Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №03 (622)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Крошка Доррит (мини сериал) - экранизация романа Чарльза Диккенса

Сообщений 21 страница 40 из 74

21

Глава XIX
Отец Маршалси в разных видах

Когда братья Доррит, Уильям и Фредерик, прогуливались вместе по тюремному двору – разумеется, по аристократической его стороне, мимо колодца, ибо Отец Маршалси, неукоснительно блюдя свое достоинство, избегал показываться на другой стороне, и лишь по воскресеньям и по большим праздникам вроде рождества являлся среди своих беднейших чад и возлагал благословляющую руку на головы юного поколения неисправных должников, совершая эту процедуру с душеочистительным благолепием, – итак, когда братья прогуливались вместе по тюремному двору, это была примечательная в своем роде картина. Свободный Фредерик, понурый, жалкий, сгорбленный, сморщенный, а рядом узник Уильям, обходительный, благосклонный, проникнутый скромным сознанием значительности своей особы – уже по одному этому контрасту братья представляли собой зрелище, на которое стоило посмотреть.

Так они прогуливались и в тот воскресный вечер, когда у Крошки Доррит с ее поклонником состоялся знаменательный разговор на Железном мосту. С делами государственными было на этот день уже покончено. Парадный прием привлек немало посетителей; несколько человек было представлено вновь; к полукроне, нечаянно позабытой на столе, так же нечаянно прибавилось еще десять шиллингов; и теперь Отец Маршалси отдыхал, мирно покуривая сигару. Прогуливаясь взад и вперед по двору, он терпеливо приноравливал свой шаг к заплетающейся походке брата, не только не гордясь своим превосходством, но исполненный сострадания и участия, и каждое колечко дыма, которое слетало с его губ и устремлялось поверх тюремной стены, казалось, говорило о его сочувственном внимании к немощам этого дряхлого горемыки. В ту минуту на него стоило посмотреть.

Его брат Фредерик, согнутый в три погибели, с мутным взглядом, с трясущимися руками, с туманом в мыслях, покорно плелся рядом, принимая безропотно его покровительство, как принимал любое явление этого мира, в лабиринте которого он запутался раз и навсегда. В руке он держал, как обыкновенно, смятый картузик оберточной бумаги и время от времени извлекал из него крохотную щепотку табаку. Нерешительно заправив ее в нос, он не без восхищения поглядывал на брата, потом снова закладывал руки за спину и плелся дальше, до следующей понюшки, или вдруг останавливался в недоумении – быть может, хватившись своего кларнета.
http://s3.uploads.ru/t/OLjkq.png
Надвигалась ночь, и гости тюрьмы стали мало-помалу расходиться, но во дворе по-прежнему было людно, каждому из пансионеров хотелось проводить своего гостя до ворот. Братья меж тем продолжали свою прогулку; узник Уильям беспрестанно оглядывался по сторонам, ожидая приветствий, любезно раскланивался в ответ, приподнимая шляпу, и с милой улыбкой оберегал свободного Фредерика от опасности быть сбитым с ног или притиснутым к стене. Пансионеры, как правило, не страдали чрезмерной впечатлительностью, но даже они, судя по их лицам, согласились бы, что это – зрелище, на которое стоит посмотреть.

– Ты сегодня какой-то скучный, Фредерик, – сказал Отец Маршалси. – Что-нибудь случилось?

– Случилось? – Старик воззрился было на спрашивавшего, но тотчас же снова опустил глаза и понурил голову. – Нет, Уильям, нет. Ничего не случилось.

– Как бы мне уговорить тебя немного приодеться, Фредерик…

– Да, да, – поспешно отозвался бедняга. – Но я не могу. Не могу. Не надо об этом. Что прошло, то прошло.

Отец Маршалси взглянул на проходившего мимо пансионера из числа своих приятелей, словно желая сказать: не правда ли, жалкий старик? Но это мой брат, сэр, мой родной брат; а голос природы не заглушить!» – и, потянув брата за ветхий рукав, спас его от столкновения с колодцем. Каким совершенным образцом братской любви, заботы и мудрости был бы Уильям Доррит, если бы в свое время спас брата от разорения, а не разорил его сам.

– Знаешь что, Уильям, – сказал предмет его нежных попечений, – пожалуй, пойду я домой; устал и спать хочется.

– Мой милый Фредерик, – отвечал Отец Маршалси, – не смею тебя задерживать; ты ни в коем случае не должен жертвовать своими желаниями в угоду мне.

– Что-то я стал сдавать, – сказал Фредерик. – Ложусь поздно, а может, это от духоты или годы сказываются.

– Мой милый Фредерик, – сказал Отец Маршалси, – а достаточно ли ты заботишься о своем здоровье? Так ли ты строг и пунктуален в своих привычках, как – ну хотя бы как я? Помимо той маленькой странности, о которой я только что упомянул, сдается мне, что ты пренебрегаешь моционом и свежим воздухом. Фредерик. Вот здесь к твоим услугам отличное место для прогулок. Ну почему бы тебе не пользоваться им почаще?

– Ох-хо-хо! – вздохнул Фредерик. – Да, да, да, да.

– Что толку говорить «да, да», мой милый Фредерик, и потом продолжать свое, – мягко, но настойчиво возразил Отец Маршалси. – А ведь тебе не нужно далеко ходить за примером. Взгляни на меня. Долгий опыт и необходимость научили меня разумному поведению. Каждый день в одни и те же часы я гуляю и отдыхаю, сижу дома или в караульне, читаю газеты, принимаю гостей, ем и пью. С годами я и Эми приучил к порядку, к тому, например, что еда должна подаваться мне в определенный час. Эми выросла в сознании важности этой системы, и ты знаешь, какая примерная девушка из нее получилась.

Как во сне продолжая передвигать ноги, брат только вздохнул в ответ:

– Ох-хо-хо! Да, да, да, да!

– Друг мой, – сказал Отец Маршалси, положив ему руку на плечо и легонько подтолкнув его (совсем легонько, а то ведь он такой слабый, бедняга!), – ты уже говорил это, и возможно, твои слова имеют глубокий смысл, но, к сожалению, они его не выражают. Хотел бы я помочь тебе встряхнуться, мой милый Фредерик. Тебе необходимо встряхнуться.

– Да, Уильям, да. Ты прав, – ответил старик, подняв на него свой мутный взгляд. – Только где уж мне до тебя.

Отец Маршалси пожал плечами в приливе скромности.

– Ты можешь быть таким же, как я, милый Фредерик, тебе стоит только захотеть! – и с великодушием сильнейшего он оставил своего поверженного брата в покое.

По всему двору шла обычная для воскресного вечера прощальная суета; там и сям можно было увидеть, как плачет какая-нибудь бедная женщина на груди у мужа или сына, только что ставшего обитателем тюрьмы. Было время, когда и Отец Маршалси плакал так в темных закоулках тюремного двора, мешая свои слезы со слезами жены своей. Но с тех пор прошло уже много лет, и теперь он стал подобен морскому путешественнику, который за долгое плаванье успел излечиться от морской болезни и страдания пассажиров, недавно принятых на борт, только раздражают его. Он искренне возмущался, находя, что людям, у которых глаза на мокром месте, нечего здесь делать, и был бы не прочь высказать свое возмущение вслух. Впрочем, он и без слов умел так недвусмысленно выразить протест против подобных нарушений общей гармонии, что нарушители, завидя его, торопились ретироваться.

В это воскресенье он был настроен благодушно и милостиво не замечал ничьих слез, когда с терпеливым и снисходительным видом шел к воротам, провожая Фредерика. В караульне, ярко освещенной пламенем газа, толпились пансионеры – прощались с гостями, а если не с кем было прощаться, просто глазели, как отворяются и затворяются двери, болтали между собой или обменивались замечаниями с мистером Чивери. Появление Отца Маршалси было, разумеется, тотчас же замечено всеми; мистер Чивери дотронулся ключом до своей шляпы и выразил надежду (правда, несколько лаконично), что мистер Доррит чувствует себя хорошо.

– Спасибо, Чивери, я вполне здоров. А вы?

Мистер Чивери проворчал вполголоса: «Я всегда здоров!» – обычная его манера отвечать на подобные вопросы, когда он был не в духе.

– Юный Джон навестил меня сегодня, Чивери. Явился таким франтом, прямо хоть куда.

Это для мистера Чивери не новость. И если кому интересно знать его, мистера Чивери, мнение, так мальчик только зря деньги тратит на все эти финтифлюшки. Что ему проку от них? Одно расстройство. А этого и даром где угодно наберешься.

– Почему расстройство, Чивери? – ласково спросил Отец Маршалси.

– А так, нипочему, – ответил мистер Чивери. – Просто к слову пришлось. Что, мистер Фредерик уходит?

– Да, Чивери, мой брат идет домой, спать. Он устал и немного нездоров. Береги себя, Фредерик, береги себя. Спокойной ночи, дорогой Фредерик.

Пожав руку брату и прикосновением к засаленной шляпе простившись с остальными, старик поплелся к выходу. Отец Маршалси с высоты своего величия следил за ним с нежнейшей заботой.

– Будьте добры, Чивери, не запирайте еще минутку, я хочу посмотреть, как он спустится со ступенек. Осторожнее, Фредерик! (Он такой дряхлый!) Не забудь про ступеньки! (Он такой рассеянный!) Смотри по сторонам, когда станешь переходить мостовую. (Никак не могу смириться с мыслью, что он вот так один ходит по улицам, – ну долго ли угодить под колеса!)

Сказав это, он повернулся лицом к обществу, собравшемуся в караульне, и такая печать братских забот и тревог лежала на этом лице – так ясно читалась на нем скорбь о том, что бедный Фредерик лишен всех преимуществ тюремного заключения, что кое-кто из присутствующих тут же выразил эту мысль словами.

Но Отец Маршалси не удовлетворился произведенным впечатлением. Напротив, он сказал: нет, нет, джентльмены; пусть его не поймут превратно. Спору нет, бедный Фредерик сломлен духом и телом, и для него (для Отца Маршалси) было бы куда спокойнее, если бы он знал, что брат его находится в безопасности под надежной зашитой тюремных стен. Но не следует забывать, что длительное пребывание в этих стенах требует от человека соединения известных качеств – он не хотел бы говорить высоких качеств, но, во всяком случае, качеств, – нравственных качеств. А может ли его брат похвалиться наличием этих особых качеств? Джентльмены, это превосходнейший человек, на редкость добрый, мягкий, простодушный, как дитя, и достойный всяческого уважения; но подходящий ли это человек для Маршалси? Со всей решительностью нужно сказать: нет! И не дай ему бог, джентльмены, когда-либо попасть сюда не так, как сейчас – не по своей доброй воле. Всякому, кто переступает порог этого заведения, джентльмены, чтобы провести здесь длительное время, необходимо обладать недюжинной силой характера, ибо он должен пройти через многие испытания и уметь с честью из них выйти. А есть ли такая сила у его горячо любимого брата Фредерика? Нет. Каждому видно: это человек, придавленный обстоятельствами. Несчастное стечение обстоятельств придавило его. В нем нет упругости, нет гибкости, потребной для того, чтобы много лет прожить в таком месте и сохранить свое достоинство, продолжая сознавать себя джентльменом. И, наконец, Фредерику недостает (если позволено будет так выразиться) истинного величия души, которое помогло бы ему в деликатных небольших одолжениях и – кхм – знаках внимания, получаемых иногда, видеть проявление природной человеческой доброты и высокого чувства товарищества, свойственного обитателям этих стен, отнюдь не усматривая тут чего-то унизительного и несовместимого с достоинством джентльмена. Спокойной ночи, господа!

Закончив эту тираду, предназначенную разъяснить слушателям то, что им могло быть не ясно, он вышел из караульни, и со всей своей убогой и жалкой важностью вновь прошествовал по двору, мимо пансионера, ходившего в шлафроке за неимением сюртука, и пансионера, ходившего в купальных туфлях за неимением башмаков, и толстого пансионера-зеленщика, которому не о чем было заботиться, и тощего пансионера-приказчика, которому не на что было надеяться, и, наконец, поднявшись по своей убогой и жалкой лестнице, вошел в свою убогую и жалкую комнатенку.

Там уже ему был накрыт стол к ужину и приготовлен на спинке кресла у огня его старый серый халат. Дочь торопливо встала ему навстречу, спрятав в карман молитвенник, – не за всех ли, кто в плену и заточении, молилась она?

– Дядя, стало быть, ушел домой? – спросила она, подав отцу его черную бархатную ермолку и помогая надеть халат. Да, он ушел домой. Доволен ли отец прогулкой? Нет, не слишком. Нет? Уж не заболел ли он?

Она с заботливой нежностью склонилась над ним из-за спинки кресла, а он сидел и молчал, сумрачно глядя в огонь. Какое-то неприятное чувство, похожее на проблески стыда, одолевало его, и когда он, наконец, заговорил, слова туго шли у него с языка.

– Не знаю – кхм! – не знаю, что такое случилось с Чивери. Он сегодня – кха! – далеко не так вежлив и обходителен, как обыкновенно. Разумеется – кхм! – разумеется, это пустяк, душа моя, но даже такой пустяк меня расстраивает. Ведь нельзя забывать, что – кхм! – (он посмотрел на свои руки, беспокойно потирая их), что та жизнь, которую я вынужден вести, к несчастью делает меня постоянно, ежечасно зависимым от этих людей.

Ее рука лежала у него на плече, но она не смотрела ему в лицо. Опустив голову, она смотрела в сторону.

– Я – кхм! – я просто ума не приложу, на что мог обидеться Чивери. Он всегда так – так внимателен и вежлив. А сегодня обошелся со мной почти грубо. Да еще при людях! Боже мой, Эми! Ведь если Чивери и другие служители перестанут уважать и поддерживать меня, я – я могу умереть тут с голоду. – Он то сжимал, то разжимал руки наподобие мехов; чувство, похожее на стыд, было так упорно, что он даже самому себе не решался признаться в истинном смысле своих слов.

– Я – кха! – ума не приложу, в чем тут дело. Даже вообразить себе не могу повода для такой перемены. Когда-то в Маршалси был сторож по фамилии Джексон (ты его, верно, не помнишь, милочка, ты была еще совсем маленькой); так вот у этого Джексона был – кхм! – брат – да, младший брат, и он, этот брат, ухаживал – то есть нет, тут не могло быть речи об ухаживании, просто он – оказывал внимание – самое почтительное внимание доч… нет, не дочери, а сестре одного из нас, личности довольно уважаемой к нашем заведении – я бы даже сказал, весьма уважаемой. Это был некий капитан Мартин; помню, он советовался со мной насчет того, есть ли надобность, чтобы его дочь – то есть сестра – рисковала обидеть Джексона-старшего, чересчур! – кха! – чересчур ясно выказывая Джексону-младшему свое отношение к нему. Капитан Мартин был истинным джентльменом, крайне щепетильным в вопросах чести, поэтому я прежде всего спросил, что он сам об этом думает. Капитан Мартин (весьма, кстати сказать, заслуженный офицер) ответил мне без колебаний, что, как ему кажется, его – кхм! – сестре незачем вникать в чувства этого молодого человека и что она могла бы относиться к нему благосклонно – нет, словно бы капитан Мартин не говорил «благосклонно»; кажется, он сказал «терпимо» – да, да: относиться к нему терпимо ради своего отца – то есть я хотел сказать брата. Да, к чему бишь я вдруг вспомнил эту историю? Не к тому ли, что искал причину поведению Чивери; хотя, собственно, какая связь…

Голос его прервался, как будто ей стало невмоготу слушать дальше, и она незаметно прикрыла ему рот рукой. Несколько минут в комнате стояла мертвая тишина; оба молчали и не шевелились; он – съежившись в своем кресле, она – обняв его за шею и положив голову к нему на плечо.

Но вот она встрепенулась и отошла, чтобы подать ему ужин, варившийся в кастрюльке на огне. Он сел на свое место за столом, она на свое, и он принялся за еду. По-прежнему они не смотрели друг на друга. Вскоре, однако, он стал проявлять непонятное раздражение; с шумом бросал на стол вилку и нож, сердито хватался то за солонку, то за перечницу, откусывал хлеб с такой яростью, точно именно хлеб был виной всему. Наконец он оттолкнул от себя тарелку и заговорил со странной непоследовательностью:

– А не все ли равно, сыт я или голоден? Не все ли равно, когда оборвется мое безотрадное существование, сейчас, или через неделю, или через год? Кому я нужен – жалкий арестант, живущий милостыней и чужими объедками; нищий, опустившийся старик!

– Отец, отец! – Видя, что он встал, она бросилась перед ним на колени, протягивая к нему руки.

– Эми! – продолжал он сдавленным голосом, весь дрожа и устремив на нее дикий, как у безумца, взгляд. – Послушай, Эми, если б ты могла увидеть меня таким, каким меня видела твоя мать, ты бы не признала во мне того несчастного, на которого ты всю жизнь смотришь только сквозь прутья этой клетки. Я был молод, красив, образован, я был независим – клянусь тебе, дитя! – и люди искали моего общества и завидовали мне. Завидовали мне!

– Отец, дорогой! – Она пыталась остановить трясущуюся руку, которою он размахивал в воздухе; но он отталкивал ее.

– Если б здесь, в комнате, висел мой портрет, написанный в ту пору, ты бы гордилась им, гордилась, хотя б он был лишь слабым подобием оригинала. Но у меня нет даже портрета. Пусть будет это наукой для других. Пусть каждый, – вскричал он, дико озираясь по сторонам, – хоть эту малость сбережет на память о днях благоденствия и славы. Пусть дети его получат возможность судить о том, каков он был. Мои дети никогда не видели меня – и никогда не увидят; разве только на смертном одре я вновь приму свой прежний, давно утраченный облик – не знаю, говорят, так бывает иногда.

– Отец, отец!

– О, презирай меня, презирай! Отвернись от меня – не слушай меня, не давай мне говорить – красней за меня, плачь от стыда, что у тебя такой отец – и ты, и ты, Эми! Кори меня, кори – я сам помогу тебе! Я уже очерствел; я пал так низко, что даже это не проймет меня!

– Отец, родной, любимый, самый дорогой на свете! – Она цеплялась за него до тех пор, пока ей не удалось усадить его снова в кресло; она поймала его простертую руку и обвила ею свои плечи.

– Не отнимайте у меня своей руки, отец. Взгляните на меня, поцелуйте меня. Подумайте обо мне хоть немножко, хоть одно мгновенье!

Он все не умолкал, но мало-помалу его исступленные выкрики переходили в жалобное причитание.

– И все-таки меня уважают здесь. Я сумел устоять под ударами судьбы. Я не превратился в жалкую тряпку. Спроси, кто тут в Маршалси первое лицо? Тебе скажут: твой отец. Спроси, с кем никто не позволяет себе шуток и все стараются обходиться деликатнее. Тебе скажут: с твоим отцом. Спроси, кого будут дольше всех вспоминать и, быть может, больше всех оплакивать после того, как гроб с его телом вынесут из ворот Марша леи (ибо я умру в Маршалси, я знаю, что иначе не может быть). Тебе скажут: твоего отца. Так что же, Эми, Эми? Неужели твой отец достоин только презрения? Неужели нет ничего, что можно бы поставить ему в заслугу? Неужели тебе нечего будет вспомнить о нем, кроме его позора и падения? Неужели ты о нем не пожалеешь, когда он уйдет из жизни, бедный отверженец, уйдет навсегда?

Слезы хлынули у него из глаз, бессильные слезы жалости к самому себе, и тут он разрешил ей, наконец, обнять его, усадить поудобнее, припал седой головой к ее щеке и скорбно сетовал на свою горькую участь. Потом вдруг предмет его сетований изменился, он крепко прижал ее к себе, восклицая: О Эми, его бедное, не знавшее матери дитя! О, как она всегда преданно и усердно заботилась о своем отце! Но очень скоро он снова заговорил о себе и расслабленным голосом стал рассказывать, как бы она любила его, если бы он был таким, как прежде; и как бы он ее выдал замуж за настоящего джентльмена, который гордился бы ею – дочерью такого отца; и как бы они вместе катались верхом, отец с дочерью, а толпа (подразумевались те самые люди, от которых он получил двенадцать шиллингов, лежавших в его кармане) тащилась бы пешком по пыльной дороге, почтительно приветствуя издали их обоих.

Так, переходя от хвастовства к отчаянию, но при этом неизменно оставаясь арестантом, отравленным нездоровым воздухом тюрьмы, с душой, насквозь пропитавшейся гнилью тюремной жизни, раскрывал он перед беззаветно преданной ему дочерью неприглядные глубины своего существа. Никому, кроме нее, не случалось видеть его и такой откровенной наготе. Его недавние слушатели, которые, разойдясь по своим углам, беззлобно потешались над произнесенной им речью, не могли и вообразить себе, какая мрачная картина пополнила в этот воскресный вечер невеселую коллекцию Маршалси.

История – или легенда – сохранила классический пример дочерней любви:[50] дочь, которая кормила в тюрьме умирающего с голоду отца так, как ее когда-то кормила мать. Крошка Доррит, хотя не римлянка, а англичанка, и притом нынешнего, отнюдь не героического поколения, сделала для своего отца много больше: в ее невинной груди находил он неиссякаемый источник любви и верности, который все эти долгие годы питал его изголодавшуюся душу.

Она утешала его, умоляла простить, если в чем-нибудь была или казалась недостаточно верной своему долгу; уверяла его – и видит бог, это была правда! – что любит и почитает его не меньше, нежели будь он баловнем фортуны, всеми признанным и уважаемым. Когда его слезы высохли, и всхлипывания утихли, и проблески стыда перестали беспокоить его, и к нему вернулись его обычные повадки, – она разогрела остатки ужина, села рядом и радовалась, глядя, как он ест и пьет. В своей черной бархатной ермолке и старом сером халате он снова был величественным, как всегда, и приди к нему сейчас кто из пансионеров посоветоваться о собственных делах, он держал бы себя с ним как лорд Честерфилд[51] – великий авторитет в вопросах морали, как верховный блюститель нравственного этикета Маршалси.

Чтобы развлечь его, она завела беседу о его гардеробе, и он соизволил сказать, что сорочки, которые она хочет ему сшить, придутся весьма кстати, так как старые совсем истрепались, да к тому же, будучи куплены готовыми, всегда прескверно сидели. Войдя во вкус предмета, он обратил ее внимание на свой сюртук, висевший за дверью, и рассудительно заметил, что когда Отец ходит с продранными локтями, это едва ли может служить хорошим примером для детей, тем более если они и без того склонны к неряшеству. О своих стоптанных башмаках он упомянул в добродушно шутливом тоне, но, дойдя до галстука, вновь сделался серьезен и пообещал ей, что она купит ему новый, как только сумеет выкроить для этого деньги.

Потом он не спеша выкурил сигару, а она в это время стелила ему постель и прибирала комнату на ночь. Наконец, чувствуя усталость, так как час был поздний, да и недавнее волнение давало себя знать, он встал с кресла. благословил ее на прощанье и пожелал ей покойной ночи. Ни разу за все это время не пришло ему в голову подумать о ее платье, ее башмаках, о многих и многих вещах, которых у нее не было. Никто на свете не мог быть столь равнодушным к ее нуждам – разве только она сама.

Он несколько раз поцеловал ее, повторяя: «Господь с тобой, дитя мое! Покойной ночи, дружочек!»

Но то, что ей пришлось увидеть и услышать, так больно врезалось в ее нежное сердце, что она не решалась оставить его одного, боясь, как бы не повторился этот приступ горя и отчаяния.

– Отец, дорогой, я ничуть не устала, позвольте, я приду и посижу около вас, когда вы ляжете.

– Ей, верно, тоскливо одной? – спросил он покровительственным тоном.

– Да, да, отец.

– Тогда приходи, дружочек, приходи непременно.

– Я буду сидеть тихонько и не помешаю вам.

– Не думай обо мне, дитя мое, – великодушно подкрепил он свое разрешение. – Приходи непременно.

Он словно бы уже дремал, когда она опять вошла в комнату. Огонь почти потух, и она принялась мешать в камине, тихо-тихо, чтобы не разбудить спящего. Но он услыхал и спросил, кто тут.

– Это я, отец, я, Эми.

– Эми, дитя мое, поди сюда. Я кое-что хочу сказать тебе.

Он слегка приподнялся на своем невысоком ложе, а она опустилась на колени, припала лицом к его плечу и взяла его руки в свои. О! Какой прилив отеческих чувств испытывал он в эту минуту – и как отец своих детей и как Отец Маршалси!

– Дитя мое, у тебя здесь нелегкая жизнь. Ни товарок, ни развлечений, да и забот, пожалуй, немало.

– Не думайте об этом, родной. Я никогда не думаю.

– Ты знаешь мое положение, Эми. Немногое я мог для тебя сделать, но я сделал все, что мот.

– Да, мой дорогой, – отозвалась она, целуя его. – Знаю, все знаю.

– Вот уже двадцать третий год я живу здесь, – сказал он и не то всхлипнул, не то невольно вздохнул в порыве благородного умиления собственной добродетелью. – Это все, что я мог сделать для своих детей, – и я это сделал. Эми? дружочек, ты самое любимое мое дитя; ты у меня всегда была на первом месте – все, что я делал для тебя, моя девочка, я делал от души и никогда не роптал.

Одна лишь высшая Мудрость, у которой есть ключ ко всем сердцам и ко всем тайнам, знает, верно, до чего может дойти в своем самообольщении человек – особенно человек, впавший в ничтожество, как этот. Но довольно было бы видеть, как он, спокойный, безмятежный, по-своему величавый, лежал, смежив влажные ресницы, перед беззаветно любящей дочерью, которой он не готовил другого приданого, кроме своей жалкой жизни, придавившей ее плечи непосильными тяготами, и которая своей любовью спасла то, что еще было в нем человеческого.

Эта дочь ни в чем не сомневалась, не задавалась никакими вопросами; она рада была видеть его с сиянием вокруг головы. Бедный, милый, родной, голубчик, самый добрый, самый лучший на свете – вот слова, которыми она убаюкивала его; других слов у нее для него не было.

Она так и не ушла в эту ночь. Точно чувствуя за собой вину, которую только нежностью можно было кое-как загладить, она до рассвета просидела у его изголовья, порой тихонько целуя его или вполголоса называя ласковыми именами. Иногда она отстранялась так, чтобы отсвет догорающего огня падал на его лицо, и старалась увидеть это лицо таким, каким оно было в дни счастья и благополучия, – и каким, по его словам (глубоко запавшим ей в душу), может снова стать в страшный час кончины. Но тотчас же, отгоняя пугающую мысль, становилась на колени и горячо молилась: «Господи, пощади его дни! Сохрани мне его! Смилуйся, господи, над моим бедным, несчастным, исстрадавшимся отцом – ведь хоть он уж и не тот, что был, но я так люблю, так люблю его!»

Только когда в окно забрезжило утро, защита от мрачных дум и источник надежды, она еще раз на прощанье поцеловала спящего и выскользнула за дверь. Спустившись с лестницы и перебежав пустой двор, она взобралась к себе на чердак и распахнула окошко своей каморки. За тюремной стеной рисовались на чистом утреннем небе городские крыши, над которыми еще не клубился дым, и вершины далеких холмов. Она выглянула из окна; железные острия на восточной стене сперва заалели по краям, потом зловещим пурпурным узором вырезались на огненном фоне встающего солнца. Никогда еще эти острия не казались ей такими колючими и грозными, прутья решетки такими массивными, тюремный двор таким тесным и мрачным. Она попыталась представить себе восход солнца над полноводной рекой, или над морскими просторами, или над ширью полей, или над лесом, полным шелеста деревьев и пения пробуждающихся птиц. Потом снова заглянула в глубь могилы, над которой только что взошло солнце, – могилы, в которой двадцать три года был заживо погребен ее отец; сердце ее содрогнулось от горя и жалости, и она воскликнула:

– Да, да, я никогда в жизни его по-настоящему не видела.

0

22

Глава XX
В сферах Общества

Если бы Юный Джон Чивери возымел желание (и обладал способностями) написать сатиру в осмеяние джентльменской спеси, ему не пришлось бы далеко ходить за живыми примерами. Он нашел бы их без труда в семействе своей возлюбленной, в лице ее доблестного братца и изящной сестрицы, которые, кичась высоким происхождением, не брезговали низкими поступками и всегда были готовы занимать или попрошайничать у тех, кто беднее их, есть чей угодно хлеб, тратить чьи угодно деньги, пить из чьей угодно чашки, да еще и разбить ее потом. Сумей он изобразить все неприглядные дела этих отпрысков благородной фамилии, сделавших из своего благородства некий жупел для устрашения тех, чьей помощью они пользовались, Юный Джон заслужил бы славу сатирика первой величины.

Тип употребил во благо возвращенную ему свободу, поступив маркером в бильярдную. Его так мало интересовало, кому он обязан своей свободой, что все наставления, данные Кленнэмом Плорнишу, оказались совершенно излишними. Ему оказали любезность, он любезно воспользовался этой любезностью, и на том счел дело поконченным. Выйдя за ворота тюрьмы, так легко перед ним распахнувшиеся, он поступил маркером в бильярдную, и теперь время от времени являлся на кегельбане Маршалси в зеленой ньюмаркетской куртке[52] с блестящими пуговицами (куртка была старая, подержанная, пуговицы новые) и угощался пивом за счет пансионеров.

При всей распущенности натуры этого джентльмена одно было в нем прочно и неизменно: любовь и уважение к сестре Эми. Правда, это ни разу не удержало его от того, чтобы причинить ей огорчение, ни разу не побудило чем-нибудь поступиться или стеснить себя ради нее: но хоть его любовь и носила отпечаток Маршалси, все же это была любовь. Душок Маршалси сказывался еще и в другом: он отлично понимал, что вся жизнь сестры принесена в жертву отцу; но ему в голову не приходило, что она и для него, Типа, делает кое-что.

Когда именно этот достойный молодой человек и его сестрица завели обычай извлекать из могилы скелет своего благородного происхождения и пугать им обитателей Маршалси, автор повествования сказать затрудняется. Должно быть, это случилось в ту пору, когда они впервые стали обедать на счет сердобольных пансионеров. Достоверно одно: чем более жалким и нищенским становилось их существование, тем надменнее постукивал костями скелет; а когда брату или сестре случалось выкинуть что-нибудь неблаговидное, в стуке костей слышалось зловещее торжество.

В понедельник Крошка Доррит поздно задержалась в тюрьме, потому что отец ее проспал дольше обыкновенного, а ей нужно было накормить его завтраком и прибрать комнату. Но у нее в этот день не было работы в городе, поэтому она с помощью Мэгги управилась со своими обязанностями и терпеливо дождалась, когда почтенный старец отправился в кофейню читать газеты – двадцать ярдов до дома, где помешалась кофейня, составляли его утреннюю прогулку. Проводив отца, она надела шляпку и быстрым шагом пошла к воротам, так как торопилась по одному делу. Как всегда, при ее появлении болтовня в караульне смолкла; и один из старожилок, подтолкнув локтем новичка, поступившего только в субботу, шепнул: «Смотрите, вот она».

Ей нужно было повидать сестру; но когда она пришла к мистеру Крипплзу, оказалось, что сестра и дядя уже ушли. Она еще дорогой решила, что если не застанет их дома, то пойдет в театр, находившийся неподалеку, на этой же стороне реки. Так она и сделала.

Театральные порядки были известны Крошке Доррит не больше, нежели порядки на золотых приисках, и когда ей указали на обшарпанную дверь, у которой был какой-то странный невыспавшийся вид и которая, словно стыдясь самой себя, пряталась в тесном переулке, она не сразу отважилась туда направиться. У двери праздно стояли несколько бритых джентльменов в причудливо заломленных шляпах, чем-то напоминавшие пансионеров Маршалси. Последнее обстоятельство придало ей духу; она подошла и спросила, как ей найти мисс Доррит. Ее пропустили внутрь, и она очутилась в темной прихожей, походившей на огромный закопченный фонарь без огня, куда доносились издали звуки музыки и мерное шарканье ног. В углу этого мрачного помещения сидел, словно паук, какой-то мужчина, весь синий, как будто заплесневевший от недостатка свежего воздуха; он пообещал уведомить мисс Доррит о том, что ее спрашивают, через первого, кто пройдет мимо. Первой прошла мимо дама со свертком нот, до половины засунутым в муфту; у нее был такой помятый вид, что хотелось сделать доброе дело, выгладив ее утюгом. Но она очень любезно предложила: «Пойдемте со мной; я вам живо разыщу мисс Доррит», – и сестра мисс Доррит послушно двинулась за нею в темноту, навстречу музыке и шарканью ног, которые с каждой секундой становились слышнее.

Наконец они попали в какой-то пыльный лабиринт, где со всех сторон торчали балки, громоздились кирпичные стены и деревянные перегородки, свешивались концы веревок, стояли лебедки, и среди всего этого, в свете газовых рожков, причудливо смешивавшемся с дневным светом, сновало множество людей, сталкиваясь и натыкаясь друг на друга – так, должно быть, выглядит мир, если смотреть на него с изнанки. Крошка Доррит, оставшись одна и ежеминутно рискуя быть сбитой с ног, совсем растерялась, но вдруг она услыхала знакомый голос сестры:

– Господи помилуй, Эми, зачем ты пришла сюда?

– Фанни, милая, мне нужно было тебя повидать, но я завтра на весь день ухожу, а сегодня я боялась, что ты занята до позднего вечера, вот я и решила…

– Нет, только подумать, Эми – ты за кулисами! Вот уж не ожидала. – В тоне мисс Доррит не слышалось бурного восторга, однако она все же провела сестру в уголок посвободнее, где на составленных в беспорядке позолоченных стульях и столах расселся целый выводок девиц, взапуски трещавших языками. Всех этих девиц тоже не мешало бы прогладить утюгом, и все они пребойко постреливали глазами по сторонам, не умолкая ни на мгновение.

В ту минуту, когда сестры подошли к ним, из-за перегородки слева высунулся какой-то меланхолический юнец в шотландской шапочке и, сказав: «Потише, барышни!» – снова исчез. Тотчас же из-за перегородки справа высунулся жизнерадостный джентльмен с длинной гривой черных волос и, сказав: «Потише, душеньки!» – тоже исчез.

– Ты – здесь, среди актеров, Эми! В жизни бы не могла себе этого представить, – сказала Фанни. – Но как ты сумела попасть за кулисы?

– Не знаю. Дама, которая сказала тебе о моем приходе, была так добра, что вызвалась меня проводить.

– Все вы, смиренницы, таковы! Тише воды, ниже травы, а пролезете всюду. Мне бы ни за что не суметь, хоть я куда опытнее тебя.

Так уж было заведено в семье – считать Эми простушкой, которая знает толк лишь в домашних делах и далеко уступает своим родным по части житейского опыта и мудрости. Этот семейный миф служил им оплотом против нее, позволяя не замечать всего, что она делала для семьи.

– Ну, Эми, говори, что тебя привело сюда? Уж, верно, какие-нибудь сомненья на мой счет, – сказала Фанни. Она говорила будто не с сестрой, которая на два или три года моложе ее, а со старой ворчуньей-бабушкой.

– Ничего важного, Фанни; только, помнишь, ты говорила мне про даму, которая тебе подарила браслет… Тут из-за перегородки слева опять высунулся меланхолический юнец, сказал: «Приготовьтесь, барышни!» – и исчез. Немедленно из-за перегородки справа высунулся джентльмен с черной гривой, сказал: «Приготовьтесь, душеньки!» – и тоже исчез. Девицы все встали и принялись отряхивать свои юбки.

– Говори, Эми, – сказала Фанни, занимаясь тем же делом, – говори, я тебя слушаю.

– Так вот, с тех пор как ты показала мне браслет и сказала, что это подарок от одной дамы, у меня что-то неспокойно на душе, Фанни, и мне бы очень хотелось узнать все подробней, если ты согласна рассказать мне.

– На выход, барышни! – крикнул юнец в шотландской шапочке.

– На выход, душеньки! – крикнул джентльмен с черной гривой. В одно мгновенье все девицы исчезли, и снова послышались музыка и шарканье ног.

Крошка Доррит присела на позолоченный стул; от этого разговора с перебоями у нее кружилась голова. Ее сестра и прочие девицы долго не возвращались, и все время, что их не было, чей-то голос (похожий на голос джентльмена с черной гривой) считал в такт музыке: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть – хоп! Раз, два, три, четыре, пять, шесть – хоп! Внимательней, душеньки! Раз, два, три, четыре, пять, шесть – хоп!» Наконец голос умолк и девицы воротились, запыхавшись, кто больше, кто меньше; они кутались в шали и, видимо, собирались уходить. «Погоди, Эми, пусть они уйдут раньше», – шепнула Фанни. Ждать пришлось недолго, и за это время не произошло никаких событий, только юнец еще раз высунулся из-за левой перегородки и сказал: «Завтра всем к одиннадцати, барышни», а черногривый джентльмен высунулся из-за правой и сказал: «Завтра всем к одиннадцати, душеньки», – каждый на свой манер.

Когда сестры остались одни, что-то, разостланное на полу, вдруг скатали или отодвинули в сторону и перед ними открылся глубокий темный колодец. Заглянув туда. Фанни крикнула: «Идем, дядя!» – и тут Крошка Доррит, у которой глаза успели попривыкнуть к темноте, разглядела на дне колодца дядюшку Фредерика; он сидел в углу, один-одинешенек, прижимая к себе свой инструмент в потрепанном футляре.http://s3.uploads.ru/t/IcDN0.pngМожно было подумать, что когда-то, в лучшие дни, место этого старика было в вышине галереи, где в узкие оконца под самым потолком виднелась синяя полоска неба; но постепенно он спускался все ниже и ниже, пока не очутился на дне колодца. Здесь уже много лет просиживал он шесть вечеров в неделю, но никогда не поднимал глаз от пюпитра с нотами, и в театре уверяли, что он не видел ни одного представления. Говорили даже, будто он не знает в лицо популярных героев и героинь, и был однажды такой случай, когда комик на пари передразнивал его пятьдесят вечеров подряд, а он ничего и не заметил. У театральных плотников была в ходу шутка, что он, мол, давно уже умер, только сам этого не знает; а завсегдатаям партера казалось, что он так и живет в оркестре, не выходя ни днем, ни ночью, ни даже по воскресеньям. Пробовали расшевелить его, протягивая через барьер табакерку с приглашением угоститься; в таких случаях он учтиво благодарил, словно в нем оживало на миг какое-то бледное подобие джентльмена; но в остальное время он проявлял себя лишь так, как это было предусмотрено партией кларнета, а поскольку в обыденной жизни партии кларнета нет, то там он не проявлял себя никак. Одни считали его бедняком, другие – богатым скрягой; сам он всегда молчал, что бы про него ни говорили, все так же ходил, понурив голову, все так же волочил ноги, словно не в силах был оторвать их от земли. Хоть он и ожидал сейчас, что племянница позовет его, однако услышал зов только на третий или на четвертый раз; а увидев вместо одной племянницы двух, нимало не удивился, только сказал своим дребезжащим голосом: «Иду, иду!» – и полез в какой-то подземный ход, откуда несло сыростью, как из погреба.

– Итак, Эми, – сказала старшая сестра, когда все трое вышли на улицу через ту самую дверь, которая явно стыдилась, что непохожа на другие двери, и дядя тотчас же оперся на руку Эми, инстинктивно чуя в ней самую надежную опору, – итак, Эми, ты беспокоишься на мой счет?

Она была хороша собой, знала это и любила покрасоваться; но сейчас она снисходительно соглашалась забыть о преимуществах, которые давали ей красота и житейский опыт и обращалась к младшей сестре как к равной, – в этой снисходительности тоже угадывались фамильные черты.

– Мне все интересно и все важно, что тебя касается, Фанни.

– Знаю, знаю; ты у меня хорошая, добрая сестренка. А если я порой бываю запальчива, так ведь ты сама должна понять, каково мне мириться со столь жалким положением, зная, что я достойна гораздо большего. И все бы еще ничего, – продолжала эта истинная дочь Отца Маршалси, – если бы не мои товарки. Ведь все они – из простых. Ни одна даже в прошлом не принадлежала, как мы, к высшему кругу. Все они чем были, тем и остались. Обыкновенные простолюдинки.

Крошка Доррит мягко взглянула на сестру, но не сказала ни слова. Фанни достала платок и сердито вытерла глаза. – Я не родилась там, где ты, Эми, может быть, в этом все дело. Моя милая сестренка, сейчас мы избавимся от дяди и я тебе все расскажу. Мы только доведем его до кухмистерской, где он обедает.

Они прошли еще немного и, наконец, свернув в какой-то грязный переулок, остановились у еще более грязного окна, которое так запотело от горячего пара, поднимавшегося над жаркими, овощами и пудингами, что сделалось почти непрозрачным. Но все же в просветы можно было разглядеть жареный окорок, обливавшийся слезами шалфейно-лукового соуса в металлической посудине, сочный ростбиф или йоркширский пудинг с румяной корочкой, шипевший на сковороде, фаршированную телячью грудинку, от которой то и дело отрезали огромные порции, ветчину, которая исчезала с такой быстротой, что даже взмокла, блюдо рассыпчатого картофеля, овощи в тушеном и жареном виде и разные другие деликатесы. В глубине помещения было отгорожено несколько закутков для тех посетителей, которые предпочитали уносить обед домой не в руках, а в желудке. Полюбовавшись этой картиной, Фанни порылась в своем ридикюле, извлекла оттуда шиллинг и подала дяде. Дядя, некоторое время подержав монетку в руке, догадался, наконец, для чего она предназначается и, пробормотав: «А! Обед! Да, да, да, да!» – неторопливо скрылся в клубах пара, вырвавшегося из двери.

– Ну вот, Эми, – сказала старшая сестра, – теперь, если ты не слишком устала, мы с тобой отправимся на Харли-стрит, Кэвендиш-сквер.

Так небрежно произнесла она этот аристократический адрес и так задорно поправила при этом свою новую шляпку (пожалуй, более нарядную, нежели удобную), что младшая сестра была слегка озадачена, однако выразила готовность идти на Харли-стрит, и они тронулись в путь. Когда, наконец, перед ними потянулся ряд великолепных особняков, Фанни выбрала самый великолепный, постучалась и спросила отворившего дверь лакея, дома ли миссис Мердл. У лакея волосы были и пудре, а по сторонам стояли еще два лакея, тоже в пудре, однако же он не только признал, что миссис Мердл дома, но даже пригласил Фанни войти. Фанни вошла вместе с сестрой, они поднялись по лестнице – одна пудреная голова впереди, две пудреные головы сзади, – и очутились в просторной полукруглой гостиной, открывавшей собой целую анфиладу гостиных; здесь, оставшись одни, они осмотрелись и увидели золоченую клетку и попугая, который лазал по ней, цепляясь за прутья клювом и растопыривая в воздухе чешуйчатые лапки, причем нередко оказывался в самых нелепых позах, подчас даже вниз головой. Впрочем, подобные странности наблюдаются и у птиц другого полета, когда они карабкаются по золотым прутьям.

Даже искушенного ценителя поразили бы роскошь и богатство этих покоев, что же до Крошки Доррит. то она ничего подобного и вообразить себе не могла. Она с изумлением оглянулась на сестру и хотела что-то спросить, но Фанни предостерегающе нахмурилась, указывая взглядом в сторону тяжелой драпировки, скрывавшей вход в соседнюю комнату. В ту же минуту драпировка заколыхалась, унизанная кольцами рука приподняла ее край, и в комнату вошла дама.

Дама уже не была молода и свежа благодаря природе, но была молода и свежа благодаря искусству своей камеристки. У нее были большие бездушно красивые глаза и темные бездушно красивые волосы и пышный бездушно красимый бюст, и все в ее наружности было продумано до мельчайших подробностей. Оттого ли, что она боялась схватить насморк, или оттого, что ей был к лицу такой убор, она повязала голову дорогим кружевным шарфом, затянув его под подбородком. И если бы кто захотел представить себе подбородок, который никогда не осмелилась бы потрепать ничья рука, ему достаточно было взглянуть на этот бездушно красивый подбородок, подтянутый кружевной уздечкой.

– Миссис Мердл, – сказала Фанни. – Моя сестра, сударыня.

– Рада познакомиться с вашей сестрой, мисс Доррит. Я не знала, что у вас есть сестра.

– Я вам не говорила о ней, – сказала Фанни.

– А-а! – Миссис Мердл оттопырила мизинец левой руки, словно желая сказать: «А-а, попались! Вот то-то и есть, что не говорили!» Все необходимые жесты миссис Мердл делала левой рукой, потому что руки у нее были неодинаковы, левая была гораздо белее и пухлее правой. Затем она пригласила их садиться и сама весьма уютно устроилась в гнездышке из алых с золотом подушек на оттоманке близ клетки попугая.

