей, изнемогшие пловцы боролись с волнами, и вокруг всплывших трупов уже шныряли акулы.

От порядка и деловитости, всегда царивших в конторе Кленнэма, не осталось ровно ничего. Повсюду валялись нераспечатанные письма, неразобранные счета и документы, а сам хозяин праздно стоял посреди этих знаков иссякшей энергии и рухнувших надежд, облокотясь на свою конторку и уронив голову на руки.

Мистер Панкс, ворвавшись в комнату, при виде его так и замер. В следующее мгновение локти мистера Панкса уже были на конторке, а голова мистера Панкса уже была опущена на руки; и несколько минут они оставались так, оба безмолвные и неподвижные, разделенные лишь конторкою.

Мистер Панкс первым поднял голову и заговорил:

— Это я вас втянул, мистер Кленнэм. Я виноват. Кляните меня, как хотите. Я себя еще и не так кляну. Я еще и не того заслуживаю.

— Ах, Панкс, Панкс! — отозвался Кленнэм. — Что говорить понапрасну. А я сам чего заслуживаю?

— Лучшей участи, — сказал Панкс.

— Я, — продолжал Кленнэм, не слушая его, — я, разоривший своего компаньона! Панкс, Панкс, ведь я разорил Дойса! Честного, неутомимого труженика, который всю свою жизнь работал, не зная ни отдыха, ни срока; который испытал столько горьких неудач, и не поддался им, не очерствел, не разочаровался в жизни; которого я так любил, так надеялся быть ему добрым и преданным помощником, — и вот я своими руками разорил его — навлек на него позор и бесчестье — разорил его, разорил!

Страдания, которые ему причиняла эта мысль, были так велики, что Панкс, не будучи в силах глядеть на столь горестное зрелище, вцепился себе в волосы и стал выдирать их.

— Браните же меня! — воскликнул Панкс. — Браните меня, сэр, или я за себя не ручаюсь! Назовите меня дураком, мерзавцем! Скажите: осел! где была твоя голова? Скотина! куда тебя понесло? Не стесняйтесь со мною. Обругайте меня как следует! — Произнося эти слова, мистер Панкс самым жестоким и беспощадным образом рвал на себе волосы.

— Если бы вы не поддались этой злосчастной мании, Панкс, — сказал Кленнэм, больше с состраданием, нежели с сердцем, — было бы гораздо лучше для вас и гораздо лучше для меня.

— Еще, сэр! — вскричал Панкс, скрежеща зубами в запоздалом раскаянии. — Так, так, еще!

— Если бы вы не занялись этими проклятыми расчетами и не подсчитали все с такой устрашающей точностью, — простонал Кленнэм, — было бы гораздо лучше для вас, Панкс, и гораздо лучше для меня.

— Еще, сэр! — воскликнул Панкс, отпустив свою шевелюру. — Еще, еще!

Но Кленнэм, видя, что отчаяние Панкса понемногу ослабевает, решил этим ограничиться и только добавил, крепко пожав ему руку:

— Слепец вел слепца, Панкс! Слепец вел слепца! Но Дойс, Дойс, Дойс, бедный мой компаньон! — И он снова упал головой на конторку.

Панкс, как прежде, последовал его примеру и, как прежде, первым прервал затянувшуюся паузу:

— Я ни на минуту не прилег, сэр, с тех пор как услышал об этом. Весь город избегал в надежде хоть что-нибудь вытащить из огня. Где там! Все пропало! Все пошло прахом!

— Знаю, — отвечал Кленнэм. — Слишком хорошо знаю.

Новая пауза была заполнена стоном мистера Панкса, шедшим, казалось, из самых глубин его существа.

— И ведь как раз вчера, Панкс, — сказал Артур, — как раз вчера, в понедельник, я твердо решился продать все и развязаться с этим делом.

— О себе я этого сказать не могу, сэр, — отвечал Панкс. — Но удивительно, от скольких людей я уже слышал, что они собирались продать вчера — не сегодня, не завтра, и ни в другой любой из трехсот шестидесяти пяти дней, а именно вчера.

Его сопенье и фырканье, всегда производившие комический эффект, на этот раз звучали трагически, как рыдания, и весь он, грязный, растерзанный, замызганный с головы до ног, мог сойти за живое воплощение Горя, если бы только грязь позволила разглядеть его черты.

— Мистер Кленнэм, вы вложили в эти акции… все? — Нелегко было ему переступить через это многоточие, и еще трудней — произнести последнее слово.

— Все.

Мистер Панкс снова вцепился в свою проволочную шевелюру и так рванул, что клочья волос остались у него в руках. Он посмотрел на них с остервенением и сунул в карман.

— Я знаю, как мне быть, — сказал Кленнэм, смахнув две-три слезинки, катившиеся по его лицу, — и начну действовать сегодня же. Те ничтожные меры, которые в моих силах принять, должны быть безотлагательно приняты. Я должен спасти доброе имя моего несчастного компаньона. Себе я не оставлю ничего. Я передам нашим кредиторам полномочия, которыми так злоупотребил, и буду работать до конца своих дней, чтобы хотя отчасти возместить ущерб, причиненный моей ошибкой — или моим преступлением.

— Неужели нет никакой возможности выкрутиться, сэр?

— Никакой решительно. Где уж тут выкручиваться, Панкс! Чем скорей дело перейдет в другие руки, тем лучше. На этой неделе настают сроки некоторых платежей, и катастрофа все равно разразится, даже если я оттяну ее до тех пор, скрыв от других то, что известно мне самому. Я обдумывал свое решение всю ночь; теперь остается только исполнить его.

— Но вы не можете все сделать сами, — сказал Панкс, весь взмокший, словно пары, которые он выпускал, тут же сгущались и превращались в влагу. — Посоветуйтесь с юристом.

— В этом вы, пожалуй, правы.

— Посоветуйтесь с Рэггом.

— Ну что ж, дело тут нехитрое. Он справится не хуже любого.

— Хотите, я за ним сбегаю, мистер Кленнэм?

— Если вас не затруднит, буду вам очень признателен.

Мистер Панкс схватил свою шляпу и на всех парах отбыл по направлению к Пентонвиллу. За время его отсутствия Артур ни разу не поднял головы и не переменил позы.

Мистер Панкс воротился в сопровождении своего друга и поверенного, мистера Рэгга. Дорогою мистер Рэгг имел немало случаев убедиться, что мистер Панкс пребывает в сильном душевном смятении, а потому деловой разговор он начал с того, что предложил последнему убраться вон. Мистер Панкс, обмякший, подавленный, безропотно повиновался.

— Он мне напоминает мою дочь, сэр, в ту пору, когда мы с ней начинали дело Рэгг против Боукинса о нарушении обещания жениться, — сказал мистер Рэгг. — Все это чересчур его волнует, сэр. — Он находится в расстроенных чувствах. В нашей профессии, сэр, расстроенные чувства ни к чему. — Стягивая перчатки и кладя их в шляпу, мистер Рэгг мельком глянул на своего клиента, и от него не укрылась происшедшая в последнем перемена.

— С огорчением замечаю, сэр, — сказал он, — что вы также находитесь в расстроенных чувствах. Напрасно, напрасно, этого нельзя допускать. Случившееся весьма прискорбно, сэр, но мы не должны склонять голову под ударами судьбы.

— Если бы речь шла только о моих деньгах, мистер Рэгг, — сказал Кленнэм, — я беспокоился бы гораздо меньше.

— В самом деле, сэр? — сказал мистер Рэгг, возбужденно потирая руки. — Вы меня удивляете. Это очень странно, сэр. По моим многочисленным наблюдениям люди обыкновенно больше всего беспокоятся о своих деньгах. Я знавал нескольких человек, загубивших немало чужих денег, и они, надо сказать, переносили это весьма мужественно — весьма мужественно.

Высказав эти утешительные соображения, мистер Рэгг взгромоздился на высокий табурет и приступил к делу.

— Итак, с вашего позволения, начнем, мистер Кленнэм. Рассмотрим сложившиеся обстоятельства. Вопрос, в сущности говоря, ясный. Простой, немудреный, диктуемый здравым смыслом вопрос; что мы тут можем сделать для себя? Что мы можем сделать для себя?

— Ошибаетесь, мистер Рэгг, вопрос для меня не в этом, — возразил Артур. — Вы с самого начала становитесь на неверный путь. Мой вопрос вот в чем: что я могу сделать для своего компаньона? Как я могу возместить причиненный ему ущерб?

— Знаете, сэр, боюсь, что вы слишком поддаетесь своим расстроенным чувствам, — внушительно заметил мистер Рэгг. — Мне не нравится слово «возместить», сэр, разве только в устах представителя противной стороны. Прошу прощения, но я считаю свою: долгом предостеречь вас от этой опасной склонности — поддаваться своим расстроенным чувствам.

— Мистер Рэгг, — сказал Кленнэм, набравшись духа и удивляя своего собеседника неожиданной в столь удрученном состоянии решимостью и упорством, — я вижу, намеченный мною плац не встречает у вас одобрения. Если это обстоятельство может помешать вам действовать в желательном для меня духе, я глубоко сожалею, но мне придется искать себе другого помощника. Должен предупредить вас сразу, что всякие споры на эту тему бесполезны.

— Ну что ж, сэр, — ответствовал мистер Рэгг, пожимая плечами. — Ну что ж. Раз чьи-то руки должны быть приложены к данному делу, пусть это будут мои руки. Такого принципа я придерживался в деле Рэгг против Боукинса. Такого принципа я придерживаюсь и в других делах.

После этого Кленнэм изложил мистеру Рэггу сущность принятого им решения. Он объяснил, что его компаньон — человек исключительной честности и душевной чистоты, и эти его свойства следует прежде всего принять во внимание и пощадить. Он упомянул о том, что серьезные дела удерживают сейчас его компаньона за границей, и тем важней довести до всеобщего сведения, что вся ответственность за допущенные опрометчивые действия ложится на одного лишь Кленнэма — чтобы даже тень незаслуженного подозрения не коснулась его компаньона и не помешала успешно довести до конца порученное ему предприятие. Полностью обелить имя Дэниела Дойса, объявить во всеуслышание и без всяких оговорок, что он, Артур Кленнэм, своей единоличной волей и даже вопреки предостережению компаньона, вложил капиталы фирмы в предприятия, которые оказались аферами и потерпели крах, — вот единственное, чем он может хотя отчасти искупить свою вину перед Дойсом, если не перед другими; и вот с чего, следовательно, надлежит начинать. С этой целью он уже составил текст уведомления, которое намерен разослать в печатном виде всем имеющим дела с фирмой Дойс и Кленнэм, а кроме того, поместить в газетах. Кроме этой меры (описание коей мистер Рэгг выслушал, гримасничая самым ужасным образом и ерзая на месте, словно у него были судороги в ногах), он обратится ко всем кредиторам с письмом, в котором торжественно подтвердит непричастность своего компаньона к случившемуся, известит их, что фирма прекращает операции впредь до выяснения всех предъявляемых претензий, и смиренно выразит свою готовность положиться на их волю. Если, приняв в расчет невиновность его компаньона, кредиторы пойдут на такое соглашение, которое позволит фирме оправиться от удара и на приемлемых началах возобновить свою деятельность, он откажется от своей доли в предприятии в пользу Дойса в виде некоторого денежного возмещения понесенных по его вине убытков (единственного, которое он может сейчас предложить), — и только будет просить, чтобы тот оставил его у себя на положении служащего, получающего самое скромное жалованье.

Мистер Рэгг ясно видел, что Кленнэм от принятого решения не отступится, но гримасы так дергали его лицо, а судороги так сводили ноги, что он все же не мог не высказаться, хотя бы для собственного облегчения.

— Я с вами не спорю, сэр, — сказал он, — и ни против чего не возражаю. Я буду действовать, как вы желаете, сэр, но остаюсь при особом мнении. — И мистер Рэгг пустился в довольно пространную аргументацию своего особого мнения. — Во-первых, — сказал он, — весь город, можно даже сказать, вся страна еще неистовствует после совершившегося разоблачения и готова обрушить свою ярость на пострадавших — те, кто не попался на удочку, будут обливать их презрением за то, что они не оказались столь же предусмотрительными, а те, кто попался, сумеют найти себе извинения и оправдания, отказывая в этом своим товарищам по несчастью; не говоря уже о том, что каждая отдельная жертва станет с возмущением уверять себя, что никогда бы не поддалась на обман, если б ее не увлекли своим примером другие. Во-вторых, подобное заявление, сделанное в подобный момент, вызовет целую бурю негодования против Кленнэма, а при таких обстоятельствах трудно рассчитывать на снисходительность кредиторов, или хотя бы на их единодушие; он только сделает себя единственной мишенью для многих недругов и падет под перекрестным огнем.

Кленнэм отвечал, что при всей справедливости высказанных соображений, ни одно из них не уменьшает и не может уменьшить его решимость снять ответственность со своего компаньона. А потому он просит мистера Рэгга как можно скорей подготовить все, что для этого необходимо. И мистер Рэгг принялся за дело; а Кленнэм тем временем позаботился перевести на счет фирмы весь свой личный небольшой капитал, оставив себе, кроме книг и платья, лишь немного денег на расходы.

Уведомление вышло в свет, и буря забушевала. Тысячи людей жаждали случая сорвать на ком-нибудь свой гнев — и вот случай представился: нашелся живой человек, сам пригвоздивший себя к позорному столбу. Если даже люди, совершенно непричастные к делу, с ожесточением набросились на виновного, чего ж можно было ожидать от тех, кого его вина ударила по карману? Со всех сторон посыпались письма, полные упреков и угроз, и мистер Рэгг, который каждый день разбирал и прочитывал эти письма, спустя неделю сказал своему клиенту, что опасается, как бы кто-нибудь из кредиторов не добился предписания об аресте.

— Я готов нести любую ответственность за свою вину, — возразил Кленнэм. — Предписание найдет меня здесь.

На следующее утро, когда он направлялся в Подворье, миссис Плорниш, видимо дожидавшаяся его на пороге лавочки, с таинственным видом попросила его заглянуть в Счастливый Уголок. Он вошел и увидел мистера Рэгга.

— Я нарочно перехватил вас по дороге. Не советую вам ходить сегодня в контору, мистер Кленнэм.

— А почему, мистер Рэгг?

— Насколько мне известно, есть целых пять предписаний, сэр.

— Что ж, чем скорей, тем лучше, — сказал Кленнэм. — Пусть сейчас же и забирают, если так.

— Подождите, подождите, — возразил мистер Рэгг, загораживая ему путь к двери. — Выслушайте сперва. Забрать вас все равно заберут, насчет этого можно не сомневаться, но выслушайте сперва, что я вам скажу. В таких делах, как правило, больше всего суетится и забегает вперед всякая мелкота. Вот и сейчас у меня есть основания полагать, что речь идет всего лишь о решении Пэлейс-Корт — какой-то небольшой долг, сущая безделица. Я бы лично не хотел, чтобы меня взяли по таким пустякам.

— А почему?

— Я бы лично предпочел, чтобы меня взяли за что-либо покрупнее. Всегда надо соблюдать приличия. Мне, как нашему поверенному, будет гораздо приятнее, если вас заберут по предписанию одной из высших судебных инстанций. Это более солидно.

— Мистер Рэгг, — сказал Артур печально, — у меня есть только одно желание: поскорее с этим покончить. Пойду, и будь что будет.

— Еще одно соображение, сэр! — вскричал мистер Рэгг. — Выслушайте еще только одно соображение. Допустим, то было дело вкуса, но это уже дело разума. Имейте в виду, если вас заберут по предписанию Пэлейс-Корт, вы попадете в Маршалси. А что такое Маршалси, вам известно. Дышать нечем. Повернуться негде. Тогда как, скажем, Кингс-Бенч[52]… — мистер Рэгг широко повел в воздухе правой рукой, изображая неоглядные просторы.

— Из всех тюрем я предпочел бы именно Маршалси, — сказал Кленнэм.

— Серьезно, сэр? Ну что ж, это тоже дело вкуса. В таком случае — пойдемте.

Он как будто слегка обиделся, но ненадолго. Им пришлось пройти все Подворье из конца в конец. Кровоточащие Сердца теперь, после краха, совсем по-другому относились к Артуру; беда сделала его для них своим, дала ему все права гражданства в Подворье. Многие выходили поглядеть на него и обменивались сочувственными замечаниями, вроде: «Эк его подвело, беднягу!» Миссис Плорниш и ее отец смотрели ему вслед со своего крыльца и сокрушенно качали головами.

У дверей конторы не было видно ни души. Но как только они вошли и мистер Рэгг собрался распечатать первое письмо, за стеклянной перегородкой появился почтенных лет иудей, похожий на заспиртованный сморчок, — должно быть, он шел за ними следом.

— А! — сказал мистер Рэгг, подняв голову. — Мое почтение! Заходите. Мистер Кленнэм, это, видимо, и есть джентльмен, о котором я говорил вам.

Джентльмен объяснил, что у него имеется к мистеру Кленнэму «маленькое дельце официального характера» — и показал предписание.

— Желаете, чтобы я проводил вас, мистер Кленнэм? — учтиво спросил мистер Рэгг, потирая руки.

— Благодарю вас, я лучше пойду один. Если вас не Затруднит, перешлите мне мое белье и платье. — Мистер Рэгг заверил, что его это нисколько не затруднит, и они простились. Кленнэм и его провожатый сошли вниз, сели в первый подвернувшийся экипаж и вскоре остановились у хорошо знакомых ворот.

«Да простит мне господь, — подумал Кленнэм. — не чаял я когда-нибудь сюда попасть подобным образом».

Дежурным у ворот был мистер Чивери, и Юный Джон тоже находился в караульне — то ли отец только что сменил его, то ли, напротив, он готовился сменить отца. При виде нового арестанта на лицах обоих отразилось изумление, казалось бы вовсе не доступное для тюремных сторожей. Чивери-старший смущенно пожал ему руку, пробормотав при этом: «Первый раз, сэр, не могу сказать по чистой совести, что я рад вас видеть!» Чивери-младший держался более замкнуто и руки не жал; но его замешательство было столь очевидно, что не укрылось даже от Кленнэма, как ни угнетен он был собственными невзгодами. Минуту спустя Джон выскользнул из караульни и скрылся на тюремном дворе.

Кленнэм, хорошо знакомый с местными порядками, знал, что ему придется прождать в караульне некоторое время, поэтому он уселся в углу и, достав из кармана пачку писем, притворился углубившимся в чтение. Однако это не помешало ему с глубокой признательностью заметить, как Чивери-старший старательно ограждает караульню от лишних посетителей — кому сделает ключом знак не входить, кого попросту вытолкает локтем — словом, всячески щадит его, Кленнэма, чувства.

Артур сидел, потупя взгляд, и картины прошлого чередовались у него в мозгу с мыслями о настоящем, вытесняя друг друга. Вдруг он почувствовал прикосновение к своему плечу и, подняв голову, увидел Юного Джона.

— Теперь можно идти, — сказал Юный Джон.

Кленнэм встал и последовал за ним. Пройдя несколько шагов по тюремному двору, Юный Джон, обернувшись, заметил Кленнэму:

— Вам нужна комната. Я вам подыскал комнату.

— Сердечно благодарю.

Они свернули в сторону, вошли в знакомый дом, поднялись по знакомой лестнице и очутились в знакомой комнате. Артур протянул Юному Джону руку. Юный Джон поглядел на руку, поглядел на Артура — насупился, поперхнулся и сказал:

— Не знаю, смогу ли я. Нет, я не могу. Но все равно, я думал, вам будет приятно в этой комнате, так вот, пожалуйста.

Кленнэм был удивлен столь загадочным поведением, но, оставшись один (Юный Джон не стал задерживаться), он тотчас же забыл об этом под наплывом чувств, которые пробудила в его израненной душе эта пустая комната, где все напоминало ему тихую, кроткую девушку, некогда освящавшую ее своим присутствием. И оттого, что теперь, в грозный час его жизни, он не мог обрести в ней поддержку и утешение, таким мрачным показалось ему все вокруг и таким безысходным — его одиночество, что он отвернулся к стене и дал выход своему горю в слезах, повторяя про себя: «О моя Крошка Доррит!»

0

66

Глава XXVII
Уроки Маршалси

День выдался солнечный, и в тюрьме, под горячим полуденным небом, стояла непривычная тишина. Артур сел в одинокое кресло, такое же убогое и облезлое, как сиживавшие в нем должники, и погрузился в свои мысли.

Он сейчас испытывал то своеобразное чувство облегчения, которое часто наступает в первый день тюремной жизни, когда пройдена и осталась позади тяжелая передряга ареста (как много людей, поддавшись этому обманчивому чувству, незаметно для себя опускались и теряли свое человеческое достоинство!) — и картины его прошлой жизни виделись ему так, будто он перенесся на другую планету и теперь наблюдал их оттуда. Если принять во внимание, где он теперь находился и что привлекало его сюда в те дни, когда от его желания зависело приходить или не приходить, и чей нежный образ всегда связывался в его памяти и с тюремной решеткой и со всеми впечатлениями вольной жизни, которых не заточить за решетку, не покажется удивительным, что любое раздумье приводило его к мысли о Крошке Доррит. И все же он сам удивлялся — не тому, что вспоминает о ней, но открытию, сделанному им в этих воспоминаниях: как много был он обязан ее благотворному влиянию в лучших своих решениях и поступках.

Мы никогда в полной мере не сознаем значения подобных влияний, пока внезапная остановка жизненной карусели не заставит нас ясно увидеть то, что прежде только мелькало в вихре. Так бывает в болезни, так бывает в горе, так бывает в час тяжелого испытания или утраты; в этом полезная сторона многих несчастий. Так случилось и с Кленнэмом: его несчастье открыло ему глаза и наполнило его сердце нежным чувством. «Когда я всерьез задумался о своей жизни, — размышлял он, — и перед моим утомленным взглядом забрезжила какая-то цель, кто без устали трудился у меня на глазах, не слыша ни благодарности, ни похвал, преодолевая такие препятствия, против которых не устояла бы целая армия героинь и героев? Слабая маленькая девушка! Когда я боролся со своей несчастной любовью и хотел быть великодушным с тем, кто оказался счастливее меня (хотя он никогда не узнал бы о моем великодушии и не ответил бы на него ни одним сердечным словом), у кого я учился терпению, бескорыстию, самоотверженности, уменью забывать о себе, благородству и величию души? У той же бедной девушки! Если бы я, мужчина, с моими силами, возможностями, средствами, не пожелал прислушаться к голосу сердца, твердившему, что, если отец мой совершил ошибку, мой долг, не позоря его памяти, исправить ее, — чья хрупкая фигурка, едва защищенная худым платьишком от холода и ветра, шагающая почти босиком по каменным плитам тротуара или согнувшаяся над работой, встала бы передо мною живым укором? Все ее же, Крошки Доррит!»

Так, сидя в этом облезлом кресле, он думал о ней и снова о ней — о Крошке Доррит. И мало-помалу все случившееся стало казаться ему справедливым возмездием за то, что он отдалился от нее в своих мыслях и позволил разным житейским обстоятельствам стать между ним и его памятью о ней.

Дверь приотворилась, и в образовавшуюся щель вдвинулась часть головы Чивери-старшего.

— Мистер Кленнэм, я сменился с дежурства и ухожу. Не нужно ли вам чего-нибудь?

— Нет, благодарю вас. Мне ничего не нужно.

— Вы простите, что я отворил дверь, но вы не отвечали на стук.

— А вы стучали?

— Раз пять.

Только теперь Кленнэм заметил, что тюрьма пробудилась от своей полуденной спячки, обитатели ее бродят по двору, уже прикрытому тенью, и время близится к сумеркам. Он просидел в раздумье несколько часов.

— Ваши вещи прибыли, — сказал мистер Чивери. — Мой сын сейчас несет их сюда. Я бы их раньше прислал, да ему непременно хотелось принести самому. Прямо-таки приспичило принести самому, а то бы я их прислал раньше. Мистер Кленнэм, вы позволите сказать вам одно словечко?

— Прошу вас, войдите, — сказал Кленнэм, так как большая часть головы, мистера Чивери все еще оставалась за дверью и вместо глаз на Артура смотрело одно ухо. Такова была, деликатность мистера Чивери, человека истинно вежливого от природы, даром что в наружности его не было решительно ничего, что позволило бы принять этого тюремного сторожа за джентльмена.

— Благодарю вас, сэр, — сказал мистер Чивери, не трогаясь с места, — оно, пожалуй, и ни к чему. Мистер Кленнэм, вы уж сделайте милость, не обращайте внимания на моего сына, если он вдруг отмочит вам чего-нибудь. У моего сына есть сердце, мистер Кленнэм, и оно там, где ему положено быть. Мы с матерью знаем, где у него сердце, и никаких у нас на этот счет сомнений нет.

Окончив эту загадочную тираду, мистер Чивери убрал свое ухо и затворил дверь. Не прошло и десяти минут, как на смену явился его сын.

— Вот ваш чемодан, — сказал он Артуру, осторожно опуская на пол свою ношу.

— Вы очень любезны. Мне, право, совестно вас затруднять.

Последние слова уже не застали Юного Джона в комнате; но вскоре он воротился с новой ношей, которую точно так же опустил на пол, точно так же сказав при этом:

— Вот ваш черный баул.

— Я крайне признателен за вашу заботу. Теперь, надеюсь, мы можем пожать друг другу руку, мистер Джон?

Но Юный Джон попятился от него, заключив запястье правой руки в тиски, образованные большим и средним пальцами левой, и сказал, как давеча:

— Не знаю, смогу ли я. Нет, я не могу! — И устремил на узника суровый взор, хотя в уголках его глаз дрожало нечто, весьма похожее на жалость.

— Почему вы на меня сердитесь, — спросил Кленнэм, — и в то же время проявляете столько заботы? Тут, верно, кроется какое-то недоразумение. Может быть, я нечаянно обидел вас? От души сожалею, если так.

— Никакого недоразумения, сэр, — возразил Джон, поворачивая правую руку в тисках, очевидно слишком крепко ее зажимавших. — Никакого недоразумения, сэр, насчет чувств, с которыми я на вас смотрю в настоящую минуту! Если б мы с вами были в одном весе, мистер Кленнэм (а это не так), и если бы вы не были подавлены обстоятельствами (а это так), и если бы тюремные правила разрешали подобные вещи (а это не так), я бы тут же, на месте, схватился с вами в рукопашную, сэр, и это как нельзя лучше отвечало бы моим чувствам.

Артур посмотрел на него с удивлением и отчасти даже с досадой.

— Конечно, недоразумение, — пробормотал он. — Ничего другого и быть не может. — И, отвернувшись с тяжелый вздохом, он снова опустился в облезлое кресло.

Юный Джон, не спускавший с него глаз, с минуту помялся, потом воскликнул:

— Простите меня, сэр!

— От всей души прощаю, — сказал Артур, махнув рукой и не поднимая головы. — Не стоит больше и говорить об этом.

— Эта мебель, — сказал Юный Джон кротким пояснительным тоном, — принадлежит мне. Я ее даю в пользование тем, кто поселяется в этой комнате, если у них нет своей. Не бог весть что за мебель, но она к вашим услугам. Без всякой платы, разумеется. Я бы никогда не предложил ее вам на других условиях. Пользуйтесь, и все тут.

Артур, подняв голову, поблагодарил его и сказал, что не может принять такого одолжения. Джон снова повернул руку в тисках, как видно разрываясь между какими-то противоречивыми чувствами.

— Что же все-таки мешает нам быть друзьями? — спросил Артур.

— Я отказываюсь отвечать на этот вопрос, сэр, — с неожиданной резкостью возразил Юный Джон, повышая голос. — Ничто не мешает.

Некоторое время Артур смотрел на него, теряясь в догадках. Потом снова опустил голову. И тотчас же Юный Джон заговорил опять, тихо и мягко:

— Круглый столик, что стоит возле вас, сэр, принадлежал — вы знаете кому — можно не называть — он умер важным господином. Я купил этот столик у человека, который жил тут после него и которому он его подарил, уезжая. Но этому человеку далеко было до него. Да и мало есть людей, которых можно бы поставить на одну с ним доску.

Артур пододвинул столик поближе и оперся на него рукой.

— Вы, может быть, не знаете, сэр, — продолжал Юный Джон, — что я имел дерзость явиться к нему с визитом, когда он последний раз приезжал в Лондон. Собственно, это он счел мой визит дерзостью, но тем не менее был так добр, что предложил мне сесть и спросил, как поживает отец и все старые друзья — то есть не друзья, а давнишние скромные знакомые. Мне показалось, что он очень изменился, я так и сказал тут всем, воротившись от него. Я спросил, здорова ли мисс Эми…

— А она была здорова?

— Не вам бы и не меня спрашивать об этом, — сказал Юный Джон с таким выражением лица, словно он только что проглотил гигантскую невидимую пилюлю. — Но раз уж вы спросили, сожалею, что не могу вам ответить. По правде сказать, мой вопрос показался ему чересчур навязчивым, и он сказал, что мне дела нет до здоровья мисс Эми. Я и раньше подозревал, что с моей стороны было дерзостью явиться к нему, а тут окончательно в этом убедился. Но потом он был со мной очень любезен — очень любезен.

Последовала пауза, длившаяся несколько минут, и только однажды прерванная бормотаньем Юного Джона: «Очень любезен, и на словах и на деле».

И опять-таки Юный Джон положил паузе конец, заметив Кленнэму:

— Если это не покажется дерзостью, сэр, позвольте спросить, долго ли вы намерены обходиться без еды и питья?

— Мне что-то ни есть, ни пить не хочется, — сказал Кленнэм. — У меня нет никакого аппетита.

— Тем важней для вас подкрепить свои силы, сэр, — настаивал Юный Джон. — Нельзя же из-за отсутствия аппетита целый день просидеть в кресле, не проглотив ни кусочка. Напротив, если аппетита нет, значит нужно есть без аппетита. Я сейчас иду домой пить чай. Если это не покажется дерзостью, позвольте предложить вам выпить со мною чашечку. А не хотите идти ко мне, могу сюда принести.

Видя, что отказ не поможет, так как в этом случае Юный Джон приведет в исполнение свои последние слова, и, с другой стороны, стремясь показать, что просьба Чивери-отца и извинения Чивери-сына не остались без внимания, Артур встал и выразил готовность идти к мистеру Джону пить чай. Юный Джон пропустил его вперед, запер дверь, весьма ловко сунул ключ к нему в карман и повел его в свою резиденцию.

Это была небольшая комнатка под самой крышей крайнего от ворот дома. Это была та самая комнатка, где Артур в день отъезда внезапно разбогатевшего семейства из Маршалси нашел на полу бесчувственную Крошку Доррит. Он сразу догадался об этом, как только они стали подниматься по лестнице. Комната, заново выкрашенная, оклеенная обоями и прилично обставленная, выглядела теперь по-другому; но он помнил ее такой, какой она мелькнула перед ним в тот миг, когда он подхватил хрупкую фигурку на руки, чтобы снести в карету.

Юный Джон, кусая пальцы, смотрел на него испытующе.

— Вы, я вижу, узнали эту комнату, мистер Кленнэм?

— Еще бы не узнать, храни господь ту, что жила здесь!

Позабыв про чай, Юный Джон кусал пальцы и не сводил с гостя глаз, покуда тот обводил глазами комнату.

Потом, спохватившись, подскочил к чайнику, высыпал в него с маху полбанки чаю и помчался на общую кухню за кипятком.

Так много чувств всколыхнула эта комната в Кленнэме, сейчас, когда изменившиеся обстоятельства вновь приведя его под унылый тюремный кров, так живо напомнила об его утраченном маленьком друге, что нелегко было бы ему бороться с этими чувствами, даже зная, что он не один. Но он был один, и потому не боролся. Он дотронулся до холодной стены с такой нежностью, словно это была сама Крошка Доррит, и вполголоса произнес ее имя. Он подошел к окошку, взглянул поверх тюремной стены, увенчанной железными остриями, и мысленно послал благословение в подернутую дымкой даль — там где-то, богатая и счастливая, жила теперь его Крошка Доррит.

Юный Джон вернулся не сразу; он, должно быть, выходил из тюрьмы, судя по тому, что в руках у него было завернутое в капустный лист масло, несколько ломтиков ветчины в такой же упаковке и корзиночка с кресс-салатом. Все это он заботливо расположил на столе, после чего они сели пить чай.

Кленнэм попытался оказать честь гостеприимству хозяина, но безуспешно. От ветчины его мутило, хлеб не разжевывался. Он с трудом заставил себя проглотить чашку чаю.

— Немножко зелени, — сказал Юный Джон, протягивая ему корзиночку.

Кленнэм взял стебелек кресс-салата и сделал еще попытку; но хлеб и вовсе камнем застрял во рту, а от ветчины (хоть и очень недурной) пошел, казалось ему, ветчинный дух по всей тюрьме.

— Еще немножко зелени, — сказал Юный Джон и снова протянул корзиночку.

Легко было догадаться, что он нарочно принес эту зелень, как глоток свежего воздуха узнику, запертому среди раскаленного кирпича и камня — так птице, тоскующей в неволе, просовывают меж прутьев клетки веточку или травинку; и Кленнэм, поняв это, с улыбкой сказал:

— Вы очень добры, что хотите подбодрить птицу в клетке, но сегодня мне даже не до зелени.

Болезнь оказалась прилипчивой: вскоре и Юный Джон отодвинул свою тарелку и стал вертеть в руках капустный лист, в который прежде была завернута ветчина. Сложив его в несколько раз, так что получился комочек, умещавшийся на руке, он принялся сплющивать его между ладонями, все время следя глазами за Кленнэмом.

— Знаете что — выговорил он наконец, сдавив зеленый комочек изо всех сил, — если уж вы не хотите беречь себя ради себя, поберегли бы хоть ради кого-то другого.

— А мне, право, не для кого себя беречь, — отвечал Артур, вздохнув и печально улыбаясь.

— Мистер Кленнэм, — горячо возразил Юный Джон, — меня удивляет, что джентльмен, способный быть честным и прямым, как, я знаю, способны вы, способен на такие неискренние слова, какие я сейчас от вас услышал. Мистер Кленнэм, меня удивляет, что джентльмен, способный чувствовать сам, способен так бессердечно относиться к чужим чувствам. Я этого не ожидал, сэр! Клянусь честью, я этого не ожидал!

Юный Джон даже встал, чтобы придать своим последним словам больше выразительности, но тут же сел снова и принялся катать капустный комочек на правом колене, с упреком и негодованием глядя на Кленнэма.