– Тоже из актрис? – осведомилась миссис Мердл, разглядывая Крошку Доррит в лорнет.

Фанни ответила, что нет, не из актрис.

– Не из актрис, – повторила миссис Мердл, опустив лорнет. – Впрочем, это видно. Очень мила, но на актрису не похожа.

– Моя сестра, сударыня, – сказала Фанни, у которой почтительность странным образом соединялась с развязностью, – просила меня откровенно, как водится между сестрами, рассказать ей, каким образом мне выпала честь познакомиться с вами. А поскольку мы уговорились, что я побываю у вас еще раз, я взяла на себя смелость привести ее с собой, полагая, что вы, может быть, расскажете ей сами. Я хочу, чтобы она знала все, и, пожалуй, лучше, если она узнает от вас.

– Но не находите ли вы, что вашей сестре в ее возрасте… – многозначительно заметила миссис Мердл.

– Она гораздо старше, чем кажется, – возразила Фанни. – Мы с нем почти одних лет.

– В Обществе, – сказала миссис Мердл, снова оттопырив мизинец, – есть много такого, что трудно объяснить юным особам (строго говоря, и не только юным), и потому я очень рада это слышать. Ах, если бы Общество было не столь прихотливо, если бы оно было не столь требовательно… Попка, молчи!

Попугай вдруг так отчаянно заорал, как будто именно он представлял собою Общество и настаивал на своем нраве быть требовательным.

– Но, – продолжала миссис Мердл, – приходится принимать его таким, как оно есть. Мы знаем, сколько в нем фальши, условностей, предрассудков и всяческой скверны, но поскольку мы все же не дикари с тропических островов (о чем я лично очень сожалею: никаких забот и климат, говорят, прекрасный) – приходится считаться с его требованиями. Таков наш общий удел. Мистер Мердл – крупный коммерсант, у него обширнейшее поле деятельности, он очень богат и очень влиятелен, но даже и он… Попка, молчи!

Попугай снова заорал и тем столь выразительно докончил фразу, что избавил миссис Мердл от необходимости доканчивать ее.

– Ваша сестра просит, чтобы в завершение нашего с нею знакомства, – начала она снова, обращаясь к Крошке Доррит, – я рассказала вам, при каких обстоятельствах это знакомство возникло (надо сказать, эти обстоятельства делают честь вашей сестре). Что ж, не вижу причин, почему бы мне не удовлетворить ее просьбу. У меня есть сын, которому сейчас двадцать два или двадцать три года (я была совсем юной, когда первый раз выходила замуж).

Фанни поджала губы и бросила на сестру почти торжествующий взгляд.

– Двадцать два или двадцать три года. Он немного ветрен – недостаток, который Общество легко извиняет молодым людям, – и крайне впечатлителен. Должно быть, это у него наследственное. Я сама крайне впечатлительна по натуре. Как всякое слабое создание. Меня растрогать ничего не стоит.

Эти слова (как и все ее слова) были произнесены ледяным голосом, точно не женщина говорила, а снежное чучело; о сестрах она почти позабыла, а обращалась к некоей отвлеченной идее, именуемой Обществом. Для этого же воображаемого собеседника она время от времени расправляла складки своего платья или меняла позу на оттоманке.

– Итак, он крайне впечатлителен. Не такая уж беда для человека в его естественном состоянии, но мы не находимся в естественном состоянии. Весьма прискорбно, разумеется, особенно для меня, ибо я истинное дитя Природы (если бы только я могла дать волю своим склонностям) – но такова действительность. Все мы подавлены и порабощены Обществом… Попка, молчи!

Попугай, черным языком лизавший прутья клетки, искореженные его крючковатым клювом, вдруг залился резким, пронзительным хохотом.

– Вам, при вашем здравом уме, богатом жизненном опыте и утонченных чувствах, – тут миссис Мердл поднесла к глазам лорнет, чтобы напомнить себе, к кому она, собственно, обращается, – вам едва ли нужно говорить о той притягательной силе, которой для молодых людей подобного склада обладает порой сцена. Говоря «сцена», я имею в виду выступающих на ней особ женского пола. Поэтому, когда до меня дошли слухи, что мой сын увлекся танцовщицей, я, зная, что под этим подразумевается в Обществе, сразу же предположила, что речь идет о танцовщице Оперы, так как молодые люди из Общества обычно находят предмет для своих увлечений именно там.

Глядя теперь уже прямо на сестер, она поглаживала одну свою белую руку другою, отчего кольца терлись друг о друга с неприятным скрежетом.

– Ваша сестра может подтвердить вам, что, когда я узнала, в каком театре она выступает, я была очень удивлена и очень огорчена. Но когда вслед за тем я узнала, что, получив от вашей сестры отказ (должна прибавить, весьма непредвиденный и решительный), он дошел до того, что предложил жениться на ней, мое огорчение сменилось глубочайшей тревогой – мучительной тревогой.

Она провела пальцами по левой брови и пригладила торчавший волосок.

– Обуреваемая чувствами, которые может испытывать только мать, и притом мать, вращающаяся в Обществе, я приняла решение лично отправиться в театр и объясниться с танцовщицей начистоту. Знакомство с вашей сестрой состоялось. К моему удивлению, она оказалась во многих отношениях не такой, как я ожидала, и самым неожиданным было то, что она, со своей стороны, выставила – как бы это сказать? – соображения семейного порядка. – Миссис Мердл улыбнулась.

– Я вам сказала, сударыня, – вспыхнув, перебила Фанни, – что хоть я и занимаю сейчас столь скромное положение, но вы не должны равнять меня с моими товарками, что я из такой же хорошей семьи, как и ваш сын, и что у меня есть брат, который, узнан обо всем, будет того же мнения и едва ли сочтет вашего сына подходящей для меня партией.

– Мисс Доррит, – сказала миссис Мердл, посмотрев на нее в лорнет замораживающим взглядом, – именно это я и собиралась сказать вашей сестре, как вы меня просили. Весьма признательна за то, что вы, не дожидаясь, сказали все сами. В ответ на это, – продолжала она, обращаясь к Крошке Доррит, – я тотчас же (я привыкла действовать под влиянием минуты) сняла с руки браслет и просила разрешения надеть его на руку вашей сестры в знак своей радости, что мы с ней так легко нашли общий язык. (Это была чистая правда: по дороге в театр дама купила дешевенькую, мишурную вещицу на случай необходимости подкупа.)

– И еще я вам сказала, миссис Мердл, – снова вмешалась Фанни, – что мы люди бедные, но благородные.

– Ваши подлинные слова, мисс Доррит, – подтвердила миссис Мердл.

– И еще я сказала вам, миссис Мердл, – продолжала Фанни, – что раз вы столько говорите о высоком положении, занимаемом вашим сыном в Обществе, значит, вы, по всей вероятности, заблуждаетесь относительно моего происхождения и что мой отец даже в том Обществе, в котором он вращается теперь (а в каком именно, об этом мы говорить не будем), занимает особое положение, что признано всеми.

– Совершенно точно, – согласилась миссис Мердл. – Замечательная память.

– Благодарю нас, сударыня. А теперь будьте так добры, доскажите моей сестре остальное.

– Досказать остается немного, – сказала миссис, Мердл, обозревая свой бюст, достаточно обширный дли того, чтобы поместить все ее бездушие, – но и это немногое делает честь вашей сестре. Я объяснила ей положение вещей, сказала, что Общество, в котором мы вращаемся, не может вступать ни в какие отношения с Обществом, в котором вращается она (хоть, без сомнения, весьма приятным), и что таким образом, она рискует подвергнуть весьма тягостным испытаниям семью, которой так дорожит, ибо мы вынуждены будем с пренебрежением смотреть на эту семью и даже (поскольку дело касается Общества) с отвращением сторониться ее. Одним словом, я обратилась к похвальному чувству гордости, столь развитому у вашей сестры.

– Я бы хотела, чтоб вы сказали моей сестре, миссис Мердл, – вставила Фанни, надув губки и обиженно тряхнув своей нарядной шляпкой, – что я еще прежде имела честь просить вашего сына оставить меня в покое.

– Вы правы, мисс Доррит, – сказала миссис Мердл. – следовало, пожалуй, упомянуть об этом раньше. Но меня отвлекли воспоминания о моих тревогах; ведь я тогда опасалась, как бы вы не передумали, если, несмотря на вашу просьбу, мой сын все-таки не оставит вас в покое. Я также сообщила вашей сестре (это я опять обращаюсь к той мисс Доррит, которая не выступает на сцене), что к случае подобного брака мой сын не получит ни шиллинга и останется нищим. (Упоминаю этот факт просто как лишнюю подробность; я. разумеется, не думаю, что он мог повлиять на вашу сестру, разве только в той законной и разумной мере, в какой подобные соображения влияют на любого из нас в нашем далеком от естественности Обществе.) В конце концов после нескольких замечаний, сделанных вашей сестрой в запальчивом и раздраженном тоне, мы с ней согласились, что опасаться нечего; и ваша сестра была столь любезна, что позволила мне отблагодарить ее с помощью моей портнихи.

Крошка Доррит посмотрела на Фанни с печальной укоризной.

– А также, – продолжала миссис Мердл, – пообещала доставить мне удовольствие побеседовать с ней еще раз, чтобы мы могли расстаться в наилучших отношениях, и поскольку это обещание уже исполнено, – заключила миссис Мердл, выбираясь из своего алого с золотом гнездышка и вкладывая что-то в руку Фанни, – я с разрешения мисс Доррит пожелаю ей всяческих благ и прошусь с ней как умею.

Сестры тоже встали и очутились у клетки попугая, который был занят тем, что клевал печенье и сейчас же его выплевывал. Увидя, что на него смотрят, он вдруг задергался всем телом, точно передразнивая кого-то; потом перевернулся вниз головой и запрыгал по стенкам своей золотой клетки, цепляясь за прутья твердым, хищным клювом и высовывая кончик черного языка.

– Прощайте, мисс Доррит, желаю вам всяческих благ, – снова сказала миссис Мердл. – Если бы мы дожили до чего-нибудь вроде золотого века, с какой бы я радостью водила знакомство со множеством особ, совершенствами и талантами которых я сейчас лишена возможности наслаждаться. Первобытная простота нравов – вот о чем я мечтаю! Помню, в детстве я учила одно стихотворение, оно начиналось, кажется, так: «О ты, индеец, чей та-та-та дух!»[53] Если бы несколько тысяч людей из Общества могли записаться в индейцы и уехать на острова, я записалась бы первая; но пока мы не индейцы, приходится, увы, жить здесь и вращаться в Обществе… Всего хорошего!

Сестры спустились по лестнице – одна пудреная голова впереди них, две пудреные головы сзади, – и вновь очутились на Харли-стрит, Кэвендиш-сквер, где никаких пудреных голов уже не было. Все это время старшая сестра сохраняла независимое и надменное выражение лица, а младшая – смиренное и робкое.

– Ну, Эми, – сказала Фанни после того, как они некоторое время шли молча. – Что ж ты ничего не говоришь?

– А что я могу сказать, – грустно отозвалась Крошка Доррит. – Ты его совсем не любишь, этого молодого человека?

– Его любить? Да он почти идиот!

– Мне очень жаль, – не обижайся, Фанни, ты ведь сама спросила, – мне очень жаль, что ты согласилась принять что-то от этой дамы.

– Ах ты дурочка! – воскликнула старшая сестра, так дернув ее за руку, что она пошатнулась. – Ну, можно ли быть подобной размазней! Беда с тобой, да и только! У тебя нет ни уважения к себе, ни настоящей гордости. Тебе нипочем, что за тобой таскается какое-то ничтожество, какой-то Чивери, – она выговорила это имя с величайшим презрением, – и точно так же тебе нипочем, если твою семью хотят втоптать в грязь.

– Не говори так, милая Фанни. Я делаю для семьи что могу.

– Ах, ты делаешь что можешь! – подхватила Фанни, ускоряя шаг. – Значит, если вот этакая барыня, лицемерка и нахалка, каких мало (разбирайся ты хоть сколько-нибудь в людях, ты бы это сразу поняла), если она плюет на достоинство твоей семьи, по-твоему, нужно поблагодарить ее за это?

– Нет, Фанни, разумеется, нет.

– А тогда заставь ее платить, несмышленыш! У тебя нет другого способа отомстить за себя – заставь ее платить, глупая девчонка, и употреби ее деньги с пользой для семьи.

На этом разговор у них окончился, и они молча дошли до дома, где квартировали Фанни с дядюшкой. Последний уже успел вернуться, сидел в углу и упражнялся на своем кларнете, выводя самые заунывные мелодии. Фанни предстояло соорудить себе обед из бараньих котлеток, портера и чая, и она сердито принялась делать вид, что занимается этим, тогда как на самом деле все тихо и спокойно приготовила младшая сестра. За столом Фанни вела себя совершенно так же, как накануне ее отец: швыряла нож и вилку, со злостью набрасывалась на хлеб. Кончилось тем, что она ударилась в слезы.

– Ты меня презираешь, потому что я танцовщица, – говорила она между рыданиями, – а кто меня толкнул на этот путь, если не ты? Твоих рук дело. А теперь тебе угодно, чтобы я чуть ли не по земле стлалась перед этой миссис Мердл, а она будет говорить и делать все, что ей вздумается, и презирать нас, и, не стесняясь, выказывать мне свое презрение. Только потому, что я танцовщица!

– Фанни, Фанни!

– А Тип, бедняжка! Пускай, значит, она унижает его без помехи сколько хочет, только потому, что ему пришлось работать в адвокатских конторах и в доках и где-то там еще. Тоже ведь твоих рук дело, Эми. Так ты бы хоть порадовалась, что есть кому за него заступиться.

Все это время дядя уныло дудел в углу на своем кларнете; лишь изредка у него вдруг возникало смутное впечатление, будто кто-то что-то сказал, и тогда он отнимал инструмент от губ и неуверенно поглядывал на племянниц.

– А отец, бедный наш отец, Эми! Если он не свободен и не может сам за себя постоять, когда требуется, так, по-твоему, пусть подобные особы оскорбляют его безнаказанно? Ты сама не страдаешь от таких вещей, но можно бы, кажется, подумать о нем, особенно зная, сколько ему пришлось пережить за все эти годы.

Этот несправедливый упрек больно отозвался в сердце бедной Крошки Доррит, тем более что он растравил в ней воспоминание о вчерашней сцене. Она ничего не ответила сестре, только взяла свой стул и передвинула его к огню. Дядя после очередной паузы извлек из кларнета какой-то замогильный стон и снова взялся за прежнее.

Фанни вымещала свой гнев на хлебе и чайной посуде, покуда он не иссяк, а затем объявила, что она самая несчастная девушка на свете и лучше бы ей умереть. После этого ее слезы превратились в слезы раскаяния, она вскочила и бросилась сестре на шею. Крошка Доррит уговаривала ее не извиняться и не оправдываться, но она не слушала никаких уговоров и твердила: «Прости меня, Эми! Не сердись на меня, Эми!» – с не меньшей горячностью, чем пять минут назад выкрикивала то, за что теперь просила прошения.

– Но, право же, Эми, – начала она снова, когда все успокоилось и сестры, нежно обнявшись, уселись рядышком у огня, – право же, я совершенно уверена, что, если бы ты немножко лучше знала Общество, ты взглянула бы на это по-другому.

– Может быть, Фанни, – кротко согласилась младшая сестра.

– Видишь ли, Эми, ты все больше сидела дома и покорно мирилась со своим затворничеством, – продолжала Фанни, мало-помалу вновь впадая в покровительственный тон, – а я это время жила на воле, чаше вращалась в Обществе, оттого я и вышла такая гордая и смелая – пожалуй, даже чуточку больше, чем нужно.

Крошка Доррит ответила: «Да, Фанни. Да!»

– Ты заботилась о башмаках и об обеде, а я, может быть, в это время заботилась о достоинстве семьи. Ты со мной согласна, Эми?

Крошка Доррит снова кивнула головой и веселым голосом ответила: «Да», но на душе у нее было совсем не весело.

– И к тому же мы знаем, – сказала Фанни, – что у заведения, которому ты так предана, и в самом деле есть свой особый дух, свойственный только ему и отличающий его от всего прочего в Обществе. А поэтому, душенька Эми, поцелуй меня еще раз, и порешим на том, что мы обе правы и что ты моя добрая, тихая, домовитая сестренка.

Этому диалогу аккомпанировали самые жалостные подвывания кларнета, но Фанни положила им конец, объявив, что время идти; а чтобы помочь дядюшке уразуметь это, она захлопнула раскрытую перед ним нотную тетрадь и выдернула мундштук кларнета у него изо рта.

Крошка Доррит простилась с ними у дверей и поспешила домой, в Маршалси. Вечерний сумрак сгущался там раньше, чем в других местах, и сегодня, когда она входила туда, ей показалось, что она опускается в какую-то глубокую яму. Тень тюремных стен лежала на всех предметах. Лежала она и на фигуре в старом сером халате и черной бархатной ермолке, которая повернулась навстречу Крошке Доррит, когда та отворила дверь тускло освещенной комнаты.

«Верно, и на мне лежит эта тень! – подумала Крошка Доррит, медля выпустить ручку двери. – Фании, пожалуй, права».

Отредактировано 77pantera777 (09.06.2013 12:53)

0

23

Глава XXI
Недуг мистера Мердла

На величественный особняк, который представлял собою резиденцию Мердлов на Харли-стрит, Кэвендиш-сквер, тоже падала тень, но то была тень не какой-нибудь там вульгарной стены, а других столь же величественных особняков, высившихся на противоположной стороне улицы. Подобно тому как это бывает в избранном обществе, каждый дом на Харли-стрит весьма хмуро поглядывал на дома, стоявшие напротив. Да и в самом деле дома и их обитатели настолько походили друг на друга в этом отношении, что приглашенные на званых обедах, сидя за столом, где не было иной тени, кроме тени их собственного величия, смотрели на своих визави тем же чопорно-непроницаемым взглядом.

Всякий знает, как разительно напоминают собою улицу два ряда обедающих за парадным столом. Двадцать единообразных, безликих фасадов, все с одинаковыми молотками у дверей, с одинаковыми серыми ступенями перед входом, с одинаковым узором чугунной ограды, с одними и теми же пожарными лестницами, совершенно бесполезными в случае пожара; с одними и теми же водосточными желобами, по которым не стекает в дождь вода, и с таким видом, словно на каждом из них обозначена весьма солидная цена – кому не случалось обедать в подобном обществе? Вот дом, который давно уже нуждается в ремонте, а этот украшен затейливыми башенками, этот только что отштукатурен, у того подновлен фасад, вон в том, угловом, все комнаты словно состоят из одних углов, в этом всегда опушены шторы, а в том всегда поднят шит с гербом, а вот в этом доме не надейся разжиться хоть какой-нибудь мыслишкой, так и уйдешь ни с чем – кому не случалось обедать в подобном обществе? Дом, на который никак не находится нанимателя, и его готовы отдать за полцены – кому не знакома эта картина? Нарядный дом, который взят в бессрочную аренду, хоть совершенно не подходит своему злополучному хозяину – кому не известно, что за ад таится за стенами таких домов?

Харли-стрит, Кэвендиш-сквер охотно признала мистера и миссис Мердл. Среди населения Харли-стрит затесалось несколько самозванцев, которые так и остались непризнанными, но мистер и миссис Мердл были встречены там с распростертыми объятиями. Общество признало мистера и миссис Мердл. Общество сказало: «Это свои; будем любить их и жаловать».

Мистер Мердл был баснословно богат; это был человек неслыханной предприимчивости, царь Мидас, только без ослиных ушей:[54] все, к чему он ни прикасался, превращалось в золото. Без него не обходилось ни одно начинание, от банков до строительных подрядов. Он, конечно, заседал в парламенте. Он, разумеется, подвизался в Сити. Здесь он был представителем, там директором, тут попечителем. Самые влиятельные люди, когда им предлагали вступить в новое предприятие, спрашивали: «А кто еще будет участвовать? Мердл будет?» – и если оказывалось, что нет, дальше они и слушать не хотели.

Лет пятнадцать тому назад этот великий и удачливый деятель предоставил алое с золотом гнездышко в распоряжение того самого бюста, внушительные размеры которого позволяли вместить столько бездушия. Это не была грудь, на которую муж мог бы склонить свою усталую голову, но это была великолепная витрина для бриллиантов. Мистеру Мердлу требовалось что-нибудь, что могло служить витриной для бриллиантов, вот он и приобрел этот бюст. Сторр и Мортимер[55] при выборе жены, вероятно, руководствовались бы теми же соображениями.

Как и все его коммерческие операции, покупка вполне оправдала себя. Бриллианты получили фон, на котором они чрезвычайно выигрывали. Бюст с выставленными на нем бриллиантами явился в Общество и вызвал всеобщий восторг. А раз Общество одобрило, мистер Мердл был удовлетворен. Бескорыстнее его не было человека на свете; он делал все только для Общества, сам же от всех своих трудов и доходов получал очень мало.

То есть надо предполагать, у него было все, чего он хотел; если ему чего-нибудь недоставало, то при своем несметном богатстве он с легкостью мог получить это. Но его единственным желанием было всячески ублажать Общество (что бы ни означало это слово) и оплачивать все векселя, которые оно ему предъявляло ко взысканию. Он не блистал в светских гостиных, был не разговорчив, скорей даже замкнут; у него был большой, нависший лоб, зоркий взгляд и тот багровый оттенок щек, который похож не на здоровый румянец, а на синеву удушья; его манжеты всегда как-то беспокойно высовывались из рукавов, точно они были посвящены в его тайны, и, имел на то веские причины, стремились спрятать его руки. И своих немногословных речах он производил впечатление человека довольно приятного: простого, весьма серьезного в вопросах общественного и личного доверия, и лишь неукоснительно требующего от всех и во всем уважения к Обществу. Впрочем, если под Обществом следовало понимать гостей на его званых обедах и на музыкальных вечерах миссис Мердл, то он в этом самом Обществе порядком скучал, и все больше прятался за дверьми или жался к стенке. Когда же ему случалось самому бывать в гостях, Общество быстро утомляло его и внушало ему непреодолимое желание поскорее лечь спать; но тем не менее он постоянно прославлял его, постоянно вращался в нем и самым щедрым образом тратил на него свои деньги.

Первый супруг миссис Мердл был полковник: под его покровительством бюст вступил в состязание со снегами Северной Америки, и если по части белизны потерпел некоторое поражение, то по части холода решительно вышел победителем. От полковника остался у миссис Мердл сын, единственное ее чадо – дюжий, головастый увалень, больше похожий на гигантского младенца, чем на молодого человека. Он был до того туг на соображение, что его сверстники уверяли, будто, когда он родился, в городе Сент-Джоне,[56] Нью-Брунсвик, где произошло это событие, был лютый мороз и у него замерзли мозги, да так с тех пор и не оттаяли. По другим рассказам он в раннем детстве по недосмотру няньки выпал из окна и стукнулся о мостовую, причем кто-то будто бы слышал своими ушами, как раздался треск. Весьма вероятно, что обе эти версии были сочинены задним числом, после того как у молодого джентльмена, носившего звучную фамилию Спарклер, обнаружилась навязчивая идея, побуждавшая его предлагать руку и сердце самым неподходящим для этого молодым особам, и о каждом очередном предмете своих матримониальных устремлений выражаться так: «Премиленькая канашка – и хорошо воспитана – без разных там фиглей-миглей».

Всякий другой мог бы счесть обременительным пасынка со столь ограниченными умственными способностями; но мистеру Мердлу не нужен был пасынок для себя; он ему был нужен для Общества. А поскольку мистер Спарклер служил в гвардейском полку, посещал все скачки, все гулянья и все балы и пользовался заслуженной известностью, Общество было довольно таким пасынком. За столь приятный факт мистер Мердл готов был заплатить и подороже; хотя, надо сказать, подарок, сделанный им Обществу в лице мистера Спарклера, и так обходился ему недешево.

В тот вечер, когда Крошка Доррит, пристроившись подле отца, кроила ему новые сорочки, в резиденции на Харли-стрит состоялся званый обед со множеством приглашенных. Были там вельможи Двора и магнаты Биржи, государственные мужи из Палаты Общин и государственные мужи из Палаты Лордов, столпы Церкви и столпы Финансов, цвет Магистрата и Адвокатуры, сливки Гвардии и Флота, одним словом – все те, на ком держится установленный в нашем мире порядок и из-за кого он иногда начинает шататься.

– Говорят, – заметил Столп Церкви, обращаясь к Гвардии. – что мистер Мердл только что снова отхватил огромный куш. Будто бы чуть ли не сто тысяч фунтов.

Гвардия слыхала, что двести тысяч.

Финансы слыхали, что триста.

Цвет Адвокатуры, поигрывая своим лорнетом, высказал предположение, что, может быть, и все четыреста. Ведь речь идет об одном из тех ходов, основанных на тонком и обдуманном расчете, счастливый результат которых весьма трудно исчислить. Речь идет о редком в наш век сочетании деловой проницательности с неизменной удачей и природным уменьем дерзать. Впрочем, вон коллега Беллоуз, он участвовал в знаменитом банковском процессе и, верно, может рассказать больше. Как оценивает коллега Беллоуз последний финансовый успех мистера Мердла?

Коллега Беллоуз в это время направлялся засвидетельствовать свое почтение бюсту и лишь успел обронить на ходу, что, по сведениям, почерпнутым им из надежного источника, тут нужно говорить не менее чем о полумиллионе фунтов.

Флот назвал мистера Мердла великим человеком. Финансы сказали, что он – новая сила, выдвинувшаяся в стране, и скоро сможет купить оптом всю палату общин. Церковь выразила свое удовлетворение тем, что подобные богатства копятся в сундуках джентльмена, который всегда был склонен печься о нуждах Общества.

Сам мистер Мердл появлялся на таких собраниях довольно поздно; вполне понятно, что человек, обремененный столь колоссальными обязанностями, еще бывает занят в тот час, когда простые смертные давно уже освободились от своих пигмейских дел. В этот вечер он прибыл позже всех. Финансы заметили, что мистер Мердл – мученик долга. Церковь выразила свое удовлетворение тем, что подобные богатства копятся в сундуках джентльмена, который принимает их с христианским смирением.

Пудра! Столько пудры было на волосах лакеев, прислуживавших за столом, что весь обед пропах ею. Частицы пудры попадали в тарелки, и Общество глотало кушанья, у которых был привкус отборной лакейщины. Мистер Мердл повел к столу одну графиню, скрытую где-то в недрах пышнейшего платья, в котором она занимала не больше места, чем кочерыжка в кочане капусты; и если позволено будет употребить столь вульгарное сравнение, говоря о графине, платье двигалось по лестнице, точно густой шалаш из зелени, который в день майского карнавала несет на себе какой-нибудь мальчуган,[57] и никто даже не догадывался, что за тщедушное существо пряталось под пышными складками парчи.

На столе было все, чего Общество могло пожелать и даже чего оно не могло пожелать. Все, что только способно радовать глаз, и все, что только способно услаждать вкус, было к его услугам. Будем надеяться, что Общество осталось довольно обедом; что касается мистера Мердла, то он съел не больше чем на полтора шиллинга.

Миссис Мердл была самой блистательной фигурой на этом обеде. После миссис Мердл самой блистательной фигурой был мажордом. Никто из гостей не мог сравниться с ним величием осанки. Он ничего не делал, он только смотрел, но немного сыщется людей, умеющих так смотреть. Это был последний дар мистера Мердла Обществу. Самому мистеру Мердлу мажордом был ни к чему; он даже себя неловко чувствовал под взглядом этой импозантной личности; но неумолимому Обществу понадобился мажордом – и оно его получило.

После десерта невидимая графиня встала и понесла свой шалаш к парадной лестнице, ведущей наверх, в гостиную, а за нею потянулся целый кортеж прекрасных дам, который замыкала хозяйка дома. Юнона, сказали Финансы. Юдифь, сказала Церковь.

Цвет Адвокатуры запел разговор с Гвардией о военных судах. Цвет Магистрата и коллега Беллоуз к ним присоединились. Прочие выдающиеся лица тоже беседовали меж собой по двое, по трое. Мистер Мердл сидел в стороне и молча разглядывал скатерть. Порой какой-нибудь вельможа или магнат обращался к нему, желая втянуть его в беседу, в которой сам принимал участие; но подобные попытки редко встречали отклик у мистера Мердла; и если он отвлекался от расчетов, поглощавших его внимание, то разве только для того, чтобы передать вино соседу.

Когда все поднялись из-за стола, оказалось, что чуть ли не у каждого из сановных гостей есть о чем поговорить с мистером Мердлом отдельно от других, так что ему пришлось встать в углу у буфета и по очереди давать там аудиенцию желающим, перед тем как они покидали столовую.

Столп Финансов попросил позволенья поздравить с новой победой одного из крупнейших негоциантов Англии, одного из тех рыцарей капитала, которые сумели стяжать себе мировую славу (этот экспромпт уже несколько раз сослужил его автору службу в палате). Помогать успехам таких людей, значит способствовать успехам и достижениям страны, что является долгом каждого истинного патриота (из этого мистеру Мердлу предоставлялось сделать собственные выводы).

– Благодарю вас, милорд, – сказал мистер Мердл, – благодарю вас. Я с гордостью принимаю ваши поздравления и счастлив, что вы одобряете мою деятельность.

– Но я не безоговорочно одобряю ее, любезный мистер Мердл, – сановный гость с улыбкой взял хозяина под руку и притиснул к буфету, после чего продолжал шутливым тоном: – Разумеется, вам недосуг когда-нибудь прийти к нам и помочь нам в наших делах.

Мистер Мердл ответил, что почел бы величайшей честью…

– Нет, нет, – возразил Столп Финансов, – не так должен ставиться вопрос по отношению к лицу, обладающему столь незаурядным практическим умом и прозорливостью. Если когда-нибудь обстоятельства неожиданно сложатся так, что мы получим счастливую возможность предложить столь выдающемуся лицу – ну, скажем, прийти к нам и подкрепить нас своим талантом, опытом и влиянием, мы не решимся предложить ему это иначе, как в виде обязанности. Почетной обязанности, которую на него налагает Общество.

Мистер Мердл объявил, что Общество для него дороже зеницы ока и что ради его интересов он всегда готов поступиться любыми прочими соображениями. Затем Столп Финансов проследовал к выходу, а его место занял Цвет Адвокатуры.

Цвет Адвокатуры, щелкнув лорнетом и отвесив легкий, вкрадчивый поклон, с каким он привык обращаться к присяжным, выразил надежду, что его не осудят, если он разрешит себе довести до сведения великого мастера превращать источник всяческих бедствий в источник всяческих благ, человека, чья деятельность бросает яркий отблеск даже на скучную летопись нашего одержимого духом коммерции отечества – вполне бескорыстно и, как мы, законники, любим выражаться, amicus curiae,[58] донести до его сведения некое обстоятельство, выяснившееся совершенно случайно. Дело в том, что ему привелось ознакомиться с документами, устанавливающими право собственности на весьма обширное поместье, расположенное в одном из восточных графств; точней сказать – мистер Мердл знает, что мы, юристы, любим точность, – расположенное на границе двух восточных графств. Документы оказались в полном порядке, и поместье может быть приобретено лицом, располагающим соответственными средствами (лорнет и поклон присяжным) на крайне выгодных условиях. Все это сделалось известным Цвету Адвокатуры не далее, как в это самое утро, и он сразу же сказал себе: «Я нынче обедаю у моего уважаемого друга мистера Мердла и постараюсь вполне конфиденциально довести это до его сведения». Покупатель упомянутого поместья приобретает не только солидное и совершенно официальное политическое влияние, но и право располагать десятком весьма прибыльных церковных приходов. Цвет Адвокатуры отлично знает, что у мистера Мердла нет недостатка в возможностях помещения своего капитала, ровно как и в способах применения своей неистощимой энергии. Но хотелось бы высказать невольно напрашивающуюся мысль: для человека, который заслуженно достиг столь высокого положения, который, можно сказать, известен всей Европе, не является ли моральным долгом – не будем говорить перед самим собой, но перед Обществом – обеспечить себе такого рода влияние, и использовать его – не будем говорить в собственных интересах или интересах своей партии, но в интересах Общества.

Мистер Мердл снова подтвердил свою глубокую преданность этим священным для него интересам, и цвет Адвокатуры со своим лорнетом отбыл в направлении гостиной. И тотчас же около буфета совершенно случайно оказался Столп Церкви.

Поистине радости достойно, заметил он (просто так, к слову), когда блага земные стекаются к людям мудрым и многоопытным, людям, которые, зная настоящую цену богатству (тут Столп Церкви состроил такую мину, словно сам всю жизнь обретался в бедности), понимают и его настоящую силу, и справедливым и разумным управлением умеют как по волшебству обратить свой личный достаток на пользу братьям во человечестве.

Мистер Мердл весьма смиренно выразил уверенность, что Столп Церкви не имеет в виду его, мистера Мердла; а затем не весьма последовательно изъявил свою глубокую признательность Столпу Церкви за столь лестное о нем, мистере Мердле, мнение.

Тогда Столп Церкви с вполне светским изяществом выставил несколько вперед округлую и стройную правую ногу, словно желая сказать мистеру Мердлу: «Забудьте о моем облачении; оно лишь для проформы!» – и предложил на рассмотрение своего дорогого друга такой вопрос:

Как полагает его дорогой друг, не вправе ли Общество надеяться, что человек, столь взысканный милостью божией во всех своих предприятиях и тем же Обществом возведенный на пьедестал в качестве поучительного и возвышающего примера, уделит кое-какие крохи на снаряжение одной или двух миссий в Африку?

Мистер Мердл выказал готовность внимательнейшим образом обдумать этот вопрос, и тогда Столп Церкви перешел к следующему:

Интересовался ли когда-нибудь его дорогой друг деятельностью нашего Комитета по Увеличению Доходов Священнослужителей и не приходило ли ему в голову, что уделить кое-какие крохи на помощь этому Комитету поистине значило бы найти благому замыслу достойное осуществление?

Мистер Мердл и на этот раз выказал свою готовность, и Столп Церкви пустился в пространное изложение причин, побудивших его задать упомянутые вопросы.

Общество рассчитывает в подобных случаях на таких людей, как его дорогой друг. Не он лично на них рассчитывает, а Общество. Точно так же, как не Комитет заинтересован в увеличении доходов священнослужителей, а Общество раздираемо мучительной потребностью увеличить эти доходы. И пусть его дорогой друг не сомневается в том, что его неустанные попечения о благе Общества встречают самую высокую оценку; а он в свою очередь не сомневается в том, что выразит истинные чувства Общества и отразит интересы Общества, пожелав своему дорогому другу новых достижений, новых приобретений и вообще новых успехов на старом пути.

После этого Столп Церкви отправился наверх, в гостиную, и его примеру один за другим последовали прочие сановные гости, так что в конце концов в столовой не осталось никого, кроме мистера Мердла. Названный джентльмен еще довольно долго созерцал скатерть, от чего душа мажордома втайне кипела благородным негодованием, но, наконец, и он вышел и смешался с людским потоком, струившимся по парадной лестнице. Миссис Мердл была на своем месте, самые драгоценные из бриллиантов были выставлены для всеобщего обозрения, Общество получило то, за чем пришло, а мистер Мердл выпил в уголке на два пенни чаю и вполне этим удовлетворился.

Среди сановных гостей был знаменитый врач, который всех знал и которого все знали. Войдя в одну из комнат, он увидел мистера Мердла, пившего в уголке чай, и тронул его за плечо.

Мистер Мердл вздрогнул.

– Ах, это вы!

– Ну как, мы себя сегодня лучше чувствуем?

– Нет, – сказал мистер Мердл. – Не лучше.

– Жаль, я с утра не успел посмотреть вас. Пожалуйста, заезжайте ко мне завтра утром, или, если угодно, я могу заехать к вам.

– Да нет, я, пожалуй, заеду утром, по дороге в контору.

Этот короткий разговор слышали Цвет Адвокатуры и Столп Церкви, стоявшие неподалеку, и когда мистер Мердл, допив свой чай, исчез в толпе, они подошли и заговорили с врачом.

Цвет Адвокатуры заметил, что есть предел напряжению умственных сил человека, и попытка его перешагнуть никому даром не проходит; предел этот не для всех одинаков, будучи зависим от устройства мозга и от особенностей телосложения – как ему не раз случалось наблюдать на примере своих ученых коллег; но так или иначе, за малейшее усилие сверх предела приходится расплачиваться меланхолией и расстройством пищеварения. Он не смеет посягать на священные тайны врачебной науки, но (лорнет и вкрадчивый поклон) не это ли именно произошло с мистером Мердлом? Столп Церкви рассказал, что в свои молодые годы он одно время завел обыкновение писать каждую субботу по проповеди – обыкновение, коего молодым особам духовного звания надлежит избегать старательнейшим образом, – и вот тогда ему нередко случалось испытывать приступы меланхолии, должно быть вследствие чрезмерного утомления мыслей; в таких случаях поистине чудотворное воздействие оказывало на него питье, которое ему приготовляла его добрая квартирная хозяйка: взбитый желток, мускатный орех и немного сахарной пудры, и все это размешивалось в стакане крепкого хересу. Не отваживаясь предлагать это простое домашнее средство вниманию столь ученого мужа, искушенного в славном искусстве врачевания недугов, он желал бы, однако, спросить, не представляется ли, по-человечески рассуждая, вероятным, что легкий, но в то же время горячительный напиток поможет воспрянуть разуму, изнуренному сложными расчетами?

– Да, – сказал врач. – Да, оба вы нравы. Но скажу вам по совести, я не нахожу у мистера Мердла никакой болезни. У него телосложение носорога, пищеварение страуса и сон устрицы. Что касается нервов, то мистер Мердл не отличается чувствительностью и нелегко приходит в волнение; одним словом, на мой взгляд, он неуязвим, как Ахилл. Казалось бы, трудно ожидать, что такой человек вдруг ни с того ни с сего вообразит себя больным. И однако я не нахожу у него никакой болезни. Быть может, в нем гнездится какой-то глубоко сидящий, трудно распознаваемый недуг. Не знаю. Могу сказать только, что пока я этого не обнаружил.

Если недуг мистера Мердла и существовал в действительности, то его тень нельзя было заметить на бюсте, который успешно соперничал блеском выставленных на нем драгоценностей с другими столь же великолепными ювелирными витринами; нельзя было заметить ее и на молодом Спарклере, который с упорством маниака слонялся из гостиной в гостиную в поисках достаточно приемлемой девицы без так называемых фиглей-миглей: нельзя было заметить ее и на многочисленных Полипах и Чваннингах, которых тут были целые колонии, и ни на ком другом из присутствующих. Даже на нем самом почти не была заметна эта тень, когда он передвигался среди гостей, наперебой спешивших выразить ему свое уважение.

Недуг мистера Мердла! Так неразрывно были связаны между собой во всем мистер Мердл и Общество, что трудно было представить себе этот недуг – если он существовал – только его личным делом. Что ж, существовал ли этот глубоко сидящий, трудно распознаваемый недуг, и нашелся ли врач, которому удалось его обнаружить? Терпение! Пока что мы знаем одно: стены Маршалси существовали, и тень их, густая и черная, была заметна на членах семейства Доррит в любое время ночи и дня.

0

24

Глава XXII
Загадка

Нельзя сказать, чтобы расположение Отца Маршалси к мистеру Кленнэму увеличивалось по мере того, как учащались визиты последнего в тюрьму. Недогадливость, проявляемая гостем в важнейшем вопросе о знаках внимания, едва ли должна была вызвать бурю восторга в груди хозяина: скорей она могла задеть его чувствительность, весьма обостренную во всем, что касалось этого пункта, и быть сочтена за доказательство недостаточного благородства натуры. После того как обнаружилось, что мистер Кленнэм не обладает теми деликатными свойствами, которые почтенный старец по своей природной доверчивости готов был заранее предположить в новом знакомом, в его отеческие чувства постепенно вкрался оттенок разочарования. Дошло до того, что в тесном семейном кругу им было высказано сомнение, можно ли считать мистера Кленнэма человеком высокой души. В своем официальном качестве представителя и даже в некотором роде главы заведения (так закончилась его речь) он рад принимать мистера Кленнэма, когда бы тот ни пожелал нанести ему визит; но должен признать, что личного взаимопонимания между ними не установилось; чего-то тут недостает (он сам затрудняется сказать, чего именно). Впрочем, Отец Маршалси никак не давал это почувствовать самому виновнику своего недовольства; напротив, при свиданиях был с ним вежлив, может быть лелея надежду, что, если отсутствие сообразительности и гибкости ума мешает Кленнэму по собственному почину выразить внимание так, как это уже однажды было сделано, он все же достаточно джентльмен, чтобы при случае откликнуться на письменное обращение в этом смысле.

Очень скоро Кленнэм завоевал среди тюремных обитателей тройную известность: как гость с воли, которому в первое его посещение пришлось заночевать в тюрьме; как гость с воли, который интересуется делами Отца Маршалси и забрал себе в голову невероятную мысль добиться его освобождения, и, наконец, как гость с воли, который принимает близкое участие в той, кого звали дитя Маршалси. Мистер Чивери особенно ласково приветствовал его в дни своих дежурств; однако это не удивляло Кленнэма, так как для него любезность мистера Чивери ничем не отличалась от любезности других сторожей. Но в один прекрасный вечер мистер Чивери все же сумел удивить его и резко выделиться в его глазах из среды своих собратьев.

Каким-то ловким маневром мистеру Чивери удалось в этот вечер отделаться от пансионеров, обычно околачивавшихся в караульне, так что Кленнэм, выходя из тюрьмы, застал его одного.

– (Конфиденциально.) Прошу прошенья, сэр, – сказал мистер Чивери с таинственным видом, – вы в какую сторону держите путь?

– Я иду через Мост.

Мистер Чивери приложил к губам ключ и на глазах у недоумевающего Кленнэма превратился на миг в живую Аллегорию Молчания.

– (Конфиденциально.) Еще раз прошу прошения, сэр, – сказал мистер Чивери, – но не сочтете ли вы возможным пройти по Хорсмонгер-лейн. Не найдется ли у вас немного времени, чтобы заглянуть вот по этому адресу? – И он протянул Кленнэму небольшую печатную карточку, предназначенную для рассылки клиентам фирмы Чивери и K°, Табак и Табачные Изделия, Сигары Гаванские, Бенгальские, Кубинские, с Гарантией Качества и Аромата, Нюхательный табак Особых Любительских Сортов и пр. и пр.

– (Конфиденциально.) Только табак тут ни при чем, – сказал мистер Чивери. – По совести говоря, это все моя жена, сэр. Втемяшилось ей потолковать с вами насчет – вот именно, сэр, – сказал мистер Чивери, утвердительно кивая головой в ответ на встревоженный взгляд Кленнэма, – насчет нее.

– Я тотчас же отправлюсь к вашей жене.

– Благодарю вас, сэр. Премного обяжете. Это вам не больше как на десять минут выйдет лишку. Спросите, пожалуйста, миссис Чивери! – Последнее наставление мистер Чивери уже послал ему вдогонку через окошечко и двери, открывавшееся изнутри, чтобы сторож мог по желанию рассмотреть посетителя, прежде чем впустить его.

Артур Кленнэм, держа карточку в руках, поспешил по указанному в ней адресу и очень скоро очутился у цели. Он увидел перед собой крохотную лавчонку, где у прилавка сидела за шитьем женщина почтенного вида. Несколько маленьких баночек табаку, несколько маленьких ящичков сигар, несколько курительных трубок, две-три маленьких коробочки с нюхательным табаком и похожая на обувной рожок штучка для его насыпания составляли весь наличный запас товаров.

Артур назвал свое имя и объяснил, что явился по просьбе мистера Чивери. Если он верно понял, с ним как будто хотели поговорить по делу, которое касается мисс Доррит. Миссис Чивери тотчас же отложила свое шитье, встала и сокрушенно покачала головой.

– Можете увидеть его хоть сейчас, – сказала она, – если потрудитесь заглянуть во двор.

Произнеся эти таинственные слова, она повела гостя в маленькую комнатку за лавкой, маленькое оконце которой выходило на маленький голый дворик. Во дворике были протянуты две или три веревки, и на них сушилось белье без всякой надежды когда-либо просохнуть ввиду полного отсутствия воздуха; а среди простынь и скатертей, точно последний матрос на палубе потерпевшего крушение судна, который еще жив, но уже не в силах убрать паруса, сидел маленький человечек печального вида.

– Наш Джон, – сказала миссис Чивери. Чтобы не показаться равнодушным, Кленнэм осведомился, что он здесь делает.

– Это единственное место, куда он выходит подышать воздухом, – сказала миссис Чивери, снова качая головой. – А то и вовсе не выйдет, если на дворе не развешено белье; но когда висящее белье загораживает его от глаз соседей, он может тут сидеть часами. Да, часами. Он говорит, ему тогда кажется, будто он сидит в роще! – Миссис Чивери еще раз покачала головой, вытерла уголком фартука материнскую слезу и повела гостя обратно и храмину коммерции.

– Присядьте, пожалуйста, сэр, – сказала миссис Чивери. – Хотите знать, что такое с нашим Джоном? Мисс Доррит – вот что с ним такое. У него сердце разрывается от тоски по ней, и я хотела бы взять на себя смелость спросить, что за это будет родителям, если оно совсем разорвется?

Миссис Чивери, благообразная пожилая особа, пользовавшаяся на Хорсмонгер-лейн всеобщим уважением за свои возвышенные чувства и изысканные обороты речи, произнесла эти слова с жестоким спокойствием и тут же снова принялась качать головой и вытирать глаза.

– Сэр, – продолжала она, – вы знакомы с этой семьей, вы принимаете участие в этой семье, вы пользуетесь влиянием у этой семьи. Если вы способны направить свои усилия на то, чтобы содействовать счастью двух молодых людей, умоляю вас, ради нашего Джона, ради них обоих, сделайте это.

– Я настолько не привык, – растерянно ответил Артур, – рассматривать Крошку… я за наше короткое знакомство настолько не привык рассматривать мисс Доррит в том свете, в котором вы мне ее сейчас представляете, что мне положительно трудно собраться с мыслями. Знает ли она вашего сына?

– Вместе выросли, сэр, – сказала миссис Чивери. – Играли вместе.

– А знает ли она, что ваш сын питает к ней нежные чувства?

– Помилуй бог, сэр, – сказала миссис Чивери, и даже голос у нее задрожал, – да ей довольно было хоть раз увидеть его в воскресенье, чтоб в этом не сомневаться. Довольно было взглянуть на его трость, уж не говоря обо всем прочем. Молодые люди вроде нашего Джона не заводят попусту тростей с набалдашниками из слоновой кости. Я-то сама как узнала про это? Вот так и узнала.

– Но, может быть, мисс Доррит менее проницательна, нежели вы?

– Все равно она знает, сэр, – возразила миссис Чивери, – потому что ей так прямо и сказано.

– Вы уверены?

– Сэр, – сказала миссис Чивери, – уверена так же, как в том, что я сейчас нахожусь перед вами. Собственными глазами я видела, как мой сын вышел из этого дома, где я сейчас нахожусь перед вами, и собственными глазами я видела, как мой сын снова вошел в этот дом, где я сейчас нахожусь перед вами, и я поняла, что он говорил с нею. – Обстоятельность и многократные повторения придавали речи миссис Чивери необыкновенную убедительную силу.

– Но могу ли я узнать, почему же все-таки ваш сын пришел в состояние уныния, которое заставляет вас тревожиться о нем?

– Это, – сказала миссис Чивери, – началось в тот самый день, когда на моих глазах Джон в этот дом вернулся. Сам на себя он стал с тех пор непохож. Таким не бывал он ни разу за все семь лет, что мы с его отцом в этом доме, арендную плату по четвертям года внося, проживаем. – Благодаря своеобразному построению фраз, рассказ миссис Чивери приобретал почти ораториальную торжественность.

– Могу ли я спросить, как вы сами это объясняете?

– Можете, – сказала миссис Чивери, – и получите ответ, который так же верен будет, как то, что сейчас здесь я стою. О нашем Джоне никогда худого слова не сказал никто. Детьми с ней вместе в этом самом дворе они играли. Знакомство это тянется с тех пор. И вот однажды в воскресенье, вот здесь, за этим самым столом пообедав, он пошел и встретился с ней, по уговору или без уговора, сказать вам не берусь. Тогда он и сделал ей предложение. Ее брат и сестра много о себе понимают, и они против нашего Джона. Ее отец только о себе думает, и он против того, чтобы делить ее с кем-нибудь. В силу каковых причин она и ответила нашему Джону: «Нет, Джон, я не могу быть вашей женой, и ничьей женой я не могу быть, я вообще не собираюсь выходить замуж, а собираюсь всю жизнь оставаться жертвой, прощайте, найдите себе другую, достойную вас, а меня забудьте!» Вот так она и осуждена быть вечной рабой у них, хотя они вовсе того не стоят, чтобы она была у них вечной рабой. И вот так нашему Джону теперь нет другой радости, кроме как наживать себе насморк среди мокрого белья, надрывая материнское сердце печальным зрелищем, которое вы только что видели. – Тут добрая женщина кивнула на маленькое оконце, за которым ее сын сидел все в той же позе неутешного горя под сенью своих полотняных древес; и снова, качая головой и утирая глаза, принялась упрашивать Кленнэма ради общего блага молодых людей поспособствовать тому, чтобы эти грустные события приняли счастливый оборот.

Она говорила с такой уверенностью и так правильно изобразила все, что касалось отношений Крошки Доррит с родными, что Кленнэм не находил оснований сомневаться в ее словах. Но глубокое и своеобразное участие, которое внушала ему Крошка Доррит, возникнув из жалости к ней, обреченной жить в грубой и вульгарной среде, в то же время заставляло его всегда мысленно отделять ее от этой среды, и ему было обидно, неприятно, даже больно думать, что она может быть влюблена в молодого Чивери, тоскующего на заднем дворе, или в кого-нибудь похожего на него. С другой стороны, он доказывал себе, что влюблена она или не влюблена, она остается той же Крошкой Доррит, преданной, доброй и чистой; делать же из нее какую-то фею в человеческом образе, отказывая ей в праве на сердечную близость с теми немногими, кого она знает, – это просто прихоть его фантазии, и прихоть довольно жестокая. И все-таки ее полудетская, воздушная фигурка, застенчивые манеры, в душу проникающий голос и взгляд, те многие и многие черты ее внутреннего облика, которые привлекли его к ней и которые так резко отличали ее от окружающих – все это не вязалось, упорно не желало вязаться с только что услышанной новостью.

Взвесив в уме все эти соображения (покуда миссис Чивери продолжала свою речь), он заверил достойную женщину, что готов сделать все, что в его силах, для счастья мисс Доррит и для осуществления ее сердечных желаний – если ему удастся их узнать. При этом он предостерег ее от чересчур поспешных выводов и заключений, просил держать все в строжайшей тайне, чтобы не причинить неприятностей мисс Доррит, и настойчиво советовал ей расположить сына к откровенности и еще раз проверить положение вещей. Миссис Чивери сочла последнее излишним, но сказала, что попытается. Затем она снова покачала головой, словно состоявшаяся беседа не оправдала всех ее надежд и ожиданий, но все же поблагодарила мистера Клеинэма за любезность. Расстались они добрыми друзьями, и Артур пошел домой.

Уличная сумятица усиливала сумятицу в его мыслях, и чтобы избежать полного хаоса, он решил не идти через Лондонский мост, а вернуться к более тихому Железному мосту. Не успел он взойти на него, как увидел немного впереди Крошку Доррит. День был погожий, дул легкий ветерок, и, должно быть, она только что пришла сюда подышать свежим воздухом. Он оставил ее в комнате Отца Маршалси какой-нибудь час назад.

Случай давал ему возможность исполнить свое желание – понаблюдать за ней, когда она одна. Он ускорил шаг; но прежде чем он поравнялся с нею, она оглянулась.

– Я вас испугал? – спросил он.

– Мне показалось, что я узнала шаги, – с запинкой ответила она.

– Но это было не так, Крошка Доррит? Ведь вы не ожидали встретить здесь меня.

– Я никого не ожидала встретить. Но когда я услышала шаги, мне показалось, что – что они похожи на ваши.

– Вы куда-нибудь торопитесь?

– Нет, сэр, я просто вышла немного погулять. Они пошли рядом, и вскоре она сказала, уже с прежней доверчивостью глядя ему в лицо:

– Как странно. Вам, может быть, даже покажется непонятным, но когда я тут гуляю, мне иногда приходит в голову: а не бессердечно ли это с моей стороны?

– Бессердечно?

– Я вижу реку и так много неба, и столько всего – разных предметов, суеты, движения. Потом возвращаюсь, а он все сидит там в четырех стенах.

– Пусть так! Но не забывайте, что, возвращаясь, вы приносите с собой частицу всего, что видели, и ему легче от этого.

– Вы думаете? Ах, если бы так! Но боюсь, что вам это только кажется и вы приписываете мне то, что на самом деле не в моей власти. Представьте себе, что вы сидели бы в тюрьме: неужели я могла бы служить для вас утешением?

– О да. Крошка Доррит, уверен, что могли бы.

По тому, как дрогнули ее губы, как лицо на миг омрачилось тенью, выдававшей глубокое внутреннее волнение, он понял, что всеми своими помыслами она там, с отцом. Та Крошка Доррит, что, дрожа, опиралась на его руку, никак не подходила под теорию миссис Чивери; но фантазия вдруг подсказала ему новое, менее невероятное предположение: а не: мечтает ли она о ком-нибудь другом, далеком, и – фантазия продолжала работать – безнадежно недосягаемом?

Когда они повернули обратно, Кленнэм вдруг воскликнул: «А вот Мэгги!» Крошка Доррит с удивлением подняла глаза и прямо перед собой увидела Мэгги, которая, признав их, остановилась как вкопанная. Она куда-то спешила так деловито и сосредоточенно, что не заметила их, покуда не столкнулась с ними лицом к лицу. По-видимому, неожиданная встреча привела ее в крайнее замешательство, и даже ее корзина разделяла это чувство.

– Мэгги, ты ведь обещала мне, что посидишь с отцом.

– А я, и хотела посидеть, маменька, а он мне не дал. Если он мне велит сходить куда-то, должна же я идти! Если он мне говорит: «Ну-ка, Мэгги, живо снеси это письмо и принеси ответ, а если ответ будет хорош, получишь шесть пенсов», должна же я снести! Господи боже, ведь мне, бедненькой, всего десять лет, что же с меня спрашивать, маменька? А если мистер Тип – если он мне попадается по дороге н спрашивает: «Куда идешь, Мэгги?» – а я говорю: «Иду кой-куда», а он говорит: «А не попытать ли и мне удачи?» – и если он тоже пишет письмо и дает его мне и говорит: «Неси туда же, а если ответ будет хорош, получишь шиллинг», – так я, что ли, виновата, маменька?

Потупленный взор Крошки Доррит достаточно ясно сказал Артуру, что она поняла, кому были адресованы письма.

– Вот я и иду кой-куда. Понятно? Куда мне велело, туда и иду, – продолжала Мэгги. – Иду кой-куда. Вам до этого и дела нет, маменька, – а вот вам-то есть дело, – сказала Мэгги, обращаясь к Артуру, – ступайте-ка и вы кой-куда, чтоб я вам их могла там передать.

– Зачем же непременно ходить туда, Мэгги. Можете мне их и здесь передать, – сказал Кленнэм, понизив голос.

– Ну, тогда хоть перейдем на другую сторону, – зычным шепотом возразила Мэгги. – А то маменька не должна была знать про это, и ничего бы она и не знала, если б вы сразу отправились кой-куда, вместо того чтобы мешкать да разгуливать. Я, что ли, виновата? Мне как сказали, так я и делаю. А вот им должно быть стыдно, зачем они так сказали.

Кленнэм перешел на другую сторону и торопливо вскрыл оба письма. В письме отца говорилось, что внезапные затруднения финансового характера, связанные с непредвиденной задержкой денежного перевода из Сити, на который он твердо рассчитывал, побуждают его взяться за перо – поскольку прискорбный факт его двадцатитрехлетнего заключения (подчеркнуто дважды) лишает его возможности изложить свою просьбу лично, – взяться за перо, чтобы просить мистера Кленнэма ссудить ему три фунта десять шиллингов против прилагаемой расписки. В письме сына сообщалось, что, как мистеру Клсннэму, без сомнения, приятно будет узнать, он, наконец, получил постоянное место, чрезвычайно выгодное и открывающее самые широкие перспективы дальнейших успехов, но его хозяин, временно испытывая недостаток наличных средств, обратился к великодушию своего служащего (которое тот неизменно проявлял и надеется проявлять и впредь по отношению к ближним) и просил его повременить с получением очередного жалования; каковое обстоятельство, в совокупности с недостойным поведением одного вероломного друга, а также с существующей дороговизной, привело его на край гибели, совершенно неизбежной, если сегодня без четверти шесть у него в руках не будет восьми фунтов. Он рад сообщить мистеру Кленнэму, что благодаря отзывчивости нескольких друзей, питающих к нему неограниченное доверие, он уже собрал почти всю необходимую сумму; остается сущая безделица, а именно один фунт семнадцать шиллингов и четыре пенса, каковую безделицу мистер Кленнэм безусловно не откажет дать ему взаймы сроком на один месяц под обычные проценты.

Кленнэм тут же ответил на оба письма с помощью карандаша и бумажника: отцу послал то, о чем тот просил, а сыну написал, что, к сожалению, не может удовлетворить его просьбу. Оба ответа были им вручены Мэгги, с прибавлением шиллинга, чтобы разочарование Типа на ней не отразилось.

Потом он вернулся к Крошке Доррит, и они снова пошли было рядом, но вдруг она остановилась и сказала:

– Мне, пожалуй, пора. Пора домой.

– Не надо огорчаться, – сказал Кленнэм. – Я ответил на оба письма. Все это пустяки. Вы знаете, о чем они. Все это пустяки.

– Мне нельзя оставлять его, – ответила она. – Никого из них мне нельзя оставлять. Когда меня нет, они – разумеется, не думая об этом, – совращают даже Мэгги.

– Бедняжка по сути дела взяла на себя самое невинное поручение. И, вероятно, согласилась скрыть его от вас, думая, что этим избавит вас от каких-то лишних тревог.

– Да, наверно, наверно! Но мне все-таки пора домой! Как-то на днях моя сестра заметила мне, будто я настолько привыкла к тюрьме, что вся пропиталась ее духом. Должно быть, это верно. Мне самой так кажется, когда я смотрю на реку, на небо, на все то, что я вижу здесь. Мое место там. Лучше мне там и оставаться. С моей стороны бессердечно прогуливаться здесь, когда я в это время могла бы что-то делать там. Прощайте. Не надо было мне вовсе выходить из дому.

Все это вылилось у нее с надрывом, с мукой, словно само собой хлынуло наружу из наболевшей души, и Кленнэм, слушая ее, едва удерживал слезы.

– Не называйте тюрьму домом, дитя мое. Мне всегда тяжело слышать, когда вы называете ее своим домом.

– Но ведь это и есть мой дом. Другого дома у меня нет! Зачем же мне хотя бы на миг забывать о нем?

– Вы никогда и не забываете, милая моя Крошка Доррит, и вы служите ему верой и правдой.

– Дай бог, чтобы это было так! Но лучше мне не уходить оттуда без надобности; и лучше, и полезней, и спокойнее для меня. Я вас очень прошу, не провожайте меня, я дойду одна. Прощайте, господь с вами. Благодарю вас, благодарю за все.

Он почувствовал, что не должен настаивать, и, стоя у парапета моста, глядел вслед хрупкой маленькой фигурке, пока она не скрылась из виду. Потом он повернулся к реке лицом и глубоко задумался.

Эти письма все равно огорчили бы ее, когда бы она про них ни узнала; но при других обстоятельствах вызвали бы они такой неудержимый взрыв отчаяния?

Нет.

Когда она видела, как ее отец клянчит подачки, прикрываясь своей обветшалой личиной, когда она умоляла не давать старику денег, она тоже страдала, но не так, как сейчас. Что-то сделало ее особенно восприимчивой, болезненно чуткой. Может быть, и в самом деле существует эта смутная, безнадежно неосуществимая мечта? Или это лишь потому пришло ему в голову, что, глядя на мутные струи бегущей под мостом реки, он вспоминает одно местечко выше по течению, где вода журчит за кормою всегда одну и ту же песню, где белеют кувшинки и шелестит камыш, и река свершает свой вечный путь, не ведая перемен и смятений.

Долго еще он стоял и думал о Крошке Доррит, бедной своей девочке; думал о ней и по дороге домой, думал о ней и ночью, думал о ней и тогда, когда уже новый день забрезжил в окне. А бедная девочка Крошка Доррит думала о нем – преданно, ах, слишком преданно думала она о нем в тени тюремных стен.

0

25

Глава XXIII
Машина в действии

Мистер Миглз так энергично повел порученные ему Кленнэмом переговоры с Дэниелом Дойсом, что очень скоро настало время переходить от слов к делу, о чем он и сообщил Кленнэму, явившись к нему однажды в девять часов утра.

– Дойс весьма польщен вашим добрым мнением, – начал он без всяких предисловий, – и желает, чтобы вы немедля познакомились с делами его предприятия и досконально разобрались в них. Он передал мне ключи от всех своих книг и бумаг – вот они, побрякивают у меня в кармане! – и сказал при этом только одно: «Я хочу, чтобы мистер Кленнэм знал о моих делах все, что знаю я сам, тогда мы действительно сможем беседовать на равных основаниях. Если же у нас с ним ничего не получится, я знаю, что он не злоупотребит моим доверием. Не будь я в этом твердо уверен с самого начала, я бы с ним и разговаривать не стал». Узнаю Дэниела Дойса, – присовокупил мистер Миглз. – Весь он тут, как на ладони.

– Что ж, видно, что благородной души человек.

– Еще бы! На этот счет можете не сомневаться! Чудаковат, но благороден. Хотя чудаковат до крайности. Поверите ли, Кленнэм, – сказал мистер Миглз, чистосердечно забавляясь странностями своего приятеля, – я целое утро проторчал в этом Подворье – как бишь оно называется?

– Подворье Кровоточащего Сердца?

– Вот, вот. Целое утро проторчал в Подворье Кровоточащего Сердца, чтобы убедить его хотя бы обдумать ваше предложение.

– А почему?

– Вы спрашиваете почему, мой друг? А потому, что не успел я произнести ваше имя, как он тотчас же наотрез отказался.

– Отказался, потому что предложение исходило от меня?

– Не успел я произнести ваше имя, как он закричал: «Об этом не может быть и речи!» – «А по какой такой причине?» – спрашиваю я. «Неважно, по какой причине, Миглз; не может быть речи, и все тут». – «Но отчего же не может быть?» Так вы поверьте, Кленнэм, – продолжал мистер Миглз, посмеиваясь про себя, – оказалось, об этом не может быть и речи оттого, что, когда вы с ним вместе шли в Туикнем, он в разговоре упомянул о своем намерении искать компаньона, полагая в то время, что у вас имеется собственное дело, с которым вы связаны так же нерушимо и прочно, как собор святого Павла с землей, на которой он стоит. «А если, говорит, я теперь соглашусь на его предложение, так мистер Кленнэм может подумать, будто я только прикидывался, что запросто беседую с ним, а на самом деле у меня свое было на уме. А этого, говорит, я не могу допустить, этого, говорит, мне моя гордость не позволяет».

– Да я бы никогда…

– Разумеется, вы бы никогда, – перебил мистер Миглз, – я так ему и сказал. Но у меня целое утро ушло на то, чтобы сбить его с этой позиции; и, пожалуй, никому другому (меня он издавна уважает) это бы и вовсе не удалось. Ладно. Только мы преодолели это важное препятствие, стал он требовать, чтобы прежде чем сводить вас с ним, я бы сам просмотрел его книги и составил себе мнение. Я просмотрел книги и составил мнение. «Ну, как вы, спрашивает, за или против?» – «За», – говорю. «В таком случае, дорогой мой друг, вы, говорит, теперь попросите мистера Кленнэма заняться тем же. А чтобы его не стеснять и не связывать ничем его мнение, я на неделю уеду из города». И уехал-таки, – заключил мистер Миглз. – Ну, что вы на это скажете?

– Что можно только удивляться подобной деликатности, подобному…

– Чудачеству, – подхватил мистер Миглз. – Вполне согласен!

Это было не совсем то, что намеревался сказать Кленнэм, но он не захотел возражать своему добрейшему другу.

– Так что вы можете приступить к делу, когда сочтете удобным, – добавил мистер Миглз. – А я обещал в случае надобности давать вам те или иные пояснения, но совершенно беспристрастно и не больше, чем это действительно будет необходимо.

Знакомство с предприятием в Подворье Кровоточащего Сердца началось в тот же день. Опытный глаз без труда мог обнаружить, что дело здесь велось с некоторыми отклонениями от правил; но каждое отклонение или остроумно упрощало какую-нибудь сложность или позволяло достигнуть цели более коротким путем. Было очевидно, что делопроизводство у мистера Дойса отстает и что ему очень нужен помощник, чтобы придать больший размах его предприятию; но результаты каждой операции за многие годы были в точности указаны в книгах и проверить их не составляло труда. При этом ничто не делалось в расчете на возможную ревизию; все представало в своем честном рабочем виде, и грубоватый, но строгий порядок господствовал во всем. Многочисленные записи и подсчеты, сделанные рукой Дойса, не отличались каллиграфичностью и безукоризненной точностью формы; но все в них было ясно и соответствовало содержанию. Артур невольно подумал, что более разработанная, внешне эффектная система делопроизводства – какая, должно быть, принята в Министерстве Волокиты, – гораздо меньше помогает уяснить сущность дела, ибо на то и рассчитана, чтобы ее запутать.

За три или четыре дня прилежных занятий Кленнэм основательно изучил все то, что ему необходимо было знать. Мистер Миглз это время был к его услугам, неизменно готовый осветить темное место ярким лучом фонарика, в свое время служившего дополнением к лопатке и весам. Вдвоем они определили сумму, которую справедливо было бы предложить за половинную долю в предприятии, а затем мистер Миглз распечатал бумагу, в которой Дэниел Дойс проставил свою цифру; она оказалась даже несколько меньше. Таким образом, когда Дэниел вернулся в город, можно уже было считать вопрос решенным.

– Теперь могу откровенно признаться, мистер Кленнэм, – сказал он, сердечно пожимая тому руку, – обойди я весь свет в поисках компаньона, не нашел бы такого, который был бы мне больше по сердцу.

– И я могу сказать то же самое, – отозвался Кленнэм.

– А я могу прибавить, что вы отлично подходите друг к другу, – объявил мистер Миглз. – Вы, Кленнэм, держите его в узде, на то вы человек благоразумный, а вы, Дойс, знайте свои машины, на то вы…

– Человек неразумный? – подсказал Дэниел со своей сдержанной улыбкой.

– Если угодно, считайте так – и каждый из вас всегда будет надежной опорой для другого. Ну, а засим пожелаю вам обоим удачи, на то я человек практический.

За месяц были улажены все формальности, и Кленнэм стал полноправным участником дела. Теперь у него оставалось личного капитала всего несколько сот фунтов; но зато перед ним открылось широкое и многообещающее поле деятельности. Трое друзей решили ознаменовать радостное событие обедом; рабочие предприятия, их жены и дети тоже праздновали и тоже обедали; все Подворье Кровоточащего Сердца в этот день обедало и даже ело мясо. Но миновало каких-нибудь два месяца, и все вошло в свою колею: привычно подтягивали туже пояс обитатели Подворья, позабыв о пиршестве, привычно проходили люди мимо новенькой вывески «Дойс и Кленнэм» (только и осталось тут нового, что сама эта вывеска), привычно занимался делами фирмы Кленнэм, и ему самому порой казалось, что он уже век ими занимается.

Небольшой уголок, отведенный Кленнэму для его занятий, отделялся стеклянной перегородкой от длинного низкого помещения мастерской, сплошь набитого станками, тисками, прессами, приводами, колесами; все это, будучи соединено с паровой машиной, производило такой лязг и грохот, как будто задалось самоубийственной целью разнести предприятие в щепу и стереть в порошок все замыслы его хозяев. В полу и в потолке были устроены люки, через которые мастерская сообщалась с двумя другими, расположенными внизу и наверху, и от люка к люку всегда тянулся столб света, напоминавший Кленнэму страничку из детской библии в картинках, на которой так были изображены лучи, – свидетели убийства Авеля. Перегородка заглушала шум, и в конторку он доносился лишь в виде мерного жужжания, прерывая которое по временам что-то звякало или бухало. Склоненные фигуры рабочих были почти черными от стальных и железных опилок, которые дождем сыпались вокруг каждого станка и выбивались из каждой щели. В мастерскую можно было попасть прямо с наружного двора по лестнице, под которой помешалось точило для инструментов. Кленнэму вся эта непривычная картина казалась фантастической и в то же время полной биения живой жизни, и всякий раз, поднимая глаза от документов и книг, которые он старался привести в образцовый порядок, он смотрел на нее с незнакомым прежде чувством удовлетворенности своим делом.

Однажды, подняв таким образом глаза, он был поражен необыкновенным явлением: по лестнице карабкалась женская шляпка. Следом за ней появилась еще одна. Секунду спустя он установил, что первая шляпка находится на голове тетушки мистера Ф., а вторая – на голове Флоры, которой, видимо, немалых усилий стоило подталкивать свое наследство вверх по крутым ступеням.

Хоть и не слишком обрадовавшись гостьям, Кленнэм все же поспешил им навстречу и помог выбраться из мастерской – что пришлось как нельзя более кстати, ибо тетушка мистера Ф. уже успела обо что-то споткнуться и грозила загубить идею парового двигателя каменным ридикюлем, висевшим у нее на руке.

– Ах ты боже мой, Артур, – то есть мне бы следовало сказать мистер, Кленнзм – просто не знаю, как мы сюда влезли, а обратно и не вылезем без пожарной лестницы, а тетушка мистера Ф. провалилась между ступеньками и, наверно, вся в синяках, итак, вы стало быть, занялись машинами и литейным делом, подумать только, и ничего даже нам не сказали.

Тут Флоре пришлось остановиться, чтобы перевести дух. Тетушка мистера Ф. тем временем потирала концом зонтика свои почтенные щиколотки и свирепо озиралась по сторонам.

– Какой же вы нехороший, что ни разу больше не навестили нас с тех пор, хотя в самом деле, что теперь может привлекать вас в нашем доме, и уж, наверно, у вас нашлось более приятное времяпрепровождение, интересно знать, блондинка она или брюнетка, а глаза голубые или черные, впрочем можно не сомневаться, что она полная противоположность мне во всех отношениях, я ведь отлично знаю, как вы разочаровались во мне, и вы правильно сделали, что отдали свое сердце, ах ты боже мой, что это я говорю, не слушайте вы меня, Артур, я сама не знаю толком.

Тем временем он освободил два стула и пододвинул их дамам. Флора тотчас же опустилась на ближайший к ней и подарила Артура прежним взглядом.http://s3.uploads.ru/t/0VtrB.png– Дойс и Кленнэм, нет, вы только подумайте, и что это за Дойс, хотела бы я знать, – продолжала Флора, – должно быть, приятнейший джентльмен и, верно, женат, или, верно, у него есть дочка, признавайтесь, ведь есть? Тогда понятно, откуда вдруг этот интерес к машинам, все ясно, и не говорите мне ничего больше, я знаю, что не имею права задавать вопросы, золотые узы прошлого разбиты и тем лучше.

Флора нежно накрыла его руку своей и метнула на него еще один взгляд, взятый из арсенала юности.

– Дорогой Артур – сила привычки, мистер Кленнэм и вежливее и больше соответствует положению вещей – я прошу извинить меня за это бесцеремонное вторжение, но мне казалось, память былых дней, что в вечность канули и больше не вернутся, дает нам с тетушкой мистера Ф. право прийти поздравить вас и пожелать успехов, а ведь согласитесь, это куда лучше, чем Китай, и главное ближе, хотя, правда, выше!

– Я очень рад видеть вас, – сказал Кленнэм, – и очень вам признателен за ваше любезное внимание.

– Да, в этом отношении вы счастливее меня. – ответила Флора, – я бы двадцать раз могла умереть и двадцать раз лечь в могилу и не знаю что еще, так и не дождавшись, чтоб вы обо мне хотя бы вспомнили, но несмотря на это, я все же хочу еще только одно сказать вам, еще только одно объяснить…

– Дорогая миссис Финчинг, – в испуге взмолился Артур.

– Ах, не произносите эту противную фамилию, скажите «Флора»!

– Флора, стоит ли вам опять себя расстраивать? Право же, больше никаких объяснений не требуется. Вы мне уже все объяснили, и я вполне удовлетворен.

Тут ход беседы нарушило безапелляционное и грозное заявление, последовавшее со стороны тетушки мистера Ф.

– На Дуврской дороге стоят путевые столбы!

Этот снаряд был ею выпушен с такой смертельной ненавистью к роду человеческому, что Кленнэм почувствовал себя совершенно беззащитным; тем более что его в первые же минуты озадачил визит этой почтенной дамы, явно питавшей к нему непреодолимое отвращение. Он растерянно покосился на нее, но она не удостоила его взглядом; дыша презрением и злобой, она смотрела куда-то вдаль. Флора, однако, повела себя так, будто услышала нечто в высшей степени тонко и к месту сказанное, и вслух выразила свое восхищение остроумием тетушки мистера Ф. Воодушевленная то ли ее похвалой, то ли собственным бурным негодованием, упомянутая достопримечательная особа добавила:

– А пусть-ка он попробует! – и решительно наставив на Кленнэма свой каменный ридикюль (вещь, размерами напоминавшую чемодан, а видом – археологическую находку), дала понять, что именно он тот несчастный, кому брошен этот вызов.

– Итак, еще только одно я хочу сказать, – продолжала Флора, – еще только одно объяснить, мы с тетушкой мистера Ф. никогда бы не решились беспокоить делового человека, мистер Ф. ведь тоже был деловым человеком, правда, по винной части, но дело всегда дело, как бы оно ни называлось, и у всех деловых людей одни и те же привычки, взять хотя бы самого мистера Ф., бывало как без десяти шесть вечера, так его туфли уже стоят на коврике, а как без десяти восемь утра, так его сапоги уже греются за каминной решеткой, минута в минуту, в любую погоду, зимой и летом – а потому мы никогда бы не решились беспокоить, если б у нас не было доброго намерения, а так как намерение доброе, то я надеюсь, вы нас извините, Артур – мне следовало сказать мистер Кленнэм, или даже Дойс и Кленнэм, как то больше подходит для делового человека.

– Прошу вас, не оправдывайтесь, – сказал Артур. – Я вам рад во всякое время.

– Вы очень любезны, Артур, мистер Кленнэм – всякий раз спохватываюсь слишком поздно, вот что значит привычка, которая идет от давно прошедших дней, и как это верно сказано, что в ночной тишине порой так трудно бывает уснуть человеку, видений минувшего рой терзает усталую грудь человека – очень любезны, но боюсь, не очень искренни, в самом деле заняться какими-то машинами и не написать об этом хотя бы строчку папаше – уж о себе не говорю хотя было время когда но все это в прошлом и суровая действительность ах что же это я опять не обращайте внимания но вы должны согласиться что так добрые друзья не поступают.

На этот раз Флора, видимо, уже махнула рукой и на запятые; ее фразы неслись, обгоняя одна другую, и понять ее было еще труднее, чем в прошлый раз.

– Впрочем, – торопилась она, – другого не приходится и ожидать и с какой стати ожидать а раз не приходится ожидать то и нечего ожидать и я вовсе не виню вас и никого не виню только когда ваша маменька и мой папенька не пощадили нас и разбили золотые вазы – то есть я хочу сказать узы да вы и сами знаете что я хочу сказать а если не знаете то не так уж много потеряли и не так уж это для вас важно позволю себе заметить – когда они разбили золотые узы соединявшие нас и мы покатились на диван в припадке слез по крайней мере я покатилась с тех пор все стало по-другому и отдавая свою руку мистеру Ф. я себя ни в чем не обманывала но он был так несчастен и так безутешен и даже намекал насчет реки или чего-то такого что продается в аптеке, и что же мне оставалось делать?

– Милая Флора, ведь мы уже решили этот вопрос. Вы поступили совершенно правильно.

– Охотно верю, что вы так думаете, – отрезала Флора, – иначе вы бы не отнеслись к этому так прохладно, если б я не знала про Китай, я бы сказала Северный полюс, впрочем, вы правы, дорогой мистер Кленнэм, и я вас не виню, а про Дойса и Кленнэма мы узнали от Панкса, потому что эти дома все папашины, а иначе мы бы и понятия ни о чем не имели, убеждена и не сомневаюсь.

– Нет, нет, пожалуйста, не говорите так!

– А почему же мне так не говорить, Артур – то есть Дойс и Кленнэм, проще и менее тягостно для меня, чем мистер Кленнэм – ведь я знаю, что это так, и вы знаете, что это так, и не пытайтесь убедить меня, что я ошибаюсь.

– Но вы в самом деле ошибаетесь, Флора. Я собирался навестить вас в самом непродолжительном времени.

– Ах, – сказала Флора, качая головой. – Уж будто! – и снова подарила его прежним взглядом. – Но так или иначе, когда Панкс нам сообщил, я тут же решила заглянуть к вам вместе с тетушкой мистера Ф., потому что, когда папаша, не тогда, а еще раньше – упомянул о ней и сказал, что вы ею интересуетесь, я сразу и говорю, ах, ты боже мой, ведь дело всегда найдется, вот и можно взять ее в дом вместо того, чтобы отдавать на сторону.

– Ее? – переспросил Кленнэм, ничего не понимая, – вы имеете в виду тетушку ми…

– Господь с вами, Артур – нет, лучше, Дойс и Кленнэм, не так бередит старые раны – да кому придет в голову брать тетушку мистера Ф. в дом на поденную работу?

– На поденную работу? Так это вы о Крошке Доррит говорите?

– О ком же еще, – воскликнула Флора, – и что за нелепая фамилия, в жизни такой не слыхала, точно название деревни на столбе у заставы, или кличка пони, или щенка, или птицы, или еще такие семена продаются в лавке, можно посадить на грядке или в цветочном горшке и вырастет крапчатая травка.

– Позвольте, позвольте, Флора, – сказал Артур, почувствовавший вдруг живой интерес к разговору, – стало быть, мистер Кэсби был так добр, что упомянул вам о Крошке Доррит? А что именно он сказал?

– Ах, вы ведь знаете папашу, – отвечала Флора, – до чего он несносен, когда сидит этаким красавцем у камина и вертит большими пальцами, так что голова начинает кружиться, если долго смотреть, так вот он и сказал, когда мы говорили о вас, не помню, кто первый начал разговор, Артур – Дойс и Кленнэм – одно могу сказать, что не я, то есть мне кажется, что не я, надеюсь, вы не станете требовать от меня дальнейших признаний?

– Нет, нет, – сказал Артур. – Ни в коем случае.

– Легко же вы соглашаетесь, – заметила Флора, надув губки, и тотчас же потупилась в обворожительном смущении, – но не хочу скрывать, мы говорили о вас, и папаша упомянул про нее, сказав, что вы принимаете в ней большое участие, а я ответила то, что вы уже знаете, и вот и все.

– Все? – переспросил Артур с некоторым разочарованием.

– Если не считать того, что, когда Панкс рассказал нам, что вы вступили компаньоном в это предприятие, и насилу убедил нас, а то мы не хотели верить, я тогда говорю тетушке мистера Ф., пойдемте спросим, не будет ли какого неудобства, если я стану приглашать ее к нам, когда случится надобность, я ведь знаю, она часто ходит работать к вашей мамаше, а у вашей мамаши нрав крутой, мне это хорошо известно, Артур – Дойс и Кленнэм – иначе я не вышла бы за мистера Ф. и, быть может, теперь, но что это я опять говорю!

– Вы очень добры, Флора, что подумали об этом.

Бедная Флора ответила с чистосердечной простотой (которая шла к ней куда больше, нежели самые томные девические взгляды), что рада сделать ему приятное. Она сказала это так искренне, что Кленнэму от души захотелось, чтобы она раз навсегда забыла и о своей девической томности и о взглядах сирены и была бы такой, как сейчас.

– Если у вас найдется работа для Крошки Доррит, Флора, – сказал он, – и если к тому же найдется для нее ласковое слово…

– Непременно найдется, – поспешила вставить Флора.

– Не сомневаюсь… Так вот, вы этим окажете ей большую помощь и поддержку. Я не считаю себя вправе рассказать вам все, что мне о ней известно, ибо это тайна, которую я узнал при обстоятельствах, обязывающих меня к молчанию. Но эта маленькая девушка не только вызывает во мне сочувствие, я ее уважаю поистине безгранично. Вы даже вообразить не можете, какие тяжелые испытания выпали ей на долю и сколько в ней преданности, скромности, доброты. Я не могу думать, а тем более говорить о ней без волнения. Пусть же это волнение заменит собою слова, и позвольте мне с благодарностью поручить ее вашему дружескому участию.

Он протянул руку бедной Флоре, но бедная Флора не могла так же просто принять эту руку, как она была подана. Открытое и непосредственное изъявление чувств было ей не по душе, она непременно хотела таиться и прятаться, как когда-то. К собственному удовольствию и к ужасу Артура, она осторожно прикрыла его руку концом шали и только тогда взяла ее. Затем опасливо оглянулась и вдруг увидела сквозь стеклянную перегородку две приближающиеся фигуры. В полном восторге она воскликнула: «Папаша! Тсс, Артур, ради всего святого, тише!» – и, пошатнувшись, упала на свой стул, с необыкновенной точностью изображая юную деву застигнутую врасплох и готовую лишиться чувств от потрясения.

Между тем к конторке, следуя в кильватере Панкса, подплыл безмятежно сияющий Патриарх, Панкс распахнул перед ним дверь, отбуксировал его к месту, а затем отошел и стал на якорь в уголке.

– Я слышал от Флоры, – сказал Патриарх, благосклонно улыбаясь, – что она собирается побывать у вас, побывать у вас. А я вот шел мимо и думаю, дай тоже зайду, дай тоже зайду.

Это заявление не содержало особо глубокого смысла, но благодаря голубым глазам, сияющей лысине и белоснежным кудрям говорившего казалось, будто он изрек величайшую истину, достойную занять свое место среди благороднейших мыслей, завешанных человечеству лучшими из людей. И точно так же, когда он уселся в пододвинутое ему Кленнэмом кресло и сказал: «Так вы, стало быть, взялись за новое дело, Кленнэм? Ну что ж, в добрый час, в добрый час, сэр!» – то словно бы явил настоящее чудо доброты и благожелательности.

– Миссис Финчинг только что говорила мне, сэр, – сказал Артур, поблагодарив сперва за доброе пожелание и не замечая возмущенного жеста, которым осиротевшая супруга мистера Финчинга протестовала против употребления этой почтенной фамилии, – что она намерена давать иногда работу молодой швее, которую вы рекомендовали моей матери, и я выразил ей свою признательность за это.

Патриарх неуклюже повернулся в сторону Панкса, и тот, оторвавшись от изучения своей записной книжки, поспешил на помощь.

– Вы вовсе ее не рекомендовали, – сказал Панкс. – Как вы могли ее рекомендовать? Вы ведь ничего о ней не знаете, ровно ничего. Просто вам назвали ее имя и вы при случае упомянули его. Вот и все.

– Ну что ж, – сказал Кленнэм. – Она оправдала бы любую рекомендацию, так что это почти то же самое.

– Вам очень приятно, что ею довольны, – сказал Панкс, – но если б оказалось, что ею недовольны, вы бы за это не отвечали. Не ваша заслуга в том, как оно есть, и не ваша была бы вина, если бы было иначе. Вы никаких ручательств не давали. Вы ничего не знали о ней.

– Стало быть, – наудачу спросил Артур, – вы не знакомы с кем-либо из ее родных?

– С кем-либо из ее родных? – повторил Панкс. – Как вы можете быть знакомы с кем-либо из ее родных? Вы о них и не слыхали никогда. Разве можно быть знакомым с людьми, о которых никогда не слыхал? Едва ли.

Все это время Патриарх сохранял на лице свою ясную улыбку, благодушно кивая или качая головой, смотря по обстоятельствам.

– А что касается поручителей, – продолжал Панкс, – так вам хорошо известно, каково иметь дело с поручителями. Чушь и ерунда, вот что! Взять хотя бы ваших жильцов здесь, в Подворье. Они вам все охотно поручатся один за другого, если вы на это согласитесь. А зачем на это соглашаться? Какая вам выгода от того, что вместо одного вас обманут двое? И одного довольно. Человек, который не может уплатить, ручается за другого, который тоже не может уплатить, что он может уплатить. Все равно что калека на двух деревяшках поручился бы за другого калеку на двух деревяшках, что у него ноги настоящие. От этого ни тот, ни другой наперегонки не побежит. А мороки с двумя парами деревяшек больше, чем с одной, особенно если вам и одна ни к чему. – И мистер Панкс заключил свою речь обычным свистком.

Наступившая затем короткая пауза была прервана тетушкой мистера Ф., которая, отпустив свое последнее замечание, впала в каталепсию и все это время просидела неестественно выпрямившись и не произнося ни звука. Она вдруг подскочила на месте, подвергая серьезному испытанию нервы непосвященных, и с непримиримой злобой объявила:

– Нельзя сделать из пустой медной башки голову с мозгами. Даже при жизни дяди Джорджа нельзя было; а уж после его смерти и подавно.

Мистер Панкс не замедлил откликнуться, хладнокровно, как всегда:

– Да неужели, сударыня! Помилуй бог! Вот никогда бы не подумал!

Но, несмотря на проявленную им находчивость, речь тетушки мистера Ф. произвела на присутствующих гнетущее впечатление; ибо, во-первых, невозможно было скрыть тот факт, что заключенный в ней обидный намек относился не к чему иному, как к голове злополучного Кленнэма, а во-вторых, никто не знал, кому именно доводится родственником таинственный дядя Джордж и чей замогильный покой тревожат неоднократные упоминания этого имени.

Вследствие чего Флора заметила, впрочем не без гордости за свое наследство, что тетушка мистера Ф. сегодня очень оживлена и, пожалуй, им пора уходить. Однако тетушка мистера Ф., оживляясь все больше, приняла это предложение в штыки и уходить наотрез отказалась; присовокупив, в довольно оскорбительном тоне, что если «Он» (подразумевался все тот же Кленнэм) желает от нее избавиться, так пусть вышвырнет ее в окно, и выразив свое пламенное желание увидеть, как это «Ему» удастся.

Спас положение опять-таки мистер Панкс, не терявшийся ни при каких обстоятельствах, особенно если эти обстоятельства грозили затруднить патриаршее плаванье; он потихоньку нахлобучил шляпу, потихоньку выскользнул за дверь и потихоньку вернулся в контору, успев искусственным образом приобрести такой цветущий вид, словно провел за городом месяц или два. «Помилуй бог, сударыня! – воскликнул мистер Панкс, запустив всю пятерню в волосы, как бы от изумления, – вас ли я вижу? Здравствуйте, здравствуйте! Вы прекрасно выглядите. Какая приятная встреча! Позвольте предложить вам руку, сударыня, и мы с вами немного пройдемся вдвоем; надеюсь, вы мне не откажете в этой чести!» И он галантно, но решительно повел тетушку мистера Ф. к наружной лестнице. Мистер Крсби не спеша поднялся со своего места с таким видом, будто он сам все это проделал, и двинулся следом за ними; Флора же, покидая контору последней, успела с наслажденьем шепнуть своему бывшему поклоннику, что чаша жизни допита ими до дна, и дала понять, что покойный мистер Ф. был горьким осадком на дне этой чаши.

Оставшись один, Кленнэм задумался о своей матери и о Крошке Доррит, и тут вновь зашевелились в нем прежние догадки и подозрения. Снова и снова перебирал он все это в уме, в то же время машинально продолжая заниматься своим делом, как вдруг ни бумаги упала тень, и он поднял голову, чтобы посмотреть, в чем причина этого явления. Причина была в мистере Панксе. Сдвинув шляпу на затылок (можно было подумать, что это его жесткие волосы вдруг распрямились, точно пружины, и отбросили ее назад), сверля Кленнэма черными бисеринками глаз, обгрызая ногти на правой руке, а левую держа про запас в кармане, мистер Панкс стоял за стеклянной перегородкой, и тень его ложилась на книги и документы.

Мистер Панкс вопросительно качнул головой, осведомляясь, можно ли снова войти. Кленнэм в ответ утвердительно кивнул. Мистер Панкс вплыл в контору, пришвартовался к письменному столу, облокотился на него, чтоб не снесло течением, и начал разговор с того, что фыркнул и запыхтел.