— Я себя превозмог, сэр, — сказал Джон. — Я сумел подавить в себе то, что следовало подавить, и я дал себе слово больше не думать об этом. И надеюсь, я бы сдержал свое слово, если бы в недобрый для меня час вас сюда в тюрьму не привезли бы сегодня. (В своем волнении Юный Джон заимствовал от матери ее своеобразный строй речи.) Когда вы сегодня передо мной в караульне явились, сэр, не как простой арестант, но, скорей, как ядовитый анчар, лишенный свободы, такая буря чувств поднялась во мне, все сокрушая, что меня словно подхватил водоворот. Но я выбрался из него. Я боролся и выбрался. Из последних сил борясь, выбрался я, что под страхом смерти подтвердить готов. Я сказал себе: если я был груб, я должен просить прощения, и прощения я просил, не боясь унизить себя. А теперь, когда я хотел дать вам понять, что есть нечто, почти священное для меня, перед чем должно отступить все другое, когда я деликатно и осторожно намекнул вам на это — вы вдруг изворачиваетесь и наносите мне предательский удар в спину! Не вздумайте отпираться, сэр, — сказал Юный Джон, — имейте мужество признать, что вы действительно извернулись и действительно нанесли мне удар в спину.

Вконец растерявшийся Артур остолбенело уставился на него и повторил: «Что с вами, Джон? О чем это вы говорите?» Но Джон был в таком состоянии, в котором для людей известного склада нет ничего трудней, чем прямо ответить на вопрос, и, не слушая, твердил свое.

— Никогда, — говорил Джон, — нет, никогда я не питал и не посмел бы питать хоть малейшую надежду. Ни разу, нет, ни разу, — зачем бы мне говорить «ни разу», если б это было хоть раз, — я не помыслил о возможности такого счастья, зная после нашего разговора, что оно невозможно, даже если бы не возникла между нами непреодолимая преграда! Но значит ли это, что у меня не должно быть воспоминаний, не должно быть мыслей, не должно быть заветных уголков в душе и ничего вообще?

— Ради бога, о чем это вы? — вскричал Артур.

— Да, вы можете сколько угодно топтать мои чувства, — несся Юный Джон вскачь, закусив удила, — если у вас хватит духу на подобную низость. Можете топтать их, но они есть и будут. Если бы их не было, разве вы могли бы топтать их? И все-таки нечестно, неблагородно, недостойно джентльмена наносить человеку удар в спину, когда он так стойко боролся и выбрался, наконец, из самого себя, точно бабочка из куколки! Пусть свет потешается над тюремным сторожем, но тюремный сторож тоже мужчина — если только он не женщина, как в специальной женской тюрьме.

Как ни нелепа была эта сбивчивая речь, в ней звучала искренность, свойственная бесхитростной, мягкой натуре Юного Джона, а его горящее лицо и срывающийся от волнения голос говорили о такой глубокой обиде, что трудно было остаться к ней равнодушным. Артур перебрал в уме весь их разговор, пытаясь доискаться до причин этой обиды; а тем временем Юный Джон, скатав свой капустный комок в тугой валик, аккуратно разрезал его на три части, и положил на тарелку, словно какой-то особый деликатес.

— Не может ли быть, — сказал Артур, дойдя в уме до корзинки с кресс-салатом и вернувшись обратно, — что ваши речи имели какое-то отношение к мисс Доррит?

— Может быть, сэр, — отвечал Юный Джон.

— Тогда я и вовсе ничего не понимаю. Надеюсь, вы не усмотрите в моих словах нового оскорбления, ибо меньше всего я хочу или когда-нибудь хотел оскорбить вас, но, право же, я ничего не понимаю.

— Сэр, — сказал Юный Джон, — неужто у вас достанет коварства утверждать, будто вам неизвестны мои чувства к мисс Доррит, которые я не осмелюсь назвать любовью, ибо правильней будет сказать, что я боготворю ее и преклоняюсь перед нею.

— Право, Джон, мне вообще несвойственно коварство, и я ума не приложу, отчего вам вздумалось обвинять меня в этом. Рассказывала вам ваша матушка, миссис Чивери, о том, что я однажды приходил к ней?

— Нет, сэр, — сухо ответил Джон. — Первый раз слышу.

— А я приходил. Не догадываетесь, зачем?

— Нет, сэр, — сухо ответил Джон. — Не догадываюсь.

— Так я вам скажу. Моей заботой было устроить счастье мисс Доррит; и если б я мог предположить, что она разделяет ваши чувства…

Бедняга Джон покраснел до самых кончиков ушей.

— Мисс Доррит никогда их не разделяла, сэр. Я маленький человек, но я дорожу своей совестью и честью и презирал бы себя, если бы хоть на миг покривил душой на этот счет. Она никогда не разделяла моих чувств и не поощряла их, да никто в здравом уме и не вообразил бы, что это возможно. Она всегда и во всем была во много раз выше меня. Как и все ее благородное семейство, — добавил Юный Джон.

Это рыцарское отношение не только к ней, но и к ее близким, настолько возвышало его, несмотря на малый рост, тоненькие ножки, редкие волосы и чувствительную натуру, что никакой Голиаф на его месте не заслужил бы у Артура большего уважения.

— Джон, — сказал он в порыве искреннего чувства, — вы говорите как мужчина!

— В таком случае, сэр, — возразил Джон, проведя рукой по глазам, — не мешало бы вам взять с меня пример.

Неожиданная запальчивость этого ответа заставила Артура снова удивленно уставиться на своего собеседника.

— Ладно, — сказал Джон, протягивая ему руку через чайный поднос, — если мои слова слишком резки, беру их назад! Но в самом деле, мистер Кленнэм, отчего вы не хотите говорить со мной как мужчина с мужчиной, пусть хоть и с тюремным сторожем? Зачем вы притворяетесь, будто не понимаете, когда я советую вам поберечь себя ради кого-то другого? Как вы думаете, почему я устроил вас в комнате, где, на мой взгляд, вам должно быть приятнее и лучше? Почему я сам нес ваши вещи? (Не в тяжести дело, об этом я бы и говорить не стал!) Почему я весь день хлопочу для вас? Из-за ваших достоинств? Нет. Ваши достоинства велики, нет сомнения; но не из-за них я старался. Я делал это ради другого лица, чьи достоинства значат для меня не в пример больше. Так отчего же не говорить откровенно?

— Честное слово, Джон, — сказал Кленнэм, — вы славный малый, и я вас от души уважаю, а потому, если я не сообразил сам, что обязан вашим вниманием и заботам тем дружеским чувствам, которые когда-то ко мне питала мисс Доррит, — каюсь и прошу у вас прощения.

— Но отчего же, отчего, — воскликнул Джон с прежним укором, — отчего не говорить откровенно?

— Вы все не верите, что я не понимаю вас, — сказал Артур. — Но взгляните на меня. Подумайте о том, что со мной случилось. Стану ли я отягощать свою и без того истерзанную совесть неблагодарностью и предательством по отношению к вам? Я просто не понимаю вас!

Недоверие, написанное на лице Юного Джона, понемногу уступило место сомнению. Он встал, отошел к низкому чердачному окну, сделал Артуру знак подойти и внимательно всмотрелся в него.

— Мистер Кленнэм, неужели вы в самом деле не знаете?

— Чего, Джон?

— Боже милосердный! — воскликнул Джон, взывая к железным остриям на стене. — Он спрашивает, чего!

Кленнэм посмотрел на острия, потом на Джона; потом снова на острия и снова на Джона.

— Он спрашивает, чего! И что еще удивительнее, — произнес Юный Джон, не спуская с него горестно-недоуменного взгляда, — он, кажется, в самом деле не знает! Вы видите это окошко, сэр?

— Разумеется, вижу.

— И комнату видите?

— Разумеется, вижу и комнату.

— И стену напротив и двор внизу? Так вот, сэр, все они были свидетелями того — изо дня в день, из ночи в ночь, неделя за неделей, месяц за месяцем. Мне ли не знать, если я и сам столько раз видел мисс Доррит здесь, у окошка, когда она не подозревала, что я на нее смотрю.

— Свидетелями чего? — спросил Кленнэм.

— Любви мисс Доррит.

— Так она любила — но кого же?

— Вас! — сказал Джон, коснувшись пальцами его груди; потом отступил, бледный, на прежнее место, сел и уронил руки на подлокотники кресла, глядя на Кленнэма и качая головой.

Если бы вместо этого легкого прикосновения он нанес Кленнэму тяжелый удар кулаком, эффект не мог быть сильнее. Кленнэм словно окаменел от изумления; глаза, устремленные на Джона, были широко раскрыты; губы беззвучно шевелились, будто силясь сложиться в слово «меня?»; руки, повисли вдоль тела; он был похож на человека, которого вдруг разбудили среди ночи и сообщили ему известие, не умещающееся у него в мозгу.

— Меня! — выговорил он наконец.

— Ах! — простонал Юный Джон. — Вас!

Артур, сделав над собой усилие, попытался улыбнуться и сказал:

— Вы заблуждаетесь. Это только ваше воображение.

— Я заблуждаюсь, сэр? — воскликнул Юный Джон. — Я заблуждаюсь? Я? Нет, нет, мистер Кленнэм, не говорите так! Насчет чего-либо другого я бы мог заблуждаться — я хорошо знаю свои недостатки и не претендую на особую проницательность. Но мне заблуждаться насчет того, что ожгло мое сердце более острой болью, чем если бы в него вонзилась целая туча дикарских стрел! Мне заблуждаться насчет того, что едва не свело меня в могилу — чему я был бы только рад, если бы от этого не пострадала табачная торговля и чувства моих родителей! Мне заблуждаться насчет того, что даже сейчас вынуждает меня достать платок из кармана, ибо я вот-вот расплачусь, как девушка, — не знаю, впрочем, почему сравнение с девушкой должно быть обидно, ведь всякий нормальный мужчина любит девушек. Не говорите же так, мистер Кленнэм, не говорите так!

И Юный Джон, как всегда благородный в душе, хотя и нелепый с виду, вынул свой носовой платок с той простодушной непосредственностью, с которой только очень хороший человек умеет вытирать слезы, не пряча их, но и не выставляя напоказ. Осушив глаза, он позволил себе невинную роскошь раз всхлипнуть и раз высморкаться, после чего снова убрал платок в карман.

Все еще оглушенный прикосновением, подействовавшим как удар, Артур с большим трудом подобрал слова для заключения разговора. Он заверил Джона Чивери, как только тот спрятал свой платок, что высоко ценит его бескорыстие и его неиссякаемую преданность мисс Доррит. Что же до той догадки, которой он только что поделился с ним, с Кленнэмом (тут Юный Джон успел вставить: «Не догадка! Уверенность!») — то об этом можно будет еще поговорить, но в другой раз. Он устал, и у него тяжело на душе; с позволения Джона, он хотел бы вернуться к себе и больше уже не выходить сегодня. Джон кивнул, и под сенью тюремной стены Артур Кленнэм пробрался в свое новое обиталище.

Ощущение полученного удара не проходило, и после ухода неряшливой старухи, дожидавшейся, сидя на лестнице у дверей, чтобы приготовить ему постель на ночь — по распоряжению мистера Чивери, «не старика, а молоденького», как она объяснила, исполняя эту нехитрую обязанность, — он опустился в облезлое кресло и обеими руками стиснул голову, точно от боли. Крошка Доррит любит его! Эта мысль повергла его в большее смятение, чем недавний поворот судьбы — куда большее!

Не может быть. Он звал ее «дитя мое», «милое дитя мое», располагал ее к доверию, постоянно указывая на разницу их лет, говорил о себе чуть ли не как о старике. Но ей он, быть может, не казался старым? Ведь он и себе таким не казался до того вечера, когда розы уплыли по реке вдаль.

Среди прочих бумаг у него были два ее письма. Он достал их и перечел. Читая, он как будто слышал ее милый голос; и в звуке этого голоса ему чудились нежные нотки, которые теперь казалось возможным истолковать по-иному.

А ее «Нет, нет, нет!» с таким тихим отчаянием прозвучавшее в этой самой комнате, в тот вечер, когда Панкс впервые намекнул ему на возможность перемены в судьбе семьи, и когда сказано было немало слов, которые ему суждено было припомнить теперь, в унижении и неволе!

Не может быть.

Но странно, чем больше он думал об этом, тем менее убедительными казались ему его сомнения. Зато возникал другой вопрос, требовавший ответа, уже не о ней, а о нем самом. В том, как он противился мысли, что она любит кого-то, в желании это проверить, в смутном представлении о благородстве, какое он выкажет, помогая ее любви — не было ли во всем этом отзвуков чувства, подавленного прежде, чем оно успело окрепнуть? Не говорил ли он себе, что не должен думать о ее любви, не должен злоупотреблять ее благодарностью, не должен забывать печальный урок, однажды уже преподанный ему жизнью; что пора надежд миновала для него с безвозвратностью смерти и что не ему, обремененному печалями и годами, думать о радостях любви.

Он поцеловал ее, держа, бесчувственную, на руках, в тот день, когда о ней так естественно и так знаменательно забыли. Был ли это такой же поцелуй, как если б она была в сознании? Совсем такой же?

Вечер застал его за этими мыслями. Вечер также застал у его дверей мистера и миссис Плорниш, нагруженных отборнейшими припасами из числа тех, что так быстро находили сбыт и так медленно давали прибыль. Миссис Плорниш то и дело утирала слезы. Мистер Плорниш со свойственной ему философичностью, более глубокой, нежели вразумительной, дружелюбно бубнил, что на свете вообще всякое бывает, сегодня ты на горке, а завтра, глядишь, под горкой, а почему на горке, почему под горкой, об этом и гадать не стоит; так уж оно ведется, и все тут. Слыхал он, между прочим, будто раз земля вертится — а что она вертится, так это точно, — стало быть, всякий, даже самый достойный джентльмен когда-то окажется на ней вниз головой, так что волосы у него будут трепаться в так называемом пространстве. Что ж, тем лучше. Другого тут ничего не скажешь; тем лучше. Земля-то ведь и дальше будет вертеться, так? А стало быть, и джентльмен со временем повернется как следует, и волосы его лягут опять один к одному, любо-дорого взглянуть — вот и выходит, что тем лучше.

Как уже было упомянуто, миссис Плорниш, не будучи склонна к философии, плакала. Кроме того, миссис Плорниш, не будучи склонна к философии, изъяснялась вполне отчетливо. Потому ли, что она пребывала в большом расстройстве, или по безошибочному чутью, свойственному ее полу, или по женской последовательности в мыслях, или по женской непоследовательности в мыслях, но вышло так, что в дальнейшем миссис Плорниш вполне отчетливо навела разговор на предмет, занимавший мысли Артура.

— Если бы вы знали, мистер Кленнэм, как сокрушается о вас отец, — сказала миссис Плорниш. — Просто места себе не находит. У него даже голос пропал от огорчения. Вы ведь знаете, как чудесно он поет; а нынче вечером, после чаю, верите ли, ни одной нотки не мог взять, сколько дети ни просили.

Разговаривая, миссис Плорниш качала головой, утирала слезы и задумчиво оглядывала комнату.

— А уж с мистером Баптистом что будет, когда он узнает, — продолжала миссис Плорниш, — этого я даже и вообразить не могу. Он давно бы уже прибежал сюда, можете не сомневаться, да его нет с утра, все хлопочет насчет того дела, которое вы ему поручили. До того он ретиво взялся за это дело, ни отдыха, ни срока не знает — я даже говорю ему: ваша хлопот дивила падрона, — закончила миссис Плорниш по-итальянски.

При всей своей скромности миссис Плорниш явно была удовлетворена изяществом этого тосканского оборота. Мистеру Плорнишу лингвистические познания жены внушали гордость, которую он не пытался скрыть.

— И все-таки скажу вам, мистер Кленнэм, — добавила эта добрая женщина, — во всяком несчастье — есть свое счастье. Я думаю, вы согласитесь со мной. Помня, где мы с вами находимся, нетрудно догадаться, о чем я говорю. Счастье, что мисс Доррит далеко и ничего не знает.

Артуру показалось, что она как-то по-особенному взглянула на него.

— Большое счастье, — повторила миссис Плорниш, — что мисс Доррит далеко. Будем надеяться, что дурные вести до нее не дойдут. Если бы она была здесь и видела вас в беде, сэр, — эти слова миссис Плорниш повторила дважды, — видела вас в беде, сэр, ее нежное сердечко этого бы не вынесло. Ничто на свете не могло бы причинить мисс Доррит большего горя!

Да, да, без всякого сомнения, в многозначительном взгляде миссис Плорниш было не только дружеское участие, но и еще что-то.

— И вот вам доказательство, как отец верно судит обо всем, несмотря на свои годы, — продолжала миссис Плорниш. — Нынче после обеда он мне говорит («Счастливый Уголок» свидетель, что я ничего не прибавляю и ничего не выдумываю): «Мэри, — говорит он мне, — как хорошо, что мисс Доррит этого всего не видит». Так и сказал, этими самыми словами. «Хорошо, — говорит, — Мэри, что мисс Доррит этого всего не видит». А я ему ответила: «Ваша правда, отец». Вот, — заключила миссис Плорниш с торжественностью свидетеля, дающего показания в суде, — вот что говорил он и что говорила я. Другого ничего ни он, ни я не говорили.

Мистер Плорниш, не столь многословный от природы, воспользовался случаем заметить, что мистер Кленнэм, верно, не прочь бы остаться один. «Ты уж мне поверь, старушка, — сказал он с важностью, — я-то знаю, как оно бывает». Последнее замечание он повторил несколько раз, словно в нем был заключен какой-то глубокий нравоучительный смысл, и, наконец, достойная чета рука об руку удалилась.

Крошка Доррит, Крошка Доррит. О чем бы ни думалось, что бы ни вспоминалось. Всюду она, Крошка Доррит!

К счастью, если даже поверить в услышанное, то сейчас это уже давно миновало, и слава богу. Допустим, она любила его, и он бы об этом знал и решился бы ответить на ее любовь — куда же привел бы ее тот путь, на который он мог увлечь ее с собою? Назад, в эту мрачную тюрьму! Радоваться нужно, что она избегла подобной участи; что она вышла или вскоре выходит замуж (неясные слухи о каких-то планах ее отца на этот счет дошли до Подворья Кровоточащего Сердца вместе с известием о замужестве старшей сестры) и что неосуществившиеся возможности прошлого остались по эту сторону тюремных стен.

Милая Крошка Доррит!

Оглядываясь назад, он видел одну точку, в которой сходились все линии его невеселой жизни, и этой точкой была она. Ее невинный образ господствовал над всею перспективой. Он проехал тысячи миль, чтобы достигнуть этой точки; с ее приближением улеглись его былые тревожные сомнения и надежды; в ней сосредоточились все интересы его жизни, к ней тянулось все, что в этой жизни было светлого и радостного, и за нею не оставалось ничего, кроме пустоты и мрака.

Томимый своими мыслями, он провел бессонную ночь, такую же беспокойную, как в тот раз, когда впервые заночевал в этих унылых стенах. А Юный Джон в это время спал мирным сном, предварительно сочинив и начертав (мысленно) на своей подушке следующую надгробную надпись:Прохожий! Остановись у могилы
ДЖОНА ЧИВЕРИ-МЛАДШЕГО,
скончавшегося в преклонном возрасте, называть который нет надобности.
Он встретил соперника, впавшего в несчастье, и был готов вступить с ним в рукопашный поединок, но ради той, которую любил, преодолел свою сердечную обиду и выказал истинное великодушие.

0

67

Глава XXVIII
Гости в Маршалси

Время шло, но мир, лежавший за стенами Маршалси, по-прежнему оставался враждебным Кленнэму, а в мире, замкнутом внутри этих стен, он себе друзей не завел. Слишком подавленный всем случившимся, чтобы вместе с другими слоняться по двору, заглушая свои горести праздной болтовней, слишком углубленный в себя и свои страдания, чтобы принимать участие в убогих развлечениях Клуба, он по целым дням сидел один у себя в комнате, чем заслужил всеобщую неприязнь. Одни называли его гордецом; другие сочли нелюдимым и скучным; третьи презрительно клеймили его за малодушие, за то, что он позволил себе пасть духом из-за долгов. Словом, у каждого нашелся повод осудить его, причем последнее обвинение было наиболее серьезным, так как подразумевало своего рода внутреннюю измену. Такое отношение окружающих еще усилило его тягу к одиночеству; дошло до того, что он даже на прогулку стал выходить, только когда все отправлялись в Клуб скоротать вечер песнями, выпивкой и душевной беседой и по двору бродили только женщины и дети.

Тюремная жизнь не замедлила сказаться на Кленнэме. Он чувствовал, что его затягивает хандра и безделье. Вспоминая тот пример растлевающего действия тюремной атмосферы, который ему пришлось наблюдать в этой самой комнате, он стал бояться самого себя. Сторонясь других людей, избегая заглядывать в собственную душу, он заметно переменился. Тень тюремной стены уже лежала на всем его существе.

Однажды, на третий или четвертый месяц своего заключения, он сидел и читал, понапрасну стараясь оградить от этой зловещей тени вымышленных сочинителем людей, — как вдруг чьи-то шаги послышались на лестнице и чья-то рука постучала к нему в дверь. Он встал отворить и услышал чей-то приятный голос, говоривший: «Здравствуйте, мистер Кленнэм. Надеюсь, я вам не помешал?»

Это был жизнерадостный молодой Полип Фердинанд. Веселый, добродушный, он казался воплощением свободы и бодрости на фоне хмурого убожества тюрьмы.

— Вы не ожидали меня увидеть, мистер Кленнэм? — спросил он, садясь в предложенное ему кресло.

— Да, признаюсь, это для меня неожиданность.

— Но не слишком неприятная?

— Что вы, напротив.

— Благодарю за любезность, — сказал привлекательный молодой Полип. — Я был чрезвычайно огорчен, узнав, что вам пришлось временно удалиться от света. Надеюсь, кстати (только это сугубо конфиденциально), мы тут ни при чем?

— Вы хотите сказать — ваше министерство?

— Ну да, Министерство Волокиты.

— У меня нет оснований приписывать свои невзгоды этому замечательному учреждению.

— Честное слово, — воскликнул бойкий молодой Полип, — я весьма рад это слышать. Ваши слова сняли у меня тяжесть с души. Мне было бы в высшей степени неприятно, если бы мы оказались причастны к вашим затруднениям.

Кленнэм снова заверил его, что в данном случае не имеет никаких претензий к Министерству Волокиты.

— Тем лучше, — сказал Фердинанд. — Вы меня очень утешили. А то, между нами говоря, я опасался, что это именно мы упекли вас за решетку. К сожалению, нам иногда приходится прибегать к таким мерам. Мы совсем к этому не стремимся — но если люди сами напрашиваются, что ж тут поделаешь?

— Не могу сказать, что я полностью разделяю ваш взгляд, — сумрачно заметил Артур, — но, во всяком случае, весьма признателен вам за участие.

— Нет, в самом деле! — продолжал общительный молодой Полип. — Мы же, в сущности говоря, безобиднейшее заведение на свете. Вы скажете, что мы занимаемся шарлатанством. Не спорю. Но шарлатанство тоже нужно, согласитесь, что без него не обойдешься.

— Не соглашусь, — отвечал Кленнэм.

— Это оттого, что у вас неверная точка зрения. Все зависит от того, с какой точки зрения смотреть. Взгляните на нас с точки зрения наших интересов, которые заключаются в том, чтобы нам не докучали, — и вы сразу увидите, что лучшего учреждения не найти.

— Что же, вы на то и существуете, чтобы вам не докучали?

— Совершенно верно, — сказал Фердинанд. — На то и существуем, чтобы нам не докучали и чтобы все оставалось как оно есть. В этом наше назначение. Разумеется, принято считать, будто наша цель совсем в другом, но это для проформы. Господи боже мой, да у нас все только для проформы. Возьмите хоть себя: через что только вас не заставили пройти для проформы! А далеко ли вы продвинулись в своем деле?

— Ни на шаг, — сказал Кленнэм.

— А взгляните с правильной точки зрения, и вы увидите официальных лиц, добросовестно исполняющих свои официальные обязанности. Это вроде игры в крикет на ограниченной площадке. Игроки посылают мячи государству, а мы их перехватываем на лету.

Кленнэм спросил, чем же кончают игроки? Легкомысленный молодой Полип отвечал, что по-разному: кто устанет, кому наскучит, кто сломает ноги или спину, кого унесут замертво, кто просто выйдет из игры, а кто займется другим видом спорта.

— Вот отчего, повторяю, я искренне рад, — продолжал он, — что не нам вы обязаны своим временным удалением от света. Могло ведь быть и так, очень легко могло быть; нельзя отрицать, что мы подчас довольно круто обходимся с теми, кто нам докучает. Я ведь с вами начистоту говорю, мистер Кленнэм. Я уверен, что с вами можно так говорить. Я был откровенен с вами с самого начала, как только почувствовал в вас пагубное намерение докучать нам долго и упорно — потому что я сразу увидел, что вы человек неопытный и горячий, а к тому же немного — вы не обидитесь, если я вас так назову? — простодушный.

— Называйте, не стесняйтесь.

— Немного простодушный. И мне стало вас жаль, вот почему я и постарался предостеречь вас (неофициально, разумеется, но я никогда не держусь за строгую официальность), намекнув, что на вашем месте я бы отказался от всяких попыток. Но вы отказаться не захотели, и с тех пор много раз возобновляли свои попытки. Так вот, советую вам больше их не возобновлять.

— Едва ли у меня теперь будет возможность возобновить их, — заметил Кленнэм.

— О, на этот счет не беспокойтесь! Вы выйдете отсюда. Отсюда все выходят. Есть тысячи способов выйти отсюда. Но не являйтесь больше к нам. Право же, — продолжал Фердинанд доверительно-ласково, — я буду просто вне себя, если увижу, что весь прошлый опыт не научил вас держаться от нас подальше.

— А как же изобретение? — спросил Кленнэм.

— Голубчик мой, — сказал Фердинанд, — простите за фамильярность, но почему вы не хотите понять, что никому это изобретение не интересно и всем на него наплевать в высокой степени.

— У вас в министерстве?

— И не только у нас в министерстве. Любое новое изобретение у всех вызывает только досаду и насмешку. Вы не представляете себе, как много людей жаждет лишь одного: чтобы им не докучали. Вы не представляете себе, насколько это свойственно духу нации (не обращайте внимания на парламентский стиль) — желать, чтобы тебе не докучали. Поверьте, мистер Кленнэм, — заключил жизнерадостный молодой Полип самым своим любезным тоном, — наше заведение не злой великан, на которого нужно мчаться с копьем наперевес, но всего только ветряная мельница, перемалывающая огромные кучи мякины, показывая, куда в государстве дует ветер.

— Если бы я мог этому поверить, — сказал Кленнэм, — я бы сказал, что нас всех ожидает мрачная перспектива.

— Что вы, помилуйте, — возразил Фердинанд. — Напротив, все к лучшему. Нам необходимо шарлатанство, мы любим шарлатанство, мы жить не можем без шарлатанства. Немножко шарлатанства и накатанная колея — и все будет идти как нельзя лучше, не нужно только никому докучать.

Высказав эти утешительные мысли — символ веры нового поколения Полипов, исповедуемый под прикрытием самых разнообразных лозунгов, к которым никто из них не относится серьезно, — Фердинанд встал, чтобы откланяться. Трудно было даже вообразить себе более открытую и приятную манеру обхождения, большее уменье с истинно джентльменской чуткостью приноровиться к необычным обстоятельствам визита.

— Не будет ли нескромно с моей стороны спросить, — сказал он, когда Кленнэм пожимал ему руку, искренне благодарный за его доброту и чистосердечие, — верно ли, что в приключившейся с вами неприятности повинен наш дорогой и незабвенный Мердл?

— Верно. Я один из тех, кого он разорил.

— Да, умен был покойник, ничего не скажешь, — заметил Фердинанд Полип.

Артур, не расположенный петь посмертные дифирамбы мистеру Мердлу, промолчал.

— Прохвост первостатейный, разумеется, — продолжал Фердинанд, — но какая голова! Нельзя не отдать ему должное. Вот уж, верно, был мастер по части шарлатанства! А как знал людей — как умел обойти их и добиться своего!

В его голосе слышалось неподдельное восхищение.

— Надеюсь, — сказал Артур, — что печальная участь тех, кто дал себя обойти, многим послужит предостережением на будущее..

— Милейший мистер Кленнэм, — со смехом возразил Фердинанд, — откуда столь радужные надежды? Да первый же не менее талантливый плут добьется того же — была бы охота. Простите меня, но вы, видно, не знаете, что люди, как пчелы на мед, готовы лететь на любой шум, ну хоть если начать бить в ржавую жестянку. На этом основано искусство управления людьми. Нужно только убедить их, что жестянка — не жестянка, а чистое золото; вот в чем секрет могущества таких, как наш дорогой и незабвенный. Бывают, конечно, исключительные случаи, — любезно оговорился Фердинанд, — когда люди поддаются на обман, поверив в благородство обманщика (за примером недалеко ходить); но эти исключения лишь подтверждают правило. До свидания, мистер Кленнэм! Надеюсь, когда я буду иметь удовольствие снова увидеться с вами, тучи уже рассеются и засияет солнышко. Пожалуйста, не провожайте меня. Я отлично знаю дорогу. До свидания!

С этими словами добрейший и умнейший из Полипов спустился вниз, дошел, мурлыча модную арию, до наружного дворика, где была привязана его лошадь, вскочил в седло и поехал натаскивать своего высокопоставленного родича к предстоящему заседанию в парламенте — чтобы он был во всеоружии для отпора тем, кто осмелится вылезть с запросами по поводу государственной деятельности Полипов.

Он, должно быть, едва не столкнулся с мистером Рэггом, ибо не прошло и минуты, как упомянутый джентльмен, наподобие пожилого Феба[53], озарил комнату Кленнэма сиянием своей желтой головы.

— Ну, как вы себя нынче чувствуете, сэр? — спросил мистер Рэгг. — Не могу ли я нынче быть вам чем-нибудь полезен, сэр?

— Нет, благодарю вас.

Мистер Рэгг радовался затруднительному положению клиента, как хозяйка радуется обилию овощей, приготовленных для сушки и соления, прачка — куче грязного белья, мусорщик — виду ведра, из которого через край сыплется мусор; словом, как всякий мастер радуется случаю приложить свое уменье к делу.

— Я время от времени захожу сюда, сэр, — весело сказал мистер Рэгг, — узнать, не предъявлены ли еще новые предписания о содержании под арестом. От предписаний отбою нет, сэр, — как и следовало ожидать.

Он говорил так, словно сообщал какую-то весьма приятную новость, радостно потирая руки и покачивая головой.

— Да, как и следовало ожидать, — повторил мистер Рэгг. — Просто валом валят со всех сторон. Я уж к вам не захожу, бывая здесь, знаю, что вы не любите, когда вас беспокоят, а если будет надобность, всегда можете передать через сторожа, чтобы я зашел. Но я наведываюсь чуть не каждый день, сэр. Могу ли высказать вам одно соображение, сэр, — вкрадчиво осведомился мистер Рэгг, — или сейчас это не ко времени?

— Сейчас или в другой раз, не все ли равно для меня?

— Кхм!.. Общественное мнение, сэр, — сказал мистер Рэгг, — продолжает интересоваться вами.

— Не сомневаюсь.

— Не кажется ли вам, сэр, — продолжал мистер Рэгг, еще более вкрадчиво, чем прежде, — не кажется ли вам, что стоило бы уже, наконец, сделать крохотную уступочку общественному мнению. Всем нам приходится идти на такие уступки, сэр. Без этого никак нельзя.

— Мне все равно не оправдаться перед общественным мнением, мистер Рэгг, и я даже не вправе на это рассчитывать когда-нибудь.

— Не скажите, сэр, не скажите. Перевод в тюрьму Кингс-Бенч обойдется в сущие пустяки, и если все считают, что там для вас более подходящее место — почему бы в самом деле…

— Я ведь уже говорил вам, мистер Рэгг, что предпочитаю остаться здесь, — сказал Артур, — и вы как будто сами признали, что это дело вкуса.

— Допустим, сэр, допустим! Но хорош ли ваш вкус, хорош ли ваш вкус? Вот в чем вопрос. — Голос мистера Рэгга зазвучал почти патетически. — Я бы даже спросил, хорошо ли вы поступаете. У вас серьезное дело, сэр, и вам не к лицу сидеть здесь, куда может попасть всякий прощелыга, задолжавший один-два фунта. Совсем не к лицу. Должен вам заметить, сэр, что об этом говорят повсюду. Не далее, как вчера, я слышал такой разговор в одном заведении, где собираются джентльмены юридической профессии — я бы даже сказал, сливки этой профессии, если бы я сам иной раз не заглядывал туда. И должен вам заметить, мне было неприятно слушать этот разговор. Обидно было за вас. А сегодня за завтраком моя дочь (всего лишь женщина, как вы вправе заметить, но обладающая чутьем и даже некоторым личным опытом — я имею в виду дело Рэгг против Боукинса) — так вот моя дочь выразила свое крайнее изумление по этому поводу. Перед лицом таких фактов, не говоря уже о невозможности совершенно пренебрегать общественным мнением, стоило бы, мне кажется, пойти на крохотную уступочку, хотя бы — ладно, сэр, чтобы не вдаваться в рассуждения, скажу так: хотя бы из любезности.

Но мысли Артура уже снова вернулись к Крошке Доррит, и мистер Рэгг так и не дождался ответа.

— Если же говорить обо мне, — снова начал мистер Рэгг, ободренный молчанием Артура, которое он приписал нерешительности, вызванной его, мистера Рэгга, красноречием, — то у меня принцип: никогда не считаться с собой, когда дело касается интересов клиента. Но, зная вас как человека любезного и обязательного, замечу все же, что мне было бы гораздо приятнее видеть вас в тюрьме Кингс-Бенч. Ваше разорение произвело шум; я очень рад, что имею честь состоять вашим поверенным. Но мой авторитет среди коллег и клиентов значительно возрос бы, если бы вы согласились переменить место заключения. Впрочем, прошу вас с этим не считаться, сэр. Я лишь констатирую факт.

Тюремное одиночество уже сделало Кленнэма настолько рассеянным, он уже так привык обращаться в этих унылых стенах к одной лишь безмолвной собеседнице, что ему потребовалось некоторое усилие, чтобы прийти в себя, вспомнить, о чем идет речь, и ответить: «Нет, нет, мое решение остается прежним. И прошу вас, не будем больше говорить об этом!»

Мистер Рэгг отвечал, не скрывая недовольства и обиды:

— Как вам угодно, сэр. Я понимаю, что вышел из рамок своих профессиональных обязанностей, заведя этот разговор. Но мне слишком часто и от слишком уважаемых людей приходится слышать, что, дескать, добро бы какой-нибудь иностранец, а уж истинный англичанин не должен унижать дух нации, оставаясь в Маршалси, когда вольности, завоеванные его славными предками, позволяют ему беспрепятственно перейти в Кингс-Бенч, — вот я и позволил себе отступить от правил, чтобы обратить ваше внимание на это обстоятельство. Личного мнения, — добавил мистер Рэгг, — у меня по данному вопросу нет.

— Тем лучше, — сказал Артур.

— Решительно никакого, сэр, — продолжал мистер Рэгг. — Если бы у меня было личное мнение, я бы весьма огорчился, увидев, что джентльмен из высшего круга, верхом на лошади, приезжает к моему клиенту в подобное место. Но это не мое дело. Если бы у меня было личное мнение, я был бы рад возможности сообщить другому джентльмену, судя по обличию, военному, дожидающемуся сейчас в караульне, что мой клиент находится здесь лишь временно и уже избрал себе другое пристанище. Но так как я всего лишь машина для дачи деловых советов, меня это, ясно, не касается. Угодно вам принять упомянутого джентльмена, сэр?

— Вы, кажется, сказали, что он дожидается в караульне?

— Я действительно позволил себе такую смелость, сэр. Услышав, что я ваш поверенный, он не захотел мешать исполнению моих более чем скромных обязанностей. К счастью, — добавил мистер Рэгг саркастическим тоном, — я не настолько вышел из рамок, чтобы спрашивать этого джентльмена об его имени.

— Пожалуй, придется принять его, — устало вздохнул Кленнэм.

— Стало быть, вам угодно, сэр? — подхватил Рэгг. — Прикажете передать ему об этом, когда я буду проходить через караульню? Да? Благодарю за честь. Мое почтение, сэр.

И он вышел из комнаты с глубоко оскорбленным видом.

Сообщение о джентльмене с обличием военного едва задело сознание Артура, всегда теперь словно окутанное какой-то темной пеленой, и он уже успел почти позабыть о нем, как вдруг чьи-то шаги по лестнице вернули его к действительности. Шаги были не слишком торопливы, но в них чувствовалось нахальное стремление произвести как можно больше шума и грохота. Когда эти шаги на мгновение задержались у двери, Кленнэму вдруг смутно почудилось в них что-то знакомое, но что именно, он не мог сообразить. Впрочем, соображать было некогда. Дверь тотчас же распахнулась от удара ногой — и он увидел перед собой пропавшего Бландуа, причину стольких волнений.

— Salve[54], приятель арестант! — сказал неожиданный посетитель. — Вот и я! Говорят, вы желали меня видеть.

Прежде чем Артур успел дать волю своему изумлению и негодованию, в дверях показался Кавалетто, а за ним — Панкс. Ни тот, ни другой ни разу еще не навещали Кленнэма в его заключении. Мистер Панкс, отдуваясь, пробрался к окошку, поставил свою шляпу на пол и тотчас же запустил все десять пальцев в волосы; после, чего сложил руки на груди, как человек, собравшийся, наконец, отдохнуть после тяжких дневных трудов. Мистер Баптист, не спуская глаз с бывшего товарища по заключению, внушавшего ему такой страх, уселся на полу, прислонясь спиной к двери и обхватив щиколотки руками, в той самой позе (только сейчас она была более настороженной), в какой он сидел перед этим самым человеком однажды жарким летним утром в еще более мрачной марсельской тюрьме.

— По словам этих двух полоумных, — сказал мсье Бландуа, он же Ланье, он же Риго, — я вам зачем-то понадобился. К вашим услугам, братец-арестант!

Презрительно глянув на кровать, откинутую на день к стене, он небрежно привалился к ней, не сняв даже шляпы и вызывающе засунув руки в карманы.

— Исчадие ада! — воскликнул Артур. — Вы намеренно навлекли страшные подозрения на дом моей матери. Зачем вы это сделали? Что привело вас к этой чудовищной мысли?

Мсье Риго сдвинул было брови, но тотчас же рассмеялся.

— Послушайте-ка этого благородного джентльмена! Эту воплощенную добродетель! А не слишком ли вы распетушились, милейший? Смотрите, не пришлось бы потом пожалеть об этом. Вот именно, черт побери! Не пришлось бы пожалеть!

— Синьор! — вмешался Кавалетто, также обращаясь к Артуру. — Выслушайте сперва меня. Ведь вы поручили мне разыскать его, Риго — правда?

— Правда, правда.

— Ну вот, следовательно (миссис Плорниш была бы, очень озадачена, если бы удалось убедить ее, что за исключением отдельных неправильных ударений, речь мистера Баптиста почти не отличалась теперь от речи англичанина), — следовательно, я сперва отправляюсь к своим соотечественникам. Стараюсь разузнать что можно об иностранцах, появившихся за последнее время в Лондра. Потом иду к французам. Потом к немцам. Каждый мне говорит, что знает. Мы ведь почти все знакомы между собой, и каждый говорит мне, что знает. Но! — никто ничего не может сказать мне о нем, о Риго. Раз пятнадцать, — Кавалетто выбросил вперед левую руку, растопырив на ней пальцы, и трижды повторил этот жест с быстротой, от которой мелькало в глазах, — я спрашиваю о нем в местах, где бывают иностранцы, и раз пятнадцать (та же игра) не получаю никакого ответа. Но!

С этим «но!», за которым последовала характерная для итальянца неожиданная пауза, он отвел назад указательный палец правой руки и чуть-чуть помахал им.

— Но! Когда я уже совсем думал, что не найду его в Лондра, мне вдруг говорят про какого-то военного с седой головой — ага! не с такой, как у него сейчас, а с седой, — который живет уединенно, в маленьком домике. Но! — снова пауза. — Иногда выходит после обеда покурить и поразмяться. Главное — иметь терпение, как говорят итальянцы (они, бедняги, это по себе знают). Я имею терпение. Я спрашиваю, где этот маленький домик. Одни говорят — там, другие говорят — здесь. Иду туда, иду сюда — нет. Но я имею терпение. И наконец — нахожу. Тогда я прячусь, и жду, жду, жду, пока он не выходит покурить и поразмяться. И я вижу, это в самом деле военный с седыми волосами, но! — пауза, на этот раз более длительная, и энергичное движение указательного пальца, — вместе с тем это вот этот самый человек.

Любопытно, что, указав на Риго пальцем, Кавалетто в то же время невольно поклонился ему — так велика была сила подчинения, в котором когда-то держал его этот человек.

— Так вот, видите ли, синьор, — заключил он свою речь, снова обратясь к Артуру. — Я стал дожидаться удобного случая. Я написал синьору Панко, — Панкс приосанился, услышав этот необычный вариант своей фамилии, — и просил его помочь мне. Я ему показал Риго в окне, и синьор Панко стал караулить его днем. А я по ночам спал у дверей его домика. Наконец, сегодня мы решили войти к нему — и вот он здесь! Он не пожелал подниматься к вам вместе с illustro avocado[55], — этим почетным званием мистер Баптист наградил мистера Рэгга, — и потому мы остались ждать внизу, а синьор Панко сторожил у выхода.

Дослушав до конца, Артур перевел взгляд на злое и наглое лицо того, о ком шла речь. И тотчас же усы на этом лице вздернулись кверху, а нос загнулся книзу. Затем? когда усы и нос приняли свое прежнее положение, мсье Риго несколько раз громко прищелкнул пальцами, слегка подавшись вперед, так что каждый щелчок был точно маленький снаряд, который он посылал в лицо Артуру.

— Ну, философ! — сказал Риго. — Чего вам от меня нужно?

— Мне нужно знать, — не скрывая своего омерзения, отвечал Артур, — как вы посмели навлечь на дом моей матери подозрение в убийстве.

— Посмел! — вскричал Риго. — Хо-хо! Это мне нравится! Как я посмел, говорите вы? Черт побери, мой мальчик, вы неосторожны в выборе выражений!

— Мне нужно рассеять это гнусное подозрение, — продолжал Артур. — Вас отведут туда, чтобы все могли вас видеть. Кроме того, мне нужно знать, зачем вы вообще приходили в тот вечер, когда я с таким трудом подавил в себе желание спустить вас с лестницы. Не делайте мне страшные глаза. Я знаю, что вы наглец и трус. Я еще не настолько отупел от пребывания в этих стенах, чтобы постесняться высказать вслух эту несложную истину, в которой, впрочем, нет для вас ничего нового.

Риго, весь белый, пробормотал, поглаживая усы:

— Черт побери, мой мальчик, вы ставите в неловкое положение вашу уважаемую матушку. — Он, видимо, колебался, не зная, как поступить. Но колебание его было недолгим. Минуту спустя он уселся и с издевательской заносчивостью произнес: — Пусть мне дадут бутылку вина. Здесь ведь торгуют вином. Пошлите одного из ваших полоумных за бутылкой вина. Без вина я не скажу ни слова. Ну? Идет или нет?

— Принесите ему, Кавалетто, — брезгливо сказал Артур, вынимая деньги.

— Да только смотри, контрабандная шкура, — прикрикнул Риго, — не вздумай принести какую-нибудь дрянь. Я пью только портвейн.

Но контрабандная шкура, с помощью все того же красноречивого пальца, довела до сведения присутствующих, что решительно отказывается покидать свой пост у дверей, и исполнить поручение взялся синьор Панко. Он вскоре воротился с бутылкой вина, уже откупоренной по тюремному обычаю, заведенному ввиду того, что у большинства пансионеров не было штопоров (как, впрочем, и многого другого).

— Полоумный! Стакан побольше! — скомандовал Риго.

Синьор Панко поставил перед ним стакан, явно с трудом преодолевая желание запустить ему этим стаканом в голову.

— Ха-ха! — хвастливо засмеялся Риго. — Джентльмен всегда остается джентльменом. Кто родился джентльменом, тот джентльменом и умрет. Какого черта, в самом деле! Надеюсь, джентльмен имеет право на услуги окружающих? Рассчитывать на услуги окружающих — мое природное свойство.

Говоря это, он налил себе полстакана вина и с последним словом выпил его.

— Ха! — воскликнул он, причмокнув губами. — Ну, этот узник недолго томился в заключении. Глядя на вас, мой храбрый друг, можно с уверенностью сказать, что ваша кровь скорей скиснет в тюрьме, чем это доброе винцо. Вы уже заметно спали с лица и утратили свой цветущий вид. За ваше здоровье!

Он налил и выпил еще полстакана, стараясь держать руку так, чтобы ее белизна и изящество бросались в глаза.

— Ну, теперь к делу! — объявил он. — Поговорим по существу. Тем более, что, как я мог заметить, ваши речи гораздо свободнее, чем вы сами.

— Не нужно особенной свободы в речах, чтобы назвать вас так, как вы того заслуживаете. Все мы знаем, и вы сами в том числе, что я еще был довольно умерен.

— Можете называть меня как угодно, но не забывайте прибавить: «и джентльмен». Это единственное, чем один человек отличается от другого. Вот вы, например, как бы вы ни старались, не будете джентльменом, а я, как бы я ни старался, не перестану им быть. В этом вся разница. Но продолжим наш разговор. Слова, сэр, никогда ничего не меняют, ни в картах, ни в костях. Вы с этим согласны? Да? Ну вот, я тоже веду игру, и никакие слова не повлияют на ее исход.

Теперь, зная, что Кавалетто разоблачил его, он сбросил и ту легкую маску, которую носил до сих пор, и не пытался больше скрыть свою истинную физиономию — физиономию подлеца и негодяя.

— Да, сынок, — снова прищелкнув пальцами, продолжал он, — я доведу свою игру до конца, какие бы тут слова ни говорились, и — громы и молнии, тысяча громов и тысяча молний! — я ее выиграю! Вам угодно знать, зачем я подстроил эту невинную шутку, которой вы помешали? Извольте. У меня был и есть — понятно? есть — кой-какой любопытный товарец для продажи вашей уважаемой матушке. Я ей рассказал, что это за товарец, и назначил цену. Но когда дошло до заключения сделки, ваша несравненная матушка оказалась чересчур хладнокровной, бесстрастной, непоколебимой, настоящая мраморная статуя. Короче говоря, ваша несравненная матушка раздосадовала меня. Желая отвлечься и позабавиться — черт побери, это право джентльмена, забавляться на чей-нибудь счет! — я напал на удачную мысль: исчезнуть. Кстати, ваша своенравная матушка и мой друг Флинтвинч были бы весьма рады помочь мне в этом. Ба-ба-ба, не нужно смотреть на меня с таким уничтожающим презрением. Я сказал и повторяю: были бы весьма рады, были бы счастливы, не желали бы ничего лучшего. Могу еще подбавить, если мало.

Он выплеснул на пол остатки вина из стакана и едва не обрызгал Кавалетто. Это словно напомнило ему о существовании последнего. Он поставил стакан и объявил:

— Не желаю наливать сам. Черт побери, я рожден, чтобы мне прислуживали. Сюда, Кавалетто! Налей мне вина.

Маленький итальянец оглянулся на Кленнэма, по-прежнему не спускавшего глаз с Риго, и, не услышав возражений, встал и налил вина в стакан. Отголоски былой покорности, разбавленной легкой насмешкой, боролись в нем с приглушенной яростью, которая в любую минуту могла прорваться (чего, видимо, и опасался прирожденный джентльмен, судя по его настороженному взгляду); и все это, в сочетании с природным добродушием и беспечностью, тянувшими его вновь спокойно усесться на полу, являло довольно пеструю и противоречивую смесь побуждений.

— Шутка, о которой мы говорили, мой храбрый друг, — продолжал Риго, выпив снова, — была удачной во многих отношениях. Она позабавила меня, причинила неприятности вашей драгоценной маменьке и милейшему Флинтвинчу, заставила поволноваться вас (считайте это платой за урок вежливости, полученный от джентльмена) и наглядно доказала всем заинтересованным лицам, что ваш покорный слуга — человек, которого нужно бояться. Да, черт побери, бояться! А кроме всего прочего, она, возможно, вправила бы мозги госпоже вашей матушке и побудила бы ее, чтобы избавиться от пустякового подозрения, которое вы со свойственной вам мудростью правильно оценили, через газеты уведомить известное лицо (не называя имен), что в случае его появления известная сделка может состояться на известных условиях. Возможно, побудила бы — хотя не наверно. Но вы своим вмешательством все испортили. А теперь — говорите вы. Чего вам нужно?

Ни разу еще Кленнэм так остро не чувствовал себя узником, как сейчас, когда он видел перед собой этого человека и знал, что не может вместе с ним отправиться в материнский дом. Тайна, смутно тревожившая и пугавшая его, вот-вот могла раскрыться, а он был связан по рукам и по ногам.

— Быть может, мой друг, философ, столп добродетели, глупец или что угодно, — сказал Риго, отняв стакан от губ, чтобы улыбнуться своей зловещей улыбкой, — быть может, лучше было вам не тревожить меня в моем уединении.

— Нет, нет! — воскликнул Кленнэм. — Но крайней мере теперь известно, что вы живы и невредимы. По крайней мере есть два свидетеля, от которых вам не уйти и которые могут передать вас властям или открыть ваши плутни сотням людей.

— Но не передадут и не откроют, — отозвался Риго, снова прищелкнув пальцами с торжеством и угрозой. — К чертям ваших свидетелей! К чертям ваши сотни людей! К чертям вас самих! Ха-ха! Разве я не знаю то, что я знаю? Разве нет у меня товарца для продажи? Вы, несчастный банкрот! Вы помешали моей маленькой шутке! Пусть так. Ну, а что же теперь? Дальше что? Для вас — ничего; для меня — все. Открыть мои плутни! Вот вам чего нужно! Так я их открою сам, и скорей, чем вам бы хотелось! Эй, контрабандист! Перо, чернил, бумаги!

Кавалетто все так же нехотя встал и все так же нехотя подал требуемое. После короткого раздумья, сопровождаемого отвратительной улыбкой, Риго написал, а затем прочел вслух следующее:«Миссис Кленнэм (дождаться ответа)
Тюрьма Маршалси
комната Вашего сына
Милостивая государыня! — Я был вне себя, узнав от нашего узника (который взял на себя труд выследить меня с помощью шпионов, поскольку сам он, по политическим причинам, лишен свободы передвижения), что вы беспокоитесь о моей безопасности.
Спешу успокоить Вас: я жив, здоров и благополучен.
Я поспешил бы к Вам, ни минуты не медля, но меня удерживает мысль, что Вы, быть может, еще не пришли к окончательному решению по поводу того небольшого дельца, которое я имел честь Вам предложить. А потому уведомляю, что ровно через неделю от сего числа я явлюсь к Вам в последний раз и надеюсь услышать от Вас, принимаете или не принимаете Вы мои условия, со всеми вытекающими последствиями.
Подавляю свое горячее желание поскорей заключить Вас в объятия и покончить это небезынтересное дело, единственно для того, чтобы дать Вам время обдумать и решить его к нашему полному и обоюдному удовлетворению.
В ожидании назначенного срока я вынужден переехать в гостиницу (поскольку наш узник расстроил мое налаженное хозяйство) и полагаю, что справедливо будет отнести все расходы по моему содержанию на Ваш счет.
Примите, милостивая государыня, мои уверения в совершеннейшем и глубочайшем почтении.
Риго Бландуа.
Тысяча поклонов дражайшему Флинтвинчу.
Целую ручки миссис Флинтвинч».
Дочитав свое послание до конца, Риго сложил его и театральным жестом швырнул к ногам Кленнэма.

— Эй! Кто там собирался передавать меня куда-то? Пускай пока передадут вот это по назначению и доставят сюда ответ!

— Кавалетто, — сказал Артур, — прошу вас, снесите Это письмо.

Но выразительный палец Кавалетто снова объяснил, что его дело — караулить Риго, которого он с таким трудом разыскал; а потому он так и будет сидеть на полу у двери, обхватив руками щиколотки, и никуда отсюда не тронется. Пришлось опять обращаться к помощи синьора Панко. Кавалетто чуть-чуть отодвинулся, так чтобы синьор Панко мог выбраться из комнаты, а затем снова прижал дверь спиной.

— Не вздумайте только тронуть меня, или как-нибудь непочтительно обозвать, или помешать мне допить эту бутылку вина в свое удовольствие, — сказал Риго, — не то я сейчас же отправлюсь вдогонку за письмом и отменю данный мною недельный срок. Вы искали меня? Вы меня нашли? Вот и наслаждайтесь моим обществом!

— Когда я стал вас искать, я не сидел в тюрьме, вам это хорошо известно, — сказал Кленнэм с горьким сознанием своего бессилия.

— Черт с вами и с вашей тюрьмой! — отвечал Риго, неторопливо доставая из кармана табак и бумагу и принимаясь свертывать папиросы своими ловкими пальцами. — Мне дела нет ни до того, ни до другого. Контрабандист! Огня!

Опять, как и прежде, Кавалетто поднялся и выполнил его приказание. Было что-то жуткое в бесшумном проворстве холодных белых рук Риго с длинными гибкими пальцами, сплетающимися и расплетающимися по-змеиному. Кленнэма невольно пробрала дрожь, словно он и в самом деле увидел клубок змей.

— Эй ты, скотина! — крикнул Риго резко и повелительно, как будто перед ним был не итальянец, а итальянская лошадь или мул. — Я нахожу, что марсельский каменный мешок куда пристойнее этого заведения. В его решетках и стенах есть какое-то величие. Это тюрьма для людей. А здесь что? Тьфу! Приют для умалишенных!

Он продолжал курить, но отталкивающая улыбка не сходила с его лица, и казалось, будто он втягивает дым не ртом, а своим крючковатым носом, словно фантастическое чудовище на картинке. Взяв новую папиросу и прикурив от окурка первой, он заметил Кленнэму:

— Надо как-нибудь убить время, пока тот полоумный не вернулся с ответом. Попытаемся скоротать его беседой. Я потребовал бы еще вина, но нельзя же джентльмену пить с утра до вечера. А она хороша, сэр. Не совсем в моем вкусе, но хороша, клянусь тысячей дьяволов! Одобряю ваш выбор.

— Не знаю, о ком вы говорите, да и знать не хочу, — сказал Кленнэм.

— Della Bella Gowana, как ее называют в Италии, сэр. О миссис Гоуэн, о прекрасной миссис Гоуэн.

— Да ведь вы, кажется, бывший приспешник супруга этой дамы.

— Приспешник! Сэр! Это дерзость! Я его друг!

— А вы всегда продаете ваших друзей?

Риго вынул папиросу изо рта, и в глазах у него промелькнуло удивление. Но он тотчас же снова прихватил папиросу губами и хладнокровно ответил:

— Я продаю все, за что можно получить деньги. А как живут ваши адвокаты, ваши политики, ваши спекуляторы, ваши биржевые дельцы? Как живете вы сами? Как вы попали сюда? Не продали ли вы друга? Черт побери, ведь похоже на то.

Кленнэм отвернулся к окошку и вперил взгляд в тюремную стену.

— Так уж заведено, сэр, — сказал Риго. — Общество продается само и продало меня, а я продаю общество. Но я вижу, у нас с вами есть еще одна общая знакомая. Тоже красивая женщина. И с характером. Позвольте, как бишь ее фамилия? Ах, да, Уэйд.

Ответа не последовало, но было ясно, что Риго попал в точку.

— Да, — продолжал он, — Красавица с характером заговаривает со мной на улице, и я не был бы джентльменом, если бы не внял ей. Красавица с характером говорит мне, почтив меня доверием: «Я любознательна, и у меня есть кой-какие особые побуждения. Скажите, вы не более порядочны, чем большинство людей?» На это я отвечаю: «Сударыня, я родился джентльменом и джентльменом умру, но что касается порядочности, то тут я не претендую на какое-либо превосходство. Это была бы непростительная глупость с моей стороны». — «Вся разница между вами и другими, — любезно замечает она, — в том, что вы об этом говорите вслух». Она, нужно отдать ей справедливость, знает общество. Я принимаю полученный комплимент галантно и вежливо. Галантность и вежливость — мои природные свойства. Тогда она делает мне предложение, суть которого в следующем: она часто видела нас вместе; она знает, что на сегодня я — друг семьи, свой человек в доме; из любознательности и из особых побуждений она интересуется их жизнью, их домашним укладом, хотела бы знать, любят ли Bella Gowana, лелеют ли Bella Gowana, и все такое прочее. Она небогата, но может мне предложить некоторое скромное вознаграждение за некоторые скромные услуги в этом духе. Я выслушиваю и великодушно соглашаюсь — великодушие тоже одно из моих природных свойств. Что поделаешь? Такова жизнь! На том стоит свет!

Все это время Кленнэм сидел спиной к нему, но Риго, следивший за ним своими блестящими, слишком близко посаженными глазами, должно быть, угадывал по самой его позе, что во всех этих хвастливых признаниях не было для него ничего нового.

— Ффуу! Прекрасная Гована! — сказал Риго, затягиваясь и выпуская дым с таким видом, точно стоит ему дунуть, и та, о ком он говорил, развеется в воздухе, как эта струйка дыма. — Очаровательна, но неосторожна! Не следовало ей секретничать в монастырской келье насчет того, как припрятывать письма старых поклонников подальше от мужа. Да, да, не следовало бы. Ффуу! Прекрасная Гована допустила ошибку.

— Хоть бы поскорее вернулся Панкс! — воскликнул Артур. — Этот человек отравляет воздух в комнате своим присутствием!

— Ба! Зато он хозяин положения, здесь, как и везде! — сказал Риго, сверкнув глазами и прищелкнув пальцами. — Так всегда было; так всегда будет. — Сдвинув вместе все три стула, находившиеся в комнате (кроме них, было еще только кресло, в котором сидел Кленнэм), он разлегся на них и запел, ударяя себя в грудь, точно это к нему относились слова песни:

Кто там шагает в поздний час? Кавалер де ла Мажолэн.

Кто там шагает в поздний час? Нет его веселей.

Подпевай, скотина! Ты отлично подпевал мне в марсельской тюрьме. Подпевай же! Не то я сочту себя обиженным и рассержусь, а тогда, во имя всех святых, забитых насмерть камнями, кое-кому придется пожалеть, что и его не забили заодно!

Придворных рыцарей краса, Кавалер де ла Мажолэн,

Придворных рыцарей краса, Нет его веселей.

Отчасти по старой привычке к подчинению, отчасти из боязни повредить своему покровителю, отчасти потому, что ему все равно было, петь или молчать, Кавалетто подхватил припев. Риго захохотал и снова стал курить, прикрыв глаза.

Прошло не больше четверти часа до того, как шаги мистера Панкса послышались на лестнице, но Кленнэму эти четверть часа казались вечностью. Судя по звуку шагов мистер Панкс шел не один; и в самом деле, когда Кавалетто отворил дверь, он вошел в сопровождении мистера Флинтвинча. Не успел последний переступить порог, как Риго вскочил и с криком восторга бросился ему на шею.

— Мое почтение, сэр, — сказал мистер Флинтвинч, довольно бесцеремонно высвобождаясь из его объятий. — Нет, нет, увольте; с меня достаточно. — Это относилось к угрозе нового порыва со стороны вновь найденного друга. — Ну, Артур? Помните, что я вам говорил насчет спящей собаки и сбежавшей собаки? Как видите, я был прав.

Невозмутимый, как всегда, он огляделся по сторонам и покачал головой с назидательным видом.

— Так это и есть долговая тюрьма Маршалси, — сказал мистер Флинтвинч. — Кхм! Неважный рынок вы, как говорится, выбрали для продажи своих поросят, Артур.

Артур терпеливо ждал, но Риго не отличался таким терпением. Он почти свирепо ухватил Флинтвинча за лацканы сюртука и закричал:

— К черту рынок, к черту продажу, к черту поросят! Ответ! Где ответ на мое письмо?

— Если вы найдете возможным на минуту отпустить меня, сэр, — заметил мистер Флинтвинч, — я сперва передам мистеру Артуру записку, предназначенную ему.

Сказано — сделано. В руках у Артура очутился листок бумаги, на котором дрожащей рукой его матери было нацарапано: «Надеюсь, довольно того, что ты разорился сам. Не вмешивайся еще и в чужие дела. Иеремия Флинтвинч говорит и действует от моего имени. Твоя М. К.».

Кленнэм дважды перечитал записку и, не говоря ни слова, разорвал ее на клочки. Риго между тем завладел креслом и уселся на его спинку, поставив на сиденье ноги.

— Ну, Флинтвинч, красавец мой, — сказал он, следя глазами за разлетавшимися обрывками записки, — ответ на письмо!

— Миссис Кленнэм трудно писать, мистер Бландуа, пальцы у нее сведены болезнью, и она надеется, что вы удовлетворитесь устным ответом. — Мистер Флинтвинч весьма неохотно и со скрипом вывинтил из себя упомянутый ответ. — Она шлет вам поклон и передает, что, в общем, находит ваши условия приемлемыми и готова на них согласиться. Но окончательно вопрос будет решен через неделю, в назначенный вами день.

Мсье Риго расхохотался и, спрыгнув со своего трона, сказал:

— Ладно! Пойду искать гостиницу. — Тут ему на глаза попался Кавалетто, сидевший в прежней позе у двери. — Вставай, скотина! — крикнул он. — Ты со мной ходил против моей воли, теперь пойдешь против своей. Я вам уже сказал, мелюзга, я создан, чтобы мне прислуживали. Вот мое требование: пусть этот контрабандист находится при мне всю неделю в качестве слуги!

В ответ на вопросительный взгляд Кавалетто Кленнэм кивнул, а затем прибавил вслух:

— Если не боитесь.

Кавалетто энергично затряс в знак протеста пальцем.

— Нет, господин, теперь, когда мне уже не нужно скрывать, что он когда-то был моим товарищем по заключению, я его не боюсь.

Риго не удостоил вниманием этот краткий диалог, покуда не закурил на дорогу последнюю папиросу.

— «Если не боитесь», — повторил он, переводя взгляд с одного на другого. — Ффуу! Нет, мои детки, мои младенчики, мои куколки, вы все его боитесь! Здесь вы угощаете его вином, там готовы платить за его стол и квартиру; вы не смеете тронуть его пальцем, задеть словом. Он торжествовал над вами и будет торжествовать. Таково его природное свойство. Ффуу!

Придворных рыцарей краса, Он всех и всегда веселей!

С этим припевом, явно подразумевая им собственную персону, он вышел из комнаты в сопровождении Кавалетто, которого, может быть, потому и потребовал себе в слуги, что не предвидел возможности от него отвязаться. Мистер Флинтвинч поскреб подбородок, еще раз неодобрительно оглядел рынок, выбранный для продажи поросят, кивнул Артуру и тоже вышел. Мистер Панкс, которого раскаяние совсем замучило, внимательно выслушал прощальные распоряжения Артура, отданные вполголоса, так же вполголоса заверил его, что все будет сделано в лучшем виде, и последовал за остальными. И узник, чувствуя себя еще более униженным, опозоренным, подавленным, бессильным и несчастным, остался один.

0

68

Глава XXIX
Встреча в Маршалси

Тревога в душе и угрызения совести — плохое товарищи для узника. Дни горького раздумья и ночи без сна не закаляют в несчастье. Наутро Кленнэм почувствовал, что здоровье его подточено, как еще раньше подточен был дух, и гнет, под которым он жил это время, вот-вот сокрушит его совсем.

Ночь за ночью вставал он в час или в два со своего скорбного ложа и подолгу просиживал у окошка, пытаясь за тусклым мерцанием тюремных фонарей разглядеть в небе первый проблеск зари, вестницы далекого еще утра. Но на следующий вечер после посещения Бландуа он не мог заставить себя раздеться, прежде чем лечь в постель. Какое-то жгучее беспокойство нарастало в нем, какой-то безотчетный страх, мучительная уверенность, что сердце его не выдержит и он умрет здесь, в тюрьме. Ужас и омерзение сдавливали горло, мешая дышать. Временами ему казалось, что он задыхается, и он кидался к окну, хватаясь за грудь и судорожно ловя ртом воздух. И в то же время его томило такое неистовое желание вырваться из этих глухих мрачных стен, вдохнуть полной грудью другой, чистый воздух, что он боялся сойти с ума.

Страдания, подобные этим, не могут длиться без конца с одинаковой силой, они рано или поздно избывают себя. Так было со многими до Кленнэма, так случилось и с ним.

Две ночи и день его состояние было очень тяжелым, потом наступил перелом. Еще случались отдельные приступы, но они повторялись все реже и с каждым разом становились слабее. На смену пришел упадок всех сил, телесных и душевных; и к середине недели болезнь приняла форму изнурительной вялой лихорадки.

В отсутствие Кавалетто и Панкса единственными посетителями, которых мог опасаться Кленнэм, был мистер и миссис Плорниш. Он чувствовал необходимость оградить себя от визита этой достойной четы, ибо в напряженном состоянии его нервов ему никого не хотелось видеть, и не хотелось, чтобы кто-нибудь видел его таким разбитым и бессильным. Он написал миссис Плорниш, что обстоятельства заставляют его целиком посвятить себя делам и не позволяют оторваться даже на короткое время, чтобы порадовать себя беседой с друзьями. Юный Джон каждый день заходил после дежурства узнать, не нужно ли ему чего-нибудь, но Кленнэм отделывался от него тем, что благодарил бодрым тоном и притворялся погруженным в писание каких-то бумаг. К предмету своего единственного долгого разговора они больше не возвращались ни разу. Однако Кленнэм даже в самые тяжелые дни свято хранил этот разговор в своей памяти.

На шестой день недели, назначенной Риго, с утра было сыро, туманно и душно. Казалось, нищета, грязь и убожество тюрьмы всходят, как на дрожжах, в этой гнилостной атмосфере. С головной болью, с тоской на сердце, Кленнэм всю ночь метался без сна, слушая, как дождь барабанит по каменным плитам, и стараясь вообразить себе его шелест в древесной листве. Расплывчатое мутно-желтое пятно поднялось в небе вместо солнца, и его бледный отсвет, дрожавший на стене, казался заплатой на тюремных лохмотьях. Слышно было, как отворились ворота, зашлепали по двору стоптанные башмаки тех, кто дожидался на улице; заскрипел насос, зашуршала метла — начиналось тюремное утро со всеми его привычными звуками. Больной, ослабевший — он даже умылся с трудом и несколько раз должен был отдыхать во время этой процедуры — Кленнэм, наконец, добрался до своего кресла перед раскрытым окошком. Здесь он сидел и дремал, пока уже знакомая нам старуха прибирала в комнате.

У него кружилась голова от бессонницы и недоедания (он совсем лишился аппетита и перестал ощущать вкус пищи), и ночью он несколько раз начинал бредить. В тишине душной комнаты ему слышались какие-то звуки, обрывки мелодий, но в то же время он знал, что ничего этого нет. Сейчас, когда усталость сморила его, в ушах у него снова зазвучали призрачные голоса; они пели, они спрашивали его о чем-то, и он отвечал им и, вздрагивая, приходил в себя.

В этом сонном забытьи, отнявшем у него ощущение времени, так что минута могла показаться часом, и час минутой, одна смутная греза постепенно овладела им, оттеснив все другое: ему чудилось, что он в саду, полном благоухающих цветов. Он хотел поднять голову, посмотреть, что Это за сад, но сделать необходимое усилие было нестерпимо трудно, и он успел свыкнуться с благоуханием, перестал даже замечать его к тому времени, когда, наконец, заставил себя раскрыть глаза.

На столе, рядом с чайной чашкой, лежал букет — целая охапка чудесных, свежих цветов.

Никогда еще он не видел ничего прекраснее. Он зарылся в цветы лицом и вдыхал их аромат, он прижимал их к своему пылающему лбу, он снова клал их на стол и протягивал к ним свои сухие ладони, как в зимнюю стужу протягивают руки к огню. Прошло немало времени, прежде чем он задал себе вопрос, как сюда попали эти цветы, и выглянул за дверь, чтобы спросить старуху, кто принес их. Но старухи не было, и, должно быть, она ушла уже давно, потому что чай, приготовленный ею, совсем остыл. Он хотел было выпить его, но запах чая показался ему невыносимым, и он снова уселся в кресло у окна, положив цветы на круглый столик.

Когда утихло сердцебиение, вызванное тем, что он вставал и ходил по комнате, он снова впал в сонное полузабытье. Снова ветерок донес обрывок мелодии, звучавшей ему ночью; потом ему почудилось, будто дверь тихо отворилась, и на пороге возникла хрупкая фигурка, закутанная в черный плащ. Она сделала движение, от которого плащ распахнулся и упал на пол, и ему почудилось, будто это его Крошка Доррит в своем старом, поношенном платьишке.

И будто она вздрогнула, прижала руки к груди, улыбнулась и залилась слезами.

Он очнулся и вскрикнул. И тогда милое лицо, полное любви, жалости, сострадания, как зеркало, показало ему происшедшую с ним перемену. Она бросилась к нему, протянула руки, чтобы помешать ему встать, опустилась перед ним на колени; ее губы коснулись его щеки поцелуем, ее слезы оросили его, как дождь небесный орошает цветы, и он услышал — не во сне, наяву — ее голос, голос Крошки Доррит, звавший его по имени.

— Мистер Кленнэм, мой дорогой, мой лучший друг! Нет, нет, не плачьте, я не могу видеть ваши слезы. Разве если это слезы радости оттого, что ваше бедное дитя опять с вами. Мне хочется думать, что это так!