– Ну как, утихомирилась тетушка мистера Ф.? – спросил Кленнэм.

– Вполне, сэр, – отвечал Панкс.

– Я имел несчастье заслужить весьма неприязненное отношение этой дамы, – сказал Кленнэм. – Не знаете ли почему?

– А она сама знает?

– Не думаю.

– И я не думаю.

Мистер Панкс достал свою записную книжку, раскрыл ее, снова закрыл, бросил в шляпу, стоявшую рядом на столе, и заглянул туда – посмотреть, как она лежит; все это с выражением крайней сосредоточенности.

– Мистер Кленнэм, – начал он снова. – Я желал бы получить некоторые сведения, сэр.

– О делах фирмы? – спросил Кленнэм.

– Нет, – сказал Панкс.

– Тогда могу ли я спросить, о чем, мистер Панкс? Если, конечно, вы желаете получить эти сведения от меня.

– Да, сэр, от вас, – сказал Панкс. – Вопрос в том, согласитесь ли вы мне их дать. А, Б, В, Г, Д. Да, Де, Ди. До. В алфавитном порядке. Доррит. Вот вам фамилия, сэр.

Мистер Панкс издал уже знакомый нам звук и принялся за ногти левой руки. Артур смотрел на него выжидательно; он смотрел на Артура так же.

– Я вас не понимаю, мистер Панкс.

– Это фамилия, которая меня интересует.

– А что именно вас интересует?

– Все, что вы можете и захотите мне сказать. – Этот исчерпывающий перечень интересов мистера Панкса был подкреплен усиленным действием всего машинного отделения буксира.

– Я должен сказать, вы меня удивляете, мистер Панкс. Весьма странно, что вам пришло в голову обратиться ко мне с таким вопросом.

– Что ж, что странно, – возразил Панкс. – Дело может быть очень странным, но от этого оно не перестает быть делом. Короче говоря, речь идет о деле. Я человек деловой. Что мне еще делать на этом свете, если не заниматься делами? Решительно нечего.

Кленнэм внимательно посмотрел на своего собеседника, словно невольно усомнившись в том, что этот сухой и жесткий человек говорит всерьез. Перед ним была все та же физиономия, как всегда небритая и грязная, как всегда выразительная и подвижная, но он не уловил на ней никаких признаков насмешки, чудившейся ему в голосе.

– Только чтоб не было недоразумений, – сказал Панкс, – заметьте себе сразу: моего хозяина это дело не касается.

– Вы называете своим хозяином мистера Кэсби?

Мистер Панкс кивнул.

– Да, он мой хозяин. Представьте такой случай. Скажем, в доме у хозяина я слышу фамилию – фамилию молодой особы, которой желает помочь мистер Кленнэм. Скажем, эту фамилию называл хозяину Плорниш из Подворья. Скажем, я иду к Плорнишу. Скажем, задаю ему вопрос с деловой целью. Скажем, Плорниш, хоть должен квартирную плату за шесть недель, отвечать не хочет. Скажем, и миссис Плорниш отвечать не хочет. Скажем, оба ссылаются на мистера Кленнэма. Возможен такой случай?

– Дальше.

– А дальше, сэр, – отозвался Панкс, – скажем, я иду к нему. И вот, скажем, я пришел.

Тут деловой человек, пыхтя, отступил на шаг (дал задний ход, сказали бы мы о буксире), словно с тем, чтобы открыть для обозрения свой закопченный корпус, а потом снова пошел на абордаж, попеременно заглядывая то в шляпу, где лежала записная книжка, то в лицо Кленнэму.

– Мистер Панкс, отнюдь не посягая на ваши тайны, мне все же хотелось бы кое-что себе уяснить. Позвольте задать вам два вопроса. Во-первых…

– Стойте! – прервал его Панкс, подняв кверху грязный палец с обкусанным ногтем. – Уже знаю: «Каковы ваши побуждения?»

– Вы угадали.

– Побуждения добрые, – сказал Панкс. – К хозяину отношения не имеют, объяснены пока быть не могут, показались бы сейчас нелепыми, но – добрые. Могут послужить на пользу молодой особе по фамилии Доррит, – продолжал Панкс, не опуская предостерегающе поднятого пальца. – Считайте, что побуждения добрые.

– Тогда второй и последний вопрос: что вы хотите узнать?

Мистер Панкс успел тем временем выудить записную книжку из шляпы, тщательно спрятал ее во внутренний карман, помедлил несколько, глядя прямо в глаза Кленнэму, отфыркнулся и произнес.

– Все что только можно.

Кленнэм не мог удержаться от улыбки, видя, как это маленькое буксирное суденышко, верный поводырь неуклюжего корабля Кэсби, настороженно пыхтит, словно поджидая удобного случая напасть и вырвать все, что ему нужно, раньше, чем противник успеет опомниться. Но было в настойчивости мистера Панкса нечто, приводившее на ум странные мысли. В конце концов Артур решил сообщить мистеру Панксу те сведения, которыми располагал сам, справедливо рассудив, что тот все равно их добудет, не от него, так другим путем.

Попросив предварительно мистера Панкса не забывать собственных слов о том, что им руководят добрые побуждения и что хозяин его к этому делу непричастен (каковые слова черномазый человечек тут же охотно и с большим жаром повторил), Кленнэм откровенно признался, что о происхождении семьи Доррит и о ее прежнем местожительстве ему ничего не известно, но что, насколько он знает, семья эта в настоящее время состоит из пяти человек: двух братьев, холостого и вдовца, и троих детей последнего. Он также сообщил мистеру Панксу приблизительный возраст каждого из пятерых, а затем изобразил ему положение Отца Маршалси, упомянув, за какой срок и при каких обстоятельствах было заслужено это почетное звание. Мистер Панкс внимательно следил за всеми перипетиями рассказа, сопя и фыркая тем энергичней, чем эти перипетии казались ему интереснее, причем самые грустные места в повествовании, по-видимому, доставляли ему самое большое удовольствие; услышав же, что Уильям Доррит просидел в тюрьме двадцать три года, он просто пришел в восторг.

– Остается добавить лишь одно, мистер Панкс, – сказал Артур. – У меня есть весьма серьезные побудительные причины как можно меньше говорить о семействе Доррит, особенно в доме моей матери (мистер Панкс кивнул головой), и стремиться как можно больше узнать о нем. Настоящий деловой человек, подобный вам… Что такое?

Это относилось к поистине трубному звуку, который мистер Панкс вдруг извлек из своей носоглотки.

– Нет, нет, ничего, – сказал Панкс.

– Настоящий деловой человек, подобный вам, должен хорошо знать, что такое договор на основе взаимности. Я хочу заключить с вами подобный договор, с тем, чтобы вы сообщали мне все, что вам удастся разузнать о семействе Доррит, так же, как я сообщил вам все, что известно мне. Вы, вероятно, будете не слишком лестного мнения о моей деловитости, поскольку я не оговорил своих условий заранее, – продолжал Кленнэм, – но я предпочитаю, чтобы это было сделкой на совесть. Я столько насмотрелся дел, которые велись по всем правилам, что, правду вам сказать, мистер Панкс, я от них устал.

Мистер Панкс рассмеялся.

– Что ж, по рукам, сэр, – сказал он. – Вы можете на меня положиться.

Он еще постоял немного, глядя на Кленнэма и грызя ногти уже на всех десяти пальцах сразу – должно быть проверял, хорошо ли запечатлелось в его памяти все услышанное, и нет ли там какого-нибудь пробела, который сейчас еще возможно было заполнить, и, наконец, сказал:

– Все в порядке. А теперь позвольте откланяться, нынче день сбора квартирной платы в Подворье. Ах, да, кстати. Прихрамывающий иностранец с клюкой.

– Э-э! Стало быть, иногда вы все-таки принимаете поручительство?

– Если поручитель платежеспособен. Берите все, что можете взять, и придерживайте все, чего у вас не могут отнять силой. Это и называется заниматься делами. Прихрамывающий иностранец с клюкой хочет снять мансарду в Подворье. Есть у него чем платить?

– У меня есть. – сказал Кленнэм, – и я беру ответственность на себя.

– Этого достаточно, – сказал Панкс, делая отметку в своей записной книжке. – У меня с Подворьем Кровоточащего Сердца разговор простой. Мне нужна долговая расписка, вот что мне нужно. Плати или отвечай своим имуществом! Таков мой девиз в Подворье. Прихрамывающий иностранец с клюкой утверждал, что это вы дали ему адрес; но точно так же он мог бы утверждать, что ему дал адрес Великий Могол.[59] Он, кажется, лежал в больнице?

– Да, после несчастного случая. Он только что вышел оттуда.

– Слыхал я, будто из этих больниц человек выходит чуть не нищим, – сказал Панкс. И снова произвел носом тот удивительный звук.

– Я тоже так слыхал, – холодно ответил Кленнэм.

Мистер Панкс, будучи вполне готовым к отплытию, без всяких сигналов мгновенно развел пары, и, кажется, прежде чем он успел выйти из конторы и спуститься по лестнице, его пыхтенье уже донеслось снизу, со двора.

До самого вечера в Подворье Кровоточащего Сердца царил переполох. Неумолимый Панкс носился из конца в конец, отчитывал неисправных плательщиков, требовал долговых расписок, грозил выселением и арестом, бушевал и неистовствовал, сея страх на своем пути. У каждой двери, в которую он входил, тотчас же собиралась толпа, привлеченная роковым любопытством, и с замиранием сердца ловила долетавшие изнутри обрывки его выкриков; а когда лазутчики доносили, что он уже спускается с лестницы, многие не успевали разбежаться вовремя, и он, застигнув их врасплох, тут же чинил суд и расправу и над ними, потому что чуть не за любым из жильцов числились долги. До самого вечера по всему Тупику только и раздавалось: «Да что вы воображаете? Да на что это похоже?». Мистер Панкс не желал слушать никаких отговорок, не желал слушать никаких жалоб, не желал слушать никаких заверений; он желал одного: немедленной уплаты наличными. Пыхтя и отдуваясь, он метался во все стороны, совсем уже черный от пота и грязи и так взбаламутил тихие воды Подворья, что волнение не утихло и через два часа после того, как он, наконец, испарился за уличным горизонтом.

Немало было пересудов в этот вечер в тех уголках Подворья, где Кровоточащие Сердца обычно сходились потолковать о своих делах и невзгодах; и все единодушно сошлись на том, что мистер Панкс – жестокосердый человек, с которым не сговориться; и можно только пожалеть, зачем такой джентльмен, как мистер Кэсби, поручает ему собирать квартирную плату; верно, просто не знает, каков он есть. Вот если бы мистер Кэсби сам стал этим заниматься (говорили Кровоточащие Сердца), совсем другое было бы дело; уж будьте уверены, сударыня, человек с такой головой да с такими глазами никого не стал бы мучить и допекать.

А в тот же самый час и минуту Патриарх – еще задолго до бури с безмятежной улыбкой проследовавший через Подворье, чтобы укрепить доверие, которое его обитателям внушала сияющая лысина и шелковистые кудри, – в тот же самый час и минуту этот первостатейный лицемер и обманщик, прикидывавшийся порядочным кораблем, грузно колыхался на волнах своей домашней заводи и, вертя большими пальцами, говорил усталому маленькому буксиру:

– Неудачный день, Панкс, очень неудачный день. Мне кажется, сэр, – и справедливость заставляет меня сделать вам это замечание, – что вы должны были выжать куда больше денег, куда больше денег.

0

26

Глава XXIV
Предсказатель будущего

В тот же вечер в тюрьму явился Плорниш и дал понять Крошке Доррит, что желал бы переговорить с нею с глазу на глаз, для чего несколько раз принимался кашлять столь многозначительно, что не заметить этого мог только мистер Доррит, который, когда дело касалось заработков его дочери, являл собою наглядную иллюстрацию истины: тот всех слепцов слепее, кто не хочет видеть. Так или иначе сигналы Плорниша были приняты, и он получил аудиенцию на лестнице за дверью.

– Заходила нынче к нам одна дама, мисс Доррит, – вполголоса начал Плорниш, – а еще с ней была старуха, ну сущая ведьма. Как глянет, так, кажется, сейчас живьем проглотит!

Впечатление, произведенное на кроткого Плорниша тетушкой мистера Ф. было столь сильно, что он никак не мог его позабыть.

– Уж такая, право, вредная старуха, – бормотал он, словно оправдываясь, – откуда только такие берутся.

Наконец, ценой немалых усилий, ему удалось отвлечься от этого предмета, и он продолжал:

– Впрочем, не о ней сейчас разговор. Другая-то дама, она дочка мистера Кэсби, а у мистера Кэсби, если чего не так или там не совсем, уж кто-кто, а Панкс тут не виноват, ну уж нет. Этот уж старается, Панкс-то, так старается, так старается!

Мистер Плорниш, по обыкновению, изъяснялся несколько туманно, но зато с большим пафосом.

– А приходила она вот зачем: просила передать, что пусть мисс Доррит зайдет по этому адресу – вот тут на карточке, это дом, где проживает сам мистер Кэсби, и у Панкса в этом доме есть комнатка окнами во двор, там он и старается, так, что только держись, – у нее для мисс Доррит, дескать, есть работа. Я, говорит, старый и близкий друг мистера Кленнэма и желаю быть полезной друзьям моего друга. Так и сказала, этими самыми словами. И она хотела знать, не может ли мисс Доррит прийти завтра, так я пообещал, что загляну к вам, мисс, и справлюсь, а потом приду к ней сказать, будете ли вы завтра, а если не завтра, то когда.

– Я схожу завтра, мистер Плорниш, благодарю вас, – сказала Крошка Доррит. – Очень любезно с вашей стороны; да ведь вы всегда любезны и добры.

Мистер Плорниш скромно отказался признать свои заслуги и, отворив дверь, пропустил Крошку Доррит в комнату, а затем и сам вошел, делая вид, будто и вовсе не выходил – причем до того неуклюже, что Отец Маршалси, даже не будучи особо наблюдательным, легко мог бы догадаться, в чем дело. Однако почтенный старец, в своей удобной рассеянности, ничего не, заметил. Они побеседовали еще немного; Плорниш, несмотря на превосходство, которое давало ему его нынешнее положение гостя с воли, держался со всей почтительностью бывшего арестанта, к тому же сознающего, что он всего лишь простой штукатур. Вскоре он простился и вышел; но прежде чем покинуть тюрьму, обошел ее кругом, и некоторое время постоял у кегельбана со сложным чувством человека, который совсем недавно был обитателем здешних мест и имеет свои особые причины полагать, что ему еще суждено сюда вернуться.

Ранним утром Крошка Доррит, препоручив свои домашние обязанности Мэгги, вышла из Маршалси и направилась к патриаршему шатру. Она выбрала путь через Железный мост, хоть за переход и пришлось уплатить пенни, и шла так медленно, что эта часть пути оказалась у нее самой долгой. Без пяти восемь она уже бралась за патриарший дверной молоток, привстав на цыпочки, чтобы до него дотянуться.

Она подала карточку миссис Финчинг молодой особе, отворившей дверь, и услышала от нее, что мисс Флора (вернувшись под родительский кров, Флора предпочла вновь принять то имя, под которым жила там раньше) еще не выходила из спальни, но что посетительницу просят пройти в гостиную мисс Флоры. Она послушно прошла в гостиную мисс Флоры, где увидела стол, накрытый к завтраку на два прибора, и еще один прибор на подносе отдельно. Молодая особа куда-то исчезла, однако очень скоро воротилась и сказала, что посетительницу просят расположиться у камина, снять шляпку и чувствовать себя как дома. Но Крошка Доррит, по своей природной застенчивости и потому, что она не привыкла чувствовать себя как дома в подобных случаях, не могла последовать этому приглашению; и когда Флора, запыхавшись от спешки, влетела в гостиную полчаса спустя, посетительница все еще сидела на стульчике у дверей, так и не сняв шляпки.

Флора была в отчаянии, что заставила ее ждать, и господи боже мой, зачем же она мерзнет тут, у дверей, вместо того чтобы сидеть в кресле перед камином и читать газету, разве эта ветрогонка горничная ей не передала, и неужели она так и сидит все время в шляпке, нет, уж теперь Флора сама снимет с нее эту шляпку, сию же минуту. В порыве лучших чувств Флора тут же исполнила свое намерение и была так поражена лицом, которое увидела, что воскликнула: «Да какая же вы прелесть, моя душенька!», и с неподдельной нежностью сжала это лицо ладонями.

Все это длилось ровно одно мгновенье. Прежде чем Крошка Доррит успела подивиться ее доброте, Флора уже бросилась хлопотать у стола, в то же время дав волю своему неутомимому языку.

– Право же, я просто в отчаянии, что так заспалась именно сегодня, ведь я непременно хотела встретить вас сама, как только вы придете, и сказать вам, что всякий, в ком Артур Кленнэм принимает участие, хотя бы и не такое горячее, может рассчитывать на участие и с моей стороны, и что я очень рада вас видеть у себя, и добро пожаловать и милости просим, и вот извольте, никто не догадался меня разбудить, и вы уже здесь, а я еще храплю, если уж говорить всю правду и я не знаю, любите ли вы курицу в холодном виде и ветчину в горячем, многие не любят, между прочим не только евреи, а у евреев это угрызения совести, которые мы должны уважать, хотя очень жаль, что у них нет угрызений совести, когда они нам продают подделки, а деньги берут как за настоящее, но если не любите, это будет просто ужасно, – заключила Флора.

Крошка Доррит поблагодарила и робко заикнулась, что кроме чая и хлеба с маслом она не привыкла…

– Вздор, вздор, дитя мое, и слушать не хочу, – перебила Флора, с такой стремительностью наливая кипяток в чайник, что брызги полетели ей в лицо. – Вы не должны стесняться, потому что к вам здесь относятся как к другу и желанной гостье, беру на себя смелость утверждать, что это именно так, и мне стыдно было бы, если бы это было иначе, тем более что Артур Кленнэм говорил в таких выражениях – вы что, устали, душенька?

– Нет, сударыня.

– Вы так побледнели, должно быть проделали натощак слишком большой путь, вы, верно, очень далеко живете, не надо было вам идти пешком, – сказала Флора, – ах, ах, чего же бы вам дать, чтобы восстановить ваши силы?

– Я ничуть не устала, не беспокойтесь, сударыня. Тысячу раз благодарю вас, но я вовсе не устала.

– В таком случае, выпейте поскорей чаю, – сказала Флора, – и скушайте вот это крылышко и кусочек ветчины, а на меня не обращайте внимания и не дожидайтесь меня, я всегда отношу сама поднос в комнату тетушки мистера Ф., которая завтракает в постели, прелестная старушка и такая остроумная собеседница, вон там за дверью портрет мистера Ф., очень похож, разве что лба многовато, только я никогда не видала, чтобы он стоял у мраморной колонны, опираясь на мраморную балюстраду, да еще с горными вершинами вдали, он ведь, знаете, был виноторговец, превосходнейший человек, но совершенно не такого склада.

Крошка Доррит глянула на портрет, довольно смутно воспринимая пояснения хозяйки к этому шедевру искусства.

– Он меня до того обожал, мистер Ф., что часу без меня прожить не мог, – сказала Флора, – хоть, разумеется, трудно сказать, как бы дело пошло дальше, если бы смерть не унесла его, когда у нас еще в некотором роде не окончился медовый месяц, достойнейший человек, но без всякой романтической жилки, весьма мужественная проза, но никакой поэзии.

Крошка Доррит снова глянула на портрет. Художник наделил свою модель челом, которое, как показатель богатства мыслей, было бы непомерным даже для Шекспира.

– Впрочем, поэзия, – продолжала Флора, проворно приготовляя гренки для тетушки мистера Ф., – как я откровенно призналась мистеру Ф., когда он мне сделал предложение, можете себе представить, он мне семь раз делал предложение, раз на пароходе, раз в церкви, раз в наемной карете, раз верхом на осле в Тэнбридж-Уэллс,[60] и еще три раза просто на коленях, поэзия ушла из моей жизни вместе с Артуром Кленнэмом, когда жестокосердные родители разлучили нас, мы окаменели, и суровая действительность вступила в свои права, но мистер Ф., к его чести, сказал, что он об этом знает и что это его даже больше устраивает, и тогда жребий был брошен, я дала согласие, такова жизнь, душенька моя, однако что бы ни говорили, мы гнемся, но не ломаемся, и я вас очень прошу, завтракайте в свое удовольствие, пока я схожу к тетушке мистера Ф.

Флора исчезла за дверью, предоставив Крошке Доррит по собственному разумению разбираться в этом беспорядочном потоке слов. Но вскоре она появилась снова и принялась, наконец, сама за еду, не переставая в то же время тараторить.

– Видите ли, душенька, – говорила она, наливая себе в чай одну или две ложки какой-то коричневой жидкости с сильным запахом спиртного, – мой врач требует, чтобы я аккуратнейшим образом выполняла его предписания, хотя это очень невкусно, но что делать, здоровье у меня подорвано с юности, с тех самых пор, когда у меня отняли Артура и я, должно быть, слишком много плакала в соседней комнате на диване, а вы давно его знаете?

Когда Крошка Доррит поняла, что последний вопрос относится к ней – для чего потребовалось некоторое время, так как она решительно не поспевала за галопом своей новой покровительницы, – она ответила, что знает мистера Кленнэма со времени его возвращения в Англию.

– Ясно само собой, что вы не могли знать его до этого времени, – подхватила Флора, – разве только если вы ездили в Китай или состояли с ним в переписке, но на это не похоже, потому что у всех заморских путешественников лица такого цвета, как красное дерево, а вы совсем беленькая, а что касается переписки, то о чем бы вам, собственно, ему писать, разве только просить, чтобы он вам прислал чая, стало быть, вы с ним познакомились у его матери, твердого ума женщина и твердой воли тоже, но сурова, ужас до чего сурова – была бы самая подходящая матушка для Железной Маски.[61]

– Миссис Кленнэм очень добра ко мне, – сказала Крошка Доррит.

– В самом деле? Очень рада это слышать, мне самой, натурально, приятнее, если я могу изменить к лучшему свое мнение о матери Артура, а вот любопытно, что она обо мне думает, когда я немножко увлекусь разговором, что со мной случается, а она сидит и смотрит на меня выпучив глаза, точно чучело Судьбы в тележке с колесами – нехорошо, правда, так говорить, не виновата же она, что больна – да, любопытно, но я этого не знаю и даже вообразить себе не могу.

– Не пора ли мне приняться за работу, сударыня? – сказала Крошка Доррит, нерешительно оглядываясь по сторонам. – С чего прикажете начинать?

– Ах вы маленькая трудолюбивая фея, – воскликнула Флора, наливая себе еще чаю и добавляя в чашку еще дозу лекарства, предписанного ей врачом, нет никакой нужды торопиться, давайте-ка лучше поговорим по душам про нашего общего друга – как это сухо и холодно звучит для меня, впрочем, что это я, напротив очень даже прилично, наш общий друг – куда приятнее, чем обмениваться учтивыми замечаниями и при этом чувствовать себя (речь, разумеется, обо мне, а не о вас), как тот мальчик из Спарты, которого грызла лисица,[62] а он молчал, извините, пожалуйста, что я про него вспомнила, из всех несносных мальчишек на свете этот самый несносный.

Крошка Доррит, побледнев еще больше, покорно села на свое место.

– Но я могла бы работать и слушать, сударыня, – предложила она. – Мне работа не мешает. Право же, так будет лучше.

Такая настоятельная мольба слышалась в ее голосе, что Флора уступила.

– Ну как хотите, душенька, – сказала она и принесла корзинку с белоснежными носовыми платками. Крошка Доррит радостно пододвинула ее к себе, достала из кармана свой рабочий мешочек, вдела нитку в иголку и принялась подрубать край платка.

– Какие проворные у вас пальчики, – сказала Флора. – Но верно ли вы совсем здоровы?

– Совершенно здорова, уверяю вас!

Флора поставила ноги на каминную решетку, поуютнее устроилась в кресле, готовясь к долгим и обстоятельным излияниям, – и понеслась во весь карьер. Не довольствуясь словами, она то выразительно качала головой, то испускала красноречивейшие вздохи, усиленно действуя при этом бровями, и лишь изредка поглядывала на кроткое лицо, склонявшееся над работой по другую сторону стола.

– Начну с того, моя душенька, – говорила Флора, – что я, впрочем, вам это обстоятельство должно быть известно, во-первых, я о нем уже вскользь упоминала, а во-вторых, я чувствую, что это написано у меня на лбу огненными не буквами, а как-то иначе, не помню, словом, еще до моего знакомства с мистером Ф. я была невестой Артура Кленнэма – мистер Кленнэм, это на людях, в угоду условности, но здесь он для меня Артур – мы души не чаяли друг в друге, это была весна нашей жизни, это было блаженство, это был экстаз, ну и все такое прочее, так вот, когда нас вынудили расстаться, мы оба окаменели, и в этом виде Артур уехал в Китай, а я вышла за покойного мистера Ф., который, таким образом, получил в жены статую.

Последние слова Флора произнесла глухим низким голосом, видимо испытывая от всего этого необыкновенное удовольствие.

– Не берусь описать переживания того утра, – продолжала она, – когда я чувствовала, что окончательно превратилась в мрамор, а тетушка мистера Ф. ехала за нами в наемной карете, но это видно была какая-то развалюшка, иначе разве она сломалась бы за две улицы от дома, так что тетушку мистера Ф. пришлось нести в плетеном кресле, точно чучело Гая Фокса в день пятого ноября, но скажу только, что унылая церемония завтрака состоялась внизу, в столовой, что папаша переел маринованной лососины и потом целый месяц маялся животом и что мы с мистером Ф. отправились в свадебное путешествие за границу, в Кале,[63] где на пристани комиссионеры вступили из-за нас в драку и даже разлучили нас, но только временно, вечная разлука еще была впереди.

Вдовствующая статуя торопливо перевела дух и затараторила дальше, не слишком заботясь о связности своего рассказа, что, впрочем, бывает и с существами из плоти и крови.

– Опустим завесу над этими неделями, они прошли как во сне, мистер Ф. был в отличном расположении духа, аппетит у него был отменный, французская кухня ему нравилась, вино он находил слабоватым, но недурным на вкус, и мы вернулись в Лондон и поселились на Литл-Гослинг-стрит, дом номер тридцать, по соседству с Лондонскими доками, и мы сразу догадались, что служанка ворует пух из запасной перины и продает, но не успели ее уличить, потому что тут у мистера Ф. случился сильный приступ подагры и он вознесся в лучший мир.

Взглянув на портрет джентльмена, которого постигла эта прискорбная участь, Флора покачала головой и вытерла глаза.

– Я чту память мистера Ф., как достойного человека и заботливейшего мужа, только скажешь слово «спаржа» – и, пожалуйста, уже спаржа на столе, или намекнешь, что, дескать, приятно бы отведать чего-нибудь тонкого, изысканного и, пожалуйста, целая пинта, словно по волшебству, конечно, тут не было блаженства, но было благополучие, и я вернулась к папаше в дом, и жила там тихо и спокойно несколько лет, и вдруг однажды папаша вваливается ко мне, как ни в чем не бывало, и говорит, что внизу сидит Артур Кленнэм и дожидается меня, и я сошла вниз, и не спрашивайте, что я почувствовала, когда увидела, что он все такой же, и узнала, что он не женат.

Непроницаемая таинственность, которой Флора сочла нужным облечь свои чувства, заставила бы дрогнуть любые пальцы, но не те, что проворно водили иголкой по ту сторону стола. Все так же ровно клали они стежок за стежком, и все так же внимательно склонялась над ними аккуратно причесанная головка.

– Не спрашивайте меня, – сказала Флора, – люблю ли я, и любима ли по-прежнему, и чем все это может кончиться и когда, за нами следят со всех сторон и, быть может, нам суждено истаять в тоске друг о друге, так и не соединившись, нам нельзя себя выдать ни словом, ни взглядом, ни движеньем, мы должны быть немы, как могила, поэтому не удивляйтесь, если вам покажется иногда, что я холодна с Артуром, или Артур со мной, к тому есть роковые причины, но мы друг друга понимаем и этого довольно, тсс!

Флора с таким неистовым пылом произнесла эти слова, как будто в самом деле верила тому, что говорила. Впрочем, она не притворялась; роль сирены настолько увлекала ее, что, войдя в эту роль, она уже не отличала правды от вымысла.

– Тсс! – повторила Флора. – Теперь вы знаете все, между нами нет больше тайн, но тсс! никому ни слова, полните, милое моя дитя, ради Артура я всегда готова быть вам другом, и, памятуя об Артуре, вы всегда можете на меля рассчитывать.

Проворные пальчики отложили работу, маленькая фигурка поднялась со своего места, и холодные губы прикоснулись к руке Флоры.

– Да вы совсем озябли! – воскликнула Флора, сразу превратившись из сирены в обыкновенную добрую женщину и значительно выиграв от такого превращения. – Не работайте сегодня, вы и впрямь нездоровы, у вас и впрямь сил нет.

– Нет, нет, я просто немного взволнована вашей добротой и добротой мистера Кленнэма, хлопотавшего за меня перед той, кого он так давно знает и любит.

– Видите ли, душенька, – сказала Флора, которую природная склонность побуждала все же отдавать предпочтение правде, когда было время подумать, – не стоит, пожалуй, сейчас говорить об этом, в конце концов ни за что нельзя поручиться, но это не так уж важно, вы лучше прилягте и отдохните.

– Если я положила себе сделать что-то, у меня всегда достанет сил довести дело до конца, – возразила Крошка Доррит со слабой улыбкой. – Я сейчас оправлюсь. Просто сердце у меня слишком переполнилось благодарностью. Позвольте мне посидеть минутку у окна, и все пройдет.

Флора тотчас же распахнула окно и усадила ее в кресло перед ним, а сама деликатно удалилась на прежнее место у камина. День был ветреный, и свежий воздух, облевавший лицо Крошки Доррит, быстро привел ее в себя. Спустя несколько минут она вернулась к своей работе, и ее проворные пальцы задвигались еще проворнее прежнего.

Спокойно продолжая подрубать платок, она спросила Флору, говорил ли ей мистер Кленнэм о том, где живет рекомендуемая им швея? Получив отрицательный ответ, Крошка Доррит сказала, что ей понятна деликатность мистера Кленнэма, но что он, верно, отнесся бы одобрительно к ее решению доверить Флоре свою тайну, а потому с позволения Флоры она сейчас же это и сделает. Позволение было дано незамедлительно, и за этим последовал рассказ, в котором истории самой Крошки Доррит уделено было лишь несколько скупых слов, все же остальное представляло собой пространный и пламенный панегирик ее отцу. Флора слушала все это с непритворным участием, время от времени вставляя сочувственные замечания, ничуть не похожие на ее обычную бессвязную болтовню.

Когда настало время обеда, Флора взяла под руку свою новую подопечную, повела ее вниз и представила Патриарху и мистеру Панксу, которые уже сидели в полной готовности за столом. (Тетушка мистера Ф. по нездоровью обедала на этот раз в своей комнате.) Каждый из упомянутых джентльменов встретил новую знакомую по-своему: Патриарх взглянул на нее так, словно оказывал ей неоценимую услугу, и сказал, что рад ее видеть, рад ее видеть; а мистер Панкс в виде приветствия произвел носом свой излюбленный звук.

Застенчивая от природы, Крошка Доррит всегда испытывала неловкость в обществе чужих людей, а тут еще Флора не давала ей опомниться, настойчиво потчуя то вином, то каким-нибудь особенно лакомым блюдом. Но больше всего смущал ее своим поведением мистер Панкс. Она сперва решила было, что этот джентльмен – живописец-портретист, и для того так пристально рассматривает ее, поминутно заглядывая в записную книжку, лежащую рядом с его прибором. Но так как он ничего не рисовал, а беседу вел исключительно делового свойства, она мало-помалу пришла к мысли, что это, может быть, поверенный одного из кредиторов ее отца и в его карманном гроссбухе проставлена сумма долгов. И сразу же ей показалось, будто сопенье мистера Панкса выражает нетерпение и гнев, а громкое фырканье – требование уплаты.

Однако и эта догадка была опровергнута странными и необъяснимыми действиями самого мистера Панкса. Прошло с полчаса с тех пор, как встали из-за стола, Крошка Доррит одна сидела в гостиной за работой. Флора после обеда удалилась «отдохнуть» в соседнюю комнату, откуда минуту спустя разнесся на весь дом запах спиртного. Патриарх мирно спал в столовой, разинув рот и прикрыв желтым носовым платком свою человеколюбивую лысину. В этот-то час тишины и покоя возник па пороге гостиной мистер Панкс и учтиво поклонился Крошке Доррит.

– Скучаете, мисс Доррит? – осведомился он вполголоса.

– Нет, сэр, благодарю вас, – ответила Крошка Доррит.

– Ага, работа не дает скучать, – заметил Панкс, на цыпочках прокрадываясь в комнату. – А это что же такое будет, мисс Доррит?

– Носовые платки.

– Да ну? Вот никогда бы не подумал, – сказал Панкс, совершенно не глядя на платки, но зато в упор глядя на Крошку Доррит. – Вам, должно быть, любопытно, кто я такой. Хотите, скажу? Я предсказатель будущего.

У Крошки Доррит мелькнуло в голове: уж не помешанный ли он?

– Я телом и душой принадлежу хозяину, – сказал Панкс. – Моего хозяина вы видели за обедом. Но случается мне заниматься кой-чем и на собственный страх и риск, – негласно, мисс Доррит, совершенно негласно.

Крошка Доррит смотрела на него растерянно и с некоторой опаской.

– Дайте-ка мне взглянуть на вашу руку. – сказал Панкс. – Интересно, что я там увижу. Надеюсь, я не мешаю вам?

Он очень мешал ей, настолько мешал, что она от души желала бы избавиться от его присутствия, но тем не менее она послушно отложила работу и подала ему левую руку, не сняв наперстка с пальца.

– Так, долгие годы труда, – сказал почти шепотом Панкс, водя толстым пальцем по ее ладони. – А впрочем, для того мы и созданы, чтобы трудиться. Для чего же еще? Э-э… погодите! – Он пристально вгляделся в какую-то линию. – Что это тут такое, с решетками? Да это тюрьма! А кто вот это, в сером халате и черной бархатной ермолке? Чей-то отец! А это кто, с кларнетом под мышкой? Чей-то дядя! А вот это, в балетных туфельках? Чья-то сестра! А это что за молодчик, слоняющийся туда-сюда? Чей-то брат! А кто же вот это, за всех за них думающий и печалующийся? Ба, да это вы, мисс Доррит!

Ее изумленный взгляд встретился с его взглядом, и она вдруг нашла, что в этих острых сверлящих глазках светится гораздо больше ума и доброты, нежели ей показалось за обедом. Но он тотчас же снова склонился над ее рукой, не дав ей времени убедиться в правильности своего впечатления.

– Вот тебе и раз! – пробормотал Панкс, отчеркивая корявым пальцем какую-то линию у нее на ладони. – Разрази меня бог, если это не я своей собственной персоной, вот тут, в уголке! С какой бы стати мне сюда затесаться? Что за этим кроется?

Он медленно довел палец до запястья, потом обвел запястье кругом и при этом повернул ее руку, как будто хотел посмотреть, что же за этим кроется.

– Что-нибудь дурное? – спросила Крошка Доррит, улыбаясь.

– Вовсе нет, разрази меня бог, – сказал Панкс. – Но как вы думаете, что?

– Об этом мне следовало бы спросить у вас. Я ведь не умею предсказывать будущее.

– Верно, – согласился Панкс. – Так вы хотите знать – что? Придет время, узнаете, мисс Доррит.

Медленно, как бы нехотя, выпустив ее руку, он всклокочил пальцами свои вихры, отчего они приняли особенно зловещий вид, и повторил с расстановкой:

– Запомните мои слова, мисс Доррит. Придет время, и вы узнаете.

Она не могла скрыть своего удивления по поводу того, что ему вообще так много о ней известно.

– А, ну вот, конечно! – воскликнул Панкс, указывая на нее пальцем. – Вот этого-то как раз и не надо, мисс Дорритг никогда не надо!

Еще более удивленная и, пожалуй, даже испуганная, она смотрела на него, ожидая объяснения.

– Не надо вот этого, – сказал Панкс и, подражая ей, скорчил гримасу удивления, которая вышла у него необыкновенно смешной, хоть он вовсе не собирался шутить. – Никогда не надо. Где бы вы меня ни увидели, при каких бы обстоятельствах вы меня ни увидели. Я – никто. Не замечайте меня. Не упоминайте обо мне. Не обращайте на меня внимания. Обещаете, мисс Доррит?

– Я, право, не знаю, что ответить, – сказала Крошка Доррит, окончательно сбитая с толку. – Но почему?

– Потому что я – предсказатель будущего, Панкс-цыган. Я ведь вам еще ничего не сказал о будущем, мисс Доррит, вы еще не знаете, что там дальше видно, на этой маленькой ручке. Но я сказал: узнаете в свое время. Так обещаете, мисс Доррит?

– Я должна обещать – что – что я…

– Что где бы вы меня ни встретили, помимо этого дома, вы не подадите виду, что знаете меня, если только я сам не заговорю с вами. Что вы не будете замечать, пришел я или ушел. Это легче легкого. Да и потеря невелика, я не хорош собой, я не приятный собеседник, я всего лишь хозяйская мотыга. Вам довольно будет подумать при виде меня: «А, вот Панкс-цыган, предсказатель будущего – когда-нибудь он мне скажет то, чего не досказал – придет время и я все узнаю». Ну, мисс Доррит, обещаете?

– Д-да, – с запинкой вымолвила Крошка Доррит, которую сильно смутил этот разговор. – Я надеюсь, что у вас нет на уме ничего дурного.

– Отлично! – Мистер Панкс бросил взгляд на стену соседней комнаты и наклонился к уху Крошки Доррит. – Добрая душа, женщина достойная во многих отношениях, но сумасбродка и болтунья, мисс Доррит. – Он потер руки, видимо довольный результатами беседы, и с пыхтением выкатился из комнаты, несколько раз учтиво кивнув на ходу головой.

Загадочные речи нового знакомого и странный сговор, участницей которого она вдруг оказалась, оставили Крошку Доррит в полном недоумении, и все что последовало затем не только не помогло ей это недоумение рассеять, но скорей, напротив, усугубило его. Мало того, что в доме мистера Кэсби мистер Панкс никогда не упускал случая бросить на нее многозначительный взгляд или издать столь же многозначительное фырканье – это в конце концов были совершенные пустяки по сравнению с прежним, – но постепенно он заполнил всю ее жизнь. Дня не проходило, чтобы он не попался ей навстречу на улице. Когда она работала у мистера Кэсби, он уж непременно вертелся близ нее. Когда она работала у миссис Кленнэм, он всегда находил предлог явиться и туда, как бы для того, чтобы не терять ее из виду. Спустя какую-нибудь неделю после их первой встречи она, к великому своему удивлению, застала его однажды вечером в караульне, где он запросто, по-приятельски беседовал с дежурным сторожем. А дальше посыпались еще более неожиданные сюрпризы: то она видела, как он под ручку с одним из арестантов прогуливается по тюремному двору, успев уже сделаться в тюрьме своим человеком; то узнавала, что он побывал на воскресном приеме у ее отца; то до нее доходила молва о его успехах в высшем тюремном обществе, собиравшемся по вечерам в кофейне, где он произнес речь, спел застольную песню и выставил всем присутствующим угощение – пять галлонов элю (а если верить шальному слуху, так еще и бочонок креветок).

Все эти события сами по себе поразили Крошку Доррит, но лишь немногим меньше поразило ее впечатление, произведенное на мистера Плорниша теми из них, которым он оказался свидетелем. Он был потрясен, оглушен, ошарашен. Он только таращил глаза от изумления, да время от времени растерянно бормотал, что у них в Подворье ни в жизнь бы этакому про Панкса не поверили; но ничего больше не мог прибавить, даже обращаясь к Крошке Доррит. В довершение чудес мистер Панкс ухитрился где-то познакомиться с Типом, и в одно прекрасное воскресенье явился в Маршалси рука об руку с упомянутым джентльменом. Крошку Доррит он при этом словно бы и не замечал, и лишь раз или два улучил минуту, когда поблизости никого не было, чтобы дружелюбно подмигнуть ей и шепнуть, ободряюще засопев носом: «Панкс-цыган, предсказатель будущего!»

Крошка Доррит по-прежнему трудилась и хлопотала изо дня в день, дивясь тому, что видела, но ни с кем не деля своего удивления, как с малых лет привыкла ни с кем не делить и более тяжелое бремя. Но в ее терпеливой душе творилась какая-то перемена. С каждым днем она все больше замыкалась в себе. Незаметно выскользнуть из тюрьмы поутру и так же незаметно воротиться вечером, как можно меньше привлекать к себе внимания где бы то ни было – вот к чему она теперь больше всего стремилась.

Она была рада, если могла, не в ущерб долгу, лишний раз уединиться в своей комнате – жалкой каморке, так не гармонировавшей с ее хрупкой юностью и нежным сердцем. Случалось иной раз, когда у нее не было работы в городе, кто-нибудь заходил в сумерки сыграть с ее отцом партию-другую в карты; он тогда мог обойтись без нее, и, пожалуй, даже ее присутствие стесняло бы игроков. Она торопливо перебегала двор, взбиралась по бесконечной лестнице к себе в комнату и усаживалась у окна. Менялись очертания зубцов над стеной, менялся легкий узор, в который причудливая игра теней заплетала тяжелые железные брусья, менялись оттенки ржавчины, позолоченной закатными лучами, а Крошка Доррит все сидела и думала. Порой слезы застилали ей глаза, и тогда в угрюмом переплете решетки возникали новые изломы; но прикрашенная ли светом, или еще более мрачная в сумеречной мгле, эта решетка всегда была у нее перед глазами, и все, на что она любила смотреть в часы одиночества, представало перед ней с неизгладимым клеймом.

Чердак, самый настоящий чердак, да еще тюремный, вот что такое была комната Крошки Доррит. Опрятность и свежий воздух не могли скрасить безобразие этой комнаты, других же украшений в ней не было, так как всякая вещь, которую Крошке Доррит удавалось купить, шла в комнату ее отца. И тем не менее с некоторых пор она так пристрастилась к этому убогому пристанищу, что не желала лучшего отдыха, нежели сидеть там одной.

Потому-то, когда в один из таких вечеров, сидя у окошка (это было в самый разгар Панксовых чудес), она Заслышала на лестнице знакомые шаги Мэгги, ей даже стало страшно от мысли, что та послана за ней. По мере того как шаги приближались, сердце у Крошки Доррит билось все сильнее, а щеки становились все бледнее, и когда Мэгги, наконец, очутилась в комнате, она едва нашла в себе силы ответить на ее слова.

– Пожалуйста, маменька, – сказала Мэгги, с трудом переводя дух, – идите туда. Он там и ждет вас.

– Кто, Мэгги?

– Да мистер Кленнэм – кто же еще? Он там, у вашего отца, и он меня попросил: «Сходи, говорит, Мэгги, будь добра, и просто скажи, что я здесь».

– Я не вполне здорова, Мэгги. Лучше мне не ходить. У меня голова болит, и я сейчас лягу. Видишь, я ложусь! Ты извинись за меня и скажи, что я уже легла и потому не могу прийти.

– Что же вы от меня отвернулись, маменька? – выпучив глаза, сказала Мэгги. – Разве ж это вежливо?

Мэгги была весьма чувствительна к личным обидам, и весьма изобретательна по части их измышления. – Вот, а теперь еще и лицо руками закрыли! – пожаловалась она. – Если вам неприятно смотреть на бедную сиротку, лучше так бы и сказали, чем прятаться от нее за своими ладонями, а то ведь она тоже чувства имеет, и сердце у нее не каменное, хоть ей, бедненькой, всего десять лет.

– Это чтобы голове стало легче, Мэгги.

– А если вы собираетесь заплакать, чтобы голове стало легче, маменька, так и я тоже поплачу с вами. А то что же, все слезы только вам да вам, – укоризненно заметила Мэгги. – Нельзя быть такой жадной. – И она немедленно в голос заревела.

Нелегко было уговорить ее, чтобы она отправилась передать извинение. Пришлось Крошке Доррит пообещать рассказать ей сказку (сказки Мэгги издавна любила без памяти) при условии, если она исправно выполнит поручение и еще на часок оставит свою маленькую покровительницу одну; эта приятная перспектива в совокупности с надеждой найти под лестницей свое хорошее настроение, будто бы оброненное по дороге, наконец, убедили Мэгги. Она удалилась, твердя себе под нос слова, которые ей поручено было передать гостю и точно в назначенное время снова была на месте.