Все такая же нежная, такая же преданная, ничуть ее испорченная милостями Судьбы! В звуке ее голоса, в сиянии глаз, в прикосновении рук столько ангельской кротости и утешения!

Он обнял ее, и она сказала: «Я не знала, что вы больны!» — потом обвила рукой его шею, привлекла его голову к себе на грудь и, склонившись к нему лицом, ласкала его так же нежно и, видит бог, так же невинно, как когда-то ласкала в этой комнате своего отца, сама будучи ребенком, еще нуждавшимся в ласке и заботе.

Когда, наконец, к нему вернулся дар речи, он спросил:

— Неужели это в самом деде вы? И в этом платье?

— Я думала, вам приятно будет увидеть меня именно в этом платье. Я его сохранила на память — хоть я и так ничего бы не забыла. Но я пришла не одна. Со мной еще один старый друг.

Он оглянулся и увидел Мэгги, в огромном старом чепце, который она давно уже не носила, с корзиночкой на руке, совсем как в прежние времена. Она улыбалась ему, кудахтая от восторга.

— Я только вчера приехала в Лондон вместе с братом и тотчас же послала к миссис Плорниш, чтобы справиться о вас, и дать вам знать о моем приезде. Она-то и сообщила мне, что вы здесь. Вы не вспоминали меня этой ночью? Наверно, вспоминали, не могло быть иначе. Я всю ночь думала о вас, и мне казалось, эта ночь никогда не пройдет.

— Я думал о вас… — он запнулся, не зная, как назвать ее. Она мгновенно поняла.

— Вы еще ни разу не назвали меня моим настоящим именем. Для вас у меня имя только одно, вы знаете, какое.

— Я думал о вас, Крошка Доррит, каждый час, каждую минуту, с тех пор как я здесь.

— Правда? Правда?

Такая радость озарила ее зардевшееся личико, что ему стало стыдно. Он, больной, опозоренный, нищий, за тюремной решеткой!

— Я пришла еще до того, как отворили ворота, но не решилась сразу подняться к вам. В ту минуту я бы больше огорчила вас, чем обрадовала. Все здесь показалось мне таким знакомым и в то же время таким странным, все так живо напомнило о моем бедном отце и о вас, что я не могла справиться со своим волнением. Но мистер Чивери провел нас в комнату Джона — ту самую, где я жила когда-то, — и мы сперва немножко посидели там. Я уже была раз у вашей двери, когда приносила цветы, но вы не слышали.

Она казалась слегка повзрослевшей, и знойное солнце Италии чуть тронуло ее лицо смуглотой. Но в остальном она не изменилась. Та же скромность, та же глубина и непосредственность чувств, когда-то так трогавшая его сердце. И если сейчас это сердце сжималось совсем по-другому, то не от оттого, что она стала иной, а оттого, что он смотрел на нее иными глазами.

Она сняла старую шляпку, повесила ее на старое место и вместе с Мэгги без шума стала хлопотать в комнате, стараясь придать ей как можно более опрятный и приветливый вид. Побрызгав кругом душистой водой, она раскрыла корзинку Мэгги, в которой оказались виноград и другие фрукты. Когда все это было вынуто и прибрано до времени, последовали краткие переговоры шепотом с Мэгги; в результате корзина куда-то исчезла, а потом появилась опять, наполненная новым содержимым, среди которого было прохладительное питье и желе для немедленного употребления, а также жареные цыплята и вино с водой про запас. Покончив со всеми хлопотами, Крошка Доррит достала свой старый рабочий ящичек и принялась за шитье занавески для окна. Мир и покой воцарился в убогом жилище узника, и когда он сидел в своем кресле, глядя на Крошку Доррит, склоненную над работой, ему казалось, что этот мир и покой разливаются отсюда по всей тюрьме.

Видеть рядом эту гладко причесанную головку, эти проворные пальчики, занятые привычным делом — которое не мешало ей часто поднимать на него взгляд, полный сострадания и всякий раз затуманивавшийся слезами; чувствовать себя предметом такой нежности и заботы, знать, что все помыслы этой самоотверженной души устремлены на него, все неистощимые богатства ее предложены ему в утешение, — все это не могло вернуть Кленнэму здоровье и силы, не могло придать вновь твердость его руке и звуку его голоса. Но оно вдохнуло в него новое мужество, которое росло вместе с его любовью. А эта любовь была так велика, что не нашлось бы слов, способных ее выразить!

Они сидели рядом в тени тюремной стены, и эта тень теперь казалась пронизанной светом. Он мало говорил — она не позволяла ему, — только смотрел на нее, полулежа в кресле. Время от времени она вставала, давала ему пить, или поправляла подушку у него под головой. Потом тихонько садилась снова и склонялась над шитьем.

Тень двигалась по мере того, как двигалось солнце; но Крошка Доррит покидала свое место лишь для оказания какой-нибудь услуги Артуру. Солнце зашло, а она все не уходила. Она уже кончила работу, и ее рука, только что укрывшая его пледом, задержалась на подлокотнике кресла. Он сжал эту руку в своей, и в ее ответном пожатии ему почудилась робкая мольба.

— Дорогой мистер Кленнэм, мне нужно сказать вам кое-что, прежде чем я уйду. Я откладываю с часу на час, но я должна сказать это.

— И я тоже, милая Крошка Доррит. Я тоже хочу кое-что сказать вам и все откладываю.

Она испуганно подняла руку, точно желая закрыть ему рот; но тотчас же снова уронила ее.

— Я больше не уеду за границу. Эдвард уедет, а я останусь здесь. Эдвард всегда был привязан ко мне, а теперь особенно, после того как я ухаживала за ним во время болезни — хотя никакой заслуги тут нет; и в благодарность он предоставляет мне жить где я хочу и как я хочу. Он думает только о том, чтобы я была счастлива.

Одна лишь звезда ярко горела в небе. Она все время смотрела на эту звезду, словно видела в ее лучах свое заветное желание.

— Вы, верно, догадываетесь, что мой брат приехал в Англию затем, чтобы уладить все дела по наследству и вступить во владение им. Он говорит, что мой дорогой отец, наверно, позаботился сделать меня богатой; если же отец не оставил завещания, то об этом позаботится он сам.

Артур хотел что-то сказать, но она предостерегающе подняла руку, и он промолчал.

— Мне не нужны деньги; на что они мне? Они не имели бы для меня никакой цены, если бы не вы. Разве может богатство дать мне покой, если я знаю, что вы в тюрьме? Разве мысль о вашем несчастье для меня не хуже самой горькой нищеты? Позвольте же мне помочь вам! Позвольте отдать вам все, что я имею! Позвольте доказать, что я не забыла и никогда не забуду, как вы были добры ко мне в то время, когда я не знала другого дома, кроме этой тюрьмы. Дорогой мистер Кленнэм, сделайте меня самым счастливым человеком на свете, ответьте «да»! Или хотя бы не отвечайте ничего сегодня, дайте мне уйти с надеждой, что вы подумаете и согласитесь — не ради себя, ради меня, только ради меня! Ведь для меня не может быть большего счастья на земле, чем сознание, что я сделала что-то для вас, что я заплатила хотя бы частицу своего огромного долга любви и признательности. Простите меня, мне трудно говорить. Трудно сохранять ободряющее спокойствие, видя вас в этих стенах, где я провела так много лет, где столько насмотрелась горя и нужды. Слезы душат меня. Я не могу удержать их. Прошу же вас, умоляю вас, теперь, когда вы в беде, не отворачивайтесь от вашей Крошки Доррит. Всем своим изболевшимся сердцем умоляю вас, дорогой мой, любимый мой друг! Возьмите мое богатство, и пусть оно обернется для меня величайшим благом!

Она уронила голову на руку Кленнэма, сплетенную с ее рукой, и звезда больше не озаряла ее лица.

Уже почти стемнело, когда Артур ласковым движением приподнял ее голову и тихо ответил:

— Нет, моя дорогая Крошка Доррит. Нет, дитя мое. Я не могу принять подобную жертву. Свобода и надежды, купленные такой дорогой ценой, будут мне вечным укором, непосильной тяжестью. Но видит бог, какой благодарностью и любовью переполнена моя душа.

— И все же вы не хотите, чтобы в тяжелую минуту я доказала свою преданность вам.

— Скажем лучше так, дорогая моя Крошка Доррит: и все же я хочу доказать свою преданность вам. Если бы в те отдаленные дни, когда вашим домом была тюрьма, а единственным вашим нарядом это платье, я бы лучше себя понимал и точней читал в собственном сердце; если бы моя замкнутость и неверие в себя не помешали бы мне разглядеть свет, который я так ясно вижу теперь издалека, когда мне уже не догнать его на своих слабых ногах; если бы я тогда понял и сказал вам, что люблю вас и почитаю не как свое бедное дитя, но как женщину, чья рука поистине могла бы возвысить меня и сделать счастливее и лучше; если бы я воспользовался тогда этой возможностью, теперь уже упущенной навсегда — ах, зачем, зачем я упустил ее! — и если бы что-нибудь разлучило нас в то время, когда у меня был кое-какой достаток, а вы жили в бедности, я иначе ответил бы на ваше великодушное предложение, милая моя, дорогая моя девочка, хоть и тогда стеснялся бы принять его. Теперь же об этом не может быть и речи — не может быть и речи.

Ее руки, сложенные в немой мольбе, говорили больше любых слов.

— Я уже довольно опозорен, Крошка Доррит. Я не хочу пасть еще ниже и увлечь в своем падении вас, такую хорошую, благородную, добрую. Господь благословит и наградит вас за вашу доброту. Что прошло, то не вернется.

Он обнял ее с нежностью отца, обнимающего дочь.

— Я теперь еще старше, еще угрюмее, еще менее достоин вас, чем прежде, но не стоит вспоминать о том, каким я был, вы должны видеть меня таким, каков я есть. Позвольте мне поцеловать вас на прощанье, дитя мое. Вы могли стать мне ближе, но дороже стать не могли, моя Крошка Доррит, далекая и навеки для меня утраченная — ведь я разбитый старый человек, чей путь уже почти окончен, тогда как ваш только начинается. У меня недостает духу просить, чтобы вы забыли обо мне и моих невзгодах, но я прошу вас помнить меня таким, каков я есть.

Зазвонил колокол, предупреждающий посетителей, что пора уходить. Кленнэм снял со стены плащ и с нежной заботливостью укутал ее.

— Еще два слова, Крошка Доррит. Нелегко мне говорить их, но это необходимо. Прошло то время, когда вас что-то связывало с тюрьмой Маршалси. Вы понимаете меня?

— Нет, нет, вы этого не скажете! — воскликнула она, заломив руки, и слезы отчаяния хлынули из ее глаз. — Вы не запретите мне приходить к вам, не откажетесь от меня совсем!

— Я сделал бы это, если б мог; но я не в силах лишить себя радости видеть это милое лицо. Только не приходите часто, приходите лишь изредка. Здесь в воздухе разлита зараза, и я чувствую, что она уже коснулась меня. Ваше место в более светлом я прекрасном мире. Не возвращайтесь вспять, Крошка Доррит. Идите другим путем, который приведет вас к счастью. Господь благословит вас! Господь вознаградит вас за все!

Тут Мэгги, которая все это слушала пригорюнившись, вдруг закричала:

— Ах, маменька, отправьте его в больницу, отправьте его в больницу! Если вы не отправите его в больницу, он не выздоровеет. А крошечная женщина, та, что всегда сидела за прялкой, она может пойти к принцессе и сказать: «Вы зачем держите курятину в шкафу, давайте ее сюда!» И принцесса даст ей курятины вволю, и она накормит его, и все будет хорошо.

Это вмешательство пришлось как нельзя более кстати, потому что колокол уже перестал звонить. Артур снова заботливо укутал Крошку Доррит плащом и, подав ей руку, проводил вниз (хотя до ее прихода едва держался на ногах от слабости). Она была последней посетительницей, покидавшей тюрьму, и ворота захлопнулись за ней с тяжелым, сумрачным лязгом.

Погребальным звоном отозвался этот звук в душе Артура, и силы снова изменили ему. С большим трудом он одолел подъем по лестнице, и когда вошел к себе в комнату, мрак и одиночество надвинулись на него, отнимая всякую надежду.

Уже около полуночи, когда в тюрьме давным-давно все утихло, заскрипели ступени под чьими-то осторожными шагами, а затем кто-то осторожно постучал в дверь. Это был Юный Джон, в одних чулках. Он проскользнул в комнату, затворил за собой дверь и сказал шепотом:

— Это против правил, но все равно. Я решил так или иначе пробраться и повидать вас.

— А что случилось?

— Ничего не случилось, сэр. Я дожидался мисс Доррит за воротами. Мне думалось, вам приятно будет узнать, что она благополучно вернулась домой.

— Благодарю вас, Джон, благодарю вас. Вы, стало быть, проводили ее?

— До самой гостиницы, сэр. Это та же гостиница, где останавливался мистер Доррит. Мы шли пешком всю дорогу, и мисс Доррит так ласково говорила со мной, что все во мне перевернулось. Как вы думаете, почему она предпочла идти пешком?

— Не знаю, Джон.

— Чтобы поговорить о вас. Она мне сказала: «Джон, я знаю, что вы достойны доверия, и если вы обещаете заботиться о нем и помогать ему, когда меня нет, я буду спокойна». Я обещал. И теперь, — заключил Джон, — я ваш друг навсегда.

Кленнэм, глубоко растроганный, протянул руку честному малому.

— Погодите, — сказал Джон, разглядывая этУ руку издали. — Сперва угадайте, что мисс Доррит просила меня передать вам.

Кленнэм с недоумением покачал головой.

— «Скажите ему, — произнес Джон дрожащим, но внятным голосом, — скажите ему, что его Крошка Доррит любит его и будет любить вечно». Вот что она просила передать. Оправдал я ее доверие, сэр?

— Да, да, Джон, вполне.

— Вы скажете ей, что я оправдал доверие?

— Скажу непременно.

— Вот моя рука, сэр, — сказал Джон, — и помните, что я ваш друг навсегда.

Обменявшись с Кленнэмом сердечным рукопожатием, он так же осторожно спустился с лестницы, прошел в одних чулках по тюремному двору и выбрался за ворота, где оставил свои башмаки. И будь этот путь вымощен не каменными плитами, а раскаленным железом, Джон, надо полагать, так же беззаветно и преданно исполнил бы свой долг.

0

69

Глава XXX
Близится час

Последний день срока, назначенного Риго, занялся над тюрьмой Маршалси. Железные брусья ворот, угрюмо черневшие с тех пор, как ворота захлопнулись за Крошкой Доррит, стали золотыми в сиянии восходящего солнца. На город, на беспорядочное нагромождение крыш легли длинные косые лучи, чередуясь с тенями церковных колоколен — тюремная решетка поднебесного мира.

Никто за весь день не потревожил покоя ветхого старого обиталища в Сити. Лишь на закате солнца к дому подошли трое, вошли во двор и направились к крыльцу.

Впереди, с папиросой во рту, шел Риго-Бландуа. За ним трусил мистер Баптист, не отставая ни на шаг и не спуская с него бдительного взгляда. Арьергард составлял мистер Панкс, со шляпой под мышкой: день выдался жаркий, и он решил дать свободу своим непокорным волосам. У крыльца все трое остановились.

— Эй, полоумные! — сказал Риго, оглянувшись. — Вы пока не уходите!

— А мы и не собираемся, — сказал мистер Панкс.

Сверкнув на него глазами, Риго взялся за молоток и постучал. Он изрядно хватил спиртного для воодушевления, и ему не терпелось поскорей начать игру. Не успел затихнуть грохот первых ударов, как он уже снова заколотил молотком. Но тут Иеремия Флинтвинч отворил дверь и тем положил конец забаве. Все трое вошли, стуча ногами по каменным плитам пола. Риго, оттолкнув мистера Флинтвинча, сразу же устремился наверх. За ним последовали оба его спутника, за которыми в свою очередь последовал мистер Флинтвинч, и через минуту вся компания ввалилась в тихую комнату больной. Все в комнате было как обычно, только одно окно на этот раз оказалось раскрытым, и у этого окна сидела миссис Эффери и штопала чулок. Все те же предметы размещались на маленьком столике, все тот же полог свешивался над кроватью, все так же едва тлел в камине огонь; а сама хозяйка сидела на своем черном катафалкоподобном диване, прислоняясь спиной к твердому черному валику, удивительно напоминавшему плаху.

И все же какая-то неуловимая перемена чувствовалась в комнате, какой-то несвойственный ей дух настороженного ожидания. Секрет этой перемены трудно было понять — ведь каждая вещь стояла на своем месте, определенном с незапамятных времен; и только внимательный взгляд на хозяйку мог открыть этот секрет постороннему наблюдателю, да и то лишь такому, который хорошо знал ее раньше. Хотя в ее неизменном черном платье не сместилась ни одна складка, хотя ее поза была так же неизменна, как и платье — чуть более суровый взгляд, чуть энергичней сдвинутые брови сообщали что-то новое не только выражению ее лица, но и всему, что ее окружало.

— А это что за люди? — спросила она с удивлением при виде спутников мсье Риго. — Что им здесь нужно?

— Что это за люди, хотите вы знать, сударыня? — подхватил Риго. — Клянусь богом, это друзья вашего сынка-арестанта. Что им здесь нужно, хотите вы знать? Клянусь дьяволом, сударыня, мне это неизвестно. Спросите лучше их самих.

— Да вы ведь только что просили нас не уходить, — сказал ему мистер Панкс.

— А вы ведь отвечали, что и не собираетесь, — возразил Риго. — Короче говоря, сударыня, позвольте представить вам двух ищеек — двоих полоумных, которых ваш сынок-арестант натравил на меня. Если вы желаете, чтобы они присутствовали при нашей беседе — сделайте одолжение. Мне они не мешают.

— С какой стати мне желать этого, — сказала миссис Кленнэм. — Что у меня общего с ними?

— В таком случае, сударыня, — сказал Риго, так грузно плюхнувшись в кресло, что даже пол затрясся, — можете их прогнать. Меня это не касается. Это не мои друзья и не мои ищейки.

— Слушайте вы, Панкс, — сказала миссис Кленнэм, грозно нахмурив лоб. — Вы служите у мистера Кэсби. Вот и занимайтесь делами своего хозяина. Ступайте! И этого человека тоже уведите отсюда.

— Покорно благодарю, сударыня, — отвечал Панкс. — Рад заметить, что ничего против этого не имею. Мы сделали для мистера Кленнэма все, что обещали сделать. Мистер Кленнэм очень беспокоился (особенно после того как угодил в тюрьму), насчет того, чтобы разыскать этого симпатичного джентльмена и доставить его туда, откуда он так таинственно исчез. Ну вот, он перед вами. Но мое мнение, которое я могу высказать этому красавчику в лицо, — добавил мистер Панкс, — что мир бы не много потерял, если б он и вовсе не нашелся.

— Вашего мнения никто не спрашивает, — сказала миссис Кленнэм. — Ступайте.

— Сожалею, что должен оставить вас в таком дурном обществе, сударыня, — сказал Панкс, — сожалею также, что мистер Кленнэм лишен возможности присутствовать здесь. Тем более по моей вине.

— Вы хотите сказать, по своей вине, — поправила миссис Кленнэм.

— Нет, сударыня, я хочу сказать то, что сказал, — возразил Панкс, — ибо это я имел несчастье склонить его к столь неудачному помещению капитала (мистер Панкс упорно держался за свой термин и никогда не употреблял слова «спекуляция»). Я, впрочем, берусь доказать с цифрами в руках, — добавил он озабоченно, — что по всем данным это было очень удачное помещение капитала. Я до сих пор каждый день проверяю свои расчеты и каждый день убеждаюсь в их правильности. Не время и не место вдаваться в это сейчас, — продолжал мистер Панкс, с вожделением поглядывая на свою шляпу, в которой лежала записная книжка с расчетами, — но цифры остаются цифрами, и они неопровержимы. Мистер Кленнэм должен был теперь разъезжать в собственной карете, а мне должно было очиститься от трех до пяти тысяч фунтов.

И мистер Панкс запустил пятерню в волосы с не менее победоносным видом, чем если бы упомянутая сумма лежала наличными у него в кармане. Со времени краха, унесшего его деньги, он весь свой досуг посвящал этим неопровержимым расчетам — занятие, которым ему суждено было тешиться до конца своих дней.

— Да что там говорить, — сказал мистер Панкс. — Альтро, приятель, вы видели цифры и знаете, насколько они точны.

Мистер Баптист, который по недостатку арифметических познаний не мог прийти к тому же утешительному выводу, кивнул головой и показал все свои белые зубы.

Но тут заговорил мистер Флинтвинч, до сих пор молча вглядывавшийся в него:

— А, так это вы! Мне ваше лицо с самого начала показалось знакомым, но я не был уверен, пока не увидал ваши зубы. Как же, как же! Это тот самый назойливый иностранец, — пояснил Иеремия миссис Кленнэм, — который приходил сюда в вечер, когда Трещотке вздумалось осматривать с Артуром дом, и устраивал мне целый допрос относительно мистера Бландуа.

— Я самый, — весело подтвердил мистер Баптист. — Что ж, padrona, видите, как хорошо. Я неукоснительно искал его и нашел.

— Было бы еще лучше, — заметил мистер Флинтвинч, — если бы вы неукоснительно сломали себе шею.

— А теперь, — сказал Панкс, который уже не раз скашивал глаза на окно и на штопавшийся у этого окна чулок, — я хотел бы сказать в заключение еще два слова. Будь мистер Кленнэм здесь — к несчастью, он болен и в тюрьме, да? болен и в тюрьме, бедняга, что, впрочем, не помешало ему одержать верх над этим милейшим джентльменом и доставить его сюда вопреки его воле, — так вот, будь мистер Кленнэм здесь, — повторил мистер Панкс, шагнув к окну и кладя на чулок свою правую руку, — он бы сказал: «Эффери, расскажите свои сны!»

Мистер Панкс предостерегающим жестом поднял между своим носом и чулком указательный палец, развел пары и отчалил, таща на буксире мистера Баптиста. Уже хлопнула за ними парадная дверь, уже затихли их шаги на мощеном дворе, а в комнате все еще никто не произнес ни слова. Миссис Кленнэм и мистер Флинтвинч поглядели друг на друга; потом оба, как по команде, перевели взгляд на миссис Эффери, которая прилежно штопала чулок.

— Что ж, — сказал, наконец, Иеремия и, сделав дна или три оборота винта по направлению к окну, вытер ладони о фалды сюртука, словно ему предстояла какая-то работа. — Раз уж мы сошлись тут для делового разговора, не будем терять времени и приступим. Эффери, старуха, марш отсюда!

В одно мгновение Эффери отбросила чулок, вскочила, поставила правое колено на подоконник, ухватилась правой рукой за косяк, а левой приготовилась отбивать возможное нападение.

— Нет, я не уйду, Иеремия, — не уйду, не уйду, не уйду! Я останусь здесь! Хоть умру, а останусь! Я узнаю, наконец, то, чего не знаю, и расскажу то, что знаю! Я буду слушать ваш разговор! Буду, буду, буду!

Мистер Флинтвинч остолбенел было от изумления и ярости; потом послюнил два пальца правой руки, начертил ими кружок на ладони левой и, злобно оскалив зубы, стал по кривой подбираться к своей супружнице, издавая какое-то сдавленное шипение, в котором можно было расслышать слова: «Закачу порцию…»

— Не подходи ко мне, Иеремия! — взвизгнула Эффери, размахивая рукой в воздухе. — Не смей подходить, или я подниму на ноги всю округу! Выброшусь из окна! Закричу пожар, убивают! Так закричу, что мертвые проснутся. Стой, если не хочешь, чтобы я перебудила всех мертвецов на кладбище!

— Стойте! — раздался повелительный голоc миссис Кленнэм. Но Иеремия и так уже остановился.

— Близится час, Флинтвинч. Оставьте ее. Эффери, неужели после стольких лет вы пойдете против меня?

— Если узнать то, чего я не знаю, и рассказать то, что знаю, значит пойти против вас — пойду! Меня теперь уж не удержишь. Я решила и добьюсь своего. Добьюсь, добьюсь, добьюсь! Да, я пойду против вас, коли так, против обоих вас пойду! Когда Артур только приехал, я говорила ему, чтобы он не поддавался вам, умникам. Я говорила: пусть, мол, меня запугали до смерти, но ему-то нет причин бояться. А с тех пор здесь много чего произошло, и я больше не хочу, чтобы Иеремия донимал меня своими угрозами, не хочу, чтобы меня морочили и запугивали или втягивали в какие-то темные дела. Не хочу, не хочу, не хочу! А если теперь Артур болен, и в тюрьме, и не может за себя постоять, так я постою за него. Постою, постою, постою!

— С чего вы взяли, бессмысленное вы существо, что подобные ваши поступки будут на пользу Артуру? — строго спросила миссис Кленнэм.

— Не знаю, не знаю, ничего не знаю, — сказала Эффери. — Вы вот меня назвали сейчас бессмысленным существом, так это святая правда, я и есть бессмысленное существо — по вашей милости. Вы меня выдали замуж, не спросив, хочу я или нет, и с тех пор я только и знаю, что дрожу от страха, то наяву, то во сне — как тут не стать бессмысленным существом? Вы, двое умников, нарочно старались меня довести до этого, вот и довели. Но больше я вам подчиняться не буду — не буду, не буду, не буду! — Она все еще размахивала рукой, отбиваясь от несостоявшегося нападения.

Миссис Кленнэм минуту или две смотрела на нее молча, затем обратилась к Риго:

— Я полагаю, вы сами видите, что эта женщина не в своем уме. Помешает вам ее присутствие?

— Мне, сударыня? — переспросил он. — При чем здесь я? Может быть, вам оно помешает?

— Нет, — сумрачно произнесла миссис Кленнэм. — Мне теперь уже все равно, Флинтвинч, — близится час.

Мистер Флинтвинч вместо ответа метнул убийственный взгляд на свою благоверную, затем, словно желая помешать себе броситься на нее, скрестил руки на груди, ввинтил их в проймы жилета, так что почти уперся подбородком в локоть, и застыл в этой странной позе, наблюдая за Риго. Последний встал с кресла и уселся на край стола, болтая ногами. Расположившись столь непринужденно напротив миссис Кленнэм, он взглянул ей в лицо, и усы его вздернулись кверху, а нос загнулся книзу.

— Сударыня, перед вами джентльмен…

— Который, — твердым голосом прервала она, — как мне говорили, сидел во французской тюрьме по обвинению в убийстве.

Он с преувеличенной галантностью послал ей воздушный поцелуй.

— Абсолютно точно! Причем в убийстве дамы! Нелепость, не правда ли? Кто бы этому поверил? Впрочем, все кончилось тогда весьма успешно для меня. Надеюсь, так же будет и сегодня. Целую ваши ручки, сударыня. Итак, продолжаю свою мысль: перед вами джентльмен, и если этот джентльмен сказал: «Я покончу с таким-то делом в такой-то день», значит, так оно и будет. А потому предупреждаю вас; сегодня наша последняя встреча. Надеюсь, меня слышат и понимают?

Ее взгляд, устремленный на него, оставался неподвижным, но брови слегка дрогнули.

— Да.

— Далее: перед вами джентльмен, который не унижается до обыкновенных коммерческих сделок, но ценит деньги, как средство жить в свое удовольствие. Надеюсь, меня слышат и понимают?

— Вопрос, мне кажется, излишний. Да.

— Далее: перед вами джентльмен самого кроткого и покладистого нрава, который, однако же, если его задеть, может превратиться в разъяренного льва. Это свойство всякой аристократической натуры. У меня натура аристократическая. А когда лев — то есть я — разъярен, я жажду мщения не меньше, чем денег. Надеюсь, меня по-прежнему слышат и понимают?

— Да, — прозвучал ответ, чуть громче, чем раньше.

— Умоляю вас, сударыня, не теряйте спокойствия. Итак, я сказал, что сегодня наша последняя встреча. Позвольте напомнить вам две предыдущие.

— В этом нет надобности.

— Черт побери, сударыня! — нетерпеливо вскричал Риго. — Считайте, что таков мой каприз! К тому же это устранит всякую неясность! Первая встреча носила предварительный характер. Я имел честь представиться вам и вручить рекомендательное письмо (хоть с вашего позволения, сударыня, я — Рыцарь Удачи, но мои изящные манеры помогли мне в качестве учителя языков преуспеть у ваших соотечественников, которые друг с другом туги и неподатливы, как их крахмальные воротники, но перед иностранцем с изящными манерами всегда готовы размякнуть), а заодно я углядел в вашем почтенном доме, — он с улыбкой обвел глазами комнату, — кое-какие предметы, рассеявшие мои последние сомнения и убедившие меня, что дама, с которой я имел честь познакомиться, — именно та, кого я искал. На первый раз мне этого было довольно. Я дал моему другу Флинтвинчу слово побывать еще и деликатно удалился.

На лице миссис Кленнэм нельзя было прочитать ни возмущения, ни покорности. Говорил ли Риго, молчал ли, она смотрела на него из-под сдвинутых бровей все так же внимательно и так же напряженно, словно в ожидании чего-то неминуемого.

— Я употребил выражение «деликатно», ибо это и в самом деле было деликатно с моей стороны, — удалиться, ничем не встревожив даму. Деликатность чувств наряду с изяществом манер — природное свойство Риго-Бландуа. Но, кроме того, это было и политично — не назначить дня следующего визита и заставить ожидать себя с некоторым смутным опасением. Ваш смиренный раб не чужд политики! О да, сударыня, он не чужд политики! Но мы отвлеклись в сторону. Итак, в один прекрасный день я имею удовольствие вновь посетить ваш дом. Я даю понять, что в моем распоряжении имеется нечто, и я готов это нечто продать; если же оно не будет куплено, то может серьезно скомпрометировать глубоко уважаемую мной даму. В подробности я не вхожу. Я называю свою цену — если не ошибаюсь, тысяча фунтов. Благоволите поправить меня, если я ошибся.

Вынужденная таким образом к ответу, она нехотя произнесла:

— Да, вы хотели получить тысячу фунтов.

— Теперь я хочу получить две. Оттяжки в таких делах всегда невыгодны. Но — я снова отвлекся. Нам не удается достигнуть согласия на этот счет; мы расстаемся, не сговорившись. Я шутник; таково одно из моих приятнейших свойств. Шутки ради я прячусь и даю повод к подозрениям в убийстве. Казалось бы, уже за одно то, чтобы избавиться от подобных подозрений, стоит заплатить половину назначенной суммы! Но вмешательство случая и ищеек вашего сынка портят мне игру как раз тогда, когда плод уже созрел (о чем, впрочем, знаете лишь вы и Флинтвинч). И вот, сударыня, я снова здесь, теперь уже в последний раз. Слышите? В последний раз!

Он постучал о боковую доску стола каблуками и, наглым взглядом ответив на движение бровей миссис Кленнэм, продолжал, уже без прежней издевательской вежливости:

— Постойте-ка! Начнем по порядку! Вот счет из гостиницы, по которому вы обязались уплатить. Через пять минут мы можем оказаться на ножах. Я не хочу откладывать, а то как бы вы меня потом не надули. Платите! Деньги на бочку!

— Флинтвинч, возьмите у него счет и уплатите, — сказала миссис Кленнэм.

Мистер Флинтвинч хотел было подойти, но Риго швырнул счет ему в лицо и заорал, протягивая руку:

— Платите! Раскошеливайтесь! Деньги на бочку!

Иеремия подхватил течет, взглянул на сумму налившимися кровью глазами, достал из кармана небольшой холщовый мешочек и отсчитал в протянутую руку деньги.

Риго побренчал монетами, взвесил их на ладони, подкинул в воздух, поймал, побренчал еще.

— Эта музыка для храброго Риго-Бландуа — что запах свежатины для тигра. Ну, сударыня? Ваша цена?

Он круто повернулся к ней, сжав в кулак руку с деньгами, как будто для удара.

— Я вам уже сказала, и могу повторить еще раз: мы не так богаты, как вам кажется, а сумма, которую вы требуете, непомерно велика. В данное время я не имею возможности выплатить такую сумму, даже если бы очень желала.

— Если бы! — вскричал Риго. — Мне нравится это «если бы»! Уж не скажете ли вы, что не желаете?

— Я скажу то, что найду нужным, а не то, что вздумается вам.

— Так говорите же. Ну, живо! Желаете вы платить или нет? Говорите, а я уж буду знать, что мне делать.

Ответ был дан тем же ровным, размеренным голосом:

— Очевидно, к вам в руки попала какая-то бумага, которую мне, по всей вероятности, желательно вернуть.

Риго с громким хохотом забарабанил каблуками о стол и забренчал монетами.

— Еще бы! Я в этом не сомневаюсь!

— Возможно, эта бумага стоит того, чтобы заплатить за нее некоторую сумму. Но какую именно, я пока сказать не могу.

— Тысяча дьяволов! — прорычал Риго. — Я ведь дал вам неделю на размышление!

— Верно. Но я не намерена при моих скудных средствах — ибо мы, повторяю, скорей бедны, чем богаты, — не намерена назначать цену на то, чего я не видела и не знаю. Уже в третий раз я слышу от вас какие-то неопределенные намеки и угрозы. Говорите прямо, в чем дело, а нет — ступайте куда хотите и делайте что хотите. Лучше сразу быть растерзанной на части, чем оказаться мышью, с которой играет такая кошка.

Он так впился в нее своими слишком близко посаженными глазами, что казалось, два зловещих луча, пересекаясь, режут горбинку его носа. Наконец он сказал со своей адской улыбкой:

— Вы смелая женщина.

— Я решительная женщина.

— И вы всегда были такой. А? Верно, Флинтвинчик, она всегда была такой?

— Не отвечайте ему, Флинтвинч. Пусть скажет сейчас все, что может сказать, или же пусть идет и делает все, что может сделать. Ведь так мы с вами решили. Теперь его очередь решать.

Она не дрогнула под злобным взглядом Риго и не отвела своих глаз. Он смотрел на нее в упор, но ее лицо сохраняло выражение, застывшее на нем с первой минуты. Тогда он соскочил со стола, приставил к дивану стул, сел и, облокотясь на диван, коснулся ее руки. Ее глаза из-под сдвинувшихся бровей все так же настороженно смотрели в одну точку.

— Вам, стало быть, угодно, сударыня, чтобы я в этом тесном семейном кружке рассказал одну небольшую семейную историю, — сказал Риго, словно в предостережение поиграв своими гибкими пальцами по рукаву миссис Кленнэм. — Кстати, я несколько сведущ в медицине. Позвольте-ка ваш пульс.

Она не противилась. Он взял ее за руку и продолжал:

— Речь пойдет об одном странном браке, о не менее странном материнстве, о мести и об утаенной бумаге. Ай-ай-ай! Удивительно неровный пульс! Вдруг забился чуть не вдвое быстрее! Это связано с вашей болезнью, сударыня?

Она судорожным движением вырвала руку, но лицо се оставалось спокойным. Риго улыбался своей обычной улыбкой.

— У меня жизнь всегда полна приключений. Люблю приключения, это мое природное свойство. Знавал я многих искателей приключений — любопытный народ, приятнейшее общество! Одному из них я обязан сведениями и доказательствами — слышите, дражайшая миссис Кленнэм, доказательствами! — касающимися забавной семейной истории, которую я собираюсь рассказать. Она вам очень понравится. Ба, да что же это я! У всякого рассказа должно быть название. Назовем его так: история одного дома. Нет, погодите. Домов много. Лучше так: история этого дома.

Откачнув стул назад и скрестив ноги в воздухе, он для равновесия опирался левой рукой на подлокотник дивана, а правой то поправлял волосы, то подкручивал усы, то поглаживал нос, но в каждом его движении было что-то зловещее; и, сохраняя эту развязную позу, время от времени похлопывая миссис Кленнэм по руке, чтобы подчеркнуть те или иные слова, наглый, бесцеремонный, хищный, жестокий, уверенный в собственной силе, он неторопливо повел свой рассказ.

— Итак, стало быть, — история этого дома. Начинаю. Жили здесь, предположим, дядя и племянник. Дядя — суровый старый джентльмен весьма крутого нрава; племянник — тихий, робкий и в полном повиновении у дяди.

Тут миссис Эффери, которая внимательно слушала со своего места у окна, кусая уголок передника и дрожа всем телом, вдруг закричала.

— Не вздумай только подойти, Иеремия! Это он говорит про Артурова отца и его дядю. Я про них слыхала во сне. Меня в то время еще не было здесь, но во сне я слыхала, что Артуров отец именно такой и был, слабый, боязливый, с самого своего сиротского детства запуганный до полусмерти; даже и жену ему дядя выбрал, не спросившись его. Вот она сидит, его жена! Я во сне слыхала, как ты сам и говорил ей это.

Мистер Флинтвинч замахнулся на нее кулаком, миссис Кленнэм устремила на нее свой тяжелый взгляд, а Риго послал ей воздушный поцелуй.

— Все в точности так, милейшая миссис Флинтвинч. Вы великая сновидица.

— Я в ваших похвалах не нуждаюсь, — отрезала Эффери. — И не с вами вовсе я разговариваю. Иеремия всегда уверял, что мне все только снится, вот я и рассказываю про это, как про сон. — И она снова засунула угол передника в рот, словно это был не ее рот, а чужой, который ей очень хотелось заткнуть — например, ее любезного супруга, от ярости стучавшего зубами, как от стужи.

— Наша драгоценная миссис Флинтвинч, — сказал Риго, — неожиданно обнаружила редкий дар прозрения и чтения чужих мыслей. Да. Именно так и развертываются события в моем рассказе. В один прекрасный день дядя приказывает племяннику жениться. Он ему говорит примерно такие слова: «Племянничек, вот тебе жена — дама не менее крутого нрава, чем я сам, суровая, решительная, с железной волей, способная стереть в порошок того, кто слабей ее, не знающая ни любви, ни жалости, непримиримая, мстительная, холодная как камень, но неукротимая как огонь». Ах, что за сила духа! Что за великолепный проницательный ум! Что за гордая и благородная натура вырисовывается в этих предполагаемых словах! Ха-ха-ха! Громы и молнии, можно ли не влюбиться в столь прелестную особу!

На этот раз в лице миссис Кленнэм произошла некоторая, перемена. Оно вдруг заметно потемнело, и на нахмуренном лбу резче обозначились складки.

— Сударыня, сударыня, — сказал Риго, похлопывая ее по руке, словно ударяя своими цепкими пальцами по клавишам какого-то музыкального инструмента. — Я вижу, мой рассказ начинает интересовать вас. Я вижу, он, наконец, затронул ваши чувства. Что ж, продолжим.

Но ему пришлось на минуту прикрыть своей белой рукой лицо, чтобы спрятать гримасу торжества, уже вздергивавшую кверху его усы и пригибавшую книзу нос. Он неудержимо наслаждался произведенным впечатлением.

— Племянник, как мы уже слышали из вещих уст миссис Флинтвинч, с самого своего сиротского детства был запуган и заморен голодом до полусмерти, а потому он покорно опускает голову и шепчет: «Воля ваша, дядюшка. Как скажете, так и будет». И дядюшка поступает согласно своей воле. Он, кстати, никогда и не поступал иначе. Счастливый союз освящен, молодые прибывают в этот прелестный домик, где новобрачную встречает, предположим, Флинтвинч. А, старый каверзник?

Но Иеремия смотрел на свою госпожу и не отвечал. Риго поглядел на него, потом на нее, дернул себя за кончик носа и щелкнул языком.

— Вскоре новобрачная делает неожиданное и ошеломляющее открытие. И тогда, в пылу гнева, ревности, желания отомстить, у нее является план — слышите, сударыня! — хитроумный план возмездия, по которому безвольный муженек не только должен быть сокрушен сам, но и стать орудием уничтожения ее соперницы. Что за блистательный ум!

— Не вздумай подойти, Иеремия! — с волнением вскричала Эффери, вынув передник изо рта. — Но я и это видела во сне: будто вы с ней ссорились однажды зимним вечером — она сидела там, где сейчас, а ты стоял перед ней и упрекал ее, зачем она допустила, чтобы Артур, вернувшись из Китая, подозревал отца в чем-то; сила, мол, всегда была на ее стороне, и она должна была вступиться за покойника перед сыном. И в этом же самом сне ты еще сказал, что она не… — а что не, я так и не узнала, потому что она сразу взвилась и не дала тебе договорить. Ты отлично знаешь, когда это было. В тот вечер, когда ты пришел со свечкой в кухню и сдернул у меня с головы передник. И ты тогда сказал, что все это мне приснилось. И не хотел верить, что я слышу какой-то шум в доме. — После этой бурной тирады Эффери снова заткнула себе передником рот и умолкла, не снимая колена с подоконника и не отнимая руки от косяка, готовая закричать караул или выпрыгнуть из окна при первой попытке ее господина и повелителя приблизиться.

Риго с жадностью ловил каждое ее слово.

— Ага! — вскричал он, подняв брови, скрестив руки на груди и откинувшись на спинку стула. — Право же, миссис Флинтвинч — настоящая пифия! Но как нам — мне, вам и этому старому каверзнику — истолковать ее речь? Он сказал, что вы не… — а вы взвились и не дали ему договорить. Итак, вы не… что? Что? Говорите, сударыня?

Его издевательские наскоки оставались без ответа, но видно было, что ей приходится нелегко. Она тяжело дышала, губы ее приоткрылись и дрожали, как она ни старалась унять эту дрожь.

— Я жду, сударыня! Говорите! Старый каверзник сказал, что вы не… А вы помешали ему договорить. Он собирался сказать, что вы не… что? Я-то знаю, но мне хотелось бы, чтобы вы меня почтили доверием. Ну? Вы не… что?

Ее отчаянная попытка сдержать себя не удалась, и она исступленно вскрикнула:

— Не мать Артуру!

— То-то же! — сказал Риго. — С вами все-таки можно иметь дело.

Страсть, прорвавшаяся наружу, исказила всегда неподвижные черты, и огонь, так долго тлевший под спудом, забушевал вовсю.

— Я сама расскажу! Я не желаю слушать это из ваших уст, в вашем гнусном истолковании! Если уж это дело должно раскрыться, так пусть оно раскроется в том свете, в каком я его вижу. Ни слова больше. Я буду говорить.

— Не старайтесь быть еще более упорной и своевольной, чем вы есть, — вмешался мистер Флинтвинч. — Пусть этот мистер Риго, мистер Бландуа, мистер Вельзевул рассказывает по-своему. Какая разница, если он все равно все знает?

— Он не все знает.

— Он знает то, что ему нужно, — сердито настаивал мистер Флинтвинч.

— Он не знает меня.

— А зачем ему вас знать, гордячка вы несчастная?

— Я сказала, что буду говорить, Флинтвинч, и я буду говорить. Если уж дошло до того, так я сама расскажу всю правду, и это будет моя правда, от начала и до конца. Как! Столько лет томиться в этой комнате, безвыходно, как в тюрьме, и под конец пасть до того, чтобы увидеть себя в таком зеркале! Разве вы не разглядели этого человека, Флинтвинч? Разве вы не слышали его? Да будь ваша жена еще во сто раз более неблагодарной, и будь у меня в тысячу раз меньше надежды заставить ее молчать, после того как будет куплено его молчание — и то я предпочла бы сама все рассказать, но не обрекать себя на муку выслушать это от него!

Риго отодвинул свой стул и уселся к ней лицом, вытянув ноги и не разнимая рук, скрещенных на груди.

— Вы не знаете, — продолжала она, обращаясь теперь уже к нему, — что значит быть воспитанным в строгих правилах. Так была воспитана я. Мои годы прошли без легкомысленных и грешных утех, свойственных юности. Я знала лишь назидательную суровость, наказания и страх. Наши помыслы греховны, наши поступки нечестивы, проклятие тяготеет над нами, зло подстерегает нас со всех сторон — с детства я только об этом и слышала. Под влиянием таких разговоров складывался мой характер, они же научили меня презирать и ненавидеть грешников. Когда старый мистер Гилберт Кленнэм предложил моему отцу выдать меня замуж за его племянника-сироту, отец уверил меня, что этот молодой человек получил такое же строгое и примерное воспитание, как и я сама. Что он к тому же вырос в суровом доме, куда не было доступа веселью, и дни его протекали в вынужденном посте, трудах и нелегких испытаниях. Что хоть по годам он уже взрослый мужчина, дядя лишь недавно перестал считать его ребенком; и что от школьных дней и поныне жизнь под благочестивым дядиным кровом надежно ограждала его от пагубных примеров безбожия и распущенности. И когда спустя год после нашей свадьбы я узнала, что в то самое время, когда произносились эти слова, мой будущий муж нарушил закон господа бога и оскорбил меня, поставив на место, принадлежавшее мне по праву, другую женщину, такое же грешное создание, как и он сам, — могла ли я сомневаться, что само провидение открыло мне эту преступную тайну и избрало меня своим орудием, чтобы покарать грешницу? Могла ли я забыть хоть на миг — не свою обиду, нет, ибо что я такое? — но то отвращение к греху и готовность бороться с ним, которые во мне растили с малых лет?

Дрожащей от гнева рукой она накрыла часы, лежавшие на столе.

— Да! «Не забывай!» Тогда, как и теперь, здесь, под крышкой, можно было увидеть начальные буквы этих слов. Провидению угодно было, чтобы я нашла часы в потайном ящике его стола вместе со старым письмом, которое объяснило мне, что означают эти буквы, и чьей рукой они были вышиты, и при каких обстоятельствах. Если бы не воля провидения, я бы никогда не узнала об этом. «Не забывай». Точно голос разгневанных небес звучали мне эти два слова. Не забывай, что сотворен грех, не забывай, что ты была избрана, чтобы узнать о нем и наказать виновных. Я не забыла. Но разве это свою обиду я помнила? О нет! Я лишь слуга господня, творящая его волю. Разве я была бы властна над ними обоими, если бы господь бог не отдал мне их, скованными по рукам и по ногам цепями греха?

Сорок с лишним лет пронеслось с тех пор над седой головой этой непреклонной женщины. Сорок с лишним лет мучительных и упорных стараний заглушить внутренний голос, шептавший, что, как бы она ни называла свой гнев и свою оскорбленную гордость, ничто и никогда не изменит истинной природы ее чувств. Но и теперь, через сорок лет, когда уже глянула ей в лицо Немезида, она оставалась верна себе, по-прежнему кощунственно извращая порядок Творения и стремясь вдунуть собственное дыхание в созданный ею образ Творца. Диковинны и страшны языческие идолы, встречающиеся путешественникам в далеких варварских странах; но самые чудовищные из них не сравнятся с теми грубыми и отталкивающими изображениями божества, которые мы, исчадия праха земного, творим по образу и подобию своему из низменных своих страстей.

— Когда я заставила его назвать мне ее имя и сказать, где она живет, — продолжала миссис Кленнэм свою страстную исповедь, — когда, изобличенная мною, она упала, пряча лицо, к моим ногам, разве за себя я винила ее, разве от своего имени осыпала ее упреками? Те, кому в древности было назначено идти к злым царям и обличать их, разве не были они посланцами и слугами божьими? Так ведь и я, недостойная, должна была изобличить грех! Когда она, моля о пощаде, говорила о своей молодости, о его тяжелой, безрадостной жизни (так называла она высокие нравственные правила, внушенные ему с детства), о жалкой профанации брачного обряда, которою тайно был скреплен их нечестивый союз, о страхе нищеты и позора, охватившем их, когда я была избрана орудием божьей кары, о любви (она осмелилась произнесли это слово, валяясь у меня в ногах), ради которой она решила отступиться от него и отдать его мне — разве это мою оскорбительницу уничтожила я презрением, разве мой гнев подсказывал мне слова, заставлявшие ее содрогаться и корчиться? Нет, тут совершался иной, высший суд; иная, высшая сила требовала искупления.

Уже много лет миссис Кленнэм с трудом шевелила даже пальцами; но во время этой речи она несколько раз стукнула кулаком по столу, а при последних словах простерла руку вверх свободным и словно бы привычным движением.

— Чем же должна была искупить свою вину эта закоснелая в грехе и распутстве женщина? Я мстительна и непримирима, я? Да, в глазах таких, как вы, не ведающих иной справедливости и иных велений, кроме тех, что исходят от сатаны! Смейтесь, но я-то знаю, какова я, и Флинтвинч знает, и такою я хочу предстать перед другими, хотя бы перед вами и перед этой выжившей из ума старухой.

— Добавьте: и перед самой собой, — вставил Риго. — Сдается мне, вы весьма не прочь оправдаться в собственных глазах, сударыня.

— Ложь! Неправда! Мне не в чем оправдываться! — гневно воскликнула она.

— Ой ли? — возразил Риго.

— Какова же, повторяю, была искупительная жертва, потребованная от нее? «У вас есть ребенок; у меня нет. Вы любите вашего ребенка. Отдайте его мне. Он будет считать себя моим сыном, и все будут считать его моим сыном. Чтобы спасти вас от позора, его отец даст клятву никогда больше не видеть вас и не писать к вам; а чтобы дядя не лишил его наследства и ваш ребенок не остался нищим, вы дадите клятву никогда не искать встречи ни с отцом, ни с сыном. Вы также откажетесь от той денежной помощи, которую вам сейчас оказывает мой муж. На этих условиях я возьму на себя заботу о вас. Вы можете переехать куда-либо, но так, чтобы никто, кроме меня, не знал, куда именно, и там, на новом месте, пользоваться репутацией порядочной женщины; я обещаю вам не разоблачать эту ложь». Вот и все. Ей только пришлось пожертвовать своими грешными и позорными привязанностями, ничего больше. А затем она вольна была нести втайне бремя своей вины и втайне горевать о свершившемся; и этими временными страданиями (не столь уж тяжкими для нее, я полагаю!) заслужить спасение от вечных мук. Стало быть, наказывая ее в этой жизни, я открывала ей путь в жизнь иную и лучшую. Если она чувствовала себя опаленной неукротимым пламенем ненависти и мести, я ли разожгла это пламя? Если я постоянно держала ее под угрозой заслуженной ею кары, в моей ли власти было карать ее?

Она перевернула часы крышкой вверх, открыла их и с тем же суровым выражением взглянула на вышитые буквы.

— Они не забыли. Грешникам не дано забывать о своих грехах. Присутствие Артура постоянно бередило совесть его отца, отсутствие Артура постоянно терзало сердце его матери — так судил Иегова. Я ли виновата, если муки запоздалого раскаяния помутили ее разум, а провидению угодно было, чтобы она жила еще долгие годы после того? Я посвятила себя спасению ребенка, с колыбели обреченного на погибель: дала ему незапятнанное имя, воспитала его в страхе и трепете, как и надлежит тому, кто всю жизнь должен искупать проклятье греха, тяготевшее над ним еще до его появления на этот погрязший в пороках свет. Разве это — жестокость? Разве мне самой не пришлось страдать за грех, в котором я была не повинна? Когда половина земного шара легла между мной и отцом Артура, мы не стали дальше друг от друга, чем были, живя под одной крышей. Умирая, он послал мне эти часы с девизом «Не забывай». Я не забыла и никогда не забуду, хотя вижу в этих словах не то, что видел он. Я вижу в них свое предназначение, данное мне свыше. Таков для меня смысл букв Н. З. сейчас, когда они у меня перед глазами, таков был он и тогда, когда тысячи миль отделяли их от меня.

Она взяла часы со стола, словно и не замечая того удивительного обстоятельства, что к ней вдруг вернулась способность владеть руками, и устремила на них пристальный, вызывающий взгляд. Но Риго, презрительно щелкнув пальцами, воскликнул:

— Довольно, сударыня! Время не терпит! Довольно благочестивых разговоров! Все это мне известно и без вас. Рассказывайте об украденных деньгах, не то я расскажу сам. Громы и молнии, мне надоело слушать всякую чепуху. Украденные деньги — вот о чем я хочу услышать!

— Негодяй! — воскликнула она, схватившись за голову. — Я не могу понять, какая ошибка, какое роковое упущение Иеремии (ведь он один был моим помощником и доверенным в этом деле) отдало в ваши руки сожженную и, должно быть, чудом восстановленную бумагу. Я не могу понять, как это произошло…

— Неважно, как, — возразил Риго. — Важно, что по счастливой случайности эта бумага находится у меня и припрятана в надежном месте. Мы с вами оба знаем, что это за бумага: приписка к завещанию мистера Гилберта Кленнэма, сделанная рукой присутствующей здесь дамы и засвидетельствованная подписями той же дамы и некоего старого каверзника! А, старый каверзник, марионетка со свернутой шеей! Но будем продолжать, сударыня. Время идет! Кто доскажет остальное, вы или я?

— Я! — воскликнула она еще решительней. — Я, потому что я не желаю видеть себя и не желаю, чтобы другие меня видели в кривом зеркале вашего рассказа! Ведь вы, растленный питомец тюрьмы и каторги, представите дело так, будто я сделала это ради денег. А я о деньгах и не думала!

— Ба, ба, ба! Придется мне отступить от своей привычки к галантности и сказать вам: ложь, ложь, ложь! Вы отлично знаете, что утаили бумагу и прибрали деньги к рукам.

— Не в деньгах было дело, негодяй! — Она вся напряглась, словно порываясь встать на свои немощные ноги, и такова была сила ее исступления, что казалось, еще немного, и это ей удастся. — Если Гилберт Кленнэм, впав в детство перед смертью, вообразил себя обязанным загладить обиду, будто бы причиненную девушке, которою был увлечен когда-то его племянник и которая зачахла от тоски и одиночества после того, как этому преступному увлечению был положен конец; и если он в своем старческом слабоумии продиктовал мне — мне, чья жизнь была отравлена ее грехом, в котором по воле провидения она сама мне призналась, — приписку к завещанию, имевшую целью вознаградить ее за якобы незаслуженные страдания, что же, по-вашему, нет никакой разницы между исправлением этой заведомой несправедливости и обыкновенной кражей, какими занимаетесь вы и ваши тюремные дружки?

— Время идет, сударыня! Берегитесь!

— Даже если пожар охватит этот дом с крыши до фундамента, — возразила она, — я погибну в пламени, но не допущу, чтобы мои благочестивые побуждения смешивали с жадностью и корыстью убийц!

Риго издевательски щелкнул пальцами прямо ей в лицо.

— Тысяча гиней злополучной красотке, которую вы, не торопясь, свели в могилу. Тысяча гиней младшей дочери покровителя этой красотки, если до пятидесяти лет у него родится дочь, а если не родится, то младшей дочери его брата по достижении ею совершеннолетия — «в память бескорыстного покровительства, оказанного им некогда одинокой сироте». Две тысячи гиней! А? Дойдете вы наконец, до них или нет?

— Этот покровитель… — исступленно начала было она, но он перебил ее.

— Называйте имена! Говорите прямо: мистер Фредерик Доррит! Без обиняков!

— Этот Фредерик Доррит был всему причиной. Не занимайся он музыкой и не будь его дом, в дни его молодости и достатка, постоянным прибежищем певцов, музыкантов и других подобных им детей Тьмы, привыкших отворачиваться от Света, эта девушка осталась бы тем, чем была, и не стремилась бы подняться на высоту, с которой все равно сорвалась. Так нет же. Тот самый бес, по наущению которого Фредерик Доррит возомнил себя человеком невинных и благих побуждений, уверил его, что он сделает доброе дело, если поможет бедной девушке, которую природа наделила хорошим голосом. Он стал давать ей уроки. И тут ее встретил отец Артура, который, идя суровой стезей добродетели, давно уже втайне тянулся к дьявольской приманке, именуемой искусством. Вот как случилось, что по вине Фредерика Доррита безвестная сирота, будущая певичка, одержала надо мной победу, и я была обманута и унижена! — то есть, нет, не я, — спохватилась она, и краска бросилась ей в лицо, — а тот, кто много выше меня! Не обо мне, грешной, речь!

Иеремия Флинтвинч, который незаметно подвинчивался все ближе к ней и теперь стоял совсем рядом, скорчил при этих словах особенно противную гримасу и поочередно поджал обе ноги, как будто от услышанного у него под гетрами забегали мурашки.

— Наконец, — продолжала миссис Кленнэм, — ибо я подхожу к концу и больше ничего ни говорить, ни слушать об этом не намерена (осталось только оговорить условия сохранения тайны между нами четверыми), — наконец, когда я утаила эту приписку, что было сделано с ведома отца Артура…

— Но не с его согласия, как вам известно, — вставил мистер Флинтвинч.

— А разве я сказала, что с его согласия? — Она вздрогнула, неожиданно увидев Флинтвинча так близко, и, слегка отстранившись, смерила его подозрительным взглядом. — Вы столько раз были свидетелем наших споров, когда отец Артура требовал, чтобы я предъявила приписку, а я не соглашалась, что, скажи я так, вам бы ничего не стоило уличить меня во лжи. Но, утаив бумагу, я ее не уничтожила, а много лет хранила здесь, у себя. Поскольку все состояние Гилберта перешло к отцу Артура, я в любую минуту могла сделать вид, будто только что нашла ее, и передать эти две тысячи по назначению. Но, во-первых, это значило бы пойти на прямую ложь (и тем обременить свою совесть), а во-вторых, за все время, что я томлюсь здесь, мысли мои не изменились, и я не видела причин для такого поступка. Это была награда за то, что заслуживало кары, — ошибка старческого слабоумия. Я лишь исполнила долг, предписанный мне свыше, и с тех пор несу ниспосланный мне свыше крест. В конце концов бумага была уничтожена у меня на глазах (так по крайней мере я думала), но в то время мать Артура давно уже лежала в могиле, а ее покровитель, Фредерик Доррит, по воле провидения стал нищим и полубезумным стариком. Дочери у него не было. Я разыскала его племянницу, и то, что я сделала для нее, лучше денег, которые все равно не пошли бы ей впрок. — Помедлив с минуту, она добавила, как бы обращаясь к часам: — Эта девушка ни в чем не виновата, и, может быть, я не забыла бы принять меры, чтобы после моей смерти деньги достались ей. — Затем она умолкла, не сводя с часов задумчивого взгляда.

— Позвольте напомнить вам одну маленькую подробность, дражайшая миссис Кленнэм, — сказал Риго. — В тот вечер, когда наш милый арестант — мой друг и собрат — вернулся из чужих краев, эта интересная бумажка еще находилась в вашем доме. Позвольте напомнить и еще кое-что. Певчая птичка, которой вы подрезали крылья, долгое время сидела в клетке под присмотром выбранного вами стража, личности, хорошо известной этому старому каверзнику. Не попросим ли мы, чтобы старый каверзник рассказал, когда он в последний раз видел упомянутую личность.

— Об этом я вам скажу! — воскликнула Эффери, откупорив свой рот. — Я и это видела во сне, в самом первом моем сне. Иеремия, если ты сделаешь хоть шаг, я так закричу, что у собора святого Павла услышат! Личность, о которой говорит этот человек, — родной брат Иеремии, его близнец; он приходил сюда после приезда Артура, глубокой ночью, и Иеремия своими руками отдал ему эту бумагу, вместе с другими, в железной шкатулке, которую он унес с собой… На помощь! Убивают! Спаси-и-те!

Мистер Флинтвинч бросился было на нее, но Риго перехватил его по дороге. После короткой борьбы Флинтвинч сдался и мрачно заложил руки в карманы.

— Как! — с издевкой в голосе воскликнул Риго, локтями оттесняя его назад. — Нападать на даму, наделенную подобным даром сновидицы! Ха-ха-ха! Да вы на ней состояние можете нажить, показывая ее за деньги! Все ее сны немедленно сбываются. Ха-ха-ха! А вы и в самом деле похожи на своего братца, Флинтвинчик! Я словно вижу перед собой этого достойного джентльмена, каким я его встретил в антверпенском кабачке «Трех бильярдов», в переулке близ гавани, где все дома такие высокие и узкие, — я еще помог ему тогда столковаться с хозяином, не знавшим по-английски. Ну и мастер же был пить! Ну и курильщик же! Ну и квартирка же у него была — этакий меблированный холостяцкий приют в пятом этаже, над торговцем дровами и углем, швеей, столяром и жестянщиком. Там он и наслаждался жизнью среди винных паров и табачного дыма, деля свой досуг между пьянством и сном, пока в один прекрасный день не напился так крепко, что прямехонько отправился на небеса. Ха-ха-ха! Не все ли равно, как попали ко мне бумаги, хранившиеся в железной шкатулке? Может быть, он сам отдал их мне для передачи вам; может быть, вид запертой шкатулки возбудил мое любопытство, и я взломал замок. Ха-ха-ха! Не все ли равно? Важно, что они у меня в руках. Мы ведь никакими средствами не брезгуем, а, Флинтвинч? Никакими средствами не брезгуем, верно я говорю, сударыня? Пятясь перед ним и злобно отталкивая локтями его локти, мистер Флинтвинч дошел до угла за диваном, куда и забился, по-прежнему держа руки в карманах и сумрачно переводя дух под испытующим взглядом миссис Кленнэм.

— Ха-ха-ха! Это что же такое? — вскричал Риго. — Вы как будто не знакомы? Позвольте мне представить вас друг другу: миссис Кленнэм, укрывательница завещаний — мистер Флинтвинч, похититель таковых.

Мистер Флинтвинч вынул одну руку из кармана, чтобы поскрести подбородок, шагнул вперед и, глядя прямо в глаза миссис Кленнэм, обратился к ней с такой речью:

— Да, да, я знаю, что означает ваш пронзительный взгляд; но напрасно стараетесь, меня этим не запугаешь. Уж сколько лет я твержу вам, что вы самая упрямая и своевольная женщина на свете. Вот что вы такое. Называете себя смиренной грешницей, а на самом деле вы — воплощенное высокомерие. Вот что вы такое. При каждой нашей стычке я вам говорил: вы хотите, чтобы все и вся подчинялось вам, ну а я не подчинюсь — вы готовы проглотить живьем каждого, с кем имеете дело, ну а я не дамся. Почему вы не уничтожили бумагу, как только она очутилась у вас в руках? Я вам советовал сжечь ее — но где там! Разве вы слушаетесь чьих-либо советов? Вам, видите ли, предпочтительней было сберечь ее. Вы, видите ли, еще, может, надумали бы дать ей силу. Как бы не так! Будто я не знаю, что вы никогда не рискнули бы сделать то, что могло навлечь на вас оскорбительное для вашей гордости подозрение. Но вы любите обманывать себя подобными выдумками. Ведь и сейчас вы стараетесь себя обмануть, представляя все так, будто вы сделали это не потому, что вы мстительная, жестокосердая женщина, страшная в гневе, не знающая ни пощады, ни жалости, но потому, что господь бог избрал вас своим орудием наказания виновных. Да кто вы такая, чтобы господь бог избирал вас своим орудием? Может, на ваш взгляд, это религия, а на мой — одно притворство. И давайте уж говорить начистоту, — сказал мистер Флинтвинч, скрестив на груди руки и превратясь в олицетворение запальчивого упорства. — Сорок лет вы допекали меня (хоть я видел вас насквозь) этой игрой в возвышенные чувства, весь смысл которой был в том, чтобы дать мне почувствовать свое превосходство надо мной. Я вам отдаю должное — вы женщина недюжинного ума и недюжинных способностей; но ни при каком уме и ни при каких способностях нельзя сорок лет безнаказанно допекать человека. Так что ваши пронзительные взгляды меня не запугают. А теперь перехожу к истории с завещанием и советую слушать меня внимательно. Вы спрятали бумагу в укромное место, о котором знали только вы сами. Тогда вы еще были здоровы и в случае надобности легко могли достать ее из тайника. Что же происходит дальше? В один прекрасный день вас разбивает паралич, и вы уже не можете достать бумагу в случае надобности. Долгие годы она лежит, спрятанная в этом, только вам известном, тайнике. Но вот наступает срок возвращения Артура, со дня на день он может появиться в доме, и кто знает, в какие углы и закоулки ему вздумается заглянуть. Я говорю вам сто раз, тысячу раз: не можете достать бумагу сами, скажите мне, я достану, и мы бросим ее в огонь. Так нет же — одной владеть секретом, это дает приятное ощущение могущества, а уж по этой части вы настоящий Люцифер в женском роде, какой бы смиренницей ни прикидывались на словах. Наконец в один воскресный вечер приезжает Артур. Не успев и десяти минут пробыть в вашей комнате, он заводит разговор об отцовских часах. Вы прекрасно знаете, что в ту пору, когда его отец посылал вам эти часы, вся история уже давным-давно отошла в прошлое и «Не забывай» могло означать только одно: не забывай о своем преступлении. Отдай деньги тому, кому они принадлежат! Встревоженная настойчивостью Артура, вы решаете, что бумагу и в самом деле пора уничтожить. И вот, перед тем как лечь в постель с помощью этой бесноватой, этой Иезавели, — мистер Флинтвинч ощерился на свою благоверную, — вы, наконец, признаетесь мне, что спрятали бумагу в подвале, среди старых книг и счетов — признание, надо сказать, весьма своевременное, ибо на следующее же утро Артур отправился в этот самый подвал. Но нельзя жечь бумагу в воскресенье! Нет, ваша набожность вам этого не позволяет; нужно ждать до полуночи, когда наступит понедельник. Это ли не называется допекать человека! Ну что ж, я не так набожен, как вы, а потому, будучи нисколько раздосадован, не стал дожидаться понедельника и, взглянув на бумагу, чтобы напомнить себе ее вид, отыскал другой такой же пожелтелый от старости листок — в подвале их много валяется, — сложил его по образцу вашего, и после двенадцатого удара часов, подойдя к камину, сделал при свете лампы маленький фокус-покус и сжег не ту бумагу, а другую. Мой брат ЭФраим с вашей легкой руки избрал своим промыслом надзор за сумасшедшими (жаль, он не догадался на самого себя надеть смирительную рубашку!), но ему не везло. Умерла его жена (это, впрочем, еще невелика беда; я бы на его месте только радовался); нажиться на сумасшедших не удавалось; а тут еще вышла неприятность из-за одного пациента, которого он чуть было не изжарил заживо, стараясь прояснить его разум; и в довершение всего он запутался в долгах. В конце концов он решил бежать из Англии с теми деньгами, которые ему удалось наскрести, и небольшим пособием, полученным от меня. В ту ночь на понедельник он был здесь — дожидался погоды, чтобы ехать пакетботом в Антверпен (вы, верно, возмутитесь, если я скажу: жаль, что не к черту!) — в Антверпен, где ему суждено было повстречаться с этим джентльменом. Он проделал длинный путь пешком, и я думал, что его клонит ко сну от усталости; теперь я понимаю, что он был пьян. В то время, когда мать Артура жила под присмотром его и его жены, она без конца писала письма, огромное количество писем, большей частью адресованных вам и содержавших в себе признания и мольбы о пощаде. Мой брат время от времени передавал мне целые пачки этих писем, Я рассудил, что отдавать их вам все равно что сразу бросать в огонь, так уж лучше я буду складывать их в шкатулку и перечитывать на досуге. А после возвращения Артура, решив, что пресловутый документ теперь держать в доме опасно, я спрятал его вместе с письмами, запер шкатулку на два замка и отдал брату, с тем что он будет хранить ее у себя, пока я не напишу ему, как быть дальше. Я писал, и не раз, но все мои письма оставались без ответа, и я не знал, что предположить, пока нас не удостоил своим посещением этот джентльмен. Разумеется, я сразу же заподозрил истину, а теперь мне и без его объяснений нетрудно представить себе, как мой братец (лучше бы ему проглотить собственный язык!) выболтал ему кое-что между рюмкой и трубкой, а из бумаг, лежавших в шкатулке, он узнал остальное. Напоследок хочу сказать вам одно, меднолобая вы женщина: я так и не знаю, пустил бы я эту приписку в ход против вас или нет. Скорей всего, нет; мне довольно было бы сознания, что я одержал над вами верх и что вы в моей власти. Но обстоятельства изменились, и больше я вам сейчас ничего не скажу; остальное узнаете завтра вечером. А свои грозные взгляды приберегите для кого-нибудь другого, — добавил мистер Флинтвинч, завершая эту длинную речь крутым оборотом винта, — меня, я вам уже сказал, этим не проймешь.

Она медленно отвела глаза и уронила голову на руку. Но другая ее рука с силой уперлась в стол, и все тело снова как-то странно напряглось, будто она хотела встать.

— Нигде вы не извлечете из вашего секрета большей выгоды, чем здесь. Никто не даст вам за эту шкатулку больше меня. Но я не могу сейчас заплатить вам сполна всю сумму. У нас затишье в делах. Скажите, сколько вы хотите получить на первый раз и чем гарантируете мне свое молчание.

— Ангел мой, — возразил Риго. — Я уже говорил вам, сколько я хочу получить, а время не терпит. Перед тем как прийти сюда, я оставил копии самых важных документов в надежных руках. Если вы дотянете до того часа, когда в тюрьме Маршалси запирают ворота на ночь, будет поздно торговаться. Арестант все прочтет.

Она схватилась опять руками за голову, громко вскрикнула и встала. Сперва она шаталась — вот-вот упадет; но прошла минута, и она прочно утвердилась на ногах.

— Объясните свои слова — объясните свои слова, негодяй!

Так страшен был вид этой фигуры, застывшей в непривычной для нее прямоте, что даже Риго невольно попятился и сбавил тон. Все трое чувствовали себя так, будто у них на глазах поднялся из могилы мертвец.