– Он очень расстроился, так и знайте, – объявила она, – и даже хотел послать за доктором. И завтра он опять придет, да, а сегодня, наверно, всю ночь спать не будет из-за вашей головы, маменька. Ай, что это? Вы все-таки плакали?

– Совсем немножко, Мэгги.

– Немножко! Вот так немножко!

– Но теперь уже все прошло – право, прошло, Мэгги. И голова уже не болит и не горит, как раньше, и вообще мне гораздо лучше. Очень хорошо, что я не пошла никуда.

Большое пучеглазое дитя нежно обняло свою маленькую маменьку, смеясь от радости, что видит ее повеселевшей; неуклюжие руки с неожиданной ловкостью пригладили ее растрепавшиеся волосы, смочили глаза и лоб холодной водой, снова сжали ее в объятиях и, наконец, усадили на прежнее место у окошка. Туда же, к окошку, Мэгги с невероятными усилиями, совершенно впрочем излишними, подтащила деревянный сундучок, на котором привыкла сидеть в подобных случаях, уселась, обхватила руками колени и, пожирая Крошку Доррит совсем круглыми от нетерпения глазами, сказала:

– Ну, теперь сказку, маменька, только интересную.

– Какую же тебе рассказать сказку, Мэгги?

– Про принцессу, – сказала Мэгги, – но чтобы про настоящую принцессу. Каких на самом деле не бывает.

Крошка Доррит на минуту задумалась; потом немного грустная улыбка появилась на ее лице, порозовевшем в лучах заката, и она начала:

– Жил-был когда-то славный король, и у него было все, чего только может пожелать душа, и даже еще больше. Было у него золото и серебро, алмазы и рубины, и много-много других сокровищ. Были дворцы, были…

– Больницы, – вставила Мэгги, еще крепче обнимая свои колени. – Пускай у него будут больницы, там ведь так хорошо. Больницы, где дают курятину.

– Да, и больницы тоже были, все было.

– И печеная картошка была, да? – спросила Мэгги.

– Сколько угодно.

– Батюшки! – ахнула Мэгги и прижала колени к груди. – Подумать только!

– И была у этого короля дочь, самая умная и самая красивая принцесса на свете. Когда она была маленькой, то всегда знала свои уроки наперед, до того, как учителя объяснят их, а когда подросла, то все дивились на нее, как на чудо. А неподалеку от дворца стояла хижина, и в этой хижине, одна-одинешенька, жила бедная женщина, маленькая-маленькая, совсем крошечная.

– Старушка, – вставила Мэгги, причмокнув губами от удовольствия.

– Нет, не старушка. Напротив, молоденькая.

– Как же это она не боялась жить одна, – сказала Мэгги. – Ну, рассказывайте, рассказывайте.

– Каждый день принцесса проезжала мимо хижины в своей золотой карете, и когда бы она ни проехала, маленькая женщина всегда сидела за прялкой у окна и глядела на принцессу, а принцесса глядела на нее. И вот однажды принцесса приказала кучеру остановить лошадей, вышла из кареты и подошла и заглянула в дверь хижины. Маленькая женщина и на этот раз сидела за прялкой и глядела на принцессу, а принцесса глядела на нее.

– Это как в игре: кто кого переглядит, – вставила Мэгги. – Дальше, маменька, дальше.

– Принцесса обладала волшебным даром: она знала все тайны и секреты, и вот она сказала маленькой женщине: «Зачем ты ее тут прячешь?» Тогда маленькая женщина поняла, что принцессе известно, почему она живет в хижине совсем одна со своей прялкой, и она бросилась перед принцессой на колени, умоляя не выдавать ее. Принцесса сказала на это: «Я тебя никогда не выдам. Но ты мне ее покажи». Тогда маленькая женщина, вся дрожа от страха, как бы кто не застал ее врасплох, затворила все ставни, заперла все засовы, открыла тайник и показала принцессе – тень.

– Батюшки! – сказала Мэгги.

– Это была тень Кого-то, кто однажды прошел мимо хижины, но давным-давно скрылся в далеких краях, навсегда и без возврата. Тень была прекрасна, и маленькая женщина показывала ее принцессе с такой гордостью, точно это было дивное, бесценное сокровище. Принцесса посмотрела на тень и спросила: «Так ты и стережешь ее день и ночь?» Маленькая женщина опустила глаза и прошептала: «Да». Тогда принцесса сказала: «Почему ты так дорожишь этой тенью, напомни мне». И маленькая женщина ответила: «Потому что среди проходивших когда-либо по этой дороге не было никого лучше и добрее; с этого началось». И еще она сказала, что никому нет вреда или обиды от того, что она хранит эту тень; ведь Кого-то уже нет здесь, он давно вернулся к ожидавшим его…

– Так этот Кто-то – мужчина? – спросила Мэгги.

Крошка Доррит смущенно сказала: «Да, кажется», – и продолжала рассказывать:

– …вернулся к ожидавшим его, а воспоминание принадлежит тому, кто это воспоминание хранит, оно ни у кого не украдено и не отнято. На это принцесса сказала: «Да, но когда-нибудь ты умрешь, и после твоей смерти его найдут здесь». Но маленькая женщина ответила, что, когда настанет ее час, оно сойдет в могилу вместе с нею, и никто его не найдет.

– Понятное дело, – сказала Мэгги. – Ну, рассказывайте дальше.

– Ты, верно, догадываешься, Мэгги, что принцесса, услышав это, очень удивилась.

– Еще бы ей не удивиться, – сказала Мэгги.

– Вот она и решила наблюдать за маленькой женщиной, чтобы узнать, чем все это кончится. Каждый день она проезжала мимо хижины в своей золотой карете и всегда маленькая женщина сидела за прялкой одна-одинешенька и глядела на нее, а она глядела на маленькую женщину. Но вот однажды принцесса увидела, что колесо у прялки больше не вертится, а маленькой женщины нигде нет. Она послала своих слуг узнать, отчего не вертится колесо и куда девалась маленькая женщина, и слуги, воротясь, доложили ей: оттого не вертится колесо, что некому больше вертеть его – маленькая женщина умерла.http://s3.uploads.ru/t/GrHfU.png– Надо было свезти ее в больницу, – сказала Мэгги, – там бы она выздоровела.

– Принцесса всплакнула немножко, самую чуточку, потом вытерла глаза, вышла из кареты на том самом месте, где выходила прошлый раз, и подошла к двери. Теперь уже некому было глядеть на нее, и ей не на кого уже было глядеть, поэтому она вошла в хижину и принялась искать тень. Но сколько она ни искала, так и не нашла ничего; и тогда она поняла, что маленькая женщина говорила правду. Ее воспоминание не грозило смутить ничей покой, оно вместе с нею сошло в могилу, и вместе с нею спит там теперь вечным сном. Вот и вся сказка, Мэгги.

Последние лучи солнца ударили, видно, прямо в глаза Крошки Доррит, так что ей даже пришлось закрыться от них рукой.

– А она была уже старая? – спросила Мэгги.

– Кто – маленькая женщина?

– Угу.

– Не знаю, – ответила Крошка Доррит. – Но даже если бы она была совсем дряхлой старушкой, от этого ничего не изменилось бы.

– Ну, все-таки, – сказала Мэгги. – Хотя, может, и вправду не изменилось бы. – И задумалась, уставясь куда-то в пустоту.

Она так долго сидела неподвижно, с застывшим взглядом, что в конце концов Крошка Доррит, желая вывести ее из оцепенения, встала и выглянула в окошко. По двору в эту минуту проходил Панкс; он поднял голову и подмигнул ей уголком глаза.

– Это кто такой, маменька? – спросила Мэгги, которая уже успела подойти и стояла рядом, опираясь на плечо Крошки Доррит. – Я часто его тут встречаю.

– Говорят, он угадывает будущее, – сказала Крошка Доррит. – Но сомневаюсь, часто ли ему удается угадать даже прошлое или настоящее.

– А прошлое или настоящее принцессы он бы мог угадать? – спросила Мэгги.

Крошка Доррит, задумчиво глядя в темнеющий провал двора, покачала головой.

– А крошечной женщины? – спросила Мэгги.

– Нет, – сказала Крошка Доррит, и лицо ее ярко запылало в лучах заката. – Пойдем, довольно нам стоять у окна.

0

27

Глава XXV
Заговорщики и прочие

Местом личного жительства мистера Панкса был Пентонвилл, где он нанимал квартиру в третьем этаже у одного джентльмена, причастного к юридической профессии, но занимавшегося делами не слишком крупного масштаба; в контору этого джентльмена вела дверь, расположенная позади парадной двери и снабженная пружиной, отчего она, отворяясь, хлопала точно дверца капкана; а на фрамуге парадной двери было выведено: Рэгг, ходатай по делам. Поверка счетных книг и взыскание долгов.

Скрижаль, на которой была начертана эта надпись, величественная в своей суровой простоте, осеняла палисадник, отделявший дом от проезжей дороги, крохотный клочок пересохшего грунта, где два-три деревца чахли в придорожной пыли, уныло склоняя долу почти серые листья. Учитель каллиграфии, занимавший второй этаж, украсил ограду палисадника вставленными в рамки под стекло образцами почерка своих учеников до и после шестимесячного курса обучения. (Для большей наглядности в первом случае все младшее поколение учительского семейства дружно трясло стол, а во втором решительно изгонялось из комнаты.) Квартира мистера Панкса состояла из одной просторной комнаты, причем в условиях было предусмотрено право квартиранта в воскресные дни получать у квартирохозяина завтрак, обед, чай и (или) ужин, по заранее разработанному подробному прейскуранту и с обязательством своевременного предупреждения; для осуществления какового права мистер Панкс должен был в соответствующие часы являться к столу, за которым принимали пишу мистер Рэгг и мисс Рэгг (дочь последнего).

Мисс Рэгг была обладательницей небольшого состояния, которое приобрела вместе с почетом в округе благодаря глубокой сердечной ране, нанесенной ей пожилым булочником, проживавшим здесь же по соседству, и при посредстве мистера Рэгга привлеченным ею к суду за нарушение обещания жениться. Булочник, на которого адвокат мисс Рэгг обрушил целую лавину обличительного красноречия общей стоимостью в двадцать гиней (из расчета примерно по полтора шиллинга за эпитет) и которому пришлось уплатить сполна все, что с него требовали, до сих пор подвергался травле со стороны пентонвиллских мальчишек. Зато мисс Рэгг, охраняемая могуществом закона, получив чистоганом за причиненный ей моральный ущерб и поместив полученное в государственные ценные бумаги, пользовалась всеобщим уважением.

В обществе мистера Рэгга, чья круглая физиономия, такая белая, словно она давно уже утеряла способность краснеть, была увенчана всклокоченной желтой шевелюрой, напоминавшей облезлую швабру, и в обществе мисс Рэгг, у которой все лицо было в больших палевых веснушках, а волосы висели жидкими косицами того же соломенного цвета, что и у ее родителя, мистер Панкс уже несколько лет обедал почти каждое воскресенье, а кроме того, еще иной раз и на неделе пропускал вечером стакан-другой портеру, закусывая хлебом и голландским сыром. Мистер Панкс был одним из немногих холостяков, не испытывавших страха перед мисс Рэгг; он успокаивал себя двумя соображениями: во-первых, что «второй раз номер не пройдет», и во-вторых, что он «невелика добыча». Защищенный этой двойной броней мистер Панкс пофыркивал на мисс Рэгг вполне беспечно.

До недавнего времени мистер Панкс только спал на своей пентонвиллской квартире и никакими другими делами не занимался; но, став предсказателем будущего, он теперь часто до глубокой ночи просиживал запершись с мистером Рэггом в его тесной конторе, а потом еще долго жег свечу у себя в комнате. Хотя его обязанности хозяйской мотыги отнюдь не уменьшились – а если их можно было уподобить ложу из роз, то разве только по количеству шипов, – у него, видно, завелась какая-то новая забота, непрестанно требовавшая его внимания. Освободившись вечером от Патриарха, он тотчас же брал на буксир другое, неведомое судно, и пускался в плавание по новым водам.

От знакомства с мистером Чивери-старшим до знакомства с его дражайшей половиной и безутешным наследником оставался один только шаг; и был ли этот шаг коротким или длинным, но мистер Панкс не замедлил его сделать. Полмесяца не прошло со дня его первого посещения Маршалси, как он уже прочно внедрился в табачную лавочку и особые усилия направил на то, чтобы покороче сойтись с Юным Джоном. Дело пошло так успешно, что вскоре под неотразимым влиянием мистера Панкса сей тоскующий пастушок стал все чаще покидать свою мокрую Аркадию, и порой даже исчезал на два-три дня, исполняя какие-то поручения нового знакомого. Мудрая миссис Чивери, весьма удивленная такой метаморфозой, быть может, и воспротивилась бы, ввиду возможного ущерба для коммерции деревянного шотландца с вывески, если бы не два существенных обстоятельства: во-первых, ее Джон был явно заинтересован делом, по которому ему приходилось отлучаться – а это она считала полезным для поднятия его духа; а во-вторых, мистер Панкс уговорился с нею, что будет платить за каждую отлучку ее сына из вполне божеского расчета семь с половиной шиллингов в день. Предложение это исходило от самого Панкса и было высказано в краткой, но убедительной форме: «Может, ваш сын по недомыслию и не взял бы денег, сударыня, но у вас-то такой причины нет! Дело есть дело, сударыня, а потому берите и пусть это останется между нами».

Знал ли обо всем этом мистер Чивери и что он думал по этому поводу, неизвестно. Выше уже упоминалось, что человек он был не слишком разговорчивый; сейчас к этому можно добавить, что по роду его занятий у него выработалась привычка держать все на запоре. Собственные мысли он запирал столь же тщательно, как неисправных должников в Маршалси. Даже во время еды он с такой поспешностью отправлял в рот куски, словно и их хотел запереть поскорее; а уж во всех остальных случаях предпочитал держать рот, как и ворота тюрьмы, закрытым. Без крайней надобности он его не раскрывал никогда. Если уж непременно требовалось пропустить что-то наружу, он приоткрывал один уголок, ровно настолько, сколько было необходимо, и тотчас же снова закрывал. И так же как на дежурстве в тюрьме он экономил свой труд и заставлял уходящего посетителя дожидаться, если видел, что подходит другой, чтобы одним поворотом ключа разделаться с обоими, – точно так же он иной раз медлил высказать какое-нибудь замечание, если чувствовал, что на язык просится еще одно, и уж отпускал оба сразу. Пытаться же по выражению его лица найти ключ к его мыслям было бы все равно, что на тюремном ключе надеяться прочесть историю каждого из тех, за кем он запирает ворота.

В анналах Пентонвилла еще не значилось случая, когда бы мистер Панкс пригласил кого-нибудь к себе обедать. Однако Юного Джона он пригласил и даже рискнул подвергнуть его опасным (для кармана) чарам мисс Рэгг. Пиршество было назначено на воскресенье, и ради такого события мисс Рэгг собственноручно фаршировала устрицами баранью ногу и послала ее запечь к булочнику – не к тому булочнику, а к его конкуренту. Был также сделан запас апельсин, яблок, орехов. А в субботу вечером мистер Панкс принес домой бутылку рому, на предмет придания гостю бодрости.

Но не плотские утехи составляли главную часть программы гостеприимства. Гвоздем ее был заранее обдуманный дух теплого, почти родственного сочувствия гостю. Когда Юный Джон ровно в половине второго явился в Пентонвилл – без тросточки с набалдашником слоновой кости, без жилета в золотистых разводах, точно солнце, сияние которого скрыли хмурые облака ненастья, – Панкс представил его желтоволосым Рэггам, пояснив, что это и есть молодой человек, влюбленный в мисс Доррит.

– Весьма рад, сэр, – сказал мистер Рэгг, сразу направляя удар в уязвимое место, – весьма рад, что мне выпал случай совершить столь ценное и приятное знакомство. Ваши чувства делают вам честь, сэр. Вы молоды; дай бог, чтобы вам не пришлось пережить свои чувства. Если мне суждено пережить мои чувства, сэр, – продолжал мистер Рэгг, который, в отличие от мистера Чивери, не скупился на слова и слыл за человека, наделенного незаурядным даром красноречия, – если мне суждено пережить мои чувства, я готов завещать пятьдесят фунтов тому, кто прекратит мое унылое существование.

Мисс Рэгг испустила громкий вздох.

– Моя дочь, сэр, – сказал мистер Рэгг. – Анастасия, тебе должны быть понятны чувства этого молодого человека. Моей дочери тоже достались в удел немалые страдания, сэр (мистер Рэгг мог бы прибавить, что, кроме страданий, ей досталось еще кое-что); никто не поймет вас лучше нее.

Юный Джон, потрясенный сердечностью оказанного ему приема, что-то такое пролепетал в этом смысле.

– Что мне внушает зависть, сэр, – продолжал мистер Рэгг, – позвольте ваш цилиндр; у нас мала вешалка, но я поставлю его в уголок, там на него никто не наступит, – что мне внушает зависть, сэр, это свобода ваших чувств. Для лиц моей профессии такая свобода подчас является недоступной роскошью.

Юный Джон поблагодарил и заметил, что он лишь делает то, что, по его мнению, справедливо и что доказывает его глубокую преданность мисс Доррит, и надеется преуспеть в этом. Он хотел бы действовать вполне бескорыстно, и надеется, что именно так и действует. Он хотел бы в меру своих сил послужить мисс Доррит, совершенно не думая о себе, и надеется, что это ему удастся. Он не может сделать много, но надеется сделать все, что он может.

– Сэр, – сказал мистер Рэгг, беря его за руку. – Не каждый день посчастливится встретить молодого человека, подобного вам. Если бы молодые люди, подобные вам, почаще появлялись бы на свидетельских местах в суде, это, несомненно, оказало бы облагораживающее влияние на лиц, прикосновенных к судебной процедуре. Надеюсь, вы не оставили дома свой аппетит и сумеете задать работы ножу и вилке?

– Благодарю вас, сэр, – отвечал Юный Джон, – но я последнее время не очень много ем.

Мистер Рэгг увлек его в сторонку.

– В точности, как моя дочь, сэр, – шепнул он. – Я мог бы присягнуть в случае надобности, что в ту пору, когда она, мстя за свои поруганные чувства и за оскорбление, нанесенное в ее лице всему женскому полу, сделалась истицей по делу Рэгг против Боукинса, количество поглощаемой ею твердой пищи не превышало десяти унций в неделю.

– Я, пожалуй, поглощаю несколько больше, сэр, – сказал Юный Джон нерешительно, словно ему стыдно было в этом признаться.

– Но ведь вы же не имеете дела с дьяволом в образе человеческом, – возразил мистер Рэгг, подкрепляя свои слова выразительным жестом и усмешкой. – Заметьте это, мистер Чивери! С дьяволом в образе человеческом!

– Разумеется, нет, сэр, – простодушно согласился Юный Джон. – И я очень рад этому.

– Зная вас, я не ожидал другого ответа, – сказал мистер Рэгг. – Если бы моя дочь слышала наш разговор, он бы глубоко взволновал ее. Но баранина только сейчас появилась на столе; из этого я заключаю, что она не могла его слышать – тем лучше. Мистер Панкс, на этот раз попрошу вас быть моим визави. А ты, душенька, садись напротив мистера Чивери. За дары, ниспосланные нам (и мисс Доррит), возблагодарим создателя!

Если б не лукавое подмигиванье, сопровождавшее эти торжественные слова, можно было бы вообразить, что Крошка Доррит была в числе приглашенных к обеду. Панкс ответил на остроту обычным фырканьем и принялся за еду с обычной энергией. Мисс Рэгг, по всей вероятности желая наверстать упущенное некогда, также уделила баранине должное внимание, и вскоре на блюде осталась одна кость. Хлебный пудинг исчез с не меньшей быстротой и подобным же образом был уничтожен солидный запас сыру и редиски. Затем наступила очередь десерта.

Вслед за десертом, еще до того, как была откупорена бутылка с ромом, на столе появилась записная книжка мистера Панкса. Этим открылась деловая часть программы, которая была краткой, но интригующей и напоминала заговор. Сперва мистер Панкс страничка за страничкой просматривал свою книжку, которая была уже почти вся заполнена, и тут же за столом делал из нее выписки на отдельных листках бумаги; мистер Рэгг, сидя напротив, сосредоточенно следил за всеми его действиями, а у Юного Джона тот глаз, что был больше другого, совсем расплылся в тумане размышлений. Окончив свои выписки, мистер Панкс, как нельзя лучше подходивший для роли главы заговорщиков, еще раз перечитал их, кое-что исправил, спрятал книжку в карман, а листки сложил веером, наподобие игральных карт, и взял в руку.

– Так вот, имеется кладбище в Бедфордшире, – сказал Панкс. – Кто возьмет?

– Я возьму, сэр, – откликнулся мистер Рэгг, – если больше нет желающих.

Мистер Панкс дал ему одну карту и посмотрел в оставшиеся у него на руках.

– Дальше имеется наведение справки в Йорке, – сказал он. – Кто возьмет?

– Что касается Йорка – я пас, – сказал мистер Рэгг.

– Тогда, может быть, вы согласитесь, Джон Чивери? – спросил Панкс, и, получив утвердительный ответ, дал карту Юному Джону, и снова заглянул в оставшиеся па руках.

– Приходская церковь в Лондоне. Это, пожалуй, я сам возьму. Семейная библия. Ну, и это тоже. Стало быть, за мной два. За мной два, – повторил Панкс, шумно переведя дух. – Клерк в Дургаме, это вам, Джон, и старый моряк в Дунстебле – вам, мистер Рэгг. Сколько там за мной, два? Да, за мной два. Вот еще надгробная плита, это будет три. И мертворожденный ребенок, это будет четыре. Вот пока и все.

Покончив, таким образом, с раздачей карт – причем все это делалось очень тихо и спокойно, – мистер Панкс, пыхтя, забрался во внутренний карман своего сюртука и вытащил оттуда холщовый мешочек, из которого бережно отсчитал деньги на дорожные расходы и разложил их на две кучки.

– Деньги просто тают под руками, – с тревогой заметил он, подвигая обе кучки к своим собеседникам. – Просто тают под руками.

– Могу сказать лишь одно, мистер Панкс, – ответил Юный Джон. – Я глубоко скорблю, что мои обстоятельства не позволяют мне ездить на собственный счет, а необходимость торопиться не позволяет проделывать весь путь пешком, хотя для меня не было бы большего счастья, чем шагать, пока я не свалюсь замертво, без всякой платы или вознаграждения.

Это проявление бескорыстия со стороны молодого человека до того насмешило мисс Рэгг, что она принуждена была спешно выбежать из-за стола и спастись на лестницу, где и просидела, пока хорошенько не выхохоталась. Мистер Панкс между тем, не сводя участливого взгляда с Юного Джона, медленно и задумчиво закручивал свой мешочек, точно пытаясь свернуть ему шею. Только что он убрал его в карман, как воротилась хозяйка дома и занялась приготовлением грога для всего общества (в том числе и для собственной особы). Когда всем было налито, мистер Рэгг поднялся и молча протянул над столом руку со стаканом, как бы приглашая остальных заговорщиков сделать то же и дружным чоканьем скрепить свой тайный союз. Церемония, начавшаяся столь торжественно, без сомнения так же и закончилась бы, но на беду мисс Рэгг, поднеся стакан к губам, ненароком глянула на Юного Джона, и вспомнив о его нелепом бескорыстии, не удержалась и прыснула со смеху, обрызгав соседей грогом, после чего ей осталось только со стыдом удалиться.

Так прошел первый званый обед, данный Панксом в Пентонвилле, так проходила его странная, хлопотливая жизнь. Единственные минуты, когда он словно отдыхал от своих забот, позволяя себе что-то делать или говорить не по долгу и без особой цели, были те, которые он проводил у прихрамывающего иностранца с клюкой в Подворье Кровоточащего Сердца.

Иностранец этот – его звали Жан-Батист Кавалетто, а в Подворье называли мистер Баптист – был на диво жизнерадостный, шустрый и неунывающий человечек; должно быть, именно эти свойства по контрасту и привлекли к нему Панкса. Одинокий, беспомощный, не знающий и десятка необходимых слов единственного языка, на котором он мог бы сговориться с окружающими, он плыл по течению судьбы с беспечностью, непривычной для Подворья. Есть ему было почти нечего, пить – и вовсе нечего; все его пожитки, не считая того, что было на нем, умещались в малюсеньком узелке, который он с собой принес; и тем не менее с первого же дня он так весело улыбался, ковыляя по Подворью со своей клюкой, как будто дела его находились в самом блестящем состоянии, и своей белозубой улыбкой словно старался расположить к себе всех.

Нелегкая это была задача для иностранца, все равно больного или здорового – заслужить благосклонность Кровоточащих Сердец. Во-первых, все они пребывали в смутной уверенности, что каждый иностранец прячет за пазухой нож; во-вторых, исповедовали здравый и узаконенный национальным общественным мнением принцип: пусть иностранцы убираются восвояси. Они никогда не задавались вопросом, скольким их соотечественникам пришлось бы убраться из разных стран, если б этот принцип получил всеобщее распространение; они считали, что он применим только к Англии. В-третьих, они склонны были усматривать проявление гнева божия в том обстоятельстве, что человек рожден не англичанином; а различные бедствия, постигавшие его отечество, объясняли тем, что там живут так, как не принято в Англии, и не живут так, как в Англии принято. В подобном убеждении они были воспитаны Полипами и Чваннингами, которые долгое время официально и неофициально вдалбливали им, что страна, уклоняющаяся от подчинения этим двум славным фамилиям, не вправе надеяться на милость провидения, – а вдолбив, сами же за глаза насмехались над ними, как над народом, более всех других народов закоснелым в предрассудках.

Такова была, так сказать, политическая сторона вопроса; но у Кровоточащих Сердец имелись и другие доводы против того, чтобы допускать в Подворье иностранцев. Они утверждали, что иностранцы все нищие; и хотя сами они жили в такой нищете, что дальше, кажется, уж идти некуда, это не ослабляло убедительности довода. Они утверждали, что иностранцев всех держат в подчинении штыками и саблями; и хотя по их собственным головам немедленно начинала гулять полицейская дубинка при малейшем выражении недовольства, это в счет не шло, потому что дубинка – орудие тупое. Они утверждали, что иностранцы все безнравственны; и хотя в Англии тоже кой-когда бывают судебные разбирательства и случаются бракоразводные процессы, это совершенно другое дело. Они утверждали, что иностранцы лишены духа независимости, поскольку их не водит стадом к избирательным урнам лорд Децимус Тит Полип с развевающимися знаменами, под звуки «Правь, Британия».[64] Чтоб больше не утомлять читателя, скажем только, что они еще многое утверждали в таком же роде.

Против всех этих доводов должен был бороться, как умел, прихрамывающий иностранец с клюкой. Правда, он был не совсем одинок в этой борьбе – мистер Артур Кленнэм рекомендовал его Плорнишам, жившим по той же лестнице, – но все же шансы складывались далеко не в его пользу. По счастью, Кровоточащие Сердца были добрые сердца, и видя, как этот маленький человечек с приветливым лицом весело ковыляет по двору, никому не делая зла, не хватаясь чуть что за нож, не совершая никаких вопиюще безнравственных поступков; видя, как он живет, перебиваясь с хлеба на молоко, и по вечерам играет с ребятишками миссис Плорниш, они мало-помалу склонились к решению, что, хоть у него нет надежды когда-либо сделаться англичанином, было бы жестоко еще наказывать его за это печальное для него обстоятельство. Они стали снисходительно приноравливаться к его уровню, обходились с ним, как с ребенком, хотя и называли его «мистер Баптист», бесцеремонно хохотали над его привычкой усиленно жестикулировать и его английской речью, напоминавшей младенческий лепет, – тем более что он нимало не обижался и сам хохотал громче всех. Обращаясь к нему, они не говорили, а кричали, словно он был глухой. Чтобы он лучше усвоил правильный английский язык, они составляли фразы, весьма похожие на те, какими дикари объяснялись с капитаном Куком или Пятница с Робинзоном Крузо. Особенных успехов достигла в этом трудном искусстве миссис Плорниш; ее знаменитая сентенция: «Я надеяться ваш нога скоро здоров» – считалась в Подворье сказанной почти по-итальянски. Миссис Плорниш и сама уже склонна была думать, что у нее врожденные способности к этому языку. Для расширения словаря иностранца, популярность которого все росла, употреблялись в качестве наглядных пособий предметы кухонной утвари; и стоило ему показаться во дворе, как изо всех дверей выскакивали хозяйки и наперебой кричали: «Мистер Баптист – чайник!», «Мистер Баптист – скалка!», «Мистер Баптист – кочерга!», «Мистер Баптист – ситечко!» – размахивая поименованными предметами и внушая ему непреодолимый ужас перед трудностями англосаксонской речи.

Так обстояли его дела, когда – примерно на третьей неделе его проживания в Подворье – он имел счастье возбудить симпатии мистера Панкса. С миссис Плорниш в качестве переводчицы последний явился в упоминавшуюся уже мансарду и застал ее жильца с увлечением вырезывающим что-то по дереву при помощи самых нехитрых инструментов. Скудость обстановки, состоящей из стола, стула и жиденького тюфячка на полу, заменявшего кровать, совершенно не мешала ему обретаться в самом жизнерадостном расположении духа.

– Ну-с, приятель, – сказал мистер Панкс. – Платите за квартиру.

Жилец тотчас же достал деньги, завернутые в бумажку, и подал ему, улыбаясь во весь рот; затем выставил вперед столько пальцев правой руки, сколько было шиллингов, и еще провел поперек одного пальца рукой, изображая полшиллинга.

– Ишь ты, – сказал мистер Панкс, глядя на него с удивлением. – Вот, значит, как? Платим в срок и сполна? Что ж, тем лучше. Но, признаться, не ожидал.

Тут миссис Плорниш соблаговолила вступить в свои обязанности переводчицы и объяснила мистеру Баптисту:

– Его довольный. Его получал деньги очень хорошо.

Маленький человечек снова улыбнулся и закивал головой. Мистер Панкс вдруг почувствовал что-то неотразимо привлекательное в этой сияющей физиономии.

– Как его больная нога? – спросил он у миссис Плорниш.

– Лучше, сэр, гораздо лучше, – сказала миссис Плорниш. – Мы думаем, дней через пять-шесть он уже сможет ходить без палки. (Такой удобный случай, конечно, нельзя было упустить, и миссис Плорниш блеснула своим искусством, объяснив мистеру Баптисту не без законной гордости: «Его надеяться ваш нога скоро здоров».)

– Веселый малый, как я погляжу, – сказал мистер Панкс, с интересом рассматривая его, точно заводную игрушку. – На что он живет?

– А он, видите, цветы вырезает по дереву, – сказала миссис Плорниш, – и такой оказался искусник, просто на диво. (Мистер Баптист, следивший за выражением их лиц, тотчас же протянул свое изделие. Миссис Плорниш поспешила перевести еще невысказанную мысль Панкса: «Его довольный. Еще раз хорошо!»)

– И на это можно прожить?

– Ему очень немного надо, сэр, а со временем он, думается, будет зарабатывать неплохо. Это занятие ему приискал мистер Кленнэм; он и у себя на заводе находит ему всякие поделки – попросту говоря, придумывает, чтоб дать ему заработать.

– А в свободное от работы время что он делает?

– Да почитай что ничего не делает, сэр, – ходить-то ведь ему еще трудно. Бродит по двору, болтает с кем придется, хоть не очень-то они понимают друг друга; то с детишками поиграет, то просто посидит, погреется на солнышке – он где угодно расположится, точно в кресле – и всегда веселый, поет, смеется.

– Смеяться он, видно, мастер, – отозвался Панкс. – У него каждый зуб во рту смеется.

– А иногда дойдет до выхода на улицу, – продолжала миссис Плорниш, – поднимется по ступенькам, стоит и смотрит. И так чудно смотрит! Кто говорит, это он родину свою высматривает вдалеке, кто говорит – ждет кого-то с опаской, а кто и вовсе не знает, что сказать. Мистер Баптист, по-видимому, уловил общий смысл ее слов – быть может, сумел подметить и истолковать мину, с которой она изображала, как он «стоит и смотрит». Во всяком случае, он вдруг закрыл глаза и, тряхнув головой с видом человека, который знает, что делает, произнес на своем родном языке: «Ладно уж!» – «Altro».

– Что значит Altro? – спросил Панкс.

– Гм! Это может значить все что угодно, сэр, – сказала миссис Плорниш.

– Да ну? – сказал Панкс. – Тогда – altro вам, приятель. До свидания. Altro!

Мистер Баптист с обычной для него живостью подхватил это слово и повторил несколько раз подряд; мистер Панкс с обычной для него степенностью повторил его только раз. Но с этого дня у Панкса-цыгана завелась новая привычка: возвращаясь домой после утомительного дня, он часто заходил в Подворье Кровоточащего Сердца, поднимался, не торопясь, по лестнице, приотворял дверь мансарды мистера Баптиста, и если тот оказывался дома, говорил ему с порога: «Здорово, приятель! Altro!» А мистер Баптист весь расплывался в улыбке и, радостно кивая головой, отвечал: «Altro, signore, altro, altro, altro!» После каковой сжатой и лаконической беседы Панкс шел домой довольный, как человек, которому удалось передохнуть и освежиться.

0

28

Глава XXVI
Ничьи сомнения и тревоги

Не приди Артур Кленнэм к благоразумному решению ни в коем случае не влюбляться в Бэби, он бы теперь переживал черные дни, будучи вынужден вести нелегкую борьбу с собственными чувствами. Прежде всего в нем бы пыталось одержать верх если не враждебное, то, во всяком случае, неприязненное отношение к мистеру Генри Гоуэну, а тайный голос твердил бы ему, что это недостойно джентльмена. Благородной душе несвойственны резкие антипатии, и она с трудом поддается им, даже когда они вполне беспристрастны; но если раздумье покажет, что в основе недоброго чувства лежит пристрастие – уныние овладевает такой душой.

Вот почему, если бы не упомянутое выше мудрое решение, образ мистера Генри Гоуэна постоянно омрачал бы мысли Кленнэма, отвлекая их от несравненно более приятных лиц и предметов. А так этот образ значительно больше места занимал в мыслях Дэниела Дойса; во всяком случае, не Кленнэм, а Дойс обычно первым называл его имя в дружеских беседах компаньонов между собой. Беседы эти происходили теперь довольно часто, с тех пор как компаньоны наняли сообща часть просторного дома в одной из угрюмых, старых улиц Сити, неподалеку от Английского банка, у самой Лондон-Уолл.

Мистер Дойс провел день в Туикнеме. Артур Кленнэм не захотел ему сопутствовать. Мистер Дойс только что воротился домой. Он просунул голову в дверь к Артуру Кленнэму, чтобы пожелать ему доброй ночи.

– Входите, входите! – сказал Кленнэм.

– Я увидел, что вы читаете, – ответил Дойс, входя в комнату, – и не захотел мешать.

Если бы не пресловутое решение, Кленнэм, пожалуй, не смог бы назвать книгу, которую читал – пожалуй, даже и не заглянул бы в нее за целый час ни разу, хотя она лежала раскрытой перед его глазами. Сейчас он поторопился ее захлопнуть.

– Ну как там, все здоровы? – спросил он.

– Да, – сказал Дойс, – все здоровы; все совершенно здоровы.

По старой привычке мастерового Дэниел прятал носовой платок в шляпу. Он достал его и принялся вытирать лоб. медленно повторяя:

– Все здоровы; а мисс Минни просто цветет.

– Были какие-нибудь гости?

– Нет, гостей не было.

– Как же вы развлекались вчетвером? – спросил Кленнэм весело.

– Не вчетвером, а впятером, – поправил его компаньон. – Этот тоже был. Ну, этот.

– Кто?

– Мистер Генри Гоуэн.

– Ах, да, разумеется! – воскликнул Кленнэм с необычайной живостью. – Я и забыл о нем.

– Как же, я ведь говорил вам, – сказал Дэниел Дойс. – Он там бывает каждое воскресенье.

– Да, да, – сказал Кленнэм. – Теперь я вспомнил.

Дэниел Дойс, все еще вытирая лоб, повторял с натугой:

– Да, он тоже был, тоже был. И собака его – она тоже была.

– Мисс Миглз питает большую симпатию к – к этой собаке, – заметил Кленнэм.

– Правильно, – подтвердил его компаньон. – Гораздо большую, нежели к – к хозяину собаки.

– Вы хотите сказать – к мистеру…

– К мистеру Гоуэну. Именно это я и хочу сказать.

Последовала пауза в разговоре, которую Кленнэм употребил на то, чтобы завести свои часы.

– Не слишком ли вы торопливы в своих суждениях, – заметил он немного погодя. – Наши суждения – я говорю вообще…

– Я так и понимаю, – сказал Дойс.

– …зависят от множества соображений, которые подчас неожиданно для нас самих могут оказаться несправедливыми, и потому следует быть очень осмотрительным, когда судишь о людях. Вот хотя бы мистер…

– Гоуэн, – спокойно подсказал Дойс, привыкший уже к тому, что ему всегда выпадает обязанность произносить это имя.

– Он молод, талантлив, хорош собой, у него легкий, веселый нрав, он повидал жизнь. Трудно, пожалуй, не будучи предубежденным, найти что-либо говорящее не в его пользу.

– Для меня вовсе не трудно, – ответил Дэниел Дойс. – Я вижу, что он причиняет беспокойство, а в будущем может причинить и горе семье моего старого друга. Я вижу, что из-за него становятся глубже морщины на лбу моего старого друга, – должно быть оттого, что он все чаще и все упорнее заглядывается на дочь этого друга. Короче говоря, я вижу, что он завлекает в свои сети милую и очаровательную девочку, которая никогда не будет с ним счастлива.

– Мы не можем утверждать, что она не будет с ним счастлива, – сказал Кленнэм сдавленным, точно от боли, голосом.

– Мы не можем утверждать, что наша планета просуществует еще сто лет, – возразил его компаньон, – однако нам это представляется весьма вероятным.

– Полно, полно, – сказал Кленнэм. – Будем надеяться на лучшее и постараемся проявить если не великодушие (о котором в данном случае не может быть речи), то хотя бы справедливость. Нельзя порочить этого молодого человека только потому, что он сумел понравиться прелестной избраннице своего сердца, и нельзя отказать ей самой в праве любить того, кого она считает достойным любви.

– Согласен, друг мой, – сказал Дойс. – Но согласитесь и вы, что она слишком молода и избалована, слишком доверчива и неопытна, чтобы хорошо разбираться в людях.

– Если так, – сказал Кленнэм, – то тут уж мы ничем помочь не можем.

Дэниел Дойс печально покачал головой и ответил:

– Боюсь, что вы правы.

– Словом, так или иначе, – сказал Кленнэм, – мы должны признать, что нам не к лицу осуждать мистера Гоуэна. Потворствовать своим безотчетным антипатиям – удовольствие сомнительное. И я по крайней мере твердо решил не говорить о мистере Гоуэне ни одного худого слова.

– Ну, я в себе не так уверен, и потому оставляю за собой право отзываться о нем неодобрительно, – сказал Дойс. – Но если я не уверен в себе, то в вас я уверен, Кленнэм, я знаю вашу прямую натуру и глубоко вас уважаю за эту прямоту. Спокойной ночи, мой добрый друг и компаньон! – Он с чувством пожал ему руку, словно за этим разговором крылось нечто более серьезное, чем могло показаться, и вышел из комнаты.

Компаньонам уже не раз случалось вместе навешать семейство Миглз, и они оба замечали, что даже при мимолетном упоминании имени мистера Генри Гоуэна в его отсутствие на сияющее лицо мистера Миглза набегала тень, как в то утро, когда произошла памятная встреча у переправы. Если бы Кленнэм допустил в свое сердце запретную любовь, все это могло причинить ему немалые страдания; но при существующих обстоятельствах это не значило для него ничего – решительно ничего.

Равным образом, если бы эта непрошеная гостья нашла приют в его груди, можно было бы поставить ему в заслугу молчаливое упорство, с которым он преодолевал все, что в эту пору мучило его. И постоянные старания руководиться в своих поступках лишь высокими принципами чести и великодушия и не впасть в тот грех, который опыт всей его жизни приучил его считать самым тяжким: достижение эгоистических целей с помощью низких и мелочных средств, – это тоже могло быть поставлено ему в заслугу. И решение по-прежнему бывать в доме мистера Миглза, чтобы, эгоистически щадя собственные чувства, не сделать дочь причиной отчуждения, быть может, досадного отцу, и не навлечь на нее этим хотя бы тени недовольства – это тоже могло быть поставлено ему в заслугу. И скромность, с которой он постоянно напоминал себе обо всех преимуществах мистера Гоуэна, более молодых годах, привлекательной наружности и манерах – это тоже могло быть поставлено ему в заслугу. А то, что все это и еще многое другое делалось совершенно естественно и просто, с сохранением мужественного и твердого спокойствия, как ни сильна была внутренняя боль, усугубленная всеми обстоятельствами его прошлой и настоящей жизни, – это, пожалуй, свидетельствовало бы о недюжинной силе характера. Но после принятого им решения ставить ему в заслугу, разумеется, было нечего; ведь тревог и сомнений, которые мы здесь описывали, не испытывал никто – решительно никто.

Мистера Гоуэна нимало не беспокоило, испытывает или не испытывает кто-то подобные сомнения и тревоги.

При встречах он держался всегда с полной непринужденностью, как будто самая мысль о том, что и для Кленнэма может существовать Великий вопрос, показалась бы ему нелепой и смехотворной. Он всегда был с ним мил и любезен, и этого одного было бы достаточно, чтобы еще усложнить душевное состояние Кленнэма – если бы, конечно, он не внял в свое время голосу благоразумия.

– Как жаль, что вас вчера не было в Туикнеме, – сказал мистер Генри Гоуэн, заглянув к Артуру на следующее утро. – Мы провели на редкость приятный день.

Артур ответил, что слыхал об этом.

– От вашего компаньона? – спросил Генри Гоуэн. – Милейший человек, кстати сказать.

– Я его чрезвычайно уважаю.

– Черт возьми, да он просто замечательный человек! – сказал Гоуэн. – Такой наивный, такой непосредственный, верит в такие бредни!

Это была одна из тех мелочей, которые при разговоре с ним всегда неприятно царапали слух Кленнэма. Ничего не ответив, он только повторил, что относится к мистеру Дойсу с большим уважением.

– Чудо что за человек! Дожить до этих лет, ничего не обретя и ничего не растеряв в жизни, это просто трогательно. Вчуже радуешься, глядя на него. Такая цельная, чистая, неиспорченная душа! Честное слово, мистер Кленнэм, рядом с подобной невинностью начинаешь сам себе казаться безнадежно пустым и развращенным. Впрочем, я, разумеется, говорю только о себе. Вы другое дело, вы тоже человек правдивый.

– Благодарю за комплимент, – сказал Кленнэм, испытывая все большую неловкость. – А вы разве нет?

– Как вам сказать, – отвечал его собеседник. – Если уж пошло на откровенность, то не вполне. Впрочем, я и не такой уж бессовестный обманщик. Купите у меня картину – и между нами говоря, вы заплатите за нее больше, чем она стоит. Но купите картину у другого – у какого-нибудь знаменитого маэстро, перед которым я щенок, и можете быть уверены: чем дороже с вас спросят, тем больше обманут. Все так делают.

– Все художники?

– Художники, писатели, произносители патриотических речей, все вообще, кто торгует на общественном рынке. Дайте десять фунтов любому из моих знакомых – и он вас обманет на десять фунтов; дайте тысячу – на тысячу обманет; десять тысяч – на десять тысяч. По деньгам и товар. А хорошо все-таки жить на этом свете, – с воодушевлением воскликнул Гоуэн. – На этом веселом, чудесном, замечательном свете!

– Мне казалось, – сказал Кленнэм, – что принципом, о котором вы говорите, руководствуются главным образом…

– Полипы? – перебил Гоуэн со смехом.

– Политические деятели, которые снизошли до управления Министерством Волокиты.

– Ах, не будьте суровы к Полипам! – сказал Гоуэн, снова засмеявшись. – Они все славные люди. Даже бедняжка Клэренс, который родился, чтобы восполнить недостаток идиотов в семье, – хоть и болван, но очень милый и симпатичный болван. И черт побери, вы не поверите, до чего он толково разбирается в некоторых вещах.

– Да, пожалуй, не поверю, – сухо ответил Кленнэм.