— Мисс Доррит, — сказал Риго, — племянница Фредерика Доррита, с которой я познакомился за границей, принимает в арестанте большое участие. Сейчас арестант лежит больной, и мисс Доррит, племянница Фредерика Доррита, дежурит у его постели. Направляясь сюда, я через тюремного сторожа передал ей пакет и письмо с просьбой «в интересах Артура Кленнэма» (в его интересах она сделает все) вернуть пакет нераспечатанным, если за ним придут до закрытия тюрьмы. Если же никто за ним не придет, то как только отзвонит колокол, она должна вручить его арестанту. В пакете две копии: одна для него, другая для нее самой. А? Не слишком доверяя вам, я позаботился, чтобы в случае чего мой секрет меня пережил. Что же до того, будто я нигде не извлеку из него большей выгоды, чем здесь, так не вы, сударыня, будете устанавливать цену, которую племянница Фредерика Доррита заплатит мне — в интересах Артура Кленнэма, — чтобы это дело не вышло наружу. Если пакет не будет истребован до закрытия тюрьмы, вам его уже не купить. Он останется за племянницей.

Снова напряженное усилие всего ее тела, и она рванулась к шкафу, стоявшему у стены, распахнула дверцы, схватила с полки шаль и накинула ее на голову. Но тут Эффери, в безмолвном ужасе следившая за своей госпожой, бросилась перед ней на колени, цепляясь за ее платье.

— Нет, нет, нет, нет! Что вы делаете? Куда вы идете? Вы страшная женщина, но я вам зла не желаю! Я теперь вижу, что не могу помочь бедному Артуру, и вам нечего бояться меня. Но не ходите никуда; вы упадете мертвой на улице. Только дайте мне слово, что, если ее, бедняжку, прячут где-то здесь, в доме, вы мне позволите ухаживать за ней, быть ее нянькой, сиделкой. Дайте слово, и вам нечего будет меня бояться.

Миссис Кленнэм, как лихорадочно она ни спешила, на миг остановилась, ошеломленная этой просьбой.

— Ее сиделкой! Да ее уже два десятка лет нет в живых. Спросите Флинтвинча, спросите этого! Они вам подтвердят, что она умерла, когда Артур уехал в Китай.

— Тем хуже, — сказала Эффери, вся задрожав, значит, это ее дух скитается здесь, не находя покоя. Кто же еще бродит по всему дому, подавая знаки живым — то зашуршит чем-то в углу, то осыплет пыль с потолка. Кто по ночам исчерчивает стены длинными кривыми линиями? Кто мешает отворять двери, придерживая их изнутри? Не выходите, госпожа, не выходите! Вы умрете на улице!

Но миссис Кленнэм оторвала от себя ее цепляющиеся руки и, бросив Риго: «Ждите меня здесь!» — выбежала вон. Было видно в окно, как она пробежала через двор и скрылась за оградой.

Несколько мгновений никто не шевелился. Эффери опомнилась первой и, ломая руки, пустилась вслед за своей госпожой. Потом Иеремия Флинтвинч — одна рука в кармане, другая у подбородка — стал потихоньку пятиться к двери и, наконец, извернувшись, без единого слова выскользнул из комнаты. Риго, оставшись один, развалился на подоконнике открытого окна, в излюбленной со времен марсельской тюрьмы позе, и закурил, положив рядом папиросы и спички.

— Ффуу! Ну и дом — та же тюрьма, нисколько не веселее! Только что не так холодно, а в остальном не лучше. Ждите меня здесь! Разумеется, я буду ждать; но куда она побежала и надолго ли? А впрочем, не все ли равно! Риго-Ланье-Бландуа, ты получишь свои денежки, приятель! Ты будешь богат. Джентльменом ты жил, джентльменом и умрешь. Победа за тобой, любезный друг, — как всегда; таково уж твое природное свойство. Ффуу!

Усы его вздернулись кверху, а нос загнулся книзу в самодовольной усмешке, и, торжествуя свою победу, он глянул вверх, на огромную потолочную балку, нависавшую над его головой.

0

70

Глава XXXI
Час настал

Солнце село, и сизый сумрак окутал улицы, но которым поспешно пробиралась та, что давно уже отвыкла от мостовых и тротуаров. Вблизи старого дома прохожие попадались редко, и некому было обращать на нее внимание; но когда сеть кривых переулков вывела ее на широкую улицу, тянущуюся к Лондонскому мосту, она сразу же сделалась предметом общего любопытства.

Высокая, худая, с горящими глазами на мертвенно-бледном лице, в старомодной черной одежде и кое-как накинутой шали, она спешила вперед торопливым, но в то же время нетвердым шагом, как лунатик ничего не видя кругом. Эта странная фигура была заметней среди окружающей толпы, чем если бы она высилась на пьедестале, и потому невольно привлекала все взгляды. Зеваки пялили на нее глаза; деловые люди, проходя мимо, замедляли шаг и оглядывались; гуляющие сторонились, чтобы пропустить ее, и перешептывались, приглашая друг друга взглянуть на это живое привидение; и, казалось, вокруг нее образуется в толпе водоворот, втягивающий всех бездельников и ротозеев.

Растерявшись от этого шумного многолюдья, ворвавшегося вдруг в долголетнюю монотонность ее затворнического существования, от непривычного ощущения простора и еще более непривычного ощущения ходьбы, от неожиданных перемен в смутно помнившихся предметах, от несоответствия между картинами, которые ей подчас рисовало воображение, и кипучим разнообразием живой жизни, она продолжала свой путь, занятая сумятицей собственных мыслей и равнодушная к настойчивому любопытству толпы. Но перейдя мост и пройдя еще немного вперед, она вспомнила, что не знает дороги, и тут только, оглянувшись в поисках, кого бы спросить, заметила устремленные на нее со всех сторон жадные взоры.

— Зачем вы окружили меня? — спросила она, задрожав.

Передние ряды молчали, но сзади кто-то визгливо крикнул:

— Затем, что вы сумасшедшая!

— Я не более сумасшедшая, чем вы все. Мне нужна тюрьма Маршалси, и я не знаю, как к ней пройти.

Тот же визгливый голос отозвался:

— А еще говорит, не сумасшедшая! Вот же она, тюрьма Маршалси, прямо перед вами!

В толпе поднялся гогот, но тут сквозь ряды протолкался небольшого роста молодой человек, с кротким, приветливым лицом, и сказал:

— Вам нужно в Маршалси? Я туда иду на дежурство. Пойдемте со мною.

Он подал ей руку и повел ее через улицу; толпа, раздосадованная тем, что ее лишают развлечения, напирала сзади, спереди, со всех сторон; слышались насмешки, советы отправляться лучше в Бедлам. После минутной кутерьмы в наружном дворике дверь тюрьмы отворилась и тотчас же снова захлопнулась за вошедшими. В караульне, казавшейся тихим и мирным пристанищем после уличной сутолоки, горела уже лампа, и ее желтый свет боролся с тюремными тенями.

— Ну, Джон, — сказал впустивший их сторож. — Что там случилось?

— Ничего не случилось, отец. Просто эта дама не знала дороги, а мальчишки приставали к пей. Вы кого хотите повидать, сударыня?

— Мисс Доррит. Она сейчас здесь?

Молодой человек заметно оживился.

— Да, она здесь. А как прикажете передать, кто ее спрашивает?

— Миссис Кленнэм.

— Мать мистера Кленнэма?

Она закусила губы, медля с ответом.

— Да. Скажите, что пришла его мать.

— Видите ли, сударыня, — сказал молодой человек, — семейство смотрителя тюрьмы гостит в деревне, и смотритель предоставил в распоряжение мисс Доррит одну из своих комнат. Не угодно ли вам пройти туда, а я схожу за мисс Доррит.

Она молча кивнула головой, и он по боковой лестнице провел ее в квартиру, расположенную в верхнем этаже. Там он распахнул перед нею дверь комнаты, в которой было уже почти темно, и удалился. Комната выходила на тюремный двор, где обитатели Маршалси коротали на разные лады этот летний вечер: одни слонялись по двору, другие выглядывали из окон, третьи, наконец, отыскав укромный уголок, прощались с уходившими посетителями. В тюрьме было душно, жарко; от спертого воздуха кружилась голова; из-за стен смутно доносился шум вольной жизни, напоминая те бессвязные звуки, которые иногда слышишь в кошмаре или в бреду. Стоя у окна, она со страхом и изумлением глядела на тюрьму, словно узница другой тюрьмы, непохожей на эту, — как вдруг тихое восклицание заставило ее вздрогнуть и оглянуться. Перед ней стояла Крошка Доррит.

— Миссис Кленнэм, какое счастье! Ваше здоровье настолько поправилось, что…

Крошка Доррит умолкла, так как лицо, обращенное к ней, отнюдь не говорило о здоровье или о счастье.

— Здоровье тут ни при чем; я сама не знаю, какая сила позволила мне прийти сюда. — Нетерпеливым движением она отмахнулась от этой темы. — У вас находится пакет, который вы должны были передать Артуру, если за ним не придут до закрытия тюрьмы.

— Да.

— Я пришла за ним.

Крошка Доррит вынула из-за корсажа пакет и подала ей, но она, взяв пакет, не убрала руки.

— Вы знаете, что в этом пакете?

Испуганная ее присутствием здесь, ее вновь обретенной способностью двигаться, которую она сама не умела объяснить и в которой было что-то неестественное, почти фантастическое, как будто вдруг ожила статуя или картина, Крошка Доррит отвечала.

— Нет.

— Вскройте и прочтите.

Крошка Доррит приняла пакет из протянутой руки и сломала печать. Внутри было еще два пакета, на одном из них стояло ее имя; другой миссис Кленнэм взяла себе. Тюремные стены и тюремные здания даже в полдень загораживали здесь солнечный свет, а в этот час в комнате было так темно, что читать можно было только у самого окна. К этому окну, за которым алела полоска закатного неба, и приблизилась Крошка Доррит, чтобы прочесть то, что лежало в адресованном ей пакете. Первые же строки вызвали у нее возглас удивления и ужаса, но потом она молча дочитала до конца. Когда, окончив чтение, она обернулась, ее бывшая госпожа низко склонила перед ней голову.

— Теперь вы знаете, что я сделала.

— Да — кажется; хотя душа у меня так полна смятения, страха, жалости, что, может быть, я и не все поняла, — дрожащим голосом отвечала Крошка Доррит.

— Я возвращу вам все, что утаила от вас. Простите меня. Можете вы меня простить?

— Видит бог, я прощаю вас от всего сердца! Нет, нет, не целуйте мое платье, не становитесь на колени; вы слишком стары, чтобы стоять на коленях передо мной. Я и так уже вас простила.

— Я хочу просить вас еще об одном.

— Только не на коленях, — сказала Крошка Доррит. — Нельзя, чтобы ваша седая голова склонялась передо мной, которая моложе вас. Умоляю вас, встаньте; позвольте мне помочь вам. — С этими словами она подняла миссис Кленнэм на ноги и, чуть-чуть отстранясь, посмотрела на нее с печалью и сожалением.

— Вот моя великая (хотя и не единственная) просьба к вам, великая мольба, которая, я надеюсь, найдет отклик в вашем добром и отзывчивом сердце: пока я жива, не рассказывайте Артуру о том, что вы сейчас узнали. Обдумайте все хорошенько, и если вы придете к мысли, что для его блага лучше рассказать ему, не откладывая, — расскажите. Но я знаю, вы не придете к такой мысли; обещайте же, что пощадите меня, пока я жива.

— Мне так тяжело и у меня такой беспорядок в мыслях, — возразила Крошка Доррит, — что я не могу сейчас твердо ничего сказать. Если я буду уверена, что мистеру Кленнэму не послужит на благо узнать об этом…

— Мне известна ваша привязанность к нему, и я понимаю, что вы прежде всего думаете об его интересах. Так и должно быть. Я сама этого хочу. Но если бы, взвесив все, вы убедились, что не в ущерб ему можете избавить меня от этого последнего испытания, — обещаете ли вы поступить так?

— Обещаю.

— Да благословит вас бог!

Она стояла в тени, и Крошка Доррит видела лишь безликую темную фигуру; но в голосе, произнесшем эти четыре слова, дрогнуло что-то, похожее на слезы, хотя казалось, глаза ее так же отвыкли от слез, как ее недужные ноги от ходьбы.

— Вам может показаться странным, — продолжала она более твердым голосом, — что мне легче признаться во всем этом вам, перед которой я виновата, чем сыну той, которая виновата передо мною. Ибо она виновата — да, виновата! Она не только грешна перед господом богом, но и виновата передо мной! Из-за нее отец Артура отвернулся от меня. Из-за нее он боялся и ненавидел меня со дня нашей свадьбы. Я превратила их жизни в пытку — и это тоже из-за нее. Вы любите Артура (я вижу румянец на вашем лице; пусть это будет заря счастья для вас обоих!), и вас, верно, удивляет, отчего я не хочу довериться ему, в чьем сердце не меньше доброты и сострадания, чем в вашем. Не задавали вы себе этот вопрос?

— Я твердо знаю, — сказала Крошка Доррит, — что мистеру Кленнэму можно довериться во всем, потому что его доброта, благородство и великодушие не имеют границ.

— Я тоже знаю это. И все-таки Артур — единственный человек на свете, от которого мне хотелось бы скрыть правду, пока я не покину этот свет. Я твердой и непреклонной рукой направляла его первые жизненные шаги. Я была строга с ним, зная, что дети должны нести кару за грехи родителей, а он с рождения отмечен печатью греха. Я стояла между ним и его отцом, следя, чтобы отец по своей слабости не изнежил его и не помешал бы ему страданиями и покорностью спасти свою душу. Я узнавала в нем материнские черты, когда он со страхом глядел на меня из-за своих книжек, и материнскую повадку, когда он пытался умилостивить меня и тем лишь заставлял быть к нему еще суровее.

Невольное движение ее слушательницы заставило ее на миг прервать этот поток слов, произносимых глухим, словно доносящимся из прошлого голосом.

— Ради его же блага. Не для того, чтобы выместить на нем свою обиду. Ибо что значила я и мои личные чувства по сравнению с проклятьем небес? И мальчик рос — пусть не праведником божьим (наследие греха мешало ему), но, во всяком случае, честным, прямым и неизменно послушным моей воле. Он никогда меня не любил, хотя было время, когда я почти мечтала об этом — человек слаб, и наши земные страсти порой вступают в борьбу с заветами, данными свыше, — но он всегда был почтителен и верен тому, что считал своим сыновним долгом. Да он и сейчас такой же. Чувствуя пустоту в сердце, которую он не мог себе объяснить, он решил расстаться со мной и идти своей дорогой; но даже и тут он поступил бережно и с полным уважением. Таковы мои отношения с Артуром. С вами дело обстоит совсем иначе. Наши отношения не были ни столь длительными, ни столь глубокими. Сидя за работой в моей комнате, вы меня побаивались, но думали, что я делаю вам добро. Теперь вы из этого заблуждения выведены и знаете, что я причинила вам зло. Но если вы не поймете или ложно истолкуете те чувства и побуждения, которые заставили меня это сделать, — пусть; только бы не он! Для меня невыносима мысль, что я могу в одно мгновение пасть с той высоты, на которой всегда стояла в его глазах, и обратиться в разоблаченную и опозоренную преступницу, заслуживающую лишь презрения. Я не хочу, чтобы это случилось, пока я еще могу это почувствовать! Я не хочу знать, что я заживо умерла для него, перестала существовать так же безвозвратно, как если бы меня сожгла молния или поглотила разверзшаяся земля!

Вся ее гордость, вся сила давно приглушенных чувств бушевала в ней в эту минуту, пронзая ее невыразимой болью. И та же боль прозвучала в ее голосе, когда она добавила:

— Вот и вы сейчас содрогаетесь, слушая меня, словно видите в моих действиях одну жестокость.

Крошке Доррит нечего было возразить. Она старалась, но не могла скрыть свой ужас перед неукротимостью этих страстей, пылавших так яростно и так долго. Они предстали вдруг перед ней во всей своей наготе, не прикрытые никакою софистикой.

— Я лишь свершила то, что мне назначено было свершить, — сказала миссис Кленнэм. — Я ополчилась против зла, не против добра. Я была орудием божьей кары. Я не первая грешница, которую господь бог избрал своим орудием, чтобы покарать грех. Так было во все времена!

— Во все времена? — повторила Крошка Доррит.

— Даже если моя личная обида была сильна во мне, и желание отомстить за себя водило моей рукой, разве мне нет оправдания? А как было в те далекие дни, когда невинные гибли вместе с виновными, по тысяче на одного? Когда даже кровь не могла утолить гнев гонителей зла, и все-таки с ними была милость господня?

— О миссис Кленнэм, миссис Кленнэм, — сказала Крошка Доррит, — чужая злоба и непримиримость — не утешение и не пример для нас. Я выросла в этой унылой тюрьме и училась лишь от случая к случаю; но позвольте мне привести вам на память более поздние и более светлые дни. Пусть вам примером служит тот, кто исцелял больных, воскрешал мертвых, был другом всем заблудшим и страждущим, терпеливый учитель, скорбевший о наших немощах. Будем помнить о нем, забыв все остальное, и мы никогда не совершим ошибок. Я уверена, в его жизни не было места ненависти и мщению. Следуя по его стопам, мы не собьемся с пути.

Минуя взглядом стены, в которых прошла ее невеселая юность, она подняла глаза к небу, и ее легкая фигурка, озаренная мягкими отсветами заката, составляла резкий контраст с черной фигурой, полускрытой в тени; но не более резкий, чем контраст между ее жизнью и учением, в ней претворенной, — и историей этой черной фигуры.

Миссис Кленнэм склонила голову еще ниже и не говорила ни слова. Зазвонил колокол, предупреждающий посетителей о закрытии ворот.

— Пора! — воскликнула миссис Кленнэм, вся задрожав. — Я вам говорила, что у меня есть еще одна просьба. И такая, что не терпит промедления. Человек, который принес вам этот пакет и у которого в руках все доказательства, сидит сейчас в моем доме и ждет денег. Если не купить у него эти доказательства, Артур узнает все. Но он требует огромную сумму, которую я не могу собрать за один день; а на отсрочку он не соглашается, угрожая, если сделка не состоится, пойти к вам. Помогите мне. Пойдемте со мной и скажите ему, что вам уже все известно. Пойдемте со мной и постарайтесь уговорить его. Я не смею просить вас об этом ради Артура, но я прошу именем Артура!

Крошка Доррит тотчас же согласилась. Она вышла ненадолго в тюрьму и, вернувшись, сказала, что готова. Они спустились по другой лестнице, в обход караульни, прошли через наружный двор, теперь пустынный и тихий, и очутились на улице.

Выл один из тех летних вечеров, когда долгие сумерки так и не сменяются ночной тьмой. Силуэт моста четко рисовался в конце улицы на фоне ясного, чистого неба. У всех дверей стояли и сидели люди, вышедшие подышать воздухом; иные играли с детьми или прогуливались, наслаждаясь вечерней прохладой; дневная суета утихла, и, кроме миссис Кленнэм и ее спутницы, никто никуда не торопился. Когда они шли через мост, казалось, будто шпили окрестных церквей вынырнули из мглы, постоянно окутывавшей их, и подступили ближе. Дым, поднимавшийся к небу, утратил свой грязный цвет и розовел в последних солнечных лучах. Длинные светлые облака, тянувшиеся над горизонтом, не портили мирной красоты заката. Оттуда, из яркого центра, среди первых звезд, расходились вширь и вдаль по безмятежному небосводу широкие полосы света, знаменуя радостный союз мира и надежды, превративший терновый венец в лучезарный нимб.

Сейчас, под покровом вечернего сумрака, миссис Кленнэм меньше привлекала внимание, тем более что была не одна, и никто не задевал ее на пути. Скоро они свернули с оживленной улицы и углубились в дебри безлюдных, тихих переулков. Они подходили к воротам дома, когда вдруг послышался какой-то грохот, похожий на раскат грома.

— Что это? Идем скорей! — воскликнула миссис Кленнэм.

Они уже были в воротах. С криком ужаса Крошка Доррит схватила свою спутницу за руку и удержала ее на месте.

На один короткий миг они увидели перед собой старый дом, окна верхнего этажа, человека, курившего на подоконнике; потом снова раздался грохот, — и дом содрогнулся, вздыбился, треснул сразу в пятидесяти местах, зашатался и рухнул. Оглушенные грохотом, ослепшие от пыли, кашляя, задыхаясь, они стояли как вкопанные и только прикрывали руками лицо. Туча пыли, заволокшая все кругом, в одном месте прорвалась, и мелькнул лоскут звездного неба. Придя в себя, они стали звать на помощь, но тут большая дымовая труба, которая одна еще высилась, словно башня среди бури, дрогнула, покачнулась и упала, рассыпавшись на сотни обломков, словно для того, чтобы еще крепче придавить погребенного под развалинами негодяя.

Черные до неузнаваемости от пыли и сажи, они с криком и плачем бросились на улицу. Там миссис Кленнэм упала на каменные плиты, и больше уже до конца своих дней не пошевелила пальцем, не произнесла ни единого слова. Три с лишним года прожила она еще, прикованная к креслу на колесах, и выражение ее глаз, внимательно следивших за окружающими, показывало, что она все слышит и понимает; но суровое молчание, на которое она так долго себя обрекала, стало теперь навсегда ее уделом, и только подвижность взгляда и слабые покачивания головы, означавшие «да» или «нет», выдавали в ней живое существо.

Эффери, не застав их в тюрьме, пустилась в обратный путь, и еще на мосту заприметила издали две знакомые фигуры. Она подоспела как раз вовремя, чтобы подхватить свою госпожу на руки, помогла перенести ее в соседний дом и заняла при ней место сиделки, которого не покидала уже до самого конца. Тайна шорохов в доме разъяснилась: ЭФфери, подобно многим великим умам, правильно устанавливала факты, но делала из них ложные выводы.

Когда рассеялась пыльная туча и тихая летняя ночь вступила в свои права, толпы любопытных запрудили все подходы к месту происшествия. Сформировались отряды добровольцев, чтобы, сменяя друг друга, вести раскопки. Согласно молве, в доме в час катастрофы было сто человек — пятьдесят человек — пятнадцать — двое. Остановились на том, что было двое: иностранец и мистер Флинтвинч.

Раскопки шли всю короткую ночь при свете газовых рожков, и когда первые утренние лучи позолотили развалины, и когда солнце стояло в вышине прямо над ними, и когда на закате протянулись от них длинные тени, и когда снова окутал их ночной сумрак. Рыли, копали, упорно, без остановки, день и ночь напролет, увозили кирпичи и обломки в тачках, в тележках, на подводах; но лишь на вторую ночь натолкнулись на грязную кучу тряпья — все, что осталось от иностранца, когда придавившая его балка вдребезги разнесла ему череп. Но Флинтвинча пока не нашли и потому продолжали рыть и копать, упорно, без остановки, еще день и еще ночь.

Распространился слух, что в доме были обширные погреба (это соответствовало истине) и что в минуту обвала Флинтвинч находился в одном из них — а может быть, успел туда схорониться, и теперь сидит живехонький под его крепкими оводами. Кто-то даже будто бы слышал, как из-под земли донесся слабый, сдавленный крик: «Я здесь!» На другом конце города было даже известно, что с ним удалось установить сообщение по трубе и ему перекачали таким способом суп и бренди, а он поблагодарил и с завидным присутствием духа прибавил: «Все в порядке, друзья, я цел, только ключица сломана!» Но так или иначе, раскопки продолжались до тех пор, пока не разрыли всю груду развалин и не разобрали все до последнего кирпича; откопали и погреба, но никаких следов Флинтвинча, живого или мертвого, целого или в кусках, не обнаружили.

И тогда мало-помалу выяснилось, что в момент катастрофы Флинтвинча в доме не было, да и быть не могло, так как в это время он бегал по городу, спешно реализуя все ценности, какие только можно было за столь короткий срок обратить в звонкую монету, и употребляя свои полномочия представителя фирмы исключительно в собственных интересах. Эффери, припомнив слова, которыми Флинтвинч заключил свою речь, сообразила, что именно это и предстояло на следующий вечер узнать миссис Кленнэм: что ее компаньон захватил большую часть капиталов фирмы и был таков. Но она сохранила свои соображения при себе, радуясь тому, что, наконец, от него избавилась. Поскольку естественно было предположить, что кто не был погребен под развалинами, того из-под них и не выгребешь, работу решили прекратить и в недрах земли Флинтвинча не разыскивать.

Многие, правда, отнеслись к этому решению весьма неодобрительно, будучи твердо убеждены, что Флинтвинч покоится где-то в глубинных пластах лондонской почвы. Этого убеждения не могли поколебать даже дошедшие впоследствии слухи о каком-то старике в сбитом на сторону галстуке, которого часто можно встретить на берегах гаагских каналов и в амстердамских питейных заведениях и о котором известно, что он англичанин, хоть голландцы и зовут его мингер ван Флингевинге.

0

71

Глава XXXII
Дело идет к концу

Артур по-прежнему лежал больной в Маршалси, а мистер Рэгг по-прежнему не усматривал среди туч правосудия ни малейшего проблеска надежды на его освобождение, и Панкса совсем замучила совесть. Если бы не цифры, неопровержимо доказывавшие, что Артур должен был сейчас не томиться в тюрьме, а разъезжать в собственном пароконном экипаже, сам же мистер Панкс — не прозябать на нищенском жалованье приказчика, а иметь от трех до пяти тысяч фунтов капиталу, незадачливый вычислитель неминуемо слег бы в постель и пополнил собою число безыменных жертв, принесенных на алтарь величин покойного мистера Мердла. Черпая силу духа лишь в непогрешимости этих цифр, мистер Панкс осложнял свое невеселое существование тем, что всегда таскал с собой в шляпе свои расчеты, и не только сам проверял их при каждом удобном случае, но и всех кругом упрашивал проверить и убедиться, насколько верное было дело. В Подворье Кровоточащего Сердца не осталось ни одного сколько-нибудь солидного жильца, которого мистер Панкс не приобщил бы к этому занятию; а так как цифры прилипчивы, то в Подворье началось нечто вроде поветрия арифметической кори, вредно отражавшегося на умственной деятельности заболевших.

Чем сильней одолевало мистера Панкса беспокойство, тем больше ему действовал на нервы Патриарх. При разговоре с последним в его фырканье стали слышаться раздраженные нотки, не сулившие Патриарху ничего хорошего. И частенько мистер Панкс заглядывался на патриаршую лысину с таким интересом, словно был живописцем, занятым поисками модели, или цирюльником, нуждающимся в болване для париков.

Тем не менее он исправно вплывал в свой маленький док в глубине патриаршего дома и выплывал из него по первому требованию хозяина, и все шло, как было заведено. В положенные сроки мистер Панкс распахивал почву в Подворье Кровоточащего Сердца, в положенные сроки мистер Кэсби собирал там урожай. На долю мистера Панкса приходилась вся черная работа; на долю мистера Кэсби — прибыль, фимиам и сияние добродетели. Словом, как сам благостный старец говаривал по субботам, подсчитавши недельный доход и умиротворенно вертя своими пухлыми пальцами, все обстояло «к общему удовлетворению — к общему удовлетворению, — да, к общему удовлетворению, сэр».

Док, где помешался буксир Панкса, был крыт свинцом, который чуть не плавился на солнце, и, должно быть, жара, стоявшая под этой свинцовой крышей, раскалила суденышко. Так или иначе, в один знойный субботний вечер, услышав сигнал неповоротливой бутылочно-зеленой баржи, буксир тотчас же прибыл из дока в весьма накаленном состоянии.

— Мистер Панкс, — заметил ему Патриарх, — вы становитесь нерадивы, становитесь нерадивы!

— А в чем дело? — коротко огрызнулся Панкс.

Настроение Патриарха, всегда благодушное и спокойное, в этот вечер было положительно нестерпимо своей безмятежностью. Обыкновенные смертные страдали от жары, а Патриарха словно овевал свежий ветерок. У обыкновенных смертных пересыхало во рту, а Патриарх неторопливо потягивал прохладительное питье. Лимонный аромат исходил от его особы, и стакан с золотистым хересом светился в его руке, словно он пил сияние заката. Это раздражало, но не это было хуже всего. Хуже всего было то, что его голубые глаза, его полированная блестящая лысина, его белоснежные кудри, его вытянутые бутылочно-зеленые ноги с мирно скрещенными ступнями в бархатных туфлях — все это придавало ему такой умилительно-благостный вид, словно прохладительное питье было приготовлено им в доброте души лишь для того, чтобы утолить жажду собратьев по человечеству, самому же ему ничего не нужно, кроме молока сердечных чувств[56].

Вот отчего мистер Панкс сказал: «А в чем дело?», и обеими руками взъерошил волосы с выражением, которое не предвещало добра.

— Дело в том, мистер Панкс, что надо быть построже с жильцами — построже с жильцами — да, построже с жильцами, сэр. Вы на них не нажимаете. Да, не нажимаете. Деньги идут туго. Надо нажимать, сэр, иначе наши отношения перестанут складываться к общему удовлетворению — к общему удовлетворению.

— Разве я не нажимаю? — возразил Панкс. — А для чего еще я существую?

— Ни для чего больше, мистер Панкс. Вы существуете для того, чтобы исполнять свои обязанности, но вы не исполняете своих обязанностей. Вам платят, чтобы вы нажимали, и вы должны нажимать, чтобы вам платили.

Этот блестящий каламбур в духе доктора Джонсона, совершенно непредвиденный и непреднамеренный, так поразил самого Патриарха, что он громко рассмеялся, быстрей завертел большими пальцами и повторил с нескрываемым удовольствием, кивая херувимчику на портрете: «Вам платят, чтобы вы нажимали, и вы должны нажимать, чтобы вам платили, сэр».

— Угу! — сказал Панкс. — Это все?

— Нет, сэр, не все. Еще кое-что. Потрудитесь в понедельник с утра отправиться снова в Подворье и нажать покрепче.

— Угу! — сказал Панкс. — А не слишком ли скоро? Я сегодня выжал там все досуха.

— Пустое, сэр! Деньги идут туго, идут туго.

— Угу! — сказал Панкс, глядя, как он благодушно попивает херес с лимоном. — Это все?

— Нет, сэр, не все. Еще кое-что. Я весьма недоволен своей дочерью, мистер Панкс, весьма недоволен. Мало того, что она чересчур часто навещает миссис Кленнэм, — хотя миссис Кленнэм сейчас в таких обстоятельствах, которые — которые отнюдь нельзя считать сложившимися к общему удовлетворению; но если я не ошибаюсь, она еще вздумала навешать мистера Кленнэма в тюрьме. В тюрьме, сэр.

— Вы же знаете, что он болен, — сказал Панкс. — Может, она это от доброты.

— Та-та-та, мистер Панкс. Ей до него нет никакого дела, никакого дела. Я этого не могу позволить. Пусть уплатит долги и выйдет на волю, выйдет на волю. Уплатит и выйдет.

Хотя волосы у мистера Панкса и так уже стояли дыбом, он еще подгреб их кверху обеими пятернями и изобразил на своем лице чудовищное подобие улыбки.

— Потрудитесь объяснить моей дочери, мистер Панкс, что я этого не могу позволить, не могу позволить, — кротко сказал Патриарх.

— Угу! — сказал Панкс. — А что ж вы ей сами не объясните?

— Не хочу, сэр. Вам платят, чтобы вы объясняли, — старый фигляр не мог удержаться от соблазна повторить игру, — и вы должны объяснять, чтобы вам платили, чтобы вам платили.

— Угу! — сказал Панкс. — Это все?

— Нет, сэр, не все. Сдается мне, мистер Панкс, вас и самого слишком часто тянет в ту сторону, в ту сторону. Мой вам совет, мистер Панкс, поменьше думать о собственных потерях и о чужих потерях и побольше — о своих прямых обязанностях, прямых обязанностях.

Мистер Панкс встретил этот совет таким громким, отрывистым и грозным «Угу!», что даже медлительный Патриарх вскинул на него глаза с непривычной живостью. Мистер Панкс подкрепил свой ответ столь же красноречивым фырканьем, и добавил:

— Это все?

— Пока все, сэр; пока все. Я сейчас собираюсь немножко пройтись, немножко пройтись. Пожалуй, я еще застану вас по возвращении. Если же нет, сэр, долг прежде всего, долг прежде всего: в понедельник идите и нажимайте, идите и нажимайте!

Мистер Панкс снова распушил свои проволочные вихры, и не то нерешительно, не то сердито поглядел, как Патриарх надевает широкополую круглую шляпу. Судя по тому, как мистер Панкс пыхтел и отдувался, ему, видно, было еще жарче, чем прежде. Но он молча дождался, когда Патриарх выйдет из дома, и только потом осторожно глянул поверх зеленой занавески, доходившей до половины окна.

— Так и есть, — пробормотал он. — Я сразу догадался, куда тебя понесло. Ну хорошо же!

Спешно разведя пары, он вернулся в свой док, аккуратно прибрал там все, снял с вешалки шляпу, огляделся по сторонам, сказал: «Счастливо оставаться!» и, пыхтя, выплыл на улицу. Он сразу взял курс на Подворье Кровоточащего Сердца и вскоре уже стоял на верхней ступеньке у лавочки миссис Плорниш, окончательно распарившись от жары.

Там, на верхней ступеньке, решительно отказываясь от приглашений миссис Плорниш зайти посидеть с отцом в «Счастливом Уголке» (к счастью, не столь настойчивых, как обычно, ибо по случаю субботнего вечера в лавке толпилась вся постоянная клиентура, дружески поддерживавшая коммерцию миссис Плорниш всем, кроме денег), — там, на верхней ступеньке, мистер Панкс стоял до тех пор, пока не завидел в дальнем конце Подворья мистера Кэсби, который всегда входил именно с той стороны: сияя благостью. Патриарх медленно шествовал по тротуару, окруженный почитателями. Тогда мистер Панкс спустился со ступенек и полным ходом поспешил ему навстречу.

Патриарх, приближавшийся с кроткой улыбкой, удивился при виде мистера Панкса, однако же предположил, что тот в приливе усердия решил не откладывать до понедельника, а сегодня же приняться за дело. Жители Подворья, наблюдавшие их встречу, были удивлены еще больше, ибо даже старейшие из них не могли припомнить такого случая, когда бы эти две великие силы появились в Подворье одновременно. Но им и вовсе пришлось остолбенеть от изумления, когда мистер Панкс, подойдя вплотную к почтенному старцу, остановился прямо напротив бутылочно-зеленого жилета, сложил большой палец с указательным наподобие ружейной собачки, поднес их к полям круглой шляпы и метким щелчком сбил последнюю с головы, словно камешек в детской игре.

Допустив эту небольшую вольность в обращении с патриаршей особой, мистер Панкс, к полному ужасу Кровоточащих Сердец, сказал зычным голосом:

— А ну-ка, засахаренный плут, поговорим начистоту!

Мгновенно мистер Панкс и Патриарх оказались внутри плотного кольца глаз и ушей; все окна распахнулись, на всех ступеньках теснились любопытные.