– И, наконец, – воскликнул Гоуэн с характерным для него стремлением все на свете мерить одной, очень коротенькой меркой, – я, право, не спорю, что Министерство Волокиты рано или поздно пустит корабль ко дну, но, во-первых, за наш век это еще не успеет случиться, а во-вторых, оно все-таки – отличная школа для джентльменов.

– Очень дурная и опасная школа, которая чересчур дорого обходится тем, кто платит за содержание учеников, – сказал Кленнэм, покачивая головой.

– Вы просто страшный человек! – весело ответил Гоуэн. – Немудрено, что вы чуть не насмерть запугали этого осленка Клэренса (он, право же, не худший из дурачков, и я в самом деле люблю его). Но бог с ним и со всеми прочими. Поговорим о другом. Мне очень хотелось бы познакомить вас с моей матерью, мистер Кленнэм. Позвольте мне осуществить это желание.

Если бы Кленнэм испытывал уже упоминавшиеся тревоги и сомнения, он бы, вероятно, больше всего хотел уклониться от предложенного знакомства и меньше всего знал, как это сделать.

– Моя мать живет весьма скромно, в кирпичном узилище, именуемом Хэмптон-Корт, – сказал Гоуэн. – Выберите удобный для вас день, и мы с вами отправимся туда обедать. Вы поскучаете, а старушка порадуется, вот и все.

Что можно было ответить на это? Не слишком общительный по натуре, Кленнэм был прост в лучшем смысле слова и не научился увиливать и хитрить. По простоте своей и скромности он мог сказать только одно: что будет рад предоставить себя с распоряжение мистера Гоуэна. Так он и сказал, и день был тут же назначен. Со страхом ожидал он этого дня и с невеселым чувством встретил его, когда он наступил и нужно было в обществе Гоуэна отправляться в Хэмптон-Корт.

Почтенное население этой почтенной резиденции напоминало в те времена табор цивилизованных цыган. Домашний уклад его обитателей отличался каким-то временным, неустроенным характером, словно они собирались сняться с места, как только им представится что-нибудь получше, а сами они отличались вечно надутым, недовольным видом, словно были весьма обижены, что им до сих пор не представилось что-нибудь получше. За любой дверью нетрудно было на каждом шагу распознать усилия что-то скрыть, что-то приукрасить. Недостаточно высокие ширмы тщетно пытались превратить сводчатый коридор в столовую и замаскировать темный угол, где по вечерам укладывались спать среди ножей и вилок юные лакеи; складки портьер просили вас поверить, что за ними ничего не прячется; надставленные стекла умоляли не замечать их; какая-то неопределенного вида мебель старалась, упаси боже, не выдать своей позорной тайны – что по ночам она служит постелью; задрапированные ниши в стенах явно служили хранилищами запасов угля, а в глубине альковов прятались двери, ведущие в крохотную кухоньку. На этой почве пышным цветом расцветала фальшь и светское лицедейство. Гости, мило улыбаясь хозяевам, делали вид, будто их ноздри не щекочет запах стряпни, происходящей где-то рядом; наткнувшись на шкаф, впопыхах оставленный раскрытым, притворялись, будто не видят выстроившихся в нем бутылок; а сидя у тоненькой перегородки, за которой шумно выясняли свои отношения поваренок и судомойка, глядели так, словно наслаждались райской тишиной. Можно было бы продолжить до бесконечности опись мелких векселей подобного рода, которые беспрестанно выдавали друг другу, индоссировали и принимали к уплате эти цыгане большого света.

Кое-кто из них отличался природной раздражительностью, которую еще усиливали две неотступные мучительные мысли: во-первых, что им недостаточно удается выжать из публики, и во-вторых, что публике разрешается беспрепятственно посещать Хэмптон-Корт. Некоторым последнее обстоятельство доставляло неслыханные страдания – особенно по воскресеньям. Одно время они надеялись, что в этот день земля разверзнется и поглотит посетителей дворца; но это желанное событие пока еще не совершилось, должно быть по причине досадной нерадивости тех, на ком лежит ответственность за порядки во вселенной.

Гостям миссис Гоуэн отворял дверь слуга, который уже несколько лет жил в доме и у которого были свои счеты с публикой; дело в том, что он уже давно дожидался и никак не мог дождаться места в почтовом ведомстве. Он отлично знал, что публика не может помочь ему получить это место, но находил какую-то мрачную утеху в предположении, что публика ему мешает его получить. Под влиянием испытанной несправедливости (а быть может, также и кое-каких непорядков в уплате жалованья) у него появилось равнодушие к своему внешнему виду и испортился характер. Заподозрив в Кленнэме лицо, причастное к презренному сообществу его угнетателей, он встретил его довольно недружелюбно.

Миссис Гоуэн, напротив, встретила его довольно благосклонно. Это оказалась элегантная старая дама, которая в молодости была красавицей и еще настолько сохранилась, что вполне могла бы обойтись без пудры на носу и неестественно жаркого румянца на щеках. Держалась она несколько надменно. Также держались и два других ее гостя: седовласый старый джентльмен величественного, хотя несколько хмурого вида, и старая дама с густыми черными бровями и орлиным носом, у которой, если и было что-нибудь не поддельное, – а что-нибудь, верно, было, иначе она не могла бы существовать, – то, во всяком случае, не зубы, не фигура и не цвет лица. Поскольку, впрочем, все трое в свое время состояли при английских посольствах в разных странах, а главным достоинством всякого английского посольства в глазах Министерства Волокиты является уменье с уничтожающим презрением относиться к своим соотечественникам (иначе оно бы ничем не отличалось от посольств других стран), то Кленнэм решил, что он еще дешево отделался.

Величественный седовласый джентльмен оказался лордом Ланкастером Чваннингом, которого Министерство Волокиты много лет держало за границей в качестве представителя британской короны. Сей аристократический холодильник переморозил в свое время несколько европейских дворов; и делал это столь успешно, что у иностранцев, четверть века назад удостоившихся чести знакомства с ним, и теперь еще при одном упоминании об англичанах леденела кровь в жилах.

Сейчас он находился в отставке и потому, надев внушительный белый галстук, похожий на снежный сугроб, мог осчастливить званый обед своим расхолаживающим присутствием. Таборный дух, присущий Хэмптон-Корту, накладывал отпечаток на обеденную церемонию; что-то бродячее, кочевое было в сервировке стола, в стремительном появлении и исчезновении блюд; но аристократический холодильник придавал трапезе больше великолепия, чем мог бы придать самый лучший фарфор или серебро. Он расхолаживал обедающих, охлаждал вино, студил подливки и замораживал овощи.

Кроме уже описанных, в комнате находилось еще только одно лицо – микроскопический юный лакей, помогавший мизантропу, отвергнутому почтовым ведомством. Если бы удалось расстегнуть ливрею этого юнца и посмотреть, что делается в его сердце, выяснилось бы, что даже он, всего лишь скромный челядинец семейства Полипов, уже лелеет мечту о казенном местечке.

Миссис Гоуэн с легкой грустью (вполне понятной у дамы, сын которой, низведя себя до положения служителя муз, вынужден угождать этому животному – публике, вместо того, чтобы, но праву чистокровного Полипа, продеть ей кольцо в нос) завела разговор о невзгодах наших дней. И тут Кленнэму впервые пришлось узнать, вокруг каких крошечных осей вертится наш огромный мир.

– Если бы Джон Полип, – сказала миссис Гоуэн после того, как было неопровержимо установлено, что мы переживаем эпоху величайшего упадка, – если бы Джон Полип отказался от своего нелепого стремления ублаготворить чернь, все бы обошлось, и, по моему мнению, страна была бы спасена.

Дама с орлиным носом согласилась; но прибавила, что если бы Август Чваннинг не разменивался на мелочи, а двинул бы в дело кавалерию, то, по ее мнению, страна была бы спасена.

Аристократический холодильник согласился; но прибавил, что если бы Уильям Полип и Тюдор Чваннинг при заключении своей знаменательной коалиции не побоялись бы надеть намордник на прессу и под страхом уголовной ответственности запретили бы газетчикам подвергать критике действия представителей власти как внутри страны, так и за границей, то, по его мнению, страна была бы спасена.

Все были согласны, что страну (понимай: Полипов и Чваннингов) необходимо спасать; правда, оставалось неясным, отчего это она стала нуждаться в спасении. Но зато совершенно ясно было, что все дело тут в Джоне и Полипе, Августе Чваннинге, Уильяме Полипе и Тюдоре Чваннинге, и разных других Полипах и Чваннингах, ибо, кроме них, существует только чернь. Такое направление беседы с непривычки весьма неприятно действовало на Кленнэма; он даже подумал о том, что, пожалуй, нехорошо сидеть и молчать, слушая, как великую нацию сводят к такому тесному кружку. Однако ему тут же вспомнилось, что и в любых парламентских дебатах, чего бы ни касались они, материального благосостояния нации или ее духовной жизни, речь идет всегда только о Джоне Полипе, Августе Чваннинге, Уильяме Полипе и Тюдоре Чваннинге и разных других Полипах и Чваннингах, и только сами они и ведут эти дебаты; и он не стал поднимать голос в защиту черни, решив, что чернь привыкла к такому положению вещей.

Мистеру Генри Гоуэну, как видно, доставляло удовольствие стравливать троих собеседников и видеть, как их разговоры шокируют Кленнэма. Сам он, однако, презирал и тот класс, который его изгнал, и тот, который его не признал, а потому оставался к этим разговорам равнодушен. В силу приятных свойств своей натуры он даже забавлялся замешательством Кленнэма, чувствовавшего себя чужим и одиноким в этой милой компании; и если бы Кленнэм не вышел победителем из той внутренней борьбы, которой, собственно, никто не вел, ему бы не миновать заподозрить мистера Гоуэна в злом умысле, а заподозрив – тут же постараться подавить в себе это недостойное подозрение.

За два часа застольной беседы аристократический холодильник, обычно отстававший от своего времени лет на сто, отстал примерно на пять веков и тоном оракула изрекал политические истины, имевшие хождение в ту отдаленную эпоху. Наконец он выпил чашку чаю, которую заморозил лично для себя и, достигнув самой низкой температуры, отбыл восвояси.

Тогда миссис Гоуэн, в дни своей былой славы привыкшая к тому, что рядом с нею всегда стояло наготове кресло, в котором сменяли друг друга ее верные рабы, в знак особой милости удостаиваемые короткой аудиенции, веером поманила к себе Артура Кленнэма. Он повиновался и занял треножник, с которого только что поднялся лорд Ланкастер Чваннинг.

– Мистер Кленнэм, – сказала миссис Гоуэн, – помимо удовольствия, которое мне доставило знакомство с вами (хоть я и вынуждена принимать вас в столь безобразной, неподобающей обстановке – в этой казарме), я горю нетерпением побеседовать с вами об одном предмете. Если не ошибаюсь, этот предмет имеет непосредственное отношение к обстоятельствам, при которых моему сыну выпала честь стать вашим другом.

Кленнэм слегка наклонил голову, не зная, как еще выразить свое отношение к словам, смысл которых пока оставался для него скрытым.

– Прежде всего скажите мне, – продолжала миссис Гоуэн, – она в самом деле хорошенькая?

В том затруднительном положении, в котором, по счастью, никто не находился, очень нелегко было бы ответить на этот вопрос; очень нелегко было бы улыбнуться и выговорить: «Кто?».

– Ах, вы отлично знаете, о ком я говорю, – возразила его собеседница. – Об этой пассии Генри. Об этом его злополучном увлечении. Если уж вам непременно нужно, чтобы я произнесла ее имя, – извольте! Мисс Пикльс… Микльс…

– Мисс Миглз, – сказал Кленнэм, – очень хороша собой.

– Мужчины часто плохие судьи в этом вопросе, – возразила миссис Гоуэн, качая головой, – так что, признаюсь вам откровенно, вы меня не вполне убедили; но все-таки приятно услышать столь веское и решительное подтверждение восторженных отзывов Генри. Он, кажется, в Риме откопал эту семейку?

При других обстоятельствах такая фраза могла бы показаться неслыханно оскорбительной. Кленнэм ответил:

– Простите, мне не совсем понятно употребленное вами выражение.

– Откопал эту семейку, – повторила миссис Гоуэн, постукивая по столу сложенным веером (в развернутом виде этот большой зеленый веер иногда служил ей ручным экраном). – Ну, нашел, встретил, подобрал.

– Эту семейку?

– Ну да, этих Микльсов.

– Я, право, не знаю, – сказал Кленнэм, – где именно мой друг мистер Миглз представил мистера Гоуэна своей дочери.

– Почему-то мне кажется, что Генри откопал ее в Риме; впрочем, это не так уж важно; где-нибудь да откопал. Теперь скажите (это сугубо между нами): у нее очень плебейские манеры?

– Прошу извинить, сударыня, – ответил Кленнэм, – но мне трудно судить об этом, поскольку я сам – плебей.

– Прелестно! – сказала миссис Гоуэн, хладнокровно раскрывая свой веер. – Очень мило! Иными словами, на ваш взгляд, ее манеры так же хороши, как и ее наружность?

Кленнэм с несколько натянутым видом наклонил голову.

– Что ж, тем лучше, если только вы не преувеличиваете. Генри мне как будто говорил, что вы путешествовали вместе с ними?

– Да, я несколько месяцев путешествовал имеете с моим другом мистером Мнглзом, его женой и дочерью. (Хорошо, что ничье сердце не должно было дрогнуть при воспоминании об этом.)

– Тем лучше, тем лучше, вы, стало быть, имели возможность хорошо узнать их. Видите ли, мистер Кленнэм, это увлечение у Генри уже давно, и я пока не замечаю каких-либо признаков утешительной перемены. Вот почему я рада случаю побеседовать с человеком, который хорошо обо всем осведомлен. Это большая удача для меня. Необыкновенная удача.

– Простите, сударыня, – возразил Кленнэм, – но вы ошибаетесь. Мистер Генри Гоуэн не поверяет мне своих тайн, и я вовсе не так осведомлен, как вам представляется. Ваша ошибка ставит меня в чрезвычайно неловкое положение. Мы с мистером Гоуэном никогда ни словом не касались этого предмета.

Миссис Гоуэн бросила взгляд в дальний угол комнаты, где ее сын, сидя на диване, играл в экарте[65] со старой дамой, настаивавшей на том, чтобы в дело была двинута кавалерия.

– Ну, разумеется, он вам не поверяет тайн, – сказала миссис Гоуэн. – Разумеется, вы ни словом не касались этого предмета. Я так и думала. Но иногда тайны поверяются без слов, мистер Кленнэм; а так как вы с ним вместе часто бываете в обществе этих людей, то я не сомневаюсь, что в данном случае происходит нечто подобное. Вам, быть может, известно, что для меня явилось тяжелым ударом решение Генри избрать поприще… – она пожала плечами, – весьма достойное поприще, не спорю, и есть художники, которые как художники ставятся очень высоко; но в нашей семье до сих пор бывали только любители, дальше этого мы не заходили.

Миссис Гоуэн тяжело вздохнула, а Кленнэм, несмотря на свое твердое намерение быть великодушным, не мог удержаться от мысли, что их семье и сейчас не грозит опасность зайти дальше этого.

– Генри упрям и своеволен, – продолжала меж тем любящая мать, – а так как эти люди, натурально, не щадят усилий, чтобы заполучить его, у меня почти нет надежды, что дело расстроится. Боюсь, что и состояние у этой девицы очень невелико; Генри мог бы сделать гораздо лучшую партию. Я решительно не вижу ничего, что могло бы явиться вознаграждением за подобный мезальянс; но Генри привык поступать по-своему, и если в ближайшее время я не замечу никаких признаков утешительной перемены, мне останется только покориться и скрепя сердце признать этих людей. Премного обязана вам за все, что вы мне рассказали.

Она пожала плечами в знак своего бессилия перед судьбой, а Кленнэм поклонился, все так же натянуто. Затем, покраснев и, видимо, преодолевая неловкость, он сказал еще более тихим голосом, чем прежде:

– Миссис Гоуэн, я почитаю себя обязанным выяснить одно обстоятельство, о котором мне весьма нелегко говорить, но тем не менее я попытаюсь и прошу вас оказать мне честь выслушать меня. Происходит недоразумение – осмелюсь сказать, весьма прискорбное недоразумение, – которое необходимо рассеять. Вы полагаете, что мистер Миглз и его семья не щадят усилий – так, кажется, вы выразились…

– Да, не щадят усилий, – с хладнокровным упорством повторила миссис Гоуэн, повернув свой зеленый веер так, чтобы он защищал ее лицо от жара камина.

– Чтобы заполучить мистера Генри Гоуэна?

Миссис Гоуэн невозмутимо кивнула головой.

– Так вот, должен вам заметить, что вы очень далеки от истины, – сказал Артур. – Насколько я знаю, мистер Миглз весьма удручен мыслью об этом союзе и делает все возможное, чтобы ему воспрепятствовать.

Миссис Гоуэн закрыла свой зеленый веер, легонько похлопала им Артура по плечу и, улыбнувшись, так же легонько похлопала себя по губам.

– Ну, разумеется. А о чем же я и говорю?

Артур недоуменно смотрел на нее, ожидая ответа на этот риторический вопрос.

– Вы, верно, шутите, мистер Кленнэм. Неужели вам в самом деле не ясно?

Артуру в самом деле было не ясно, что он и подтвердил.

– Поверьте, я знаю своего сына и знаю, что это самый надежный способ удержать его, – продолжала миссис Гоуэн с презрительной миной. – И поверьте, эти Миглзы успели его изучить и знают это не хуже меня. Хитро придумано, мистер Кленнэм, – сразу чувствуется деловая хватка! Ведь этот Миглз, если не ошибаюсь, имел отношение к какому-то банку? Должно быть, недурно шли дела этого банка, если заправлял ими такой ловкий человек. Тонкая игра, ничего не скажешь.

– Сударыня, умоляю вас, ради бога… – начал было Артур.

– Ах, мистер Кленнэм, ну, можно ли быть таким простодушным!

Возмущенный до глубины души надменным тоном своей собеседницы и презрительным выражением, с которым она продолжала постукивать себя веером по губам, Артур сказал, внушительно и твердо:

– Сударыня, ваши подозрения несправедливы и лишены всякого основания, ручаюсь вам в этом.

– Подозрения? – повторила миссис Гоуэн. – Я не подозреваю, мистер Кленнэм, я уверена. Все разыграно как по нотам, и вы, видимо, тоже дали себя провести. – Она рассмеялась, вздернула голову и снова принялась постукивать веером по губам, как бы говоря: «Не пытайтесь меня разубедить. Я знаю, что такие люди на все пойдут ради столь лестного для них союза».

Тут, весьма кстати, партия экарте пришла к концу, и мистер Генри Гоуэн, поднявшись с дивана, сказал:

– Матушка, отпустите мистера Кленнэма, нам с ним далеко ехать, а время уже позднее.

Мистеру Кленнэму не оставалось ничего другого, как только встать и откланяться, и миссис Гоуэн проводила его все тем же взглядом и тем же похлопываньем веера по сложенным в презрительную усмешку губам.

– Ваша беседа с моей матерью зловеще затянулась, – сказал ему Гоуэн, когда они вышли за дверь. – Надеюсь, она не нагнала на вас скуку?

– Нисколько, – сказал Кленнэм.

Маленький открытый фаэтон дожидался их, и они тотчас же тронулись в обратный путь. Гоуэн, правивший лошадью, закурил сигару; Кленнэм от сигары отказался. Он молчал под напором одолевавших его мыслей, и вид у него был такой рассеянный, что Гоуэн снова сказал ему: – Боюсь, моя матушка все же нагнала на вас скуку. – На это он, спохватившись, ответил опять: – Нисколько! – и тотчас же снова впал в раздумье.

Если бы он находился в том состоянии духа, которое было описано выше, мысли его то и дело возвращались бы к человеку, сидящему рядом. Он вспомнил бы, как этот человек выворачивал каблуком камешки из земли в утро их первой встречи, и спросил бы себя: «А не старается ли он и меня убрать с дороги с тою же беззаботной жестокостью?» Он задумался бы над тем, не нарочно ли этот человек свел его со своею матерью, заранее зная, о чем у них пойдет разговор, и рассчитывая таким образом раскрыть перед соперником истинное положение вещей и предостеречь его, не пускаясь ни в какие откровенности. А если не это было у него на уме, быть может он просто хотел позабавиться скрытыми чувствами Кленнэма и помучить его? Порой, прерывая поток тревожных догадок, его бы вдруг охватывал стыд; строгий внутренний голос напоминал бы ему, что подобным подозрениям, пусть даже мимолетным, не может быть места на том пуги доброжелательства и великодушия, которого он положил себе держаться. То были бы для него минуты особенно напряженной борьбы с самим собой; и случись ему в одну из таких минут поднять глаза и встретить взгляд Гоуэна, он вздрогнул бы, словно почувствовав себя виноватым перед ним.

Потом, глядя вдаль, где неясные очертания предметов сливались с темной лентой дороги, он задумался бы снова: «Куда ведет нас обоих еще более темная дорога жизни? Что ждет его, меня и ее тоже в туманной дали?» И при мысли о ней новые болезненные сомнения бередили бы его душу: «Не обижаю ли я ее, поддаваясь своей неприязни к нему, и не становлюсь ли от этого еще менее достойным ее, чем прежде?»

– Я замечаю, вы совсем приуныли, – сказал Гоуэн. – Видно, что ни говорите, а моя матушка нагнала на вас смертельную скуку.

– Нет, нет, уверяю вас, – сказал Кленнэм. – Это пустяки – решительно пустяки.

0

29

Глава ХХVII
Двадцать пять

В эту тревожную для Артура Кленнэма пору его все чаще беспокоила мысль, что неожиданный интерес мистера Панкса к семейству Доррит может иметь какое-то отношение к тем смутным догадкам, о которых шел разговор у Артура с матерью в первый вечер его возвращения под отчий кров. Что знает мистер Панкс об этом семействе, что еще хотел бы он узнать, и зачем вообще ему понадобилось ломать над всем этим свою забитую делами голову – вот вопросы, которые снова и снова задавал себе Кленнэм. Такой человек, как мистер Панкс, не стал бы из одного лишь праздного любопытства тратить на розыски время и труд. И если его усердие поможет ему достигнуть цели, неужели попутно вскроются тайные причины, побудившие миссис Кленнэм взять под свое покровительство Крошку Доррит?

Не следует думать, что Артур хоть на миг заколебался в своем желании и решимости исправить зло, совершенное при жизни отца – если это зло откроется и если оно исправимо. Слишком смутной и зыбкой была тень возможной несправедливости, нависшая над ним после смерти отца, и легко могло оказаться, что истина весьма и весьма далека от его предположений. Но когда бы его опасения в самом деле подтвердились, он готов был в любую минуту отдать все, что имел, и начать жизнь сначала. Его душа так и не приняла жестокого и мрачного учения, которое ему навязывали в детстве, и его личный нравственный кодекс начинался с того, что, когда ходишь по земле, нужно глядеть под ноги и что нельзя вознестись на небо на крыльях слов. Земной долг, земное воздаяние, земные дела – вот первые крутые ступени подъема. Узки врата, и тесен путь; куда тесней и уже, нежели столбовая дорога, вымощенная пустыми повторениями пустых заученных прописей, поисками сучков в чужом глазу и угрозами божьего суда, щедро расточаемыми ближним – даровым материалом, который не жаль тратить.

Нет, не страх за себя и не личные сомнения смущали его, но лишь беспокойство, как бы Панкс не пренебрег их взаимным уговором и, доискавшись до чего-нибудь, не стал действовать сам, не посоветовавшись с ним. С другой стороны, перебирая в памяти подробности своего разговора с Панксом, он не находил среди них доказательств, что этот странный маленький человечек на верном следу, и подчас даже удивлялся, зачем он сам придает этому такое значение. Волны сомнений бросали его туда и сюда, как бросают волны лодку в бурном море, и причала нигде не было видно.

А тут еще Крошка Доррит совсем исчезла с его горизонта. Ее то не было дома, то она сидела у себя в комнате и не показывалась, и мало-помалу он обнаружил, что ему без нее словно чего-то недостает. Он ей написал, справляясь о ее здоровье, и получил ответ, в котором она горячо благодарила его и просила не беспокоиться, так как она чувствует себя совсем хорошо; но он не видел ее уже несколько недель – срок, который с непривычки показался ему очень долгим.

Однажды, просидев целый вечер с ее отцом, который сказал ему, что она ушла в гости – обычная его отговорка, когда она трудилась где-то, чтобы заработать ему на ужин, – Кленнэм вернулся домой и застал у себя мистера Миглза, в большом волнении расхаживавшего взад и вперед по комнате. Услышав скрип отворяющейся двери, мистер Миглз круто повернулся на ходу и воскликнул:

– Кленнэм! Тэттикорэм!

– Что случилось?

– Пропала!

– Милосердный боже! – воскликнул Кленнэм с испугом. – Что вы хотите сказать?

– Не пожелала сосчитать до двадцати пяти, сэр; отказалась наотрез. До восьми сосчитала, бросила и ушла.

– Ушла из вашего дома?

– И больше не вернется, – отозвался мистер Миглз, сокрушенно качая головой. – Вы не знаете, сэр, до чего эта девушка горда и упряма. Все замки и запоры Бастилии не удержали бы ее, раз она решила уйти; упряжка лошадей не приволокла бы ее обратно.

– Но как это вышло? Прощу вас, сядьте и расскажите мне.

– Не так-то оно просто; нужно самому обладать бешеным, неукротимым нравом этой несчастной девушки, чтобы понять, как это произошло. Началось вот с чего. Нам за последнее время часто приходилось беседовать втроем, мамочке, Бэби и мне. Не скрою от вас, Кленнэм, что эти беседы были не слишком приятного свойства. Речь шла о новом путешествии, которое я предложил, имея в виду, признаться, особую цель.

Хорошо, что ничье сердце не должно было забиться быстрее при этих словах.

– Какова эта цель, – после короткой паузы продолжал мистер Миглз, – я также от вас не скрою, Кленнэм. У моей дорогой дочурки есть сердечная привязанность, которая очень огорчает меня. Вы, верно, догадываетесь, о ком я говорю. Генри Гоуэн.

– Я ожидал, что услышу это имя.

– Ох, лучше бы мне самому никогда его не слыхать, – сказал мистер Миглз, тяжело вздохнув. – Но от правды не уйдешь. Мы с мамочкой делали все, чтобы это переломить, Кленнэм. Уговоры, время, разлука – все пробовали и ничего не помогло. И вот у нас явилась мысль отправиться в долгое путешествие, на год, не меньше; может быть, если они так долго не будут видеться, то окончательно отвыкнут друг от друга. Но Бэби очень огорчена, а стало быть, и мы с мамочкой тоже.

Кленнэм сказал, что этому нетрудно поверить.

– Видите ли, – продолжал мистер Миглз, словно бы оправдываясь, – я, как человек практический, признаю, и мамочка, как женщина практическая, тоже признала бы, что мы, семейные люди, склонны преувеличивать свои огорчения и делать слонов из наших домашних мух, и это может раздражать посторонних – тех, кого это не касается близко. Но ведь счастье или несчастье Бэби, это для нас вопрос жизни и смерти, Кленнэм, и я думаю, нам простительно, если мы принимаем близко к сердцу все, что с ним связано. Уж кто-кто, а Тэттикорэм могла бы простить нам это. Как, по-вашему, прав я или нет?

– Совершенно правы, – ответил Кленнэм, от всей души подтверждая справедливость этого скромного требования.

– Так нет же, – сказал мистер Миглз, грустно качая головой, – она не захотела прощать. Видно было, как она беснуется, эта девушка, как все в ней кипит и клокочет. Желая ей добра, я не раз говорил вполголоса, проходя мимо нее: «Двадцать пять, Тэттикорэм; двадцать пять!» Надо было ей день и ночь считать до двадцати пяти, тогда ничего бы и не случилось.

Мистер Миглз провел рукой по лицу и снова покачал головой с таким сокрушенным видом, который говорил о его доброте красноречивей, чем самые ласковые и приветливые улыбки.

– А мамочке я сказал (впрочем, она и без моих слов думала точно так же): мы с тобой люди практические, душа моя, и мы знаем историю этой бедной девушки. Ведь это в ней бушуют те самые страсти, которые бушевали в ее матери еще до того, как она, бедняжка, на свет родилась. Будем же к ней снисходительны, мамочка, не станем сейчас ничего замечать, душа моя; мы ей сделаем внушение когда-нибудь потом, когда она успокоится. И мы молчали. Но, видно, суждено было стрястись беде: вот она и стряслась вчера вечером.

– Но как и почему?

– Если вы хотите знать, почему, – сказал мистер Миглз, несколько смущенный этим вопросом, ибо он больше заботился о смягчении вины Тэттикорэм, нежели об интересах своего семейства, – я лишь могу повторить еще раз то, что я говорил мамочке и что вы уже слышали. Если вы хотите знать, как – попробую рассказать: мы простились с Бэби на ночь (очень нежно простились, не отрицаю), и Тэттикорэм, которая была при этом, отправилась за ней наверх – вы ведь помните, что она приставлена к Бэби для услуг. Может быть, Бэби, у которой сейчас нелегко на душе, была чуть более обычного требовательна к ней; впрочем, не знаю даже, вправе ли я предполагать это – она всегда так деликатна, так добра.

– Более добрую госпожу трудно себе представить.

– Благодарю вас, Кленнэм, – сказал мистер Миглз, пожимая ему руку, – и самом деле: ведь вы часто видели их вместе. Но вернусь к рассказу. Итак, вдруг мы слышим голос этой несчастной Тэттикорэм, очень громкий и сердитый. Мы уже хотели пойти посмотреть, в чем дело, но тут прибегает Бэби, вся дрожа, и жалуется, что Тэттикорэм ее напугала. А следом за ней в комнату врывается Тэттикорэм, сама не своя от бешенства. «Я вас всех ненавижу! – кричит она, топая ногами. – Весь ваш проклятый дом ненавижу!»

– И что же вы на это?

– Я? – переспросил мистер Миглз с такой непосредственностью, которая могла бы сокрушить недоверие самой миссис Гоуэн. – Я ей сказал: «Тэттикорэм, сосчитай до двадцати пяти!»

Мистер Миглз опять провел рукой по лицу и покачал головой, видимо глубоко огорченный.

– Это уже настолько вошло у нее в привычку, Кленнэм, что даже сейчас, находясь в совершенном исступлении (вы даже вообразить себе не можете, что с ней было), она сразу умолкла, посмотрела на меня широко раскрытыми глазами и начала считать. Досчитала до восьми (я слышал), но на большее ее не хватило. Ярость снова захлестнула бедняжку и потопила остальные семнадцать. И уж тут пошло! Она нас ненавидит, она у нас несчастна, она так больше не может, она решила уйти и уйдет! Она моложе своей барышни, и ей надоело слушать, как все ахают и охают вокруг той, как будто на свете нет больше молодых и привлекательных девушек, которые заслуживают ласки и любви! Довольно с нее, да, да, да, довольно! Уж не воображаем ли мы, что, если бы с нею, с Тэттикорэм, всю жизнь так носились и нянчились, как с нашей Бэби, она была бы чем-нибудь хуже? Лучше! В пятьдесят раз лучше! Ведь это мы назло ей постоянно выставляем напоказ свои нежные чувства друг к другу – да, да, назло и в насмешку! И не мы одни, но и все в доме. Только завидят ее, так сейчас же и пускаются в разговоры о своих отцах и матерях, братьях и сестрах. Вот еще вчера маленький внучек миссис Тикит пытался назвать ее (то есть Тэттикорэм) дурацким прозвищем, которое мы ей дали, но никак не мог его выговорить, а сама миссис Тикит слушала и хохотала. И всех оно потешает! И кто вообще дал нам право придумывать ей кличку, точно собаке или кошке? Но теперь – конец! Не нужны ей больше наши благодеяния, она бросит нам в лицо эту кличку и уйдет. Сейчас же уйдет, сию минуту, никто ее не удержит, и больше мы ее никогда не увидим.

Все это, видимо, было так живо в памяти мистера Миглза, что, рассказывая, он даже покраснел и разгорячился не меньше героини своего рассказа.

– Что уж тут! – сказал он, вытирая пот с лица. – Было ясно, что никаких доводов рассудка эта несчастная слушать не станет (один бог знает, что только пришлось пережить ее матери!), и я лишь спокойно заметил ей, что сейчас уже ночь, и если она решила уйти, то пусть подождет до утра; потом взял ее за руку и отвел в ее комнату, а наружную дверь запер на ключ. Но утром, когда мы встали, ее уже не было.

– И больше вам ничего о ней не известно?

– Ничего решительно, – ответил мистер Миглз. – Я весь день провел в поисках. Вероятно, она ушла совсем рано, и так тихо, что никто не услышал. В Туикнеме мне так и не удалось напасть на ее след.

– Погодите! – сказал Кленнэм, подумав немного. – Вы, насколько я понимаю, хотели бы свидеться с ней?

– Непременно. И сказать, что я ничуть на нее не сержусь. Мамочка и Бэби тоже на нее не сердятся. Да и вы сами, Кленнэм, – прибавил мистер Миглз убедительным тоном, словно лично у него не было никаких поводов для недовольства, – я знаю, что и вы не стали бы сердиться на бедняжку за то, что она не в силах совладать с собою.

– Раз все вы готовы простить ей, было бы странно и жестоко, если бы я не согласился с вами, – ответил Кленнэм. – Но вот о чем я хотел спросить вас: подумали ли вы про мисс Уэйд?

– Подумал. Правда, лишь после того, как обшарил всю округу, и то самому мне это, верно, не пришло бы в голову, но когда я вернулся, мамочка и Бэби объявили мне, что для них все ясно: Тэттикорэм у мисс Уэйд. И тут я вспомнил, что она говорила за обедом в тот день, когда вы впервые были у нас.

– Известно ли вам, где можно разыскать мисс Уэйд?

– Правду сказать, вы потому и видите меня здесь, – ответил мистер Миглз, – что какое-то смутное представление на этот счет у меня имеется. Почему-то у нас в доме создалось впечатление – знаете, как это иногда происходит, совершенно необъяснимым образом: вроде бы никто ничего твердо не знает, и в то же время все что-то такое краем уха слышали, – так вот у нас создалось впечатление, что она живет или жила где-то здесь. – Мистер Миглз протянул листок бумаги, на котором значилось название одного из самых унылых переулков в районе Гровенор-сквер, близ Парк-лейн.

– Но здесь нет номера, – сказал Артур, глянув на листок.

– Только номера, мой милый Кленнэм? – отозвался его друг. – Здесь ничего нет! Даже название улицы, можно сказать, взято с воздуха; ведь я же вам говорю, никто из моих домашних не может сказать, от кого они его слышали. Но все-таки наведаться туда стоит; только мне не хотелось отправляться одному, а так как эта непроницаемая женщина была и вашей спутницей по путешествию, я подумал, что, может быть… – Кленнэм избавил его от необходимости договаривать, надев шляпу и объявив, что он готов.

Был пыльный, жаркий, удушливый вечер серого лондонского лета. Они доехали до начала Оксфорд-стрит и, отпустив кэб, нырнули в тянущийся до самой Парк-лейн лабиринт, где вокруг больших, величественно скучных улиц вьются маленькие переулки, гораздо менее величественные, но зато еще более скучные. На перекрестках хмурились в вечернем сумраке дома со множеством безобразных портиков и карнизов – уродливые создания безмозглых мастеров безмозглой эпохи, претендующие на то, чтобы все новые поколения слепо восхищались ими, пока время не обратит их в развалины. А рядом, отнюдь не теша взор, теснились маленькие дома-паразиты, у которых точно повело судорогой весь фасад, от парадной двери, представляющей собой карликовый сколок с дворцового подъезда на площади, и до узенького окошка будуара, выходящего на навозные кучи расположенных по соседству конюшен. Рахитичные особняки с потугой на аристократизм, в которых существовать с комфортом мог разве только дурной запах, выглядели точно хилые отпрыски союзов, заключенных между домами-родственниками; у некоторых прилепленные без надобности фонари и балкончики поддерживались тощими железными колоннами, и казалось, будто они бессильно опираются на костыли. Кой-где шит с гербом, вмещавший в себе всю геральдическую премудрость, маячил над улицей, словно архиепископ, который произносит проповедь о суете сует. Немногочисленные лавки обходились без витрин, подчеркивая этим свое равнодушие к мнению толпы. Кондитер знал, чьи имена значатся у него в книгах, и поэтому не считал нужным выставлять в окне что-либо, кроме вазочки с мятными лепешками и двух-трех банок засахарившегося смородинного варенья. Несколько апельсинов были единственной уступкой простонародным вкусам со стороны зеленщика. Корзинка, выстланная мхом, где некогда лежали голубиные яйца, выражала все, что мог сказать черни торговец битой птицей. Улица (как всегда в этот час и в это время года) имела такой вид, словно все обитатели отправились в гости, здесь же никто гостей не ждет. У каждого подъезда бездельничали лакеи, которых яркое разноцветное оперение и белые хохолки делали похожими на последние экземпляры вымершей породы птиц. Порой тут же восседал и дворецкий, солидный мужчина мизантропического склада, убежденный в том, что ни одному дворецкому, кроме него, верить нельзя. Фонарщик уже обходил улицу; экипажи все воротились из Парка, и шкодливые маленькие грумы в тесных, в обтяжку, курточках, с кривыми ногами и не менее кривыми мыслями, прогуливались попарно, пожевывая соломинки и рассказывая друг другу о своих каверзах. Иногда посланного с поручением лакея сопровождали пятнистые доги, которые обычно разъезжали с хозяевами в экипаже, и глаз настолько привык видеть их неотъемлемым атрибутом парадного выезда, что казалось, будто они делают кому-то одолжение, соглашаясь ходить пешком. Пивные, попадавшиеся здесь редко, не мозолили глаза вывесками; содержатели их не нуждались в расширении клиентуры, и джентльмены, не носящие ливреи, не встречали у них радушного приема.

В этом мистер Миглз и Кленнэм убедились на собственном опыте, когда попробовали навести справки в одном из таких заведений. Ни там. ни в других местах на той улице, где они искали, никто и не слыхивал о мисс Уэйд. Это была одна из улиц-паразитов, длинная, узкая, прямая, однообразная и мрачная – точно похоронная процессия кирпичных фасадов. Друзья расспрашивали всюду, не пропустили ни одного подвала, если видели, что над верхней ступенькой крутой деревянной лесенки торчит голова какого-нибудь меланхолического юнца; но так ничего и не узнали. Они прошли всю улицу из конца в конец, сперва по одной стороне, затем по другой, едва не оглохнув от крика двух газетчиков, надсадно горланивших о необычайном происшествии (которое никогда не происходило и никогда не произойдет); но все было напрасно. Наконец они остановились на том углу, откуда начали обход; уже стемнело, а их поиски все еще ни к чему не привели.

Им несколько раз попался на пути запущенный, по всему судя необитаемый дом с билетиками на окнах, возвещавшими, что он отдается внаймы. Эти билетики среди унылого однообразия похоронной процессии воспринимались почти как украшение. Оттого ли, что дом запомнился им по этому признаку, или оттого, что они дважды прошли мимо, дружно порешив, что «здесь она жить не может», Кленнэм вдруг предложил воротиться и сделать напоследок еще одну попытку. Мистер Миглз согласился, и они повернули назад.

Они постучали, потом позвонили – ответа не было. – «Пусто», – сказал мистер Миглз, прислушавшись. «Еще один раз», – сказал Кленнэм и снова постучал. На этот раз в глубине дома послышалось какое-то движение – кто-то шаркающей походкой шел к двери.

В темноте дверного проема они не могли разглядеть человека, отворившего им; видно было только, что это женщина, и должно быть старая.

– Простите за беспокойство, – обратился к ней Кленнэм. – Не скажете ли вы нам, где живет мисс Уэйд?

Голос из темноты неожиданно ответил:

– Здесь живет.

– А она дома?

Так как ответа не было, мистер Миглз повторил вопрос:

– Скажите, она дома?

Ответ опять последовал не сразу.

– Кажется, дома, – буркнул, наконец, голос. – Да вы войдите, а я схожу узнаю.

Хлопнула дверь, и они почувствовали себя запертыми в этом тесном черном доме. Судя по шороху платья, говорившая отошла от них, и в самом деле, минуту спустя ее голос уже донесся откуда-то сверху:

– Извольте идти сюда; не бойтесь, тут зацепиться не за что.

Они ощупью поднялись по лестнице, туда, где виднелся какой-то тусклый свет – оказалось, это свет уличного фонаря проникал в незанавешенное окно. Хлопнула еще одна дверь, и говорившая исчезла, оставив их в комнате, совершенно лишенной воздуха.

– Странно все это, Кленнэм, – заметил мистер Миглз шепотом.

– Очень странно, – тоже шепотом ответил Кленнэм. – Но мы у цели, это главное. А вот и свет!

Свет был от лампы, которую держала в руках неопрятного вида старуха, вся сморщенная и высохшая.

– Дома, – сказал уже знакомый им голос. – Сейчас выйдет. – Поставив лампу на стол, старуха вытерла руки о фартук – отчего они не стали чище, – посмотрела на посетителей своими мутными глазами и бочком выбралась из комнаты.

Если действительно этот дом занимала теперь та, кого они искали, то, видимо, она жила в нем, как живут в восточных караван-сараях. Квадратный коврик посередине, немного мебели, явно случайного происхождения, да нагроможденные в беспорядке сундуки и другие дорожные принадлежности – вот все, что составляло убранство комнаты. От прежних, более оседлых жильцов, остались позолоченный столик и трюмо, которые могли бы скрасить угрюмый вид этой душной ловушки; но позолота поблекла, как прошлогодние цветы, а зеркало было таким мутным, точно в нем по волшебству застыли все дожди и туманы, когда-либо там отражавшиеся. Впрочем, посетителям не пришлось долго все это рассматривать: дверь отворилась, и вошла мисс Уэйд.

Она была совершенно такая же, какой они ее помнили, – такая же красивая, такая же надменная, такая же замкнутая. Она не обнаружила при виде их ни удивления, ни каких-либо иных чувств. Она предложила им сесть, но сама сесть не пожелала и сразу приступила к делу, исключив необходимость предисловий.

– Думаю, что не ошибусь, – начала она, – если скажу, что мне известна причина, которой я обязана честью вашего посещения. Давайте сразу о ней и говорить.

– Причина, сударыня, – сказал мистер Миглз, – это Тэттикорэм.

– Я так и полагала.

– Мисс Уэйд, – сказал мистер Миглз, – ответьте мне, прошу вас, вы что-нибудь о ней знаете?

– Разумеется. Я знаю, что она здесь, у меня.

– В таком случае, сударыня, – сказал мистер Миглз, – позвольте довести до вашего сведения, что я всей душой желал бы, чтобы она вернулась, и моя жена и дочь тоже всей душой желали бы этого. Она с малых лет жила в нашей семье; мы помним о своем долге перед нею, и уверяю вас, мы многое готовы принять в расчет.

– Многое готовы принять в расчет? – повторила она ровным, бесстрастным голосом. – Что же именно?

– Мой друг имеет в виду, мисс Уэйд, – вступился Артур, видя замешательство мистера Миглза, – то необоснованное чувство обиды, которое порой заставляет эту бедную девушку горячиться, забывая о сделанном ей добре.

Легкая усмешка тронула губы дамы, к которой он обращался.

– Вот как? – только и обронила она в ответ.

Она стояла у столика, такая спокойная и невозмутимая, что мистер Миглз, точно завороженный, не мог отвести от нее глаз, хотя бы для того, чтобы взглядом попросить Кленнэма сделать следующий ход. После некоторого неловкого молчания Артур сказал:

– Может быть, лучше, если мистер Миглз сам поговорит с нею, мисс Уэйд?

– Это легко устроить, – отвечала она. – Идите сюда, дитя мое. – С этими словами она отворила дверь соседней комнаты и за руку вывела оттуда Тэттикорэм. Любопытную картину они собой представляли, стоя рядом, – девушка, нервным движением, в котором были и гнев и нерешительность, теребившая платье на груди, и мисс Уэйд, внимательно наблюдавшая за ней, сохраняя спокойствие, в котором неоспоримо угадывалась (как под покрывалом угадываются формы окутанного им предмета) неукротимая страстность ее собственной натуры.