— Не довольно ли ломать комедию? — сказал мистер Панкс. — Что вы такое разыгрываете из себя? Кем прикидываетесь? Этакою доброй душой, благодетелем рода людского! Это вы-то — добрая душа?

Тут мистер Панкс, по-видимому не питая смертоубийственных замыслов, а лишь для того, чтобы облегчить душу и дать выход накопившемуся избытку сил, замахнулся кулаком на сияющую лысину, и сияющая лысина поспешно вильнула вбок, увертываясь от удара. Эта своеобразная пантомима повторялась в дальнейшем, ко все возраставшему восторгу зрителей, после каждого периода ораторских упражнений мистера Панкса.

— Я у вас больше не служу, — сказал Панкс, — и могу теперь объявить во всеуслышание, что вы такое есть. Вы из той породы мошенников, которая хуже всех существующих на земле пород. Если выбирать между вашей подлостью и подлостью Мердла, так еще не знаю, что бы я предпочел, хоть мне на собственном горбу пришлось испытать и то и другое. Вы бессердечный истукан с физиономией святоши, живоглот, кровопийца, душегуб, хватающий людей за горло чужими руками. Вы гнусный лицемер. Вы волк в овечьей шкуре!

(На этот раз пантомима была встречена взрывом хохота.)

— Спросите у этих добрых людей, кто их главный мучитель. Небось все ответят: «Панкс!»

Послышались возгласы: «А то кто же!» и «Слушайте, слушайте!»

— А я вам скажу, добрые люди: не Панкс, а Кэсби. Вот эта глыба добродетели, эта олицетворенная кротость, Этот бутылочно-зеленый смиренник с медоточивой улыбкой, он и есть ваш мучитель. Хотите знать, кто из вас тянет все соки — вот, можете полюбоваться. Не я за свои тридцать шиллингов в неделю измываюсь над вами, а он, Кэсби, наживающий не знаю сколько в год.

— Правильно! — закричало несколько голосов. — Слушайте мистера Панкса.

— Слушайте мистера Панкса! — подхватил упомянутый джентльмен, вновь повторив заслужившую успех пантомиму. — Еще бы! Давно пора вам послушать мистера Панкса. Мистер Панкс для того и явился сейчас сюда, чтобы вы его послушали. Панкс только машина, а мастер — вот кто!

Слушатели — мужчины, женщины, дети — давно бы все, как один, перешли на сторону мистера Панкса, если бы не длинные белоснежные шелковые кудри и не круглая шляпа.

— Вот ручка, которой заводится шарманка, — сказал Панкс. — А музыка всегда одна и та же: давай, давай, давай! Вот это хозяин, а это хозяйская мотыга. Да, добрые люди, вот он сейчас вьется тут среди вас, жужжа потихоньку, словно большой, тяжелый кубарь, а вы ему жалуетесь на мотыгу, и вам невдомек, что за птица сам хозяин. А если вам сказать, что он для того сегодня и маслит нас своими улыбками, чтобы в понедельник все упреки посыпались на меня? Если вам сказать, что час тому назад он меня распек за то, что я недостаточно вас прижимаю? Если вам сказать, что мне дано строгое приказание выжать из вас в понедельник все, что только можно? Что вы на это ответите?

Толпа загудела: «Позор!», «Совести нет!»

— Совести? — фыркнув, подхватил Панкс. — Уж какая тут совесть! Эта порода мошенников самая бессовестная. Нанимают себе за гроши батрака и требуют, чтобы он делал то, что самим делать стыдно и боязно и в чем неохота признаться — да как еще требуют, с ножом к горлу пристают! А вам отводят глаза, и вы уверены, что во всем виновата мотыга, батрак, а хозяин сущий ангел, только что без крылышек. Да самый распоследний лондонский жулик, который обманом вытягивает у вас из кармана шиллинг, куда честней этого соломенного чучела под вывеской «Голова Кэсби»!

Крики: «Верно!», «Куда честнее!»

— И это еще не все, — продолжал Панкс. — Это не единственный обман, которым занимаются эти ловкачи, Эти расписные кубари — ведь они так плавно вьются, что ни настоящего узора не разглядишь, ни дырочки не заметишь, через которую видно, что внутри-то пусто! Давайте поговорим обо мне. Человек я не из приятных, сам знаю.

Тут мнения слушателей разделились: более склонные к откровенности закричали: «Что верно, то верно!», а те, что поделикатнее, пытались возражать: «Нет, отчего же!»

— Черствый, несговорчивый, угрюмый батрак, который только и знает, что долбить да мотыжить, — продолжал мистер Панкс. — Вот что такое ваш покорный слуга. Вот его портрет в натуральную величину, им самим нарисованный с ручательством за сходство! Да откуда ему и быть другим, при таком хозяине? Чего еще можно от него ожидать? Видал кто-нибудь из вас, чтобы в кокосовом орехе выросло баранье жиго с подливкой из каперсов?

Судя по тому, как был встречен этот вопрос, никому из Кровоточащих Сердец не приходилось наблюдать подобный феномен.

— Ну, вот, — сказал мистер Панкс, — так и не ищите приятных свойств у батрака при таком хозяине. Я батрак и привык батрачить с самого детства. Что я знал в жизни? Давай, давай, не отставай, жми, жми, наяривай! Я и сам-то в себе ничего приятного не вижу, что уж тут говорить о других. Если бы я хоть раз за десять лет не добрал с кого-нибудь из вас одного шиллинга, старый плут вычел бы этот шиллинг из моего жалованья; а случись ему подходящий человек на мое место, который взял бы на шесть пенсов дешевле, он прогнал бы меня, чтобы платить на шесть пенсов меньше. Купить подешевле, продать подороже, черт побери! Священный принцип торговли. Хороша вывеска — «Голова Кэсби», ничего не скажешь, — добавил мистер Панкс, рассматривая названный предмет с чувством, не слишком похожим на восторг, — да только тут больше подошла бы другая: «Фальшивая монета». А девиз заведения — «Спуску не давай!» Есть тут кто-нибудь, — прервал себя мистер Панкс, оглядываясь по сторонам, — кто хорошо знаком с грамматикой?

Никто из Кровоточащих Сердец не решился претендовать на такое знакомство.

— Ну все равно, — сказал мистер Панкс. — Я только хотел сказать, что хозяин всегда задавал мне один и тот же урок; спрягать без передышки глагол «не давать спуску», преимущественно в повелительном наклонении. Не дам спуску, не давай спуску, пусть он, она, оно не дает спуску, не дадим спуску, не давайте спуску, пусть они не дают спуску. Это золотое правило вашего Патриарха, вашего благодетеля Кэсби. Вон он какой, посмотреть, так душа радуется, а на меня смотреть — с души воротит. Он слаще меду, а я кислей уксусу. Он доставляет уголь, а я гоню деготь и весь перепачкан дегтем с ног до головы. Ну, ладно, — сказал Панкс, подходя к Патриарху (он было посторонился, чтобы не заслонять его толпе). — Я не оратор, и речь моя и так уже затянулась, а потому позвольте заключить ее советом: проваливайте отсюда подобру-поздорову.

Последний из патриархов, захваченный врасплох этим внезапным наскоком и не привыкший быстро соображать и быстро действовать, не нашел ни слова в ответ. Должно быть, он размышлял, как по-патриаршьи выбраться из этого щекотливого положения, но тут мистер Панкс снова пустил в ход свой ружейный механизм, и круглая шляпа с прежней стремительностью полетела на землю. Но только в прошлый раз двое или трое из присутствующих бросились поднимать ее, и она была почтительно возвращена владельцу; теперь же все находились под столь сильным впечатлением речи мистера Панкса, что Патриарху пришлось нагнуться самому.

И тогда мистер Панкс, заранее опустивший правую руку в карман, с быстротой молнии выхватил из кармана ножницы и, прыгнув на Патриарха сзади, обкорнал священные кудри, рассыпавшиеся по плечам. Не успокоившись на этом, он вырвал из рук оторопевшего Патриарха шляпу, откромсал поля, превратив ее в жалкое подобие кастрюли, и в таком виде нахлобучил на патриаршую голову.

Чудовищный результат этого святотатственного деяния заставил самого мистера Панкса содрогнуться. Перед ним, точно вынырнув из-под земли, стояла какая-то нелепая, бесформенная фигура с большим голым черепом, лишенная и тени внушительного благообразия, — стояла и смотрела на него выпученными глазами, точно спрашивая, куда же девался Кэсби. Минуту или две мистер Панкс в безмолвном ужасе созерцал этого оборотня; затем отшвырнул ножницы и бросился бежать без оглядки, спеша укрыться где-нибудь от последствий своего преступления. Он бежал, точно боясь погони, хотя вслед ему неслись только взрывы хохота, от которых звенело в воздухе над Подворьем Кровоточащего Сердца.

0

72

Глава XXXIII
Дело идет к концу

Перемены в состоянии тяжелого больного медленны и подчас неопределенны; перемены в нашем мире, который тоже тяжело болен, скоропалительны и бесповоротны.

Крошке Доррит приходилось думать и о тех и о других. Большую часть дня она теперь снова проводила в стенах Маршалси, которые ее приняли под свою сень, как родную; там она ухаживала за Кленнэмом, хлопотала вокруг него, сторожила его сон, и даже уходя ненадолго мыслями и сердцем оставалась с ним. Но жизнь вне тюремных стен предъявляла к ней свои требования, и ее неутомимого терпения хватало на все. Там, вне тюремных стен, была Фанни с ее тщеславием, с ее капризами, с ее причудами, с ее негодованием по поводу досадного обстоятельства, которое теперь еще больше мешало ее светским развлечениям, чем в ту пору, когда был одолжен ножичек с черепаховым черенком, — глубоко уверенная, что она несчастна, глубоко обиженная, что ее не утешают, глубоко возмущенная, что ее смеют считать несчастной и утешать. Там был ее брат, вечно пьяный, тщеславный, расслабленный, с трясущимися руками и ногами, молодой старичок, так туго ворочавший языком, как будто рот у него был набит теми самыми деньгами, что придавали ему самоуверенность, неспособный шагу ступить самостоятельно, покровительственно обращавшийся с сестрой, которой он милостиво позволял служить ему опорой и которую по-своему, эгоистически любил (этой сомнительной заслуги нельзя было отнять у злополучного Типа). Там была миссис Мердл в элегантнейшем трауре (его спешно пришлось выписать из Парижа на смену более скромным вдовьим одеждам, должно быть изодранным в приступе горя), с утра до вечера ведшая упорную войну с Фанни, сверкая перед ней ослепительным вместилищем своего неутешного сердца. Там был бедный мистер Спарклер, который в тщетном чаянии восстановить мир между ними, пытался робко намекать, что обе они замечательные женщины и без всяких там фиглей-миглей, — и тем действительно достигал некоторых результатов, так как обе с редким единодушием свирепо набрасывались на него. Была там и миссис Дженерал, недавно воротившаяся в родные края и через день славшая, им по почте сдобренные Плющом и Пудингом просьбы о рекомендациях, которые требовались ей для поступления на очередное место. Заметим, кстати, напоследок, что, судя по обилию рекомендаций, составленных в самых красноречивых выражениях, эта почтенная дама обладала таким количеством общепризнанных добродетелей, что могла украсить любое место — но по несчастному стечению обстоятельств никто из ее горячих и высокопоставленных поклонников не нуждался в данное время в ее неоценимых заслугах. Когда грянула катастрофа, вызванная смертью достославного мистера Мердла, многие в высшем свете поначалу не знали, на что решиться — утешать ли его вдову, или отказать ей от дома. Но в конце концов они пришли к заключению, что для них выгоднее считать ее жертвой злостного обмана, и в качестве таковой миссис Мердл была милостиво оставлена в их кругу. Иначе говоря, было решено, что Общество, в интересах самого Общества, должно встать на защиту миссис Мердл, женщины тонкого воспитания и обращения, попавшейся в сети грубого дикаря (легенда о личных достоинствах мистера Мердла развеялась в ту же минуту, как была разоблачена легенда о его богатстве). А миссис Мердл в благодарность за такое великодушие больше всех усердствовала в изъявлениях гнева и ненависти, тревоживших преступную тень покойного, и, подобно сказочной колдунье выйдя невредимой из огня, жила припеваючи.

Высокий пост мистера Спарклера был, по счастью, одним из тех надежных пристанищ, где джентльмен спокойно может отдыхать всю свою жизнь — разве только кому-нибудь из Полипов заблагорассудится втащить его еще выше. А потому сей доблестный слуга отечества оставался верен своему флагу (по серебряному фону золотом число выплаты жалованья), с нельсоновской неустрашимостью[57] поднятому им на государственном корабле. Ценой его стойкости и мужества был прелестный маленький храм неудобств с неизбежным, как смерть, запахом конюшни и позавчерашнего супа, и там, замкнувшись на разных этажах, миссис Спарклер и миссис Мердл, две заклятые соперницы, готовили спои доспехи для решительной схватки на арене Общества. А Крошка Доррит, наблюдая течение жизни в этой фешенебельной резиденции, с невольной тревогой спрашивала себя, где тут найдется уголок для будущих детей Фанни и кто станет заботиться об этих пока еще не рожденных жертвах.

Артур, больной и слабый, больше всего нуждался для своего выздоровления в покое, и с ним нельзя было говорить ни о каких предметах, способных взволновать его или встревожить; а потому единственной поддержкой Крошки Доррит в это трудное время был мистер Миглз. Он все еще находился за границей, но она написала к нему, через его дочь, сразу после того, как первый раз побывала у Артура в тюрьме; писала и потом, поверяя ему все свои тревоги, среди которых одна была особенно неотступной. Из-за этой тревоги Крошки Доррит мистер Миглз и затягивал свое пребывание за границей, хотя он был бы таким желанным гостем в Маршалси.

Не касаясь содержания похищенных бумаг, Крошка Доррит в общих чертах рассказала мистеру Миглзу о том, как они попали в руки Риго-Бландуа, и сообщила про трагическую гибель последнего. Деловые навыки эпохи лопатки и весов помогли мистеру Миглзу сразу сообразить, насколько важно найти подлинные документы; поэтому он написал Крошке Доррит, что ее беспокойство вполне основательно и что он не вернется в Англию, не попытавшись прежде «напасть на их след».

За это время мистер Генри Гоуэн успел убедиться, что тесные сношения с семейством Миглз не доставляют ему удовольствия. Из деликатности он не стал предъявлять никаких требований жене; но мистеру Миглзу намекнул довольно прозрачно, что люди они, видимо, очень разные — хотя и превосходные, каждый в своем роде, — а потому лучше им разойтись по-хорошему, без каких-либо ссор или обид, и в дальнейшем держаться друг от друга подальше. Бедный мистер Миглз, давно уже чувствовавший, что, раздражая своим присутствием зятя, он отнюдь не способствует семейному счастью дочери, сказал на это: «Что ж, Генри! Вы муж Минни, по законам природы, вы ей теперь ближе, чем я; как вы хотите, так и будет!» Эта перемена несла с собой дополнительное преимущество, которого Генри Гоуэн, может быть, и не предусмотрел: теперь, когда мистер и миссис Миглз имели дело только со своей дочерью и ее ребенком, они сделались не в пример щедрее, и мистер Гоуэн мог свободно тратить деньги, не унижая свой гордый дух раздумьем о том, откуда они берутся.

Естественно, что при таком положении вещей мистер Миглз рад был ухватиться за любое занятие. От дочери он узнал, в каких городах побывал Риго за последние месяцы и в каких гостиницах останавливался. План его состоял в том, чтобы, не откладывая, без излишнего шума объехать все указанные места, и если где-нибудь обнаружится, что джентльмен-космополит не уплатил по счету и оставил в залог шкатулку или сверток — заплатить деньги и выручить залог.

С Мамочкой в качестве единственной спутницы, мистер Миглз начал свое странствие, уснащенное немалым числом приключений. Миссия его несколько затруднялась тем обстоятельством, что люди, к которым он обращался с расспросами, не понимали, чего он от них хочет, а он в свою очередь не понимал, что они ему отвечают. Но. пребывая в несокрушимой уверенности, что английский язык — родной язык для всего человечества и только дураки этого не знают, мистер Миглз держал длинные речи перед содержателями гостиниц, пускался в многословные и путаные объяснения и отвергал любые попытки отвечать ему на каком-либо ином языке, кроме английского, заявляя, что «не намерен слушать всякую чушь». Иногда на сцену являлись переводчики, но мистер Миглз обрушивал на них такую лавину чисто национального красноречия, что они только растерянно хлопали глазами, и дело не подвигалось ни на шаг. Впрочем, от этого он, пожалуй, был не в убытке: Риго, правда, не оставлял нигде шкатулки с документами, по зато везде оставил долги и такую дурную память о себе, что один звук его имени — единственное, что оказывалось понятным в речах мистера Миглза, — неизменно вызывал бурю гнева и нареканий. В четырех случаях мистера Миглза пытались даже передать в руки полиции, называя его аферистом, мошенником и вором; каковые обидные наименования он принимал с любезнейшей улыбкой, не догадываясь о том, что они значат; и, шествуя под руку с Мамочкой к дилижансу или пакетботу, неумолчно болтал с веселой непринужденностью истинного британца.

Но если оставить в стороне недоразумения, возникавшие из-за незнания языков, мистер Миглз вел свои поиски как человек умный, проницательный и настойчивый. Хотя он добрался до самого Парижа, так и не обнаружив никаких следов Бландуа, бодрость духа его не покидала.

— Ничего, мамочка, — говорил он миссис Миглз. — Пусть я пока и не нашел ничего, но зато чем ближе к Англии, тем ближе к бумагам, я в этом уверен. Здравый смысл подсказывает, что он их держал где-то, где их не могли достать те, кто в них заинтересован, но где сам он, в случае надобности, мог достать их без промедления.

В Париже мистера Миглза ожидало письмо от Крошки Доррит, в котором говорилось, что ей удалось навести мистера Кленнэма на разговор об этом человеке, которого уже нет в живых; и, узнав, что мистер Миглз желал бы получить о нем некоторые сведения, мистер Кленнэм просил ее сообщить мистеру Миглзу, что его знала мисс Уэйд, ныне проживающая в Кале, по такому-то адресу.

— Ого! — воскликнул мистер Миглз.

И скоро (насколько можно было говорить о скорости в век дилижансов) мистер Миглз позвонил в надтреснутый колокольчик у трухлявой калитки, и калитка со скрипом отворилась, и крестьянка в белом чепце вышла навстречу и спросила: «Эй, сэр! Мистер! Вам кого?» Услышав английскую речь, мистер Миглз пробормотал себе под нос, что, слава богу, в Кале проживают здравомыслящие люди, и дружелюбно ответил: «Мисс Уэйд, голубушка!» — после чего был незамедлительно проведен к мисс Уэйд.

— Давно мы с вами не виделись, — начал мистер Миглз, старательно откашлявшись. — Надеюсь, вы в добром здравии, мисс Уэйд?

Мисс Уэйд не выразила подобной же надежды относительно мистера Миглза или кого-нибудь из близких к нему лиц и прямо спросила, чему она обязана честью снова видеть его у себя. Мистер Миглз тем временем огляделся по сторонам, но никакой шкатулки не приметил.

— Скажу вам всю правду, мисс Уэйд, — отвечал мистер Миглз мягким, вкрадчивым, чтобы не сказать заискивающим, тоном. — Вы как будто можете пролить свет на одно пока неясное для меня обстоятельство. Надеюсь, наши маленькие разногласия давно забыты. Что было, то прошло. Помните мою дочку? Как время летит! Она уже мать!

В своем неведении мистер Миглз избрал самый неудачный из всех возможных предметов разговора. Он помолчал, ожидая изъявлений интереса, но так и не дождался.

— Это и есть обстоятельство, о котором вы желали со мною беседовать? — холодно спросила она после некоторого молчания.

— Нет, нет, — возразил мистер Миглз. — Нет. Просто я думал, что по вашей природной доброте…

— Вы, кажется, уже знаете, — перебила она с усмешкой, — что на мою природную доброту рассчитывать не стоит.

— Не говорите так, — сказал мистер Миглз. — Вы несправедливы к себе. Но перейдем к делу. — Мистер Миглз чувствовал уже, что его окольный подход ничуть ему не помог. — Я слыхал от моего друга мистера Кленнэма, который, к моему прискорбию — и, верно, вашему тоже, — серьезно болен…

Он снова помолчал, но снова ничего не услышал в ответ.

— …что вам был знаком некто Бландуа, недавно погибший вследствие несчастного случая в Лондоне. Нет, нет, поймите меня правильно! Я знаю, что это было всего лишь случайное знакомство, — добавил мистер Миглз, искусно предупреждая возглас негодования, который явно готов был сорваться с уст мисс Уэйд. — Я все очень хорошо знаю! Всего лишь случайное знакомство. Но вот о чем я хотел бы спросить вас. — В голосе мистера Миглза снова зазвучали вкрадчивые нотки. — Когда он последний раз возвращался в Англию, не дал ли он вам на сохранение шкатулку или сверток с бумагами — или, может быть, просто пачку бумаг — с тем, что в скором времени вернется за ними? Ответьте, прошу вас, это очень важно.

— Очень важно? — повторила она. — А для кого важно?

— Для меня, — сказал мистер Миглз. — И не только для меня, но и для мистера Кленнэма, и для некоторых других. Я совершенно уверен, — продолжал мистер Миглз, в мыслях которого первое место неизменно принадлежало Бэби, — что вы не можете дурно относиться к моей дочери; никто не может. Так вот, это и для нее важно, поскольку дело касается особы, с которой она связана тесной дружбой. Вот почему я позволил себе обеспокоить вас, и снова повторяю свой вопрос: давал этот человек вам что-либо на сохранение?

— Честное слово, — сказала мисс Уэйд, — все как будто сговорились засыпать меня вопросами относительно человека, которого я однажды наняла для особого поручения, заплатила ему за труды и больше его в глаза не видела.

— Помилуйте, сударыня, — возразил мистер Миглз. — Помилуйте, что ж тут такого, ведь это самый простой вопрос, и вам решительно не из-за чего сердиться. Бумаги, о которых идет речь, не принадлежали этому человеку, были им мошеннически присвоены и могут навлечь незаслуженные неприятности на того, у кого они находятся, так как законные владельцы, естественно, ищут их. Он проезжал через Кале, направляясь в Лондон, а у него были веские причины не брать документы с собой, но оставить их там, где ему легко будет получить их в случае надобности; доверить же их человеку своей породы он бы не решился. Скажите же, не у вас ли эти бумаги? Даю вам слово, я меньше всего на свете хотел бы вас обидеть. Мой вопрос обращен лично к вам, но не потому, что вы — это вы. Я мог бы обратиться с ним к кому угодно, да и обращался уже не раз. Не у вас ли эти бумаги? Не оставил ли он их вам на сохранение?

— Нет.

— И вы о них ничего не знаете, мисс Уэйд?

— Ничего решительно. Вот вам ответ на ваш странный вопрос. Никаких бумаг этот человек мне не оставлял, и я ничего о них не знаю.

— Ясно, — сказал мистер Миглз, поднимаясь. — Очень жаль, но что ж поделаешь. Прошу извинить за беспокойство. Как Тэттикорэм, мисс Уэйд? Здорова ли она?

— Гарриэт? Да, она здорова.

— Опять меня привычка подвела, — сказал мистер Миглз, принимая поправку к сведению. — Никак я, видно, от нее не отделаюсь. Может, если рассудить хорошенько, не надо было, в самом деле, давать девочке такое звонкое имя. Но когда от всего сердца хочешь кому-либо добра, так ведь не всегда рассуждаешь при этом. Передайте ей привет от старого друга, мисс Уэйд, — если у вас нет возражений.

Она ничего не сказала в ответ, и мистер Миглз, выйдя из этой унылой комнаты, которую его доброе лицо озаряло, точно солнце, поспешил вернуться в гостиницу, к ожидавшей его миссис Миглз. «Плохо дело, мамочка, — сказал он ей, — опять неудача». В тот же вечер лицо мистера Миглза сияло уже на пакетботе, плывшем в Лондон, а назавтра оно озарило тюрьму Маршалси.

Когда с наступлением сумерек папа и мама Миглз подошли к воротам тюрьмы, дежурным сторожем оказался верный Джон. Он им сказал, что мисс Доррит сейчас нет в тюрьме; но она была утром и вечером придет опять, она каждый вечер приходит. Здоровье мистера Кленнэма поправляется медленно; Мэгги, миссис Плорниш и мистер Баптист по очереди ухаживают за ним. Мисс Доррит непременно придет до закрытия ворот. Если угодно, они могут подождать ее наверху, в квартире смотрителя, где ей отведена комната на это время. Опасаясь взволновать больного своим неожиданным появлением, мистер Миглз решил дождаться Крошки Доррит, и супруги поднялись в указанную им комнату, окно которой выходило на тюремный двор.

Мрачная теснота тюрьмы так подействовала на обоих, что у миссис Миглз подступили к горлу слезы, а мистер Миглз почувствовал, что ему не хватает воздуху. Он принялся расхаживать из угла в угол, отдуваясь и усиленно обмахиваясь носовым платком — от чего только задыхался еще больше. Вдруг скрип отворяемой двери заставил его оглянуться.

— Господи твоя воля! — воскликнул мистер Миглз. — Это не мисс Доррит. Мамочка, да ты взгляни! Тэттикорэм! Она самая. А в руках она держала железную шкатулку примерно в два квадратных фута величиной. Точно такую шкатулку видела Эффери Флинтвинч в первом из своих снов — ей тогда приснилось, будто Двойник взял эту шкатулку под мышку и унес из старого дома. И Тэттикорэм поставила ее на пол у ног своего прежнего господина; и Тэттикорэм сама бросилась на колени рядом с нею и, плача, не то от горя, не то от радости, твердила:

— Простите, добрый мой господин; примите меня опять к себе, добрая моя госпожа; вот то, что вы искали!

— Тэтти! — воскликнул мистер Миглз.

— То, что вы искали! — повторила Тэттикорэм. — Вот оно, у вас! Меня заперли в соседней комнате, чтобы я вас не видела. Но я слышала, как вы спрашивали про эту шкатулку и как мисс Уэйд отвечала, что ничего не знает; а он при мне передавал ее мисс Уэйд на сохранение; и вот я дождалась, когда она ляжет спать, взяла шкатулку и унесла. И теперь она у вас!

— Дитя мое, дитя мое! — вскричал мистер Миглз, едва вовсе не задохнувшись. — Но как же ты очутилась в Лондоне?

— Я ехала на том же пакетботе, что и вы. Я сидела в стороне, закутавшись шалью. А когда вы на пристани взяли экипаж, я взяла другой и поехала следом за вами. Мисс Уэйд ни за что не отдала бы вам шкатулку, раз вы сказали, что она нужна кому-то; скорей бросила бы ее в море или сожгла. Но теперь она у вас!

Ах, какая радость, какое ликование слышалось в этих словах: «Она у вас!»

— Мисс Уэйд не хотела брать ее — что правда, то правда. Но он оставил ее и ушел. И я твердо знаю — раз уж вы спросили и она сказала, что шкатулки у нее нет, она бы ни за что вам ее не отдала. Но теперь она у вас! Добрый мой господин, добрая моя госпожа, примите меня опять к себе! Пусть эта шкатулка будет за меня порукой. Ведь она теперь у вас!

Папа и мама Миглз не были бы папой и мамой Миглз, если бы не раскрыли свои объятия смирившейся строптивице.

— Ах, если б вы звали, как я была несчастна! — воскликнула Тэттикорэм, чьи слезы хлынули после этого с удвоенной силой. — Как я горевала и как раскаивалась! Мисс Уэйд с первой нашей встречи внушала мне страх. Она сразу почувствовала самое дурное, что во мне есть, это и дало ей власть надо мной. На меня порой находили приступы бешенства, и она умела вызывать эти приступы по своей воле. А в такие минуты мне представлялось, что все презирают меня за обстоятельства моего рождения, и чем больше мне выказывали доброты, тем горше казалась обида. Во всем я усматривала лишь желание унизить меня, разбудить во мне зависть; а ведь я прекрасно знаю — да и тогда в глубине души знала, — что никому это и в голову не приходило. И подумать только, что моя милая барышня живет не так счастливо, как того заслуживает, а я ее бросила, ушла от нее! Каким неблагодарным животным я должна ей казаться! Но вы замолвите за меня словечко, уговорите ее простить мне, как сами простили. Я, право, теперь лучше, чем была, — взывала Тэттикорэм. — То есть, я далеко не хороша, но все же лучше, чем была. Меня многому научил пример мисс Уэйд: я словно видела, какой сама стану с годами, если, так же, как она, буду все выворачивать наизнанку и в добрых побуждениях искать только злые. Меня многому научил ее пример, ее старания сделать из меня такое же несчастное существо, как она сама — беспокойное, подозрительное, терзающее себя и других. Впрочем, это было нетрудно. — воскликнула Тэттикорэм в последней бурной вспышке отчаяния. — По натуре я немногим уступала ей. Но я хочу сказать, что все эти испытания не прошли для меня бесследно; надеюсь, я уже кой в чем исправилась и постепенно исправлюсь совсем. Я буду стараться изо всех сил, сэр! Буду считать не то что до двадцати пяти, а до двухсот пятидесяти, до двух с половиной тысяч!

Дверь снова отворилась, и Тэттикорэм умолкла. На этот раз вошла Крошка Доррит; мистер Миглз, сияя торжеством, протянул ей шкатулку, и свет радости разлился по ее нежному лицу. Теперь можно было не опасаться разоблачений! Та часть тайны, которая относится к ней, навсегда останется тайной для Артура, он никогда не узнает об ее личной потере; придет время, и она откроет ему то, что касается его самого, но о себе никогда не упомянет ни словом. Все это ушло в прошлое, прощено и забыто.

— А теперь, дорогая мисс Доррит, — сказал мистер Миглз, — я, как человек деловой — по крайней мере в прошлом — хотел бы незамедлительно заняться делами. Могу я сегодня же повидать Артура?

— Сегодня, мне кажется, не стоит. Я сейчас схожу к нему и узнаю, как он себя чувствует. Но мне кажется, лучше повременить день-другой.

— Я и сам так думаю, дитя мое, — сказал мистер Миглз. — Оттого-то я и сидел в этой противной комнате, вместо того чтобы сразу поспешить к нему. Только уж тогда нашу встречу придется отложить не на день-другой, а несколько больше. Но я не хочу задерживать вас — объясню, когда вы вернетесь.

Крошка Доррит вышла из комнаты. В забранное решеткой окно мистеру Миглзу было видно, как она проходила по тюремному двору. Не оглядываясь, он тихонько позвал:

— Тэттикорэм, поди-ка сюда, дружок. Тэттикорэм подошла к окну.

— Видишь ты эту молодую женщину, которая только что вышла отсюда? Вон она идет по двору — такая маленькая, хрупкая, тихая. Смотри. Люди отходят в сторону, уступая ей дорогу. Мужчины (до чего же они жалки и обтрепаны, бедняги!) почтительно снимают перед ней шляпу. Вот она вошла в дом. Ты ее разглядела, Тэтти?

— Да, сэр.

— Слыхал я, Тэтти, что когда-то ее называли Дитя Маршалси. Она родилась в этой тюрьме и жила в ней долгие годы. А мне вот нечем дышать здесь. Печальная судьба — родиться и вырасти в таком месте, а, Тэттикорэм?

— Да, очень, сэр.

— Если бы она всегда только думала о себе, только ловила обращенные на нее взгляды, отыскивая в них презрение и насмешку — какое это было бы мучительное да, пожалуй, и бесполезное существование! А между тем говорят, вся ее еще недолгая жизнь была образцом бескорыстия, доброты, самоотверженной любви и служения. Сказать ли тебе, Тэттикорэм, что, по-моему, так светится в этих прекрасных глазах, которые ты только что видела?

— Скажите, сэр, сделайте милость.

— Долг, Тэттикорэм. Помни свой долг, исполняй его с малых лет — и никакие обстоятельства твоего прошлого или настоящего не принизят тебя перед всевышним и перед самим собою.

Мама Миглз присоединилась к ним, и все втроем они стояли у окна, с состраданием глядя на слонявшихся но двору арестантов, пока не увидели Крошку Доррит. Минутой спустя последняя вошла в комнату и сказала, что Артуру лучше, но все же не стоит его сегодня беспокоить.

— Будь по-вашему, — весело согласился мистер Миглз. — Вам видней, я в этом уверен. Позвольте же просить вас, милая сиделка, передать мой дружеский привет вашему больному; я знаю, что могу на вас в этом положиться. Я завтра утром снова уезжаю.

Крошка Доррит, удивленная, спросила, куда.

— Дорогая моя, — сказал мистер Миглз, — нельзя жить не дыша. А я потерял эту способность, как только переступил порог тюрьмы, и больше не вздохну свободно, пока Артур отсюда не выйдет.

— Но я не понимаю, какая связь…

— Сейчас поймете, — сказал мистер Миглз. — Сегодня мы все трое переночуем в гостинице. А завтра утром мамочка с Тэттикорэм отправятся в Туикнем, где миссис Тикит, коротающая у окна свой досуг в обществе доктора Бухана, решит, что перед нею два привидения; я же покачу за границу — за Дойсом. Нужно, чтобы Дэн приехал сюда. Поверьте мне, моя милочка, писать письма, и ожидать ответов, и судить да рядить издалека, как и что — из этого никакого толку не будет. Нужно, чтобы Дэн приехал сюда. Потому я и решил завтра же на рассвете пуститься в путь. А уж разыскать Дэна за границей для меня проще простого. Я бывалый путешественник, и мне что один иностранный язык, что другой, безразлично: я ни на одном ни полслова не понимаю. Так что этот вопрос меня не смущает. Вот и выходит, что медлить нечего — не могу же я, в самом деле, жить, не дыша свободно, а дышать свободно мне не придется, пока Артур не выйдет из Маршалси. Я и то уже почти задохся — только и могу, что кое-как докончить свою речь и снести эту драгоценную шкатулку в вашу карету.

Они вышли на улицу в ту самую минуту, когда зазвонил колокол. Мистер Миглз, несший шкатулку, несколько удивился, не обнаружив никакой кареты. Он остановил проезжавший мимо наемный экипаж, помог Крошке Доррит сесть и поставил шкатулку на сиденье рядом.

В порыве счастья и признательности она поцеловала ему руку.

— Ну уж нет, дитя мое! — воскликнул мистер Миглз. — Не годится мне принимать подобный знак уважения от вас, и где — у ворот Маршалси!

Она наклонилась и поцеловала его в щеку.

— Вы мне напомнили, как бывало… — сказал мистер Миглз, и голос его неожиданно дрогнул. — Но ведь она любит его, пытается скрыть его недостатки, думая, что никто их не замечает; а потом он все-таки из очень хорошей семьи, с такими связями!

Это было единственное, чем он мог вознаградить себя за потерю дочери; и если он старался найти в этом утешение, кто его осудит?