– Посмотрите, моя милая, – сказала она все тем же ровным голосом. – Вот ваш покровитель, ваш хозяин. Он готов снова принять вас к себе, если вы оцените его великодушие и захотите вернуться. Вы можете снова сделаться фоном, выгодно оттеняющим достоинства его прелестной дочери, рабой ее милых прихотей, игрушкой в доме, наглядным доказательством доброты всего семейства. Можете снова откликаться на нелепую кличку, которая под видом шутки клеймит и выделяет вас – и правильно, вы и должны быть заклеймены и выделены (ваше происхождение, моя милая, не забывайте о своем происхождении!). Можете снова занять свое место при дочери этого джентльмена, Гарриэт, чтобы постоянно напоминать ей, какая она хорошая, добрая и жалостливая. Можете обрести вновь все эти радости и много других в том же роде, которые вы, верно, вспоминаете сейчас, слушая меня, и которых вам не видать больше, если вы останетесь здесь, – все можете обрести вновь, стоит вам только сказать этим джентльменам, что вы смиренно раскаиваетесь и готовы идти с ними туда, где вас ожидает прошение. Так как же, Гарриэт? Пойдете?

Девушка под действием этих слов волновалась все сильнее и краска гнева все ярче заливала ее щеки. Услышав обращенный к ней вопрос, она сверкнула своими черными глазами, судорожно стиснула в пальцах ткань платья и отвечала:

– Лучше мне умереть!

Мисс Уэйд, по-прежнему не выпуская ее руки, посмотрела на своих незваных гостей и со спокойной улыбкой спросила:

– Что вы на это скажете, джентльмены?

Ошеломленный тем, что можно было так чудовищно исказить его побуждения и поступки, бедный мистер Миглз все это время не мог вымолвить ни слова: только теперь дар речи вернулся к нему.

– Тэттикорэм, – сказал он, – да, я продолжаю называть тебя так, дитя мое, потому что ничего кроме ласки и любви это имя не выражает, и ты сама прекрасно знаешь это…

– Нет, не знаю! – вскричала она, снова сверкнув глазами и вцепившись пальцами себе в грудь.

– Да, сейчас, может быть, и не знаешь, – продолжал мистер Миглз, – сейчас, Тэттикорэм, пока ты чувствуешь на себе взгляд этой дамы (она на миг вскинула глаза на ту, о ком шла речь) и пока подчиняешься ее влиянию, как это не трудно видеть. Но потом ты согласишься, что я прав. Тэттикорэм, я не стану спрашивать эту даму, верит ли она собственным словам, сказанным в злобе и раздражении – ни я, ни мой друг мистер Кленнэм в этом не сомневаемся, хоть она и умеет обуздывать свои чувства с самообладанием, которому нельзя не удивляться. Я не стану спрашивать, веришь ли этим словам ты, выросшая в моем доме, в моей семье. Скажу только, что никто из нас не ждет от тебя никаких зароков или просьб о прощении. Об одном прошу тебя, Тэттикорэм: сосчитай до двадцати пяти.

Она посмотрела на него исподлобья и сказала:

– Не буду. Мисс Уэйд, пожалуйста, уведите меня отсюда.

Страсти, расходившиеся в ней, уже не знали удержу; трудно сказать, чего тут было больше, гнева или упрямства. Щеки ее пылали, дыхание прерывалось, кровь билась в висках, все ее существо словно восставало против возможности исправить сделанное.

– Не буду! Не буду! Не буду! – твердила она глухим, сдавленным голосом. – Хоть режьте, не буду! Хоть убейте, не буду!

Мисс Уэйд, выпустив руку девушки, обняла ее за плечи, словно в защиту, потом оглянулась и повторила с прежней улыбкой и прежним тоном:

– Что вы на это скажете, джентльмены?

– О Тэттикорэм, Тэттикорэм! – воскликнул мистер Миглз и простер к ней руки, точно заклиная ее. – Вслушайся в голос этой женщины, посмотри на ее лицо, попробуй заглянуть к ней в душу, и подумай, что ждет тебя впереди! Ты сейчас находишься под ее влиянием – нам странно и даже страшно видеть, как оно велико, – но ты не понимаешь, что это – влияние натуры еще более страстной, еще более неукротимой, чем твоя. Что может выйти из такого союза? К чему он приведет?

– Я здесь одна, джентльмены, – произнесла мисс Уэйд, не изменив ни голоса, ни тона. – Вы можете говорить все что вам угодно.

– Тут не до вежливости, сударыня, когда речь идет о всей жизни этой бедной, запутавшейся девушки, – сказал мистер Миглз, – но все же я сумею держать себя в границах, даже глядя на то, как вы губите ее. Простите, если я напомню вам в ее присутствии – это необходимо, – что в ту пору, когда, на свою беду, она повстречалась с вами, вы были всем нам чужой и для всех нас загадкой. Я и сейчас не знаю, кто вы такая, но злобную душу свою вы не скрыли, не могли скрыть. И если вы одна из тех несчастных, которые бог весть почему испытывают мрачную радость, делая столь же несчастными и своих сестер (слыхал я о таких за свою долгую жизнь), я должен сказать ей: «Берегись этой женщины!», а вам я скажу: «Берегитесь самой себя».

– Джентльмены, – невозмутимо сказала мисс Уэйд, – когда вы кончите – мистер Кленнэм, может быть, вы внушите своему другу…

– Нет, я сделаю еще одну попытку, – твердо возразил мистер Миглз. – Тэттикорэм, дорогая моя, бедная девочка, сосчитай до двадцати пяти.

– Вам протягивают руку помощи и участия, не отвергайте же ее, – сказал Кленнэм негромко, но с глубоким волнением. – Воротитесь к друзьям, чью доброту едва ли вы могли позабыть. Одумайтесь, пока не поздно.

– Ни за что!.. Мисс Уэйд, – сказала девушка, схватившись за грудь и тяжело дыша, – уведите меня, пожалуйста.

– Тэттикорэм, – воскликнул мистер Миглз, – последний раз прошу тебя, дитя мое, – только об одном прошу: сосчитай до двадцати пяти!

Она зажала уши так порывисто, что ее черные, блестящие волосы рассыпались по плечам, и с решительным видом отвернулась к стене. Мисс Уэйд наблюдала за ней, так же многозначительно и странно усмехаясь и так же приложив руку к груди, как в Марселе, при первой их встрече. Затем она обняла ее, словно навсегда утверждая свою власть над нею, и с нескрываемым торжеством взглянула на обоих мужчин.

– Вы жаловались, что не знаете, кто я такая, и удивлялись моему влиянию на эту девушку, – сказала она. – Так узнайте же на прощанье – ибо я едва ли буду иметь честь встретиться с вами еще, – что это влияние основано на общности наших судеб. Обстоятельства моего рождения такие же, как у вашей разбитой игрушки. У нее нет имени, и у меня его тоже нет. Ее страдания – мои страдания. Больше мне вам нечего сказать.

Последнее относилось к мистеру Миглзу, который ничего не ответил и печально побрел к выходу. Когда Кленнэм повернулся, чтобы последовать за ним, мисс Уэйд заговорила снова, все с тем же внешним бесстрастием, тем же ровным голосом и с той же усмешкой, свойственной лишь жестоким людям – это скорей тень усмешки, которая приподнимает ноздри, почти не раздвигая губ, и не изглаживается постепенно, а сразу пропадает, когда она больше не нужна.

– Я желаю, – сказала мисс Уэйд, – жене вашего дорогого друга, мистера Гоуэна, насладиться всеми преимуществами своего происхождения, столь отличного от происхождения этой девушки и моего, и тем счастьем, которое сулит ей благосклонная судьба.

0

30

Глава XXVIII
Конец ничьей мечты

Не успокоившись на своей неудаче, мистер Миглз обратился к беглянке и к мисс Уэйд с письменными увещаниями, каждое слово которых дышало добротой. Но оба послания остались без ответа, равно как и третье, которое упрямице написала ее бывшая барышни и от которого ее сердце неминуемо должно было смягчиться, если еще окончательно не очерствело (все три письма спустя несколько недель были возвращены, как непринятые адресатом). Мистер Миглз, не желая сдаваться, отрядил для личных переговоров миссис Миглз. Но и эта попытка не увенчалась успехом: почтенную даму попросту не впустили в дом. Тогда мистер Миглз стал просить Артура попытать счастья в последний раз. Артур с готовностью принял на себя эту миссию, но ему только удалось обнаружить, что дом брошен на попечение уже известной им старухи, что мисс Уэйд уехала, что беспризорная мебель вывезена и что старуха с благодарностью принимает полукроны в любом количестве, но не имеет ничего предложить в обмен на эту наличность, кроме инвентарной описи, которую вывесил в сенях клерк агента по недвижимости.http://s3.uploads.ru/t/JxFHj.pngНо даже и это не заставило мистера Миглза отказаться от дальнейших попыток и отрезать неблагодарной путь к возвращению на случай, если доброе начало в ее душе возьмет верх над строптивостью нрава; и шесть дней подряд он помешал в утренних газетах весьма хитро составленное объявление, в котором говорилось, что молодая особа, необдуманно покинувшая свой дом некоторое время тому назад, может обратиться по нижеследующему адресу (указывался коттедж мистера Миглза в Туикнеме), где она будет принята, как будто ничего не случилось, и не услышит ни упреков, ни обвинений. Последствия этого обращения к гласности открыли потрясенному мистеру Миглзу, что число молодых особ, необдуманно покидающих свой дом, очевидно достигает в Англии нескольких сот в день; ибо в Туикнем шли косяки молодых особ, которые, не встретив восторженного приема, обычно настаивали на возмещении морального ущерба плюс стоимость проезда в оба конца. Но это были не единственные нежданные всходы, принесенные объявлением. В бесчисленных просительных письмах, авторы которых, видимо, только и стерегут, не мелькнет ли где хоть малюсенький крючочек, за который можно зацепиться, говорилось, что такой-то или такой-то, прочитав объявление, позволяет себе обратиться к мистеру Миглзу со скромной просьбой – дальше определялись размеры скромной просьбы, колебавшиеся от десяти шиллингов до пятидесяти фунтов, – он, правда, не располагает никакими сведениями касательно молодой особы, но зато глубоко убежден, что доброхотное даяние облегчит душу мистера Миглза. Несколько изобретателей воспользовались случаем вступить с мистером Миглзом в переписку и уведомляли его, что прослышали об его объявлении через одного знакомого и что если когда-нибудь что-нибудь узнают о молодой особе, то сочтут своим долгом тотчас же поставить его в известность; а пока что ему представляется случай облагодетельствовать человечество, ссудив автора письма средствами, необходимыми для усовершенствования модели насоса самоновейшей системы.

Обескураженные таким множеством неудач, мистер Миглз и его домашние волей-неволей начали мириться с мыслью, что Тэттикорэм не вернуть. Так обстояли дела, когда однажды в субботний день два джентльмена, недавно объединившие свою деятельность под фирмой «Дойс и Кленпэм», покинули Лондон, чтобы провести конец недели в знакомом нам туикнемском коттедже. Старший компаньон фирмы поехал дилижансом, младший предпочел пойти пешком.

Мирный летний закат озарял приречные луга, через которые ему пришлось проходить, когда он уже приближался к цели. Он шел, наслаждаясь тем чувством отдыха и беззаботной легкости, которое всегда вызывает в душе горожанина сельская тишина. Все, что он видел перед собой, исполнено было тихого очарования. Густая листва деревьев, сочная трава с яркими пятнами полевых цветов, зеленые речные островки, заросли камыша, кувшинки, покачивающиеся на воде, звук голосов, доносимый откуда-то издалека ветерком и речными волнами, – все дышало покоем. Взметнется ли рыба в воде, весло ли плеснет, защебечет ли запоздалая пташка, послышится ли собачий лай или мычанье коровы – в каждом звуке он слышал этот покой, вдыхал его с каждым дуновеньем вечернего воздуха, напоенного ароматами земли. Божественное спокойствие было в багряных и золотых полосах, протянувшихся над горизонтом, в мягких лучах заходящего солнца. Тишина осеняла лиловатые кроны далеких деревьев и зелень ближних холмов, над которыми уже тоже сгущался сумрак. Между ландшафтом и его отражением в воде, казалось, не существовало грани – оба были так безмятежны, так умиротворяюще прекрасны, хоть над ними и тяготела великая тайна жизни и смерти, что душа глядевшего на них исполнялась радостью и надеждой.

Кленнэм остановился – в который уже раз, – чтобы глубже вобрать в себя все впечатления окружающей природы, и несколько минут постоял, глядя, как наползают на реку вечерние тени. Когда он снова тронулся в путь, он вдруг увидел впереди на тропинке фигуру, которая, быть может, и раньше вплеталась в его мечты, навеянные чарующим вечером.

Да, это была Минни, одна, с небольшим букетом роз в руках. Она стояла посреди тропинки, лицом к Кленнэму, как будто шла навстречу и, завидя его, остановилась. Какое-то волнение чувствовалось в ней, которого Кленнэм никогда раньше не замечал; и ему пришло в голову, что она очутилась здесь не случайно, а потому что желала поговорить с ним.

Она подала ему руку и сказала:

– Вы удивлены, видя меня здесь одну? Но вечер такой чудесный, что я увлеклась прогулкой и зашла дальше, чем думала. Кроме того, я предполагала, что встречу вас, и это придало мне уверенности. Ведь вы всегда ходите этой дорогой, правда?

Кленнэм подтвердил, что предпочитает эту дорогу другим; но тут рука, опиравшаяся на его руку, дрогнула, а розы в ней затрепетали.

– Возьмите розу, мистер Кленнэм. Я собрала этот букет в саду, по дороге сюда. В сущности, я его собрала для вас, ведь я ожидала вас встретить. Мистер Дойс приехал час тому назад и сказал, что вы идете пешком.

На этот раз задрожала его рука, принимавшая от нее цветок. Они дошли до начала аллеи, обсаженной густыми деревьями, и свернули туда. Она ли, он ли сделал к тому первое движение, не все ли равно? Он сам не знал, как это случилось.

– Как здесь торжественно, – сказал Кленнэм. – Впрочем, такая торжественность идет к этому вечернему часу. И потом это, пожалуй, самый короткий путь. Проходишь под этими темными сводами и, выйдя снова на свет, оказываешься у переправы, а там до коттеджа уже рукой подать.

В легком платье и простенькой соломенной шляпе на каштановых локонах, оттенявшей ее большие прекрасные глаза, в доверчивом взгляде которых сквозила тень робкой печали, точно ей было жаль его, она была так хороша, что он мог только радоваться – или огорчаться, он сам не знал, что разумнее, – тому героическому решению, о котором ему так часто приходилось вспоминать.

Она помолчала немного, потом спросила, известно ли ему, что папа замышлял новое путешествие. Он сказал, что мистер Миглз упоминал об этом в разговоре. Она опять помолчала, потом, словно бы нерешительно, добавила, что теперь папа уже отказался от этой мысли.

И сразу же у него в голове пронеслось: «Она выходит замуж!»

– Мистер Кленнэм, – начала она снова, еще более нерешительно и смущенно, и так тихо, что он должен был наклонить к ней голову, чтобы расслышать. – Мне бы очень хотелось поговорить с вами откровенно, если вы не откажетесь выслушать меня. Мне уже давно этого хочется, потому что – потому что я знаю, что у нас нет лучшего друга, чем вы.

– Я могу лишь гордиться вашим доверием, когда бы вы мне его ни оказали. Прошу вас, говорите! Вы можете положиться на меня.

– Я никогда не сомневалась в том, что могу на вас положиться, – отвечала она, подняв на него свой чистый, правдивый взгляд. – И я, верно, давно уже заговорила бы, если бы знала, как начать. Но я и сейчас не знаю, как начать.

– Мистеру Гоуэну, – сказал Артур Кленнэм, – выпало большое счастье. Благослови господь его жену и его самого!

Она хотела поблагодарить его, но внезапные слезы помешали ей. Он стал ее успокаивать, взял остальные розы, все еще трепетавшие у нее в руке, и поднес эту руку к губам. Только в эту минуту угас тоненький луч надежды, так долго сжимавший тревогой и болью ничье сердце; и словно за одно мгновение постарев, он сразу показался себе пожилым человеком, для которого эта сторона жизни уже не существует.

Он спрятал розы у себя на груди и снова предложил ей руку. Некоторое время они медленно и безмолвно шли под сводом густой листвы. Потом он спросил веселым, ласковым тоном, нет ли еще чего, о чем она хотела бы сказать ему, как другу своего отца, который в то же время и ее друг, хоть он и старше ее на много лет, – не может ли он оказать ей какую-нибудь услугу, помочь в чем-нибудь? Ему так отрадно было бы сознавать, что он хоть немного содействовал ее счастью.

Она хотела было ответить, но тут у нее опять подступили к глазам слезы – то ли печали, то ли сострадания, кто знает? – и она воскликнула:

– О мистер Кленнэм! Добрый, великодушный мистер Кленнэм! Скажите, что вы не сердитесь на меня!

– Сердиться на вас? – отозвался Кленнэм. – Дорогая моя девочка! Мне сердиться на вас? Господь с вами!

Она крепко ухватилась за его руку обеими руками и, доверчиво заглядывая ему в лицо, торопливо и бессвязно стала говорить о том, что благодарна ему от глубины сердца (и если там, в этой глубине, рождается искренность, то так оно и было). Он то шуткой, то добрым словом старался ее ободрить, и в конце концов она успокоилась, и они медленно и безмолвно пошли дальше под сводом темнеющей листвы.

– Так как же, Минни Гоуэн, – немного спустя сказал Кленнэм с улыбкой, – стало быть, вам не о чем и попросить меня?

– Ах, мне о многом нужно вас просить!

– Тем лучше! А то уж я боялся, что буду разочарован в своих надеждах.

– Вы знаете, как меня любят дома и как я люблю свой родной дом, – взволнованно заговорила она. – Может быть, вы в этом усомнитесь, дорогой мистер Кленнэм, раз я сама, по своей воле ухожу оттуда, но я в самом деле очень, очень люблю его!

– Я в этом совершенно уверен, – сказал Кленнэм. – Неужели вам кажется, что я мог бы думать иначе?

– Нет, нет! Но мне и самой непонятно, как это я решаюсь покинуть родной дом, где меня окружают такой любовью и который я сама так люблю. Когда я об этом думаю, я кажусь себе черствой, неблагодарной.

– Милая моя девочка, – сказал Кленнэм, – это ведь естественный ход событий, перемена, которую время делает неизбежной. Все девушки рано или поздно покидают родной дом.

– Да, верно; но не в каждом доме становится так пусто, как станет здесь после моего отъезда. Я знаю, что есть множество девушек и лучше меня, и добрей, и умнее – я немногого стою сама по себе, но для них я дороже всего на свете.

Любящее сердце Бэби не выдержало нарисованной ею перспективы, и она горько разрыдалась.

– Я знаю, как папе будет первое время тяжело без меня, знаю, что я уже не смогу быть для него тем, чем была до сих пор. И вот моя просьба к вам, мистер Кленнэм: умоляю вас, не забывайте его хотя бы это первое время, навешайте его, когда ваши занятия позволят вам, говорите ему о том, как я его люблю – теперь, расставаясь с ним, быть может, больше, чем когда-либо в жизни. Я прошу об этом именно вас, потому что он ни к кому не питает такого расположения, как к вам – только нынче он мне говорил об этом.

Кленнэм вдруг представил себе, что произошло между отцом и дочерью; от этой мысли сердце дрогнуло у него, как от удара, и на глаза навернулись слезы. Он честью заверил ее, что все сделает по ее просьбе, что она может быть совершенно спокойна, и постарался сказать это как можно веселее – но особой веселости не получилось.

– О маме я не говорю, – продолжала Бэби; ее искреннее волнение, ее личико, еще похорошевшее от слез, все это даже сейчас было больше, чем мог вынести Кленнэм, и чтобы не смотреть на нее, он снова и снова прилежно пересчитывал деревья, которые им еще оставалось пройти до светлевшего вдали выхода из аллеи, – маме легче будет понять меня; она и скучать будет по-другому и о будущем станет думать по-другому. Но вы знаете, какая она преданная, любящая мать, и вы ее тоже не забудете – обещаете?

Минни может положиться на него, сказал Кленнэм; все будет так, как она хочет.

– И еще одно, дорогой мистер Кленнэм, – сказала Минни. – Видите ли, папа и – ну, вы сами знаете кто, еще не успели понять и оценить друг друга по-настоящему; разумеется, со временем это придет; моим первым долгом, гордостью и радостью всей моей новой жизни будет помочь тому, чтобы они оба, так нежно любящие меня, лучше узнали друг друга, полюбили друг друга, научились дорожить и гордиться друг другом. Так помогите же мне, милый, хороший человек, этот долг исполнить! Когда меня не будет здесь (а я уеду очень далеко), постарайтесь расположить папу к нему, представьте его таким, каков он на самом деле; вы можете это сделать, папа так прислушивается к вашему мнению. Обещаете вы мне это, мой добрый, благородный друг?

Бедная Бэби! Какое заблуждение, какая детская наивность! Разве можно искусственно изменить сложившиеся человеческие отношения – разве можно внушить расположение к тому, кого не приемлет душа? Многие дочери до тебя мечтали о том же, Минни, и никогда из этого ничего не выходило; все попытки кончались неудачей.

Так думал Кленнэм. Но вслух он этого не сказал: поздно уже было говорить. Он дал ей слово исполнить все, о чем она просила; и она не сомневалась, что он это слово сдержит.

Они дошли до последних деревьев аллеи. Она остановилась и высвободила свою руку. Подняв на него взгляд, дрожащими пальцами теребя лепестки розы, выглядывавшей из-за борта его сюртука – словно для того, чтобы жест подкрепил мольбу, выраженную словами, – она сказала:

– Дорогой мистер Кленнэм, сейчас, когда я так счастлива, – а я в самом деле счастлива, вы не смотрите на мои слезы, – мне было бы тяжело думать, что между нами осталась хоть тень недомолвки. Может быть, я в чем-нибудь виновата перед вами (намеренно я не могла вас обидеть, но ведь подчас причиняешь обиду, сам того не ведая и не желая) – так простите же меня сегодня от всей широты вашего благородного сердца.

Он наклонился к этому лицу, невинно тянувшемуся ему навстречу. Он поцеловал этот чистый лоб и ответил, что бог свидетель, никакой вины за ней нет. Но когда он еще раз наклонился к ней, она шепнула: «Прощайте!» – И он в ответ повторил то же. Этим коротким словом он прощался со всеми своими былыми надеждами – со всеми мучительными сомнениями ничьей души. Еще мгновенье, и они вышли из аллеи, рука об руку, так же, как и вошли; и деревья сомкнулись за ними, словно хороня во мгле то, чему не суждено было сбыться.

В саду, невдалеке от калитки, слышались голоса мистера Миглза, миссис Миглз и Дойса. Кленнэм уловил имя Бэби, произнесенное кем-то из них, и поторопился крикнуть: «Она здесь, со мной!» В ответ раздались возгласы удивления и смех; но все это утихло, как только они встретились, и Бэби тотчас же ускользнула в дом.

Мистер Миглз, Дойс и Кленнэм молча прошлись несколько раз вдоль реки, над которой уже всходила луна. Потом Дойс отстал и вернулся в коттедж, а Кленнэм и мистер Миглз еще несколько раз прошлись молча взад и вперед, прежде чем последний, наконец, заговорил:

– Артур, – сказал он, впервые за все время знакомства называя его просто по имени. – Помните то знойное утро, когда мы вот так же прогуливались с вами над марсельской гаванью и я рассказывал вам, что, хотя сестра Бэби умерла ребенком, для меня и для мамочки она словно бы продолжала расти и меняться вместе с Бэби?

– Очень хорошо помню.

– Помните, я вам говорил, что мысленно мы никогда не могли отделить близнецов друг от друга и что в нашем воображении все, что случалось с Бэби, случалось и с ее сестрой?

– И это помню.

– Артур, – произнес мистер Миглз с печалью в голосе, – сегодня у меня снова разыгралось воображение. Мне сегодня кажется, дорогой друг, будто вы всем сердцем любили мою покойную дочку и потеряли ее, когда с нею произошло то, что сейчас происходит с Бэби.

– Благодарю вас, – тихо проговорил Кленнэм, – благодарю! – и он с чувством пожал ему руку.

– Пожалуй, пора домой, – сказал мистер Миглз после небольшой паузы.

– Я скоро приду.

Мистер Миглз повернул к дому, и Артур остался один. Он еще побродил с полчаса над рекой, серебрившейся в мирном сиянии луны, потом заложил руку за борт сюртука и осторожно вытянул спрятанные там розы. Прижал ли он их на миг к сердцу, или, может быть, к губам – кто знает? Достоверно одно: он нагнулся и бережно опустил их в реку. Бледные и призрачные в лунном свете, они закачались на воде, и течение унесло их прочь.

Когда Кленнэм вернулся в дом, там уже горели огни, и в их ярких отсветах все лица, в том числе и его лицо, казались спокойными и радостными. Незаметно скоротали за беседой вечер (старший компаньон был нынче в ударе, и сыпал рассказами, не давая никому скучать) – и разошлись на покой. А меж тем цветы, бледные и призрачные в лунном свете, плыли все дальше, уносимые течением. Так и в жизни многое, чем некогда полна была душа и сердце, уплывает от нас, чтобы затеряться в океане вечности.

0

31

Глава XXIX
Миссис Флинтвинч продолжает видеть сны

Пока происходили все эти события, ничто не нарушало унылой скуки дома в Сити и ничто не менялось в раз навсегда заведенном повседневном обиходе больной. Утро, полдень, вечер, утро, полдень, вечер чередовались с неуклонным постоянством, точно без конца повторяющийся неторопливый перестук одних и тех же частей часового механизма.

Кресло на колесах хранило, верно, немало воспоминаний и дум, как всякое место, где влачит свои дни человеческое существо. Улицы, дома, люди – сколько их проносилось, должно быть, перед мысленным взором больной в долгие томительные вечера; и хотя иных улиц давно уже не существовало, дома были перестроены до неузнаваемости, а люди успели состариться, она продолжала видеть их такими, какими они были много лет назад.http://s3.uploads.ru/t/G9zXM.pngТакова слабость многих прикованных к постели инвалидов, болезненное заблуждение почти всех затворников – им кажется, что часы жизни остановились в тот миг, когда сами они перестали принимать в ней деятельное участие, что все человечество замерло на месте, как только они оказались обречены на неподвижность; они не способны судить о переменах, совершающихся за пределами их кругозора, иначе, как по собственному убогому, однообразному существованию.

Какие сцены, какие лица чаше всего оживали в памяти этой суровой женщины среди тишины мрачной комнаты, которой она не покидала ни зимой, ни летом? На этот вопрос никто, кроме нее самой, не мог бы ответить. Быть может, мистер Флинтвинч, изо дня в день сверля ее видом своей скривленной физиономии, и досверлился бы в конце концов до ответа, если б материал был более податлив; но с ней он справиться не мог. Что же до миссис Эффери, то у нее довольно было собственных забот: растерянно таращить глаза на своего повелителя и на свою больную госпожу, кутать голову передником, если нужно пройти по дому после наступления темноты, всегда прислушиваться в ожидании непонятных шумов и шорохов, иногда в самом деле слышать их, и никогда не выходить из странного, смутного, дремотного состояния, похожего на лунатический сон.

Насколько могла судить миссис Эффери, в делах фирмы наступило оживление; по крайней мере ее супруг теперь постоянно корпел в своей тесной конторе над бумагами или принимал посетителей, которых являлось гораздо больше, чем в последние годы (что, впрочем, еще не значит – много, так как в последние годы фирма была совсем заброшена клиентами). Письма, счета, разговоры с людьми – все это занимало у мистера Флинтвинча немало времени. Кроме того, он и сам наведывался в другие торговые дома, бывал на причалах и в доках, на бирже и в таможне, в кофейне Гэрроуэя и в кофейне «Иерусалим»,[66] – словом, целый день то приходил, то уходил. А вечерами, если миссис Кленнэм не выражала особого желания наслаждаться его обществом, он часто захаживал в ближнюю таверну, просматривал списки прибывших судов и биржевые отчеты за день и даже успевал перекинуться дружеским словечком с каким-нибудь шкипером, завсегдатаем заведения. Но каждый день он непременно выбирал час-другой для делового разговора с миссис Кленнэм, и Эффери, которая вечно сновала всюду, прислушиваясь и приглядываясь, решила, что умники наживают большие барыши.

Оторопелое состояние, в котором неизменно пребывала теперь благоверная мистера Флинтвинча, сказывалось в каждом ее взгляде, в каждом поступке, и вскоре умники пришли к убеждению, что эта почтенная особа, никогда не отличавшаяся сообразительностью, окончательно выжила из ума, а потому вовсе перестали обращать на нее внимание. Считал ли мистер Флинтвинч, что по своей наружности она не слишком подходит для супруги негоцианта, или он опасался, как бы она не повредила ему в мнении клиентов (раз, мол, человек жену не умел выбрать, так чего от него и ждать), но только ей был дан строжайший приказ: об их супружеских отношениях не заговаривать и при посторонних его Иеремией не называть. А так как она частенько забывала об этом приказе и мистер Флинтвинч в наказание за подобную забывчивость ловил ее на лестнице и тряс изо всех сил, то она всегда находилась в ожидании очередной расправы, и от этого у нее был еще более испуганный вид.

В комнате миссис Кленнэм Крошка Доррит, прилежно трудившаяся с самого утра, подбирала с полу нитки и обрезки материи, прежде чем уйти домой. Мистер Панкс, которого Эффери только что ввела в комнату, справлялся у миссис Кленнэм о ее здоровье от имени своего хозяина, пояснив, что ему «случилось быть неподалеку», вот он и зашел. Миссис Кленнэм смотрела на него, сурово сдвинув брови.

– Мистеру Кэсби известно, что в моем положении перемен не бывает, – сказала она. – Единственная перемена, которой я жду, – великая перемена.

– Неужели, сударыня? – откликнулся Панкс, скосив глаза в сторону маленькой швеи, которая на коленях ползала по ковру, собирая нитки и лоскутки, оставшиеся после ее работы. – Но вы отлично выглядите, сударыня.

– Я несу то, что мне положено нести, – отвечала она. – Делайте и вы то, что вам положено делать.

– Благодарю вас, сударыня, – сказал мистер Панкс. – Я и то стараюсь.

– Вам, видно, часто случается бывать неподалеку, – заметила миссис Кленнэм.

– Да, сударыня, довольно часто, – сказал мистер Панкс. – Последнее время у меня чуть не каждый день дела в этой стороне. То одно, то другое.

– Передайте мистеру Кэсби и его дочери, что я прошу их не затрудняться расспросами о моем здоровье через третьих лиц. Если им угодно меня видеть, они знают, что я всегда дома. Им незачем беспокоить себя и других лиц. И вам самому незачем беспокоиться.

– Помилуйте, сударыня, какое же тут беспокойство, – сказал мистер Панкс. – А выглядите вы в самом деле отлично, сударыня, я бы даже сказал – превосходно.

– Благодарю вас, покойной ночи!

Эти слова и палец протянутой руки, указывавший на дверь, были столь выразительны и недвусмысленны, что мистер Панкс не счел возможным задерживаться долее. Он взъерошил волосы с самым непринужденным видом, еще раз покосился на маленькую фигурку, копошившуюся на полу, сказал:

– Покойной ночи, сударыня. Не трудитесь провожать меня, миссис Эффери; я дорогу знаю, – и на всех парах направился к выходу. Миссис Кленнэм, подперев рукой подбородок, внимательно смотрела ему вслед сумрачным, подозрительным взглядом; а Эффери, точно завороженная, не спускала глаз со своей госпожи.

Но вот миссис Кленнэм медленно и задумчиво отвела взгляд от двери, в которую вышел мистер Панкс, и устремила его на Крошку Доррит, только что поднявшуюся с ковра. Слегка нахмурясь, вдавив подбородок в ладонь, больная пристально смотрела на нее до тех пор, пока не заставила оглянуться. Под ее зорким, испытующим взглядом Крошка Доррит смешалась, покраснела и опустила глаза. Миссис Кленнэм продолжала глядеть на нее по-прежнему.

– Крошка Доррит, – сказала она, наконец. – Что вы знаете об этом человеке?

– Очень немного, сударыня. Я видела его несколько раз, и однажды он заговорил со мной, вот, пожалуй, и все.

– Что же он вам сказал?

– Я не слишком хорошо поняла его, он говорил так странно. Но ничего грубого или неприятного в его словах не было.

– Зачем он старается увидеть вас здесь?

– Не знаю, сударыня, – чистосердечно отвечала Крошка Доррит.

– Но вы понимаете, что это из-за вас он является сюда?

– Мне это приходило в голову, – сказала Крошка Доррит. – Только я ума не приложу, зачем ему нужно меня видеть, здесь или где бы то ни было.

Миссис Кленнэм вперила глаза в пол и задумалась о чем-то с той же напряженной сосредоточенностью, с какой минуту назад разглядывала тоненькую фигурку, которую сейчас, видимо, перестала замечать. Несколько минут прошло, прежде чем она очнулась от раздумья и приняла свой обычный сурово-непроницаемый вид.

Крошке Доррит пора было уходить, но она медлила, опасаясь потревожить миссис Кленнэм в ее задумчивости. Наконец она отважилась сойти со своего места и тихонько направилась к двери. Поравнявшись с креслом на колесах, она остановилась, чтобы пожелать больной покойной ночи.

Миссис Кленнэм протянула руку и положила ей на плечо. Крошка Доррит невольно вздрогнула, смущенная этим неожиданным жестом. Быть может, ей вспомнилась на миг сказка о Принцессе.

– Скажите мне, Крошка Доррит, – спросила миссис Кленнэм. – Много у вас друзей?

– Очень мало, сударыня. Кроме вас, только мисс Флора и – и еще один человек.

– Этот? – спросила миссис Кленнэм, снова указывая негнущимся пальцем на дверь.

– О нет, сударыня!

– В таком случае, кто-нибудь из его знакомых?

– Нет, что вы, сударыня. – Крошка Доррит решительно покачала головой. – Нет, нет! Тот человек совсем не похож на него и не имеет с ним ничего общего.

– Ну, бог с ним, – сказала миссис Кленнэм, почти улыбаясь. – Это не мое дело. Я только потому спрашиваю, что отношусь к вам с участием; и если не ошибаюсь, я была вашим другом тогда, когда у вас других друзей не было. Разве это не так?

– Так, сударыня; именно так. Не раз бывало время, когда, если бы не вы и не работа, которую я у вас получала, мы должны были бы отказывать себе решительно во всем.

– Мы? – повторила миссис Кленнэм, взглянув на часы своего покойного мужа, всегда лежавшие перед нею на столе. – А много ли вас?

– Сейчас остались только мы с отцом – я хочу сказать, нам с отцом приходится содержать только самих себя.

– А что, вы испытали много лишений – вы, ваш отец и кто там еще у вас есть? – спросила миссис Кленнэм с рассчитанной небрежностью, задумчиво вертя часы в руках.

– Иногда нам приходилось нелегко, – сказала Крошка Доррит своим тихим, робким голосом, и как всегда без тени жалобы, – но я думаю, не тяжелее, чем приходится многим.

– Хорошо сказано! – живо откликнулась миссис Кленнэм. – Совершенно справедливо! Вы хорошая, разумная девушка. И вы умеете быть благодарной, если я не обманываюсь в вас.

– Это вполне естественно и никакой заслуги тут нег, – сказала Крошка Доррит. – Как же мне не быть благодарной вам?

Миссис Кленнэм с ласковостью, на каковую сновидица Эффери даже во сне не могла бы счесть ее способной, притянула к себе маленькую швею и поцеловала в лоб.

– Ну, ступайте, Крошка Доррит! – сказала она. – Не то опоздаете, бедное мое дитя.

Ни в одном из снов, смущавших покой миссис Эффери с тех пор, как за нею стала водиться эта особенность, не видела она ничего более удивительного. Этак ей чего доброго следующий раз приснится, как и другой умник целует Крошку Доррит, а потом – как оба умника бросаются друг другу в объятия и дружно льют слезы любви к человечеству. От такого предположения у миссис Эффери закружилась голова, и она едва не скатилась с лестницы, провожая Крошку Доррит к выходу, чтобы запереть за ней на все засовы дверь.

Выпуская Крошку Доррит из этой двери, она вдруг обнаружила, что мистер Панкс вовсе не ушел – как следовало бы ожидать в менее таинственном месте и при менее таинственных обстоятельствах, – а нетерпеливо снует взад и вперед по палисаднику перед домом. Как-только он завидел Крошку Доррит, он повернул ей наперерез и, поравнявшись с нею, пробормотал, приложив палец к носу: «Панкс-цыган, предсказатель будущего!» – после чего немедля скрылся из виду.

– Господи твоя воля, вот теперь еще цыгане и предсказатели будущего, – воскликнула миссис Эффери, явственно расслышавшая его слова. – Только этого тут недоставало!

Эта новая загадка совсем ошеломила ее, и она медлила в дверях, несмотря на разыгравшееся ненастье. Дождь лил все сильнее, тучи стремглав неслись по небу, ветер налетал порывами, хлопал где-то оторванными ставнями, вертел ржавыми флюгерами и колпаками печных труб, и так бесновался на соседнем маленьком кладбище, как будто задумал выдуть всех покойников из могил. А глухие раскаты грома, сотрясавшие небо, точно грозили возмездием за подобное святотатство, упорно твердя: «Мертвых не тревожь! Мертвых не тревожь!»

В миссис Эффери страх перед громом и молниями боролся со страхом перед сверхъестественными силами, притаившимися во мраке зловеще притихшего дома, и она стояла на пороге, колеблясь, входить в дом или нет – как вдруг резкий порыв ветра положил конец ее колебаниям, захлопнув за нею дверь.

– Что теперь делать, что теперь делать! – вскричала миссис Эффери, в ужасе ломая руки: сон на этот раз принимал и вовсе дурной оборот. – Ведь в доме никого нет, кроме нее, а ей так же невозможно выйти из своей комнаты, как мертвецу из могилы!

Накинув передник на голову в защиту от дождя, миссис Эффери с плачем металась по узкой мощеной дорожке, не зная, что предпринять. Наконец она снова подбежала к двери и, нагнувшись, прильнула глазом к замочной скважине. Зачем, трудно сказать – едва ли она надеялась, что от ее взгляда ключ повернется в замке: однако точно так же поступили бы на ее месте многие.

Вдруг она вскрикнула и выпрямилась, почувствовав, как что-то тяжелое легло на ее плечо. Это была рука – мужская рука.

Человек, которому принадлежала эта рука, был одет по-дорожному, в картуз с меховой опушкой и широченный плащ. По виду он походил на иностранца. У него была густая, черная как смоль шевелюра, такие же усы, только на концах отливавшие рыжиной, и большой крючковатый нос. Он засмеялся, видя испуг миссис Эффери; и при этом усы его вздернулись вверх, к носу, а нос загнулся вниз, к усам.

– Что с вами? – спросил он на чистейшем английском языке. – Чего вы испугались?

– Вас, – с трудом выговорила Эффери.

– Меня, сударыня?

– Да, вас, и грозы – и всего вообще, – отвечала Эффери. – А тут еще ветер – налетел и захлопнул дверь, и я теперь не могу войти.

– Вот как, – сказал незнакомец, довольно, впрочем, равнодушно. – Какая досада. А скажите, не знаете ли вы, где тут, на этой улице, дом миссис Кленнэм?

– Господи милостивый, еще бы мне не знать, еще бы мне не знать! – воскликнула миссис Эффери и, растревоженная вопросом, снова принялась ломать руки.

– Где же именно?

– Где? – повторила миссис Эффери, опять зачем-то припадая к замочной скважине. – Так ведь это он самый и есть. И она там теперь одна-одинешенька в своей комнате, и не может ни встать, ни дверь отворить: ноги-то у нее не ходят! А другого умника дома нет. Ах ты боже мой! – вскричала Эффери, под напором всех этих мыслей закружившись в какой-то дикой пляске. – Я, кажется, сейчас с ума сойду!

На этот раз незнакомец отнесся к ее беде с большим участием, поскольку выяснилось, что дело некоторым образом касается и его. Он отступил на несколько шагов назад, чтобы окинуть дом взглядом, и его внимание привлекло узкое окошко, приходившееся почти у самого входа.

– Где расположена комната больной, сударыня? – спросил он с прежней улыбкой, которая произвела такое впечатление на миссис Эффери, что та не могла отвести от него глаз.

– В верхнем этаже, – сказала Эффери. – Вон те два окна слева, это ее.

– Гм! Хоть я и высокого роста, но без помощи лестницы мне, пожалуй, не удастся засвидетельствовать ей свое почтение через окно. Вот что, сударыня, будем говорить откровенно; откровенность – мое природное свойство; желаете вы, чтобы я отпер эту дверь?

– Помилуй бог, сэр, да я вам по гроб жизни обязана буду, только сделайте это поскорее! – воскликнула Эффери. – А то вдруг она там зовет меня, или вдруг на ней платье занялось и она горит живьем, да мало ли что еще могло стрястись, от одних догадок с ума сойдешь!

– Одну минуту, сударыня! – Он слегка отстранил ее своей белой, гладкой рукой, словно призывая не торопиться. – Как я понимаю, приемные часы уже окончены?

– Да, да, да! – воскликнула Эффери. – Давно окончены!

– В таком случае, давайте уговоримся по справедливости; справедливость – мое природное свойство. Как вы могли заметить, я только что с пакетбота. – Он указал на свой промокший плащ и башмаки, в которых хлюпала вода; да ей еще раньше бросилось в глаза, что волосы у него в беспорядке, цвет лица желтый, как от морской болезни, и, кроме того, он, должно быть, сильно озяб, так как даже стучал зубами. – Я только что с пакетбота, сударыня, да еще погода меня задержала – дьявольская погода! Вследствие этих причин, сударыня, я не поспел сюда вовремя, чтобы уладить одно неотложное дело (потому неотложное, что оно связано с деньгами). Так вот, если вы беретесь привести сюда кого-нибудь, с кем бы я мог его уладить, несмотря на поздний час, я вам отопру эту дверь. Если же такое условие вам не подходит, я… – тут он снова улыбнулся своей странной улыбкой и сделал вид, будто собирался уходить.

Миссис Эффери поспешила выразить свое полное согласие, и уговор состоялся. Незнакомец учтиво попросил ее подержать его плащ, разбежался, подпрыгнул и, уцепившись за подоконник, взобрался на узкое окошко. Теперь для него было делом одной минуты поднять раму. Уже сидя верхом на отворенном окне, он оглянулся на миссис Эффери, и глаза его сверкнули так зловеще, что она невольно подумала, вся похолодев: а вдруг он прямехонько отправится наверх в комнату больной и убьет ее? Ведь и помешать ему нельзя.

К счастью, у него, видимо, не было таких кровавых намерений, ибо минуту спустя дверь отворилась, и он показался на пороге. – Ну, сударыня, – сказал он, взяв у нее свой плащ и закутываясь в него поплотнее, – а теперь будьте-ка любезны… Что за черт?

Странный, непонятный шум. Словно бы где-то совсем близко, судя по сотрясению воздуха, и в то же время такой глухой, как будто доносился издалека. Шорох, стук, и потом словно посыпалось на пол что-то сухое и легкое.

– Это еще что такое?

– Не знаю, что, только я уж это не первый раз слышу, – сказала Эффери, в страхе ухватившаяся за его руку.

Впрочем, как ни велик был ее испуг, она все же заметила, что у незнакомца побелели и затряслись губы, и решила, что он, должно быть, не из больших смельчаков. Несколько секунд он прислушивался, потом небрежно пожал плечами.

– Ба! Пустое! Так вот, уважаемая, вы как будто упоминали про какого-то умника. Не угодно ли вам будет свести меня с этим светочем мысли? – Он взялся за ручку двери, как бы приготовившись снова захлопнуть ее, если Эффери не выполнит свою часть уговора.

– Только вы ничего не говорите про дверь, ладно? – шепотом сказала Эффери.

– Ни слова.

– А пока я сбегаю (это тут, за углом) не трогайтесь с места, и если она будет звать, не откликайтесь, ладно?

– Сударыня, я уже обратился в камень.

Эффери мучил страх, что не успеет она отвернуться, как он прокрадется по лестнице наверх; одержимая этим страшным подозрением, она добежала почти до угла, вернулась назад и осторожно заглянула во двор. Но незнакомец по-прежнему стоял на пороге, верней даже у порога, как будто боялся темноты и не имел никакого желания проникать в ее тайны; и Эффери, успокоившись, поспешила к таверне, находившейся на соседней улице, и через слугу вызвала оттуда мистера Флинтвинча. Вдвоем они пустились в обратный путь – супруга впереди, а супруг петушком за нею, предвкушая тряску, которую он успеет задать ей, прежде чем она укроется в доме, – и, вбежав во двор, увидели силуэт незнакомца, маячивший в тени дверного навеса, а сверху доносились до них резкие окрики миссис Кленнэм: «Кто там? Что там? Отчего никто не отвечает? Кто там внизу?»