0

73

Глава XXXIV
Конец

Погожим осенним днем знакомый нам узник, еще слабый, но уже почти оправившийся от болезни, сидел в кресле у окна и слушал голос, читавший ему вслух, — погожим осенним днем, одним из тех дней ранней осени, когда сжаты уже золотые нивы и снят летний урожай плодов в садах, когда зеленые плети хмеля оголены усердными сборщиками, когда яблоки румянятся на деревьях, а в желтеющей листве рощ вспыхивают алые гроздья рябины. Уже в лесных чащах открылись неожиданные просветы, и даль, еще недавно подернутая маревом зноя, точно спелая слива под фиолетовым налетом, теперь четко и ясно рисовалась взгляду — первое предвестие близящейся зимы. И океан уже не дремал под солнцем недвижной гладью, но, раскрыв мириады искрящихся глаз, весело колыхался во всю свою ширь, от песчаной береговой кромки до самого горизонта, где мелькали маленькие белые паруса, будто листья, подхваченные осенним ветром.

Только тюрьма не ведала никаких перемен, одинаково угрюмая во все времена года, и ничто не скрашивало ее глухого фасада, безрадостного, как сама нищета. Деревья вокруг цвели и отцветали; кирпичные стены и железные решетки не знали цветения жизни. Но милый голос, читавший Кленнэму вслух, словно рассказывал ему о великих делах труженицы Природы, словно пел ту песнь утешения, которой она баюкает человека. Природа с детских лет была ему единственной матерью; она одна вдохновляла его надеждой, навевала светлые мечты, лелеяла семена детского воображения, сулившие обильную жатву нежности и любви; под ее благодетельным воздействием росли и крепли в его душе молодые побеги, чтобы превратиться в могучий дуб, способный выстоять в житейскую бурю. И голос, читавший ему вслух, пробуждал в нем давно забытые воспоминания, как будто в звуках этого голоса оживали все слова ласки и участия, слышанные им за его долгую жизнь.

Когда голос умолк, Кленнэм прикрыл глаза рукой, пробормотав что-то насчет чересчур резкого света.

Крошка Доррит поспешно отложила книгу и встала, чтобы задернуть занавеску. Мэгги сидела на своем привычном месте за шитьем. Вернувшись от окна, Крошка Доррит придвинула свой стул поближе к узнику.

— Скоро вашим невзгодам конец, дорогой мистер Кленнэм. Мистер Дойс не только пишет дружеские и ободряющие письма вам; он пишет и мистеру Рэггу, который говорил мне, что получил от него много дельных советов; а кроме того, сейчас, когда страсти поулеглись, все относятся к вам с большим сочувствием и расположением, так что я уверена, скоро всему конец.

— Милая вы девушка! Золотое сердце! Добрый мой ангел!

— Вы меня хвалите не по заслугам. Но мне так радостно слышать от вас эти ласковые слова, и — и чувствовать, что это не только слова, — шепнула Крошка Доррит, поднимая на него взгляд, — что я не в силах сказать вам «не надо»!

Он поднес к губам ее руку.

— Вы много, много раз приходили сюда незаметно для меня, Крошка Доррит?

— Да, я иногда приходила и не показывалась вам.

— Часто?

— Довольно часто, — тихо сказала Крошка Доррит.

— Каждый день?

— Пожалуй, — отвечала Крошка Доррит после некоторого колебания, — я бывала здесь по два раза в день.

Быть может, он и выпустил бы маленькую, легкую ручку, с жаром поцеловав ее еще раз, но она на миг замерла в его руке, словно прося, чтобы ее не отпускали. Он накрыл ее другой рукой и прижал к груди.

— Дорогая Крошка Доррит, дело не только в том, чтобы окончилось мое заключение. Пора положить конец жертвам, которые вы приносите ради меня. Мы должны расстаться и свыкнуться с мыслью, что у каждого из нас свой путь, очень далекий от другого. Вы не забыли, о чем мы говорили с вами в первый вечер после вашего возвращения?

— О нет, как я могла забыть! Но с тех пор кое-что… Вы себя совсем хорошо чувствуете сегодня?

— Совсем хорошо.

Рука, которую он держал, слегка потянулась вверх, к его лицу.

— Настолько хорошо, что я могу сказать вам, какое большое богатство мне досталось?

— Буду очень рад узнать. Никакое богатство не может быть чрезмерным для Крошки Доррит.

— Мне давно уже не терпится рассказать вам об этом. Я вся истомилась желанием рассказать вам. Но вы по-прежнему не-хотите, чтобы я отдала вам то, что имею?

— Нет, нет и нет!

— Ну хоть половину?

— Нет, дорогая Крошка Доррит!

Она как-то странно взглянула на него — ему показалось, что ее глаза полны слез, но в то же время они сияли гордостью и счастьем.

— Я должна сообщить вам печальное известие о Фанни. Бедняжка потеряла все свое состояние. У нее теперь ничего нет, кроме жалованья мужа. Деньги, которые папа дал ей в приданое, пропали так же, как и ваши. Они находились в тех же руках, и их постигла та же участь.

Артур принял эту новость сочувственно, но без удивления. — Я не думал, что потери так велики, — заметил он, — но, зная о родстве ее мужа с Мердлом, предполагал, что они неизбежны.

— Да, она потеряла все. Бедняжка Фанни, мне так жаль ее, так жаль, так жаль! И моего бедного брата тоже!

— А разве и его состояние было в тех же руках?

— Да! И он тоже все потерял. Вот теперь я могу сказать вам, как велико мое богатство.

В ответ на его вопросительный и тревожный взгляд она отняла руку и положила голову к нему на грудь.

— У меня ничего нет. Я так же бедна, как тогда, когда жила в этой комнате. В последний приезд в Англию папа все свое состояние отдал в те же руки, и оно все пошло прахом. О мой дорогой, мой добрый друг, вы все еще отказываетесь разделить со мною мое богатство?

Он обнял ее, прижал к своему сердцу, и скупые мужские слезы упали на ее лицо. Не поднимая головы, она обвила руками его шею.

— Больше мы не расстанемся, Артур, дорогой мой, — больше мы не расстанемся до самой смерти! Я никогда не знала богатства, никогда не эпсла гордости, никогда не знала счастья. Теперь я богата, потому что я нужна вам, я горда, потому что вы отвергли меня раньше, я счастлива, потому что мы здесь вместе, и будь на то воля божья, я осталась бы с вами в этой тюрьме и была бы так же счастлива, утешая вас и поддерживая своей верностью и любовью! Я ваша всюду и везде! Я так люблю вас! Если бы мне предложили на выбор: провести всю жизнь с вами в тюрьме, зарабатывая на хлеб поденным трудом, или быть самой богатой и знатной дамой на свете — я не задумываясь предпочла бы первое. Ах, знал бы мой бедный папа, какого счастья я наконец дождалась — в той самой комнате, где он томился так долго!

Мэгги, разумеется, давно уже смотрела на них во все глаза, и разумеется, давно уже проливала обильные слезы. Но теперь она пришла в такой восторг, что едва не задушила свою маменьку в объятиях, после чего опрометью кинулась вниз, спеша поделиться с кем-нибудь своей радостью. И кто же первым попался Мэгги навстречу, как не Флора с тетушкой мистера Ф.? И кого же, как не их, застала Крошка Доррит дожидающимися у ворот, когда два или три часа спустя сама вышла на улицу?

У Флоры немного покраснели глаза, и видно было, что она чем-то расстроена. Тетушка мистера Ф. совершенно окостенела; казалось, чтобы согнуть или разогнуть ее, потребуется механизм по меньшей мере в двадцать лошадиных сил. Ее шляпка была лихо сдвинута на затылок, а ридикюль словно скрывал в своих недрах голову Горгоны и от этого превратился в каменный. Восседая на ступеньках казенной смотрительской квартиры во всеоружии упомянутых атрибутов, тетушка мистера Ф. все эти два или три часа услаждала своим видом младшее поколение окрестных жителей, чьему остроумию вынуждена была давать время от времени отпор с помощью зонтика.

— Увы, я понимаю, мисс Доррит, — заговорила Флора, — приглашать куда-нибудь особу, привыкшую пользоваться всеми благами богатства и вращаться среди сливок общества, дерзость с моей стороны, тем более в простую паштетную, что совершенно не соответствует вашему нынешнему положению, да еще за лавкой, хотя хозяин очень любезный человек, но ради Артура — никак не отвыкну, а теперь и вовсе неуместно — ради бывшего Дойса и Кленнэма, зная ваше доброе сердце, надеюсь, вы не взыщете за столь скромную обстановку и согласитесь выслушать еще одно только слово, одно последнее объяснение под предлогом трех паштетов из почек.

Сумев разобраться в этой довольно запутанной речи, Крошка Доррит выразила готовность беседовать с Флорой где угодно, и та повела ее в упомянутую паштетную, помещавшуюся напротив тюрьмы. Тетушка мистера Ф. шествовала позади, с упорством, достойным лучшего применения, норовя угодить под колеса встречных экипажей.

Когда любезный хозяин принес на оловянных тарелках три паштета, которые должны были служить предлогом для беседы, и налил в ямку, сделанную в каждом, горячей подливки из соусника с носиком, точно заправлял три светильника маслом, Флора вынула из кармана носовой платок.

— Если когда-нибудь, убаюканная мечтами, — начала она, — я воображала, что Артур — никак не отвыкну, извините — что мистер Кленнэм, выйдя на волю, не оттолкнет дружескую руку, хотя бы эта рука протянула ему вот такой тощий паштет, похожий больше на размельченный мускатный орех, мечты эти давно развеялись и обратились в дым, но услыхав об узах, которым предстоит скрепить союз двух сердец, покорнейше прошу принять мои лучшие пожелания, не омраченные ни малейшим чувством обиды, хоть, может быть, печально сознавать, что, когда рука времени еще не коснулась меня, и я была куда стройней, и не краснела так от всякого пустякового усилия, особенно после еды, у меня тогда лицо идет пятнами вроде сыпи, все могло быть иначе, но вмешались родители и я замкнулась в себе, и пребывала бы в замкнутом состоянии до сих пор, если бы мистер Ф. не подобрал ко мне волшебного ключа, но я не хочу упрекнуть никого из вас, и от души желаю счастья обоим.

Крошка Доррит протянула ей руку и поблагодарила за ее доброе отношение в прошлом.

— Стоит ли говорить о таких пустяках, — возразила Флора, нежно целуя ее в ответ, — да и можно ли было относиться иначе к такой милой, такой славной крошке, простите за фамильярность, к тому же это была чистейшая экономия, поскольку вы — воплощенная совесть, должно быть, это нелегко, мне, например, моя совесть доставляет много беспокойства, хотя не думаю, чтобы ее обременяло больше грехов, чем у других, но я отвлекаюсь, а суть дела в том, что у меня есть одно желание, которое я хотела бы выразить прежде чем дойдет до апофеоза, и надеюсь, оно будет исполнено в память старой дружбы и добрых чувств прошлого, пусть Артур знает, что я не покинула его в беде, но постоянно приходила сюда узнать, не могу ли быть чем-нибудь полезна, и часами просиживала в этой паштетной, подкрепляясь горячительным, которое мне любезно приносили из соседнего трактира, чтобы издали скрасить его одиночество, хоть он и не догадывался об этом.

На глазах у Флоры были теперь настоящие слезы, от которых она очень похорошела.

— Но это еще не все, — продолжала Флора, — самое важное, что я попрошу вас передать Артуру, и в чем, я знаю, такая славная крошка, еще раз простите за фамильярность, мне не откажет, это что я в конце концов начала сомневаться, не было ли пустым ребячеством то, что нас связывало когда-то, хотя в свое время оно служило источником больших радостей, но впрочем и неприятностей тоже, но, разумеется, после мистера Ф. возврата к прежнему уже не было, чары разрушились, и чего ж можно было ожидать, если не начать все сначала, а тому препятствовали многие обстоятельства, из которых самое существенное, что это все равно ни к чему бы не привело, то есть, я не хочу сказать, что если бы это было приятно Артуру и вышло бы само собой сразу же после его приезда, я не была бы рада, ведь каково мне при моей живости нрава вечно сидеть дома в обществе папаши, который без сомнения самый скучный мужчина на свете, и не стал веселей от того, что этот головорез Панкс превратил его в какое-то страхолюдное чудище, но ревновать и завидовать не в моем характере, что-что, а уж это нет.

Уследить за ходом мысли миссис Финчинг в этом лабиринте было почти невозможно, но главное Крошка Доррит поняла и от всего сердца пообещала исполнить.

— Увядший венок рассыпался в прах, дорогая моя, — произнесла Флора, невыразимо наслаждаясь, — колонна рухнула, пирамида опрокинулась кверху этим, как его, пусть это слабость, пусть это каприз, пусть это безумство, но я должна теперь удалиться в уединение, чтобы не ворошить больше пепел минувших утех, взяв на себя лишь смелость уплатить за эти паштеты, послужившие скромным поводом к нашей беседе, а затем сказать вам прощайте навеки.

Тут тетушка мистера Ф., которая до сих пор в торжественном молчании кушала паштет, обдумывая смертоубийственный план, зревший в ее мозгу с той минуты, как она заняла свой пост на смотрительских ступеньках, воспользовалась случаем, чтобы грозно воззвать к вдове покойного родича:

— Давай его сюда, я его вышвырну в окно!

Напрасно Флора пыталась умиротворить достойную матрону напоминанием, что им пора домой, обедать. Тетушка мистера Ф. твердила свое: «Давай его сюда, я его вышвырну в окно!» Повторив это требование несчетное число раз и кинув исподлобья гневный взгляд на Крошку Доррит, тетушка мистера Ф. прочно уселась в углу, скрестив на груди руки, и решительно отказалась двинуться с места, пока ей не подадут «его», для того, чтобы она могла совершить задуманную экзекуцию.

По этому случаю Флора заметила Крошке Доррит, что давно уже не видела тетушку мистера Ф. столь бодрой и оживленной; что, быть может, придется побыть здесь «часик-другой», покуда она уговорит симпатичную старушку сменить гнев на милость; и что, пожалуй, с глазу на глаз этого легче будет добиться. А потому они сердечнейшим образом распрощались, и Крошка Доррит ушла.

Тетушка мистера Ф. была неприступна, как древняя твердыня, и Флора вскоре почувствовала необходимость подкрепить свои силы, ввиду чего пришлось снарядить гонца в трактир за заветным стаканчиком, а там и за другим. Содержимое стаканчиков, газета и лучшие произведения хозяина паштетной помогли Флоре тихо и мирно скоротать остаток дня. Досадной помехой послужило лишь то обстоятельство, что среди легковерной окрестной детворы распространился праздный слух, будто одна старая дама продала себя на паштеты, а теперь передумала и сидит в задней комнате заведения, не желая исполнять условия сделки. Толпы молодежи обоего пола осаждали паштетную, изрядно затрудняя торговлю, и с приближением вечера хозяин решительно потребовал, чтобы тетушка мистера Ф. бы а удалена из-под его крова. Послали за экипажем, и дружными усилиями хозяина и Флоры удалось втолкнуть туда темпераментную старушку, которая, однако, тут же высунула голову из окошечка, настаивая на своем желании заполучить «его» для осуществления уже известного замысла. Хищные взгляды, которые она при этом бросала в сторону Маршалси, позволяли предположить, что объектом ее упорных покушений был Артур Кленнэм. Впрочем, это всего лишь догадка; и кто был тот «он», которого тетушка мистера Ф. жаждала подвергнуть, хотя и не подвергла, столь жестокой участи, — навсегда осталось тайной для человечества.

Дни шли за днями, и теперь уже Крошка Доррит никогда не покидала тюрьму, не повидавши Кленнэма. Нет, нет, никогда!

Однажды утром, в то время как Артур ждал, когда послышатся легкие шаги, что всегда в этот час взлетали по убогой лестнице, отдаваясь радостью в его сердце, и озаряли светом новой любви ту самую комнату, где старая любовь прошла через столько суровых испытаний, — однажды утром его привычное ухо уловило не только эти шаги, но и чьи-то еще.

— Дорогой Артур, — раздался из-за двери ее приветливый голосок. — Я привела гостя. Можно ему войти?

По звуку шагов ему казалось, что поднимаются трое. Он отвечал «да», и вошла она, а за нею мистер Миглз. Папа Миглз, загорелый, сияющий, отечески заключил Артура в свои объятия.

— Ну вот и хорошо, — сказал мистер Миглз по прошествии нескольких минут. — Ну вот и расчудесно. Артур, мой мальчик, сознайтесь, что вы меня ожидали раньше.

— Пожалуй, — отозвался Артур. — Но Эми сказала мне…

— Крошка Доррит. Не надо другого имени. (Это шепнула она сама.)

— …но моя милая Крошка Доррит сказала мне, что вы явитесь тогда, когда можно будет, и запретила спрашивать объяснений.

— Вот я и явился, друг мой, — сказал мистер Миглз, крепко пожимая ему руку, — и готов дать вам любые объяснения. Собственно говоря, я уже был здесь — как только приехал от этих аллон-маршон, так сразу же поспешил к вам; иначе разве я мог бы глядеть вам в глаза сегодня? Но вам тогда было не до гостей, а я торопился опять за границу, ловить Дойса.

— Бедный Дойс! — вздохнул Артур.

— Не употребляйте выражений, которые вовсе не идут к случаю, — возразил мистер Миглз. — Ничуть он не бедный; напротив, процветает, как никогда. Дойс стал большим человеком. Мчит в гору, да так, что только пыль столбом, можете мне поверить. Суть в том, что он там пришелся ко двору, наш Дэн. Там, где есть дело, но где не хотят, чтобы это дело делалось, такие, как он, не нужны; но там, где есть дело, и хотят, чтобы оно делалось, таким почет и место. Вам больше нет надобности обивать пороги Министерства Волокиты. Могу сообщить вам, что Дэн и без него обошелся.

— Какую тяжесть вы сняли с моей души! — воскликнул Артур. — Как я рад слышать это!

— Рады? — возразил мистер Миглз. — Нет, погодите, вот когда увидите Дэна, тогда порадуетесь по-настоящему. Он там ворочает такими делами, что дух захватывает. Это уже не тот государственный преступник, которого вы знали раньше. Он весь в медалях, и лентах, и звездах, и крестах, и всякой чертовщине, словно прирожденный вельможа. Не только лучше помалкивать об этом здесь.

— Отчего же?

— А вот оттого! — сказал мистер Миглз, покачивая головой с серьезным видом. — Все эти украшения ему придется запереть в чемодан, когда он приедет сюда. Здесь они ни к чему. Англия в этом вопросе как собака на сене: сама не жалует своих верных сынов орденами и не позволяет им красоваться теми, что пожалованы в чужих краях. Нет, нет, Дэн! — сказал мистер Миглз, снова покачав головой. — Здесь это ни к чему.

— Если бы вы привезли мне вдвое больше денег, чем я потерял, — вскричал Артур, — вы не осчастливили бы меня больше, чем этими известиями о Дойсе.

— Еще бы, еще бы, — подхватил мистер Миглз. — Я в этом не сомневался, мой друг, оттого и поторопился выложить вам все. Но вернусь к рассказу о том, как я ловил Дойса. Я сумел-таки его изловить. Разыскал его среди каких-то черномазых, выряженных в женские чепцы размером на великаншу — не то арабы, не то еще что-то такое же несусветное. Ну, вы знаете! Он как раз собирался ехать ко мне, а тут я приехал к нему, и в общем мы вернулись вместе.

— Так Дойс в Англии? — воскликнул Артур.

— Ну вот! — сказал мистер Миглз, беспомощно разводя руками. — Не гожусь я на эти дела, честное слово! Не знаю, что бы из меня получилось, вздумай я пойти по дипломатической части — но только не дипломат! Короче говоря, Артур, мы оба вот уже две недели как вернулись в Англию. А если вы меня спросите, где сейчас Дойс, так я вам отвечу без обиняков — он здесь! Ну, наконец-то я могу вздохнуть свободно!

Дойс выскочил из-за двери, горячо пожал Артуру обе руки, и сам договорил остальное.

— Мне нужно сказать вам только три вещи, любезный Кленнэм, — начал он, своим гибким пальцем по очереди рисуя на ладони три цифры, — и это не займет много времени. Во-первых — ни слова более о том, что произошло. В ваши расчеты вкралась ошибка. Я хорошо знаю, как это бывает. Разлаживается весь механизм, и в результате — авария. Теперь вы умудрены опытом и больше такой ошибки не совершите. Со мной это сколько раз случалось в моей работе. На ошибках человек учится, если он склонен учиться; а вы слишком умны, чтобы не извлечь пользу из полученного урока. Итак, это во-первых. А во-вторых, мне очень жаль, что вы приняли случившееся так близко к сердцу и замучили себя упреками. Я уже спешил домой, чтобы уладить все эти дела с помощью нашего друга, но тут мы с ним встретились, о чем вы уже слышали от него. В-третьих, мы оба сошлись на том, что после всего перенесенного вами, после болезни, после долгого упадка душевных сил, будет лучше, если мы уладим все дела без вашего ведома, а потом придем и объявим: все в порядке, доброе имя фирмы восстановлено, она в вас нуждается больше, чем когда бы то ни было, а для нашего общего дела открываются новые, заманчивые перспективы. «Вот и все, что я хотел сказать. Но вам известно, что в технике всегда делается допуск на трение; вот и я оставил себе возможность добавить напоследок несколько слов. Дорогой мой Кленнэм, я доверяю вам, как доверял всегда; от вас зависит быть настолько же полезным мне, насколько я был или мог быть полезным вам; ваша старая конторка ждет вас, и чем скорей вы к ней вернетесь, тем лучше. Здесь вас больше ничто не задерживает.

Наступила пауза, в течение которой Артур молча стоял у окна, спиной к остальным; его будущая жена подошла к нему и стала рядом.

— Я только что высказал предположение, которое, пожалуй, было неверным, — сказал, наконец, Дэниел Дойс, прерывая затянувшееся молчание. — Я сказал, что ничто больше не задерживает вас здесь. Но сдается мне, вы предпочли бы выйти отсюда не раньше завтрашнего утра. Не обладая особой проницательностью, я, кажется, догадался, куда бы вы хотели направиться прямо из стен тюрьмы.

— Догадались, — отвечал Артур. — Это наше заветное желание.

— Превосходно, — сказал Дойс. — В таком случае, я просил бы у этой молодой леди позволения на одни сутки заменить ей отца, и если она окажет мне такую честь, проехаться со мной к собору святого Павла, где у нас найдется одно маленькое дельце.

И спустя несколько минут Дойс с Крошкой Доррит ушли вдвоем, оставив мистера Миглза, пожелавшего сказать еще кое-что своему другу.

— Пожалуй, Артур, вы тут обойдетесь завтра без нас с мамочкой, так что нам можно не приходить. Все это непременно напомнило бы мамочке Бэби, а вы ведь знаете, какая она у меня чувствительная. Пусть уж лучше сидит дома, в Туикнеме, а чтобы ей не было скучно, посижу и я вместе с ней.

На этом они распрощались. И день прошел, а потом прошла и ночь, и настало утро, и с первыми лучами солнца в тюрьму явилась Крошка Доррит в обычном своем простеньком платье, и с одной лишь Мэгги в качестве спутницы. Убогая тюремная обитель стала в этот день обителью счастья. Пожалуй, нигде в мире не нашлось бы комнаты, где бы все так дышало тихой радостью.

— Любимая моя, — сказал Артур. — Зачем это Мэгги разводит огонь в камине? Ведь мы сейчас уходим отсюда.

— Это я просила ее. Мне пришла в голову смешная фантазия. Я хочу, чтобы ты сжег одну вещь, которую я тебе дам.

— Какую вещь?

— Вот эту сложенную бумагу. Если ты своей рукой бросишь ее в огонь, мое желание исполнится.

— Так ты, оказывается, суеверна, милая Крошка Доррит! Это что, примета такая?

— Называй как хочешь, дорогой, — ответила она, со смехом приподнимаясь на цыпочки, чтобы поцеловать его, — только сделай то, о чем я прошу, когда огонь разгорится.

В ожидании они стояли вдвоем перед камином — Кленнэм обнимал за талию свою нареченную, и пламя, разгораясь, отражалось в ее глазах, как бывало не раз в этой самой комнате.

— Ну как, уже достаточно ярко горит? — спросил Артур.

— Достаточно, — отвечала Крошка Доррит.

— А заклинания никакого не нужно произносить при этом? — спросил Артур, держа бумагу над самым огнем.

— Если хочешь, можешь сказать: я люблю тебя, — отвечала Крошка Доррит.

Так он и сделал, и бумага полетела в огонь и сгорела.

Они прошли через пустынный еще двор, никем не потревоженные, хотя из многих окон украдкой глядели на них тюремные обитатели. В караульне был только один дежурный сторож — старый знакомый. После того как они тепло и дружески простились с ним, Крошка Доррит еще раз обернулась с порога и протянула ему руку со словами:

— Прощайте, добрый мой Джон. Желаю вам много-много счастья, голубчик.

Они дошли до церкви св. Георгия, стоявшей невдалеке, поднялись по ступенькам и подошли к алтарю, у которого уже дожидался посаженый отец — Дэниел Дойс. Старый друг Крошки Доррит, пономарь, давший ей когда-то книгу погребений, чтобы подложить под голову, тоже был здесь и от души радовался, что она сюда же пришла совершить свадебный обряд.

И обряд был совершен в лучах утреннего солнца, озарявшего их сквозь цветные стекла витража с изображением Спасителя. И они поставили свои подписи в книге бракосочетаний, хранившейся в том самом помещении, где когда-то Крошка Доррит нашла приют после своего ночного бала. И свидетелем этого радостного события был мистер Панкс (в недалеком будущем старший клерк, а потом и компаньон фирмы Дойс и Кленнэм); превратившись из Головореза в доброго друга, он галантно поддерживал под руки Флору с одной стороны и Мэгги с другой, а за ним теснились в дверях Чивери-младший и Чивери-старший, а также и другие тюремщики, на время покинувшие Маршалси, чтобы посмотреть, как Дитя Маршалси выходит замуж. Что до Флоры, то, вопреки выраженному ею недавно намерению, она отнюдь не походила на отшельницу, удалившуюся от мира, а напротив, была разряжена в пух и в прах, и видимо наслаждалась всем происходящим, хотя и не без некоторого волнения.

Когда Крошка Доррит расписывалась в книге, ее друг пономарь держал чернильницу, а все свидетели затаили дыхание, и даже служка, помогавший священнику разоблачаться, замешкался на миг.

— Оно и понятно, — сказал друг пономарь. — Ведь эта молодая леди — одна из наших достопримечательностей, и она, можно сказать, добралась теперь до третьего тома нашей приходской летописи. Книгу, где записано ее рождение, я называю первым томом; та, на которой лежала ее хорошенькая головка, когда ей однажды пришлось заночевать под этими самыми сводами, — том второй; а в третьем она сейчас выводит свое имя в качестве новобрачной.

Как только с подписями было покончено, все расступились, и Крошка Доррит с мужем вышли из церкви вдвоем. С минуту они помедлили на паперти, любуясь далью, залитой светом ясного осеннего дня; потом пошли своей дорогой.

Пошли туда, где ждала их скромная и полезная жизнь, полная радости и труда на благо ближнему. Туда, где им предстояло вместе с собственными детьми растить и воспитывать заброшенных детей Фанни, чтобы эта светская дама могла целиком посвятить себя Обществу. Туда, где Тип снисходительно принимал заботу и попечение сестры, которая терпеливо исполняла все, чего он ни требовал от нее взамен богатства, чуть было ей не подаренного, и спустя несколько лет любовно закрыла глаза этому бедняге, так и не изжившему в себе тлетворного влияния Маршалси. Спокойно шли они вперед, счастливые и неразлучные среди уличного шума, на солнце и в тени, а люди вокруг них, крикливые, жадные, упрямые, наглые, тщеславные, сталкивались, расходились и теснили друг друга в вечной толчее.

0

74

Примечание

1
Большой Сен-Бернарский перевал — перевал в Альпах (высота 2472 м). Почти на гребне перевала в X веке был построен для паломников и путешественников монастырь св. Бернара с гостиницей.

2
Шале — домик в альпийском селении.

3
Мартиньи — городок в Швейцарии; расположен между Женевским озером и Симплонским перевалом.

4
Феникс (древневост. миф.) — волшебная птица изумительной красоты, возрождающаяся из пепла после самосожжения.

5
Симплон — перевал в Альпах на границе Швейцарии и Италии, высотою свыше 2000 м с круглогодичным снежным покровом.

6
большой канал (итал.)

7
Ковент-Гарден — район Лондона, находящийся на территории бывшего монастырского сада. Здесь расположены одноименные театр и рынок.

8
Юстес Джон Четвуд (1762 (?) — 1815) — филолог-античник и теолог, автор популярного английского путеводителя по Италии (1813).

9
…сравнивает Риальто с Вестминстерским и Блекфрайерским мостами… — Риальто — мост на Большом канале, оживленнейшее место Венеции. Вестминстерский и Блекфрайерский — мосты в Лолдоне.

10
…не можешь отделить жену от мужа, разве что по парламентскому акту. — Развод в эпоху Диккенса мог быть совершен в Англии только по специальному постановлению парламента.

11
наемный убийца (итал.)

12
профессор (итал.)

13
негодник (итал.)

14
Клянусь телом святого Марка (итал.)

15
Брайтон — аристократический приморский курорт на южном побережье Англии.

16
Сын Венеры (античн. миф.) — бог любви Амур. Венера — по мифу — родилась, выйдя из пены морской.

17
Тритон (древнегреч. миф.) — морское божество, сын бога морей Посейдона.

18
Корсо — одна из центральных улиц Рима, где расположены аристократические особняки и роскошные магазины.

19
Собор св. Петра — крупнейший памятник итальянской архитектуры эпохи Возрождения; расположен в Риме рядом с Ватиканом — на правом берегу реки Тибр.

20
Вечный Город — одно из названий, присвоенных столице Римской империи — городу Риму; название впервые упоминается у римских поэтов Овидия и Тибулла (I в. до н. э.).

21
Бедлам — дом для умалишенных в Лондоне, название которого (искаженное Bethlehem Hospital) стало нарицательным для обозначения сумасшедшего дома.

22
Аделфи — лондонский квартал, построенный в 1769—1771 годах. В настоящее время — квартал мелких контор.

23
«Спасенная Венеция, или Раскрытый заговор» — историческая трагедия английского драматурга Томаса Отвея (1652—1685).

24
Василиск — мифологическое чудовище с телом петуха и хвостом змеи, убивающее взглядом.

25
Виттингтон — купец, трижды избиравшийся в XV веке лорд-мэром Лондона; популярная легенда рассказывает, что он чудесным образом был призван в Лондон звоном колоколов и затем неожиданно разбогател.

26
при полном составе суда (лат.)

27
Капитан Мэкхит — один из героев музыкальной комедии английского поэта и драматурга Джона Гэя (1685—1732) «Опера нищих» (1728), предводитель воровской шайки.

28
Закон искоренять порок готов… — песенка из «Оперы нищих»; Тайберн — место казней на Бейз-Уотер-роуд в Лондоне.

29
Вестминстер-Холл — зал Вестминстерского дворца, где помещался английский парламент и проходили заседания Канцлерского суда.

30
Итон — аристократическое закрытое учебное заведение, основанное в 1440 году. Находится близ Лондона, рядом с Виндзором.

31
…обручались со столиком «буль». — Стиль мебели «буль» назван по имени знаменитого французского мастера Андре-Шарля Буля (1642—1732). Мебель стиля «буль» богато инкрустирована бронзой, перламутром, черепахой.

32
Немезида (древнегреч. миф.) — богиня возмездия.

33
Вест-Энд — аристократический район Лондона.

34
хозяйка, госпожа (итал.)

35
…здесь, на Семи Холмах… — Рим построен на семи холмах.

36
Велизарий (505 (?) — 565) — полководец Византии в период правления императора Юстиниана; попав в опалу и обеднев, просил милостыню.

37
Банк Торлониа — один из самых больших частных итальянских банков, основанный в 1814 году.

38
Волчица Капитолия могла завыть от зависти, глядя… дикари-островитяне. — По древнеримской легенде, братьев Ромула и Рема — основателей Рима — вскормила волчица. Ее статуя находится на Капитолии. Дикарями-островитянами Диккенс называет своих соотечественников, предков которых, как и всех неримлян, римляне считали дикарями.

39
Веста (древнеримск. миф.) — богиня огня и домашнего очага.

40
Трясина Уныния — местность, куда попадает герой «Пути паломника» английского писателя Джона Бэньяна (1628—1688).

41
…золотой улице Ломбардцев. — Название Ломберд-стрит — лондонской улицы, на которой находится несколько крупных банков, — восходит к XIV—XV векам, когда ее заселяли выходцы из Ломбардии — итальянские менялы и ювелиры.

42
Блекхит — лондонский пригород; место, известное состязаниями в гольф.

43
Тэмпл-Бар — старинные ворота (построены в XVII в.), оставшиеся от стены, отделявшей торговую часть Лондона — Сити — от Вестминстера. Были увенчаны железными пиками, на которых в прошлом выставляли головы казненных. Снесены в 1878 году.

44
Лебрен Шарль (1619—1690) — известный французский художник.

45
Корниш — дорога, продолжающая римскую магистраль Виа Аурелия, идущая по берегу реки Поненте, сливаясь затем с трассой Ментона — Ницца.

46
Чивита-Веккиа — город-порт в Италии на побережье Тирренского моря, аванпорт Рима.

47
…голос всех предков, начинал от Альфреда Саксонца… — то есть короля англосаксов Альфреда Уэссекского (Великого), правившего в 871—900 годах.

48
Черт подери (итал.)

49
Квинбус-Флестрин-младший или Человечек-Гора. — Квинбусом-Флестрином или Человеком-Горой называли лилипуты Гулливера в романе английского сатирика Джонатана Свифта (1667—1745) «Путешествие Гулливера».

50
…в Вест-Индии кое-кто из наших подцепил Желтого Джека… — то есть заразился желтой лихорадкой.

51
…подобно стулу Банко… — Имеется в виду сцена пира у Макбета в одноименной трагедии Шекспира: стул убитого Макбетом Банко стоит пустым, Макбет видит на нем призрак Банко.

52
Кингс-Бенч — или тюрьма Королевской Скамьи. Существовала с 1755 по 1860 год; функционировала дольше всех остальных долговых тюрем в Лондоне.

53
Феб (древнеримск. миф.) — бог Солнца.

54
Привет (лат.)

55
знаменитый адвокат (итал.)

56
…молока сердечных чувств. — Образ, взятый из Шекспира: «Пропитан молоком сердечных чувств» («Макбет», акт I, сц. 5-я).

57
…с нельсоновской неустрашимостью. — Нельсон Горацио (1758—1805) — выдающийся английский флотоводец.

КОНЕЦ ВТОРОЙ КНИГИ
КОНЕЦ СЕРИАЛА

0