0

32

Глава XXX
Слово джентльмена

Когда супруги Флинтвинч, запыхавшись, добежали до крыльца старого дома (Иеремия на секунду позже Эффери), незнакомец вздрогнул и попятился.

– Громы и молнии! – воскликнул он. – Вы-то как сюда попали?

Мистер Флинтвинч, к которому относился последний вопрос, был удивлен, пожалуй, не меньше того, кто этот вопрос задал. Он в недоумении уставился на незнакомца; потом оглянулся посмотреть, не стоит ли кто позади него; снова молча уставился на незнакомца, силясь понять, что означали его слова; и, наконец, перевел глаза на жену, ожидая объяснений. Но так как объяснений не последовало, он схватил ее за плечи и принялся трясти с таким остервенением, что у нее чепец свалился с головы; при этом он злобно шипел сквозь зубы:

– Вот я тебе сейчас вкачу порцию, Эффери, старуха! Это все твои штуки! Опять изволишь сны наяну видеть, голубушка моя! В чем тут дело? Кто это такой? Что это все значит? Говори или задушу! Выбирай одно из двух!

Если предположить, что миссис Эффери обладала в Это время возможностью выбора, то, очевидно, она выбрала второе; ибо она ни звука не произнесла в ответ на обращенный к ней грозный призыв и безропотно покорилась пытке, от которой ее непокрытая голова все сильнее моталась из стороны в сторону. Но тут незнакомец, галантно подобрав с полу упавший чепец, пришел к ней на помощь.

– Позвольте, – сказал он, кладя руку на плечо Иеремии, и когда тот, опешив, выпустил свою жертву, продолжал: – Благодарю вас. Прошу извинить. Муж и жена, разумеется? Ваши милые супружеские забавы не оставляют в том сомнения. Ха-ха. Всегда отрадно видеть супругов, которые умеют развлекать друг друга. Однако послушайте! С вашего разрешения я хотел бы напомнить, что кто-то там, наверху, изъявляет все более настойчивое желание узнать, что здесь происходит.

Спохватившись при этих словах, мистер Флинтвинч переступил порог и, подняв голову, крикнул наверх, в темноту:

– Я здесь, не беспокойтесь! Сейчас Эффери принесет вам лампу! – Затем, взглянув на упомянутую особу, которая, тщетно стараясь отдышаться, надевала свой чепец, он прикрикнул: – Ну, марш наверх, живо! – после чего обратился к незнакомцу и сказал: – Итак, сэр, что вам угодно?

– Прежде всего, – сказал тот, – простите, что затрудняю вас, но, мне кажется, недурно бы зажечь свечу.

– Верно, – согласился Иеремия. – Я это и собирался сделать. Сейчас схожу за свечой, а вы пока постойте тут.

Незнакомец все еще стоял у порога, но как только мистер Флинтвинч отвернулся, он подался немного вперед и глазами проводил его в полутьме сеней до двери каморки, куда тот пошел искать спички. Немного спустя спички были обнаружены, но, должно быть, фосфор отсырел, и сколько Иеремия ни чиркал спичками, они лишь на мгновение озаряли тусклым светом его склоненное лицо и мелкими бледными искрами осыпали руки, зажечь же от них свечу не удалось. Посетитель старался воспользоваться этим неверным освещением, чтобы получше разглядеть черты своего нового знакомого. Это не укрылось от Иеремии, который, засветив, наконец, свечу, успел поймать на его лице тень пытливой сосредоточенности, прежде чем она уступила место двусмысленной улыбке, чаше всего определявшей собою выражение этого лица.http://s3.uploads.ru/t/AYCG6.png– Сделайте милость, сэр, – сказал Иеремия, запирая дверь и в свою очередь внимательно приглядываясь к улыбчивому посетителю, – пройдемте ко мне в контору… Да ничего не случилось! – рявкнул он в ответ на настойчивые окрики, все еще несшиеся сверху, хотя Эффери была уже в комнате больной и, судя по голосу, старалась ее успокоить. – Сказано же вам, все в порядке! Вот женщина, заладила свое, так и не втолкуешь!

– Боится, – заметил незнакомец.

– Она боится? – Мистер Флинтвинч оглянулся на ходу, прикрывая свечу ладонью. – Да она храбрей девяноста мужчин из сотни, если хотите знать.

– Хоть и парализована?

– Хоть и парализована уже много лет. Миссис Кленнэм. Единственная теперь участница дела, носящая эту фамилию. Мой компаньон.

Проворчав в виде извинения, что тут не привыкли принимать клиентов в такой поздний час и что обыкновенно у них в это время уже давно закрыто, мистер Флинтвинч провел посетителя в свою контору, которая ничем не отличалась от конторы любого другого дельца. Здесь он поставил свечу на стол и, скособочившись как-то особенно сильно, спросил:

– Чем могу служить?

– Моя фамилия Бландуа.

– Бландуа? Не слыхал, – сказал Иеремия.

– Насколько мне известно, – продолжал посетитель, – вы должны были получить официальное уведомление из Парижа…

– Никаких уведомлений из Парижа касательно лица по фамилии Бландуа мы не получали, – сказал Иеремия.

– Нет?

– Нет.

Иеремия продолжал стоять в своей излюбленной позе. Улыбчивый мистер Бландуа распахнул плащ на груди и сунул было руку в нагрудный карман, но остановился и сказал, глядя на мистера Флинтвинча с насмешливым огоньком в глазах (только сейчас мистер Флинтвинч обратил внимание на то, как близко эти глаза посажены).

– Удивительно, до чего вы похожи на одного моего знакомого! Правда, не настолько, как мне показалось в первую минуту – тогда, в полутьме, я попросту принял вас за него, в чем и приношу свои извинения; да, да, я должен это сделать; готовность чистосердечно сознаваться в своих ошибках – одно из моих природных свойств; но все же сходство необыкновенное.

– Весьма любопытно, – угрюмо буркнул Иеремия. – Однако же повторяю, что я не получал никаких уведомлений касательно лица по фамилии Бландуа.

– Вот как, – сказал посетитель.

– Именно так, – сказал Иеремия.

Но мистера Бландуа не заставила растеряться подобная неаккуратность корреспондентов торгового дома Кленнэм и K°; он тут же вытащил из кармана бумажник, достал оттуда сложенную бумагу и подал мистеру Флинтвинчу.

– Почерк вам, вероятно, знаком. Может быть, это письмо послужит достаточной рекомендацией. Не сомневаюсь, что вы лучше меня разбираетесь в этих вещах. Я, нужно сознаться, не столько деловой человек, сколько то, что в свете именуется джентльменом.

Мистер Флинтвинч развернул письмо, на котором сверху стояла пометка «Париж», и прочел: «Настоящим имеем честь от имени одного высокоуважаемого клиента нашей фирмы рекомендовать вам г-на Бландуа из города Парижа и т. д. и т. п. …. Любое содействие, в котором он будет нуждаться и которое вы сочтете возможным ему оказать и т. д. и т. п. … В заключение сообщаем, что если вы откроете г-ну Бландуа кредит в размере, допустим, пятидесяти (50) фунтов стерлингов и т. д. и т. п. …»

– Отлично, сэр, – сказал мистер Флинтвинч. – Прошу вас, садитесь. Мы будем рады служить вам в той мере, в какой это доступно нашей фирме – мы ведем дело по старинке, скромно, без большого размаха. Что касается упомянутого вами официального уведомления, то, судя по дате, которую я здесь вижу, мы еще и не могли его получить. Оно, очевидно, прибыло с тем же запоздавшим пакетботом, на котором совершили переезд вы сами.

– Моя голова и желудок до сих пор помнят этот переезд, сэр, – ответил мистер Бландуа, белой рукой поглаживая свой крючковатый нос. – Обоим досталось от чудовищной, нестерпимой погоды. Как видите, я и сейчас еще не вполне оправился, хотя сошел с пакетбота полчаса тому назад. Если бы не опоздание, я попал бы сюда значительно раньше, и мне не пришлось бы приносить извинения – а я приношу извинения – за то, что затрудняю вас в неурочное время, и за то, что напугал – впрочем, вы сказали, не напугал, еще раз приношу извинения, – за то, что обеспокоил почтеннейшую миссис Кленнэм в ее уединении.

Апломб и известная доля наглости всегда производят впечатление, и мистеру Флинтвинчу самому стало казаться, что перед ним весьма изысканная особа. Впрочем, он от этого не стал более покладист и, почесав свой подбородок, спросил, какой услуги ждет от него мистер Бландуа сегодня, когда деловой день уже окончен?

– Черт возьми! – отозвался спрошенный, передернув под плащом плечами. – Мне нужно переодеться, поесть, выпить и приютиться где-нибудь на ночь. Я здесь никого не знаю, поэтому не откажите в любезности указать мне, где бы я мог получить ночлег. Цена роли не играет. И чем ближе отсюда, тем лучше. Хоть в соседнем доме.

Мистер Флинтвинч начал было с запинкой:

– У нас тут поблизости нет гостиницы, которая соответствовала бы привычкам такого джентльмена, как… – но мистер Бландуа перебил его.

– Не будем говорить о привычках, дорогой сэр, – сказал он, прищелкнув пальцами. – У гражданина мира нет привычек. Да, я джентльмен; при всей своей скромности не стану отрицать это – но я не обременен предрассудками. Чистая комната, горячий обед и бутылка вина, которое можно пить, не рискуя отравиться, – вот все, что мне сегодня нужно. Но я желал бы получить это, не сделав ни одного лишнего шага.

– Есть тут неподалеку одна таверна, – сказал мистер Флинтвинч (беспокойный блеск в глазах гостя побуждал его быть еще осторожнее обычного), – есть одна таверна, которую я могу, пожалуй, рекомендовать, да только там не очень-то шикарно.

– Обойдемся без шику! – вскричал мистер Бландуа, махнув рукой. – Сделайте милость, проводите меня в эту вашу таверну и представьте хозяину, если это вас не очень затруднит. Буду премного обязан.

Мистер Флинтвинч взял свою шляпу и со свечой в руке снова повел мистера Бландуа через сени. Поставив свечу на консоль у стены, где резьба потемневшей от времени панели почти скрыла ее слабый огонек, он сказал, что пойдет предупредить больную о том, что должен ненадолго отлучиться.

– Окажите мне еще одну услугу, – сказал в ответ на это гость. – Передайте миссис Кленнэм мою карточку и скажите, что если бы я не опасался утомить ее, то был бы счастлив лично засвидетельствовать свое почтение и извиниться за то, что потревожил покой этой тихой обители – разумеется, после того, как переменю мокрое платье и подкреплю свои силы за обеденным столом.

Иеремия выполнил поручение со всей быстротой, на какую был способен, и, вернувшись, сказал.

– Она готова принять вас, сэр, но, зная, как мало привлекательного в обществе больной, просила передать, что не будет в обиде, если вы передумаете.

– Передумать, – возразил галантный Бландуа, – значило бы невежливо обойтись с дамой; невежливо обойтись с дамой значило бы обнаружить отсутствие рыцарского отношения к прекрасному полу; а рыцарское отношение к прекрасному полу – одно из моих природных свойств! – Изъяснив таким образом свои чувства, он перекинул через плечо край забрызганного грязью плаща и направился вслед за мистером Флинтвинчем в таверну, захватив по дороге носильщика, дожидавшегося на улице с его чемоданом.

Таверна и в самом деле оказалась весьма скромным заведением, но снисходительность мистера Бландуа была беспредельна. Она не уместилась в маленьком зальце со стойкой, где вдова-хозяйка и две ее дочери оказали ему самый радушный прием; ей оказалось тесно в комнатке с деревянными панелями и с безделушками на полочках, поначалу отведенной ему для ночлега; она совершенно заполнила собой небольшую хозяйскую гостиную, которую ему в конце концов уступили. И когда, переодевшись и причесавшись, надушенный и напомаженный, с перстнями на обоих указательных пальцах и массивной часовой цепочкой через весь живот, мистер Бландуа развалился на диванчике под окном в ожидании обеда, он удивительным и зловещим образом напоминал (словно тот же брильянт, но в другой оправе) некоего мсье Риго, развалившегося в ожидании завтрака на зарешеченном окошке в камере омерзительной марсельской тюрьмы.

И на обед он накинулся так же жадно, как упомянутый мсье Риго накидывался на свой завтрак. Та же хищная алчность сквозила в его манере придвигать к себе все кушанья сразу, чтобы, пока желудок поглощает одни, глаза могли пожирать другие. Тот же звериный эгоизм лежал в основе его бесцеремонного отношения к прочим людям, позволявшего ему грубо швырять хрупкие вещицы, украшавшие эту женскую комнату, класть ноги на шелковые подушки, мять накрахмаленные чехлы своим грузным телом и большой черной головой. В мягких белых руках, проворно орудовавших вилкой и ножом, чувствовалась та же хватка, что и в руках, цеплявшихся за прутья тюремной решетки. А когда, наевшись до отвала, он поочередно обсасывал и вытирал свои тонкие пальцы, казалось, стоит только заменить салфетку виноградными листьями – и сходство будет полным.

На этом человеке с его коварной улыбкой, подтягивавшей усы к носу и нос к усам, с глазами, лишенными глубины, словно они были крашеные, как и волосы, и в процессе окраски потеряли способность отражать свет, сама природа, всегда честная и предусмотрительная, четко написала: «Остерегайтесь!». Не ее вина, если люди подчас оказываются глухи к подобным предупреждениям. Пусть в таких случаях пеняют на себя!

Окончив обед и дочиста облизав пальцы, мистер Бландуа вынул из кармана сигару, снова прилег на диванчик и мирно покуривал, время от времени обращаясь к тонким струйкам дыма, тянувшимся из его тонких губ:

– Бландуа, мой мальчик, ты еще сведешь с обществом счеты. Ха-ха! Клянусь небом, ты недурно начал, Бландуа! На худой конец можешь стать учителем английского или французского языка – неоценимое приобретение для хорошего дома! Ты сметлив, находчив, остер на язык, у тебя приятные манеры, подкупающая наружность – словом, ты настоящий джентльмен. Джентльменом ты будешь жить, мой мальчик, и джентльменом умрешь. Как бы ни сложились твои шансы вначале, все равно ты выиграешь игру. Все признают твои заслуги, Бландуа. Общество, нанесшее тебе жестокую обиду, должно будет подчиниться твоему гордому духу. Громы и молнии! Ты горд, мой Бландуа, но природа тебе дала право быть гордым!

Под это самозабвенное воркование наш джентльмен докурил сигару и допил оставшееся вино. Когда и с тем и с другим было покончено, он спустил ноги с дивана и, заключив свой монолог воодушевленным призывом к самому себе: – Ну, Бландуа, хитрец Бландуа! Ступай и покажи, чего ты стоишь! – снова отправился в дом фирмы Кленнэм и K°.

Миссис Эффери встретила гостя в сенях, где на этот раз горели две свечи, зажженные ею по приказу супруга и повелителя (третья свеча освещала лестницу), и тотчас же провела его в комнату миссис Кленнэм. Там уже был накрыт к чаю стол и сделаны кое-какие обычные в подобных случаях приготовления. Последние, впрочем, были весьма скромны и даже при самых чрезвычайных обстоятельствах сводились к тому, что из шкафа доставали фарфоровый чайный сервиз, а кровать застилали темным, унылого цвета покрывалом. Все остальное – катафалко-подобный диван с валиком, напоминавшим плаху, фигура во вдовьей одежде, словно приготовившаяся к казни; кучка мокрой золы на дотлевающих углях и кучка сухой золы на решетке; пение чайника и запах черной краски – все было таким же, как все эти пятнадцать лет.

Мистер Флинтвинч представил джентльмена, рекомендованного заботам торгового дома Кленнэм и K°. Миссис Кленнэм, перед которой лежало раскрытое письмо, кивнула головой и пригласила мистера Бландуа сесть. Хозяйка и гость внимательно оглядели друг друга. Вполне понятное любопытство.

– Благодарю вас, сэр, за то, что вспомнили о больной, одинокой женщине. С тех пор как тяжкий недуг обрек меня на затворнический образ жизни, посетители, являющиеся в наш дом по делам, не балуют меня своим вниманием. Иного, впрочем, и ожидать нельзя. С глаз долой – из сердца вон. Исключение приятно мне, но я не жалуюсь на правило.

Мистер Бландуа в самых изысканных выражениях высказал тревогу, что причинил ей неудобство столь несвоевременным визитом. Он уже приносил свои извинения по этому поводу мистеру… виноват, он не имеет чести знать…

– Мистер Флинтвинч связан с нашей фирмой уже много лет.

Мистер Бландуа просит мистера Флинтвинча считать его своим покорнейшим слугой. Он рад заверить мистера Флинтвинча в своем совершенном уважении.

– После того как умер мой муж, – сказала миссис Кленнэм, – а мой сын предпочел избрать иное поприще, мистер Флинтвинч сделался единственным представителем нашей фирмы.

– А вы что ж, не в счет? – ворчливо отозвался упомянутый джентльмен. – У вас голова за двоих работает.

– Как женщина, я не могу играть ответственную роль в делах фирмы, – продолжала она, лишь на миг поведя глазами в сторону Иеремии, – даже если предположить, что эта роль мне была бы по плечу; поэтому мистер Флинтвинч управляет всем, представляя и свои и мои интересы. Дела теперь, конечно, уже не те, но кое-кто из наших старых друзей (и в первую очередь авторы этого письма) по своей доброте не забывают нас, и мы пока в состоянии оправдывать их доверие. Однако вам это вряд ли интересно. Вы англичанин, сэр?

– Строго говоря – нет, сударыня; я родился и воспитывался не в Англии. В сущности, у меня нет родины, – сказал мистер Бландуа, вытянув ногу и похлопывая себя по ней. – На это название могут претендовать с полдюжины стран.

– Вы много путешествовали?

– Очень много. Смею сказать, сударыня, я объездил весь свет.

– Как видно, вас не связывают никакие узы. Вы не женаты?

– Сударыня! – сказал мистер Бландуа, зловеще нахмурив брови. – Я боготворю прекрасный пол, но я не женат – и никогда не был женат.

Миссис Эффери, разливавшая чай, стояла напротив. В ту минуту, когда он произнес последние слова, она нечаянно взглянула на него; и так как она уже привыкла грезить наяву, ей вдруг померещилось в его глазах что-то такое, что словно бы приковало ее взгляд. Забыв про чайник, оставшийся у нее в руке, она испуганно таращила глаза на мистера Бландуа, и ее беспокойное состояние невольно передалось ему самому, а за ним и миссис Кленнэм и мистеру Флинтвинчу. Последовало несколько минут всеобщего оцепенения, когда все четверо, вытаращив глаза, смотрели друг на друга, сами не зная почему.

– Что с вами такое, Эффери? – спросила, наконец, миссис Кленнэм, опомнившись раньше других.

– Не знаю, – сказала миссис Эффери и, протянув вперед свободную левую руку, прибавила: – Это не со мной; это с ним.

– Что хочет сказать эта почтенная женщина? – вскричал, поднимаясь со своего места, мистер Бландуа, который сперва побледнел, затем побагровел, и лицо его исказила свирепая злоба, никак не вязавшаяся с безобидным содержанием его слов. – Я не понимаю эту добрую женщину!

– А вы не пытайтесь ее понять, – сказал мистер Флинтвинч, бочком подбираясь к особе, о которой шла речь. – Она сама не знает, что говорит. Она у нас дурочка, слабоумная. Вот я задам ей порцию, такую, чтобы она почувствовала!.. Марш отсюда, старуха! – прохрипел он в самое ухо Эффери. – Марш отсюда, не то я так тебя тряхну, что от тебя только мокро останется.

Миссис Эффери показалось до того страшной перспектива перейти в жидкое состояние, что она выпустила из рук чайник (супруг едва успел подхватить его), накинула передник на голову, и в одно мгновение была такова. Лицо гостя постепенно разгладилось в улыбку, и он уселся на прежнее место.

– Уж вы ей простите, мистер Бландуа, – сказал Иеремия, сам принимаясь за разливание чая. – Она последнее время не в себе – из ума выживать стала. Вам с сахаром?

– Благодарю вас; я чай не пью… Простите мою нескромность сударыня, но – какие оригинальные часы!

Чайный стол был пододвинут к дивану и стоял почти рядом с низеньким столиком миссис Кленнэм. Мистер Блапдуа, как галантный кавалер, встал, чтобы передать чашку даме (тарелка с сухариками уже стояла на своем месте), и тут-то его внимание привлекли часы покойного главы дома, всегда лежавшие перед его вдовой. Миссис Кленнэм метнула на гостя быстрый взгляд.

– Вы позволите? Благодарю вас. Великолепные старинные часы, – сказал он, взяв часы в руку. – Тяжеловаты, чтобы носить их в кармане, но зато это настоящая вещь, не подделка какая-нибудь. Я презираю все поддельное, фальшивое. Я сам чужд всякой фальши. Ага! Часы с двойной крышкой, как было модно в старину. Можно открыть? Благодарю вас. А, и шелковая прокладочка, вышитая бисером! Мне не раз приходилось видеть такие у стариков в Голландии и в Бельгии. Забавная штучка!

– Тоже старинная мода, – сказала миссис Кленнэм.

– Бесспорно. Но мне кажется, эта прокладка новей, чем сами часы.

– Пожалуй.

– Удивительно, как в старину любили затейливые вензеля! – заметил мистер Бландуа, взглянув на собеседницу со своей обычной улыбкой. – Ну вот, что это за буквы? Похоже на Н. З. – а может быть, и все что угодно.

– Нет, это именно Н. З.

Мистер Флинтвинч, который поднес было чашку к открытому рту, да замешкался, внимательно прислушиваясь к этому разговору, теперь принялся пить чай огромными глотками, всякий раз осторожно примериваясь, прежде чем глотнуть.

– Прелестное создание была, верно, эта Н. З., полное неги, кротости, очарования, – сказал мистер Бландуа, захлопывая крышку часов. – Я уже влюблен в ее память. На беду я очень легко влюбляюсь, и оттого мой душевный покой всегда находится под угрозой. Не знаю, порок это или добродетель, сударыня, но любовь к женской красоте и женским достоинствам – мое главное природное свойство.

Мистер Флинтвинч успел налить себе еще чашку чаю и пил его такими же большими глотками, по-прежнему не сводя глаз с больной.

– На этот раз вашему душевному покою ничего не грозит, сэр, – сказала миссис Кленнэм. – Сколько я знаю, эти буквы – не инициалы какого-нибудь имени.

– Так, стало быть, девиз, – небрежно заметил мистер Бландуа.

– Скорей напоминание. Н. З. сколько я знаю, обычно означает: «Не забывай!»

– И само собой разумеется, – сказал мистер Бландуа, кладя часы на стол и возвращаясь на свое прежнее место, – вы не забываете.

Мистер Флинтвинч, допивая свой чай, сделал последний глоток, еще больший, чем все предыдущие, и очередную паузу выдержал с некоторым изменением, а именно: запрокинув голову и не отнимая чашки от губ, но по-прежнему не сводя глаз с больной. В лице последней еще резче обозначились жесткие черточки, составлявшие то сосредоточенное выражение твердости или упорства, которое заменяло ей жесты, и она отвечала веско и внушительно, как всегда:

– Да, сэр, не забываю. Кто живет в таком томительном однообразии, в каком уже много лет живу я, тот не забывает. Кто живет, думая лишь об исправлении своих недостатков, тот не забывает. Кто сознает, что у него, как у каждого из нас, у всех детей Адамовых, есть грехи, требующие искупления, тот не стремится забыть. А потому я давно уже свободна от этого; я не забываю и не стремлюсь забыть.

Мистер Флинтвинч, взболтав опивки чая, оставшиеся на донышке, опрокинул их себе в рот и поставил чашку на поднос, поскольку больше уже ничего из нее извлечь нельзя было; после чего повернулся к мистеру Бландуа, как бы спрашивая: «Ну-с, что вы на это скажете?»

– Все это я и имел в виду, сударыня, – сказал Бландуа, отвесив учтивейший поклон и прижав свою белую руку к груди, – когда употребил выражение «само собой разумеется», и я горжусь тем, что так удачно и метко подобрал выражение – впрочем, иначе я не был бы Бландуа.

– Простите, сэр, – возразила больная, – но я сомневаюсь в том, чтобы такой джентльмен, как вы, любитель светской жизни, полной разнообразия, перемен, удовольствий, привыкший искать приятного общества и сам быть приятным обществом для других…

– Помилуйте, сударыня! Вы мне льстите!

– …сомневаюсь, чтобы подобный джентльмен мог понять и правильно оценить все особенности моего существования. Не буду вам навязывать учение, которым я руководствуюсь в жизни, – она взглянула на стопку книг в твердых пожелтевших переплетах, высившуюся перед нею на столике, – у вас своя дорога, и ошибки ваши падут на вашу голову; скажу лишь, что путь мне указывают кормчие, испытанные надежные кормчие, с которыми я никогда не потерплю – не могу потерпеть кораблекрушение; и что я слишком сурово наказана за свои грехи, чтобы пренебрегать напоминанием, заключенным в этих двух буквах.

Любопытно было ее стремление при каждом удобном случае вступать в спор с каким-то невидимым противником. Быть может – с собственным разумом, пытавшимся бунтовать против самообмана.

– Если бы я забыла заблуждения тех дней, когда я была здорова и свободна, я могла бы роптать на жизнь, которую обречена вести теперь, – но я не ропщу, и никогда не роптала. Если б я забыла, что наш грешный мир создан, чтобы служить юдолью скорби, лишений и тяжких мук для существ, сотворенных из праха земного, я могла бы сожалеть об утраченных мирских радостях. Но мне чужды такие сожаления. Если бы я не знала, что все мы, люди, взысканы (и по заслугам) божьим гневом, который должен быть утолен и против которого все наши попытки бессильны, я могла бы сетовать на несправедливость судьбы, столь суровой ко мне и снисходительной к другим. Я же полагаю, что небо явило мне величайшую милость и благодеяние, избрав меня для той жизни, которую я здесь веду, для тех жертв, которыми я здесь искупаю свои грехи, для тех раздумий, которым мне здесь ничто не мешает предаваться. В этом – смысл моих страданий для меня. Вот почему я ничего не забыла и ничего не хочу забывать. Вот почему я не жалуюсь на свою участь и утверждаю, что многие и многие могли бы ей позавидовать.

С этими словами она протянула руку к часам, взяла их и переложила на то место, которое они постоянно занимали на ее столике; и еще несколько минут сидела, не отнимая руки и глядя на них твердым взглядом, в котором отчасти даже чувствовался вызов.

Мистер Бландуа выслушал ее речь с неослабным вниманием, все время пристально на нее глядя и в задумчивости поглаживая обеими руками свои усы. Мистер Флинтвинч то и дело проявлял признаки некоторого беспокойства и, наконец, вмешался в разговор.

– Ну, ну, ну, – сказал он. – Все это ясно и понятно, миссис Кленнэм, и вы изложили это с большим воодушевлением, как и подобает верующей христианке. Но мистер Бландуа, думается мне, не из породы ревнителей веры.

– Ошибаетесь, сэр! – воскликнул названный джентльмен, прищелкнув пальцами. – Прошу прощения! Напротив, это – одно из моих природных свойств. Я чувствителен, пылок, совестлив и одарен воображением. А чувствительный, пылкий, совестливый и одаренный воображением человек должен быть верующим, иначе грош ему цена.

Судя по тени, скользнувшей по лицу мистера Флинтвинча, у него мелькнула мысль, что гость, пожалуй, большей цены и не заслуживает – особенно когда он увидел, как тот поднялся с кресла и в картинной позе склонился перед хозяйкой дома (для этого человека, как и для всех ему подобных, характерным было отсутствие чувства меры: нет-нет, да и переиграет свою роль).

– Я несколько увлеклась разговором о себе и о своих немощах, сэр, – сказала миссис Кленнэм, – и вы вправе увидеть тут эгоизм больной старухи – хотя если бы не ваш случайный намек, этого бы не произошло. Вы были так добры, что навестили меня; будьте же добры и далее, не поставьте мне в вину мою слабость. Нет, нет, пожалуйста, без комплиментов. (Она правильно отгадала его намерение.) Мистер Флинтвинч сочтет за честь оказать вам любую услугу, и надеюсь, пребывание в Лондоне будет благоприятно для ваших дел.

Мистер Бландуа поблагодарил, целуя кончики своих пальцев, и направился к выходу. У самых дверей он остановился и с неожиданным интересом обвел глазами комнату.

– Какая прекрасная старинная комната! – сказал он. – Я был настолько поглощен приятной беседой, что ничего не замечал вокруг себя. Но теперь я вижу, что тут у вас – настоящая старина.

– В этом доме все – настоящая старина, – откликнулась миссис Кленнэм со своей ледяной усмешкой. – Дом простой, без претензий, но очень старинный.

– Клянусь небом! – вскричал гость. – Если бы мистеру Флинтвинчу угодно было показать мне и остальные комнаты, он бы меня весьма разодолжил. Старинные дома – моя слабость. У меня много слабостей, но эта едва ли не самая большая. Обожаю все романтическое и очень живо интересуюсь им во всех областях жизни! Меня самого находят романтической личностью. Тут нет особой заслуги – у меня, несомненно, найдутся более ценные качества. – но, пожалуй, во мне и в самом деле есть что-то романтическое. Совпадение – хотя, может быть, и не случайное.

– Предупреждаю вас, мистер Бландуа, в комнатах очень много грязи и очень мало чего-нибудь еще, – сказал Иеремия, взяв свою свечу. – Ничего вы там не увидите.

Но мистер Бландуа только рассмеялся, дружески хлопнув его по спине; после чего еще раз, целуя кончики своих пальцев, поклонился миссис Кленнэм и вместе со своим провожатым вышел из комнаты.

– Наверх вы, верно, не захотите подниматься? – сказал Иеремия, остановившись на площадке лестницы.

– Напротив, мистер Флинтвинч, если это не затруднительно для вас, я буду в восторге.

Пришлось мистеру Флинтвднчу ползти вверх по лестнице, а мистер Бландуа следовал за ним. Так они добрались до просторной мансарды, где Артур провел первую ночь после возвращения домой.

– Вот извольте, мистер Бландуа! – сказал Иеремия, отворяя дверь. – может, по-вашему, и стоило лезть на чердак, чтобы любоваться этим. Я, по правде сказать, думаю иначе.

Но мистер Бландуа выразил свое полное восхищение и не пожелал спускаться вниз, пока они не обошли все чердачные помещения и переходы. За это время мистер Флинтвинч успел убедиться, что гость и не думает осматривать комнаты, ограничиваясь лишь беглым взглядом с порога по сторонам, но зато усиленно рассматривает его, мистера Флинтвинча. Желая проверить это обстоятельство, Иеремия внезапно обернулся назад, когда они уже шли по лестнице вниз – и точно: взгляды их встретились, и в то же мгновение (уже не в первый раз с тех пор, как они вышли из комнаты больной) усы и нос гостя пришли в движение, и дьявольская гримаса беззвучного смеха обезобразила его черты.

Будучи значительно меньше гостя ростом, мистер Флинтвинч всякий раз оказывался в неприятном положении человека, на которого смотрят сверху вниз; на лестнице это еще усугублялось тем, что он шел первым и все время находился на две-три ступеньки ниже своего спутника. Поэтому он решил не оглядываться больше до тех пор, пока они не спустятся с лестницы и это дополнительное неравенство не исчезнет. Но когда, войдя в комнату покойного мистера Кленнэма, он снова круто повернулся и очутился лицом к лицу с гостем, его встретил все тот же насмешливый взгляд.

– Этот старый дом – просто прелесть, – улыбнулся мистер Бландуа. – В нем все так таинственно. Вы никогда не слышите здесь каких-нибудь необъяснимых звуков?

– Звуков? – переспросил мистер Флинтвинч. – Нет.

– И черти вам никогда не являются?

– Нет, – повторил мистер Флинтвинч, мрачно скособочившись в сторону вопрошавшего. – Во всяком случае, под своим именем и в своем обличье – нет.

– Ха-ха! А это что – портрет? – Смотрел он, однако, на мистера Флинтвинча, как будто тот именно и был портрет.

– Портрет, сэр, как вы сами видите.

– А можно узнать чей, мистер Флинтвинч?

– Покойного мистера Кленнэма. Ее мужа.

– И должно быть, прежнего владельца замечательных часов? – спросил гость.

Мистер Флинтвинч, поворотившийся было к портрету, снова извернулся кругом – и снова встретил все тот же взгляд и улыбку.

– Да, мистер Бландуа, – колко ответил он. – Это были его часы, они ему достались от дяди, а дяде – бог весть от кого, и это все, что я могу сообщить об их родословной.

– Весьма энергичный характер у нашей больной, не правда ли, мистер Флинтвинч?

– Да, сэр, – сказал Иеремия, опять извернувшись лицом к гостю, что он проделывал несколько раз в течение разговора, напоминая собой винт, который никак не удается ввинтить куда следует; ибо поймать мистера Бландуа врасплох оказывалось решительно невозможно и ему всякий раз приходилось отступать назад. – Это необыкновенная женщина. Редкое мужество – редкая сила души.

– Я полагаю, они были очень счастливы? – заметил Бландуа.

– Кто? – спросил мистер Флинтвинч, делая очередную попытку ввинтиться в нужное место.

Мистер Бландуа ткнул правым указательным пальцем в сторону комнаты больной, а левым указательным пальцем – в сторону портрета, затем подбоченился, широко расставил ноги и улыбнулся мистеру Флинтвинчу, опустив нос и приподняв усы.

– Как большинство супружеских пар, надо думать, – отвечал мистер Флинтвинч. – Ручаться не могу. Не знаю. В каждой семье есть свои тайны.

– Тайны! – живо подхватил мистер Бландуа. – Повторите-ка, милейший, что вы сказали.

– Я сказал, – отвечал мистер Флинтвинч, чуть подавшись назад, потому что гость вдруг так выпятил грудь, что мистер Флинтвинч едва не уперся в нее носом. – Я сказал, что в каждой семье есть свои тайны.

– Есть, милейший, есть! – воскликнул Бландуа. схватив его за плечи и раскачивая взад и вперед. – Ха-ха! Вы правы. В каждой семье они есть! Тайны! Клянусь небом! И в некоторые семейные тайны замешан сам дьявол, мистер Флинтвинч! – Он дружески похлопал мистера Флинтвинча по плечам, словно восхищаясь остроумием отпущенной им шутки, потом вскинул руки кверху, откинул голову назад, переплел пальцы на затылке и разразился громовым хохотом. Новый оборот винта не принес мистеру Флинтвинчу успеха. Мистер Бландуа хохотал до тех пор, пока не улегся его приступ веселости. – Дайте-ка мне на миг свечу, – сказал он, успокоившись наконец. – Поглядим на супруга этой необыкновенной женщины поближе. Ага! – Он поднял свечу к портрету. – Тоже, видно, недюжинной силы характер, хотя несколько в ином роде. Почтенный джентльмен как будто говорит – как это, а? – Не Забывай! Не правда ли, мистер Флинтвинч? Клянусь небом, сэр, мне кажется, я слышу эти слова!

Он вернул свечу мистеру Флинтвинчу, не упустив случая снова пристально на него поглядеть, и небрежной походкой направился вместе с ним в сени, не переставая восхищаться старинной прелестью дома и твердя, что получил удовольствие, от которого не отказался бы и за сто фунтов.

С этой неожиданной развязностью тона изменилось и поведение мистера Бландуа; он стал грубее, резче, в нем появилось нахальство и дерзость, которых прежде не было; мистер Флинтвинч замечал все это, но его пергаментная физиономия, не подверженная никаким переменам, сохраняла свое обычное бесстрастие. Могло разве показаться, что он чуть-чуть лишнего повисел в петле, прежде чем дружеская рука перерезала веревку; в остальном же он оставался таким, как всегда, невозмутимым и хладнокровным. Осмотр дома закончился в маленькой комнатке, смежной с сенями. Здесь они остановились, и мистер Флинтвинч посмотрел на мистера Бландуа.

– Очень рад. что вы получили удовольствие, сэр, – спокойно заметил он. – Признаюсь, никак не ожидал. Вы даже словно бы повеселели.

– Мало сказать, повеселел, – ответил Бландуа. – Честное слово, я отдохнул и набрался свежих сил. Скажите, мистер Флинтвинч, у вас бывают предчувствия?

– Не знаю, что вы под этим подразумеваете, сэр, – был ответ.

– Предчувствие, это когда вам смутно кажется, что должно произойти нечто – в данном случае нечто приятное.

– Пока что мне ничего такого не кажется, – отвечал мистер Флинтвинч самым серьезным тоном. – Если начнет казаться, я вам сообщу.

– Мне, например, кажется, – продолжал Бландуа, – что нам с вами предстоит познакомиться поближе, милейший. А вам не кажется?

– Н-нет, – с осторожностью отвечал миегер Флинтвинч. – Пока, нет.

– Я предчувствую, что мы с вами станем близкими друзьями. Неужели у вас не появилось такое предчувствие?

– Пока не появилось, – сказал мистер Флинтвинч.

Мистер Бландуа снова ухватил его за плечи и несколько раз тряхнул в виде дружеской шутки; затем взял его под руку и высказал надежду, что любезнейший старый плут не откажется распить с ним бутылочку вина.

Мистер Флинтвинч, не колеблясь, принял приглашение, и они тут же отправились в знакомую нам таверну, не смущаясь дождем, который неугомонно стучал по оконным стеклам, крышам и тротуарам. Гроза миновала, уже не гремел гром, не сверкали молнии, но дождь лил как из ведра. Добравшись до своей комнаты, Бландуа в качестве любезного хозяина тут же приказал подать портвейну и уютно свернулся на диванчике у окна (для удобства подмяв под себя все хорошенькие подушечки), а мистер Флинтвинч расположился в кресле по другую сторону стола. Мистер Бландуа предложил пить большими стаканами, на что мистер Флинтвинч охотно согласился. Когда стаканы были принесены и вино налито, мистер Бландуа, окончательно разошедшись, чокнулся со своим гостем и предложил тост за дружбу, которая согласно его предчувствию должна была связать их в самом недалеком будущем. Мистер Флинтвинч не разделял бурного веселья своего хозяина, но тосты принимал любые, и исправно, хоть и молча, пил сколько бы ему ни налили. Он с готовностью протягивал свой стакан, когда мистер Бландуа изъявлял желание чокнуться (а он его изъявлял всякий раз, вновь наполнив стаканы), и с не меньшей готовностью осушал бы не только свой стакан, но и стакан Бландуа тоже, ибо от винной бочки его отличало лишь то, что бочка не ощущает вкуса вина.

Короче говоря, мистеру Бландуа пришлось убедиться, что лить вино в Флинтвинча совершенно бесполезно, ибо от этого язык у него не развязывается, а еще больше прилипает к гортани. Более того, он, видимо, готов был продолжать это занятие всю ночь, а там, если доведется, весь следующий день и следующую ночь; тогда как мистер Бландуа смутно чувствовал, что его собственный язык начинает болтаться чересчур уж усердно. А потому он после третьей бутылки прекратил развлечение.

– Вы завтра зайдете к нам за деньгами? – деловито спросил мистер Флинтвинч, прощаясь.

– Не беспокойтесь, моя прелесть, деньги я с вас получу, – отвечал мистер Бландуа, хватая собутыльника за ворот. – До свидания, Флинтвинчик! – Тут он с истинно южным пылом сжал его в объятиях и звучно облобызал в обе щеки. – Мы еще увидимся, громы и молнии! Слово джентльмена!

Но на следующий день он так и не появился, хотя рекомендательное письмо из Парижа было получено с утренней почтой. А вечером, зайдя в таверну, мистер Флинтвинч к немалому своему удивлению узнал, что он еще утром полностью расплатился и отбыл на континент. Однако же Иеремия до тех пор скреб свой подбородок, пока не выскреб из него твердую умеренность, что мистер Бландуа сдержит свое слово и им еще приведется увидеться.

0

33

Глава XXXI
Достоинство

Кому не доводилось встречать на людных улицах столицы тщедушного, желтого, сморщенного старичка, словно бы свалившегося с неба (если предположить, что какое-либо из небесных светил может ронять такие слабенькие тусклые искры), который, оробев от шума и суеты, с испуганным видом жмется поближе к стенам. Это всегда именно старичок, а не старик. Если он когда-нибудь был стариком, то с годами усох и превратился в старичка; если и раньше был старичком, то в конце концов съежился в маленького старичонку. На нем сюртук никогда и нигде не виданного цвета и покроя, к тому же сшитый явно не на него, да и ни на кого из смертных в частности. Какой-то оптовый поставщик изготовил пять тысяч таких сюртуков по мерке Судьбы, и Судьба наделила одним из них этого старичка, как могла бы наделить любого другого. Сюртук украшают большие тусклые оловянные пуговицы, также ни на что не похожие. На голове у старичка шляпа – потертая шляпа с захватанными полями, которую даже время не могло сделать мягче и приспособить к форме его многострадального черепа. Под стать сюртуку и шляпе рубашка из грубого холста, и грубой ткани галстук; они тоже лишены всяких личных примет, они тоже словно бы не его и ничьи. И все же видно, что даже этот скромный костюм непривычен для старичка и стесняет его, как будто он принарядился, собираясь идти на люди, а то все больше ходит в халате и ночном колпаке. И бредет он по улице, этот старичок, точно полевая мышь, которая в голодный год собралась к городской в гости и пугливо крадется через город, населенный котами.

Иногда, если вы встретите его в праздничный вечер, вам может показаться, что идет он особенно нетвердым шагом, а в старческих глазах мерцает тусклый болотный огонек. Это значит, что старичок пьян. Ему для этого многого не требуется; полпинты довольно, чтобы он начал спотыкаться на своих слабых ногах. Какой-нибудь сердобольный знакомый – скорей всего случайный – угостил его кружкой пива, чтобы он мог согреть свои старые кости; а приведет это к тому, что он теперь долго не появится на улице. Ведь наш старичок возвращается в работный дом; там он живет, и оттуда его даже при хорошем поведении редко отпускают прогуляться (можно бы и почаще, если подумать, много ли ему вообще осталось гулять на этом свете); а уж раз он проштрафился, то его и вовсе запрут в четырех стенах, среди полусотни таких же старичков, пропахших одним общим смешанным запахом.

Отец миссис Плорниш, щуплый маленький старичок с пискливым надтреснутым голоском, похожий на облезлую птицу, когда-то, по его собственному выражению, занимался музыкой, а точней сказать, был переплетчиком нот.

Но с течением времени на него с разных сторон стали сыпаться удары, от которых он не умел ни уберечься, ни отмахнуться, ни оправиться, так что в конце концов на нем живого места не осталось; и после того как было улажено дело, приведшее его зятя за решетку Маршалси, он сам попросился в работный дом, заведение, которому закон предназначил быть добрым самаритянином[67] местных бедняков (во всем, кроме динариев, ибо такие затраты были бы неразумны с точки зрения политической экономии). До того, как с мистером Плорнишем приключилась упомянутая беда, старый Нэнди (так его звали в его официальном прибежище, но для Кровоточащих Сердец он по-прежнему был старым мистером Нэнди) грелся у плорнишевского камелька и ел за плорнишевским столом. Он не терял надежды вернуться под семейный кров, как только его зятю улыбнется судьба; но пока ее лик сохранял хмурое выражение, твердо намерен был оставаться одним из полусотни старичков с общим ароматом.

Но ни его нищета, ни сюртук несусветного покроя, ни запах работного дома не могли умерить дочерних восторгов миссис Плорниш. Она так гордилась талантами отца, как если бы они доставили ему титул лорд-канцлера. Она так свято верила в безупречную изысканность его манер, как если бы он был лорд-камергером. Бедный старичок знал несколько наивных и простеньких песенок, из тех, что были в моде у наших прабабушек – о Хлое, Филлис, Стрефоне,[68] раненных стрелами Амура; и когда он принимался их петь, никакие фиоритуры оперных примадонн не могли сравниться для миссис Плорниш с этим слабым чириканьем, похожим на звук старой испорченной шарманки, ручку которой вертит ребенок. Так уж было заведено в его «отпускные» дни (эти редкие просветы, позволявшие ему отдохнуть от унылого созерцания сорока девяти одинаково стриженных седых голов), что, когда мистер Нэнди съест свою порцию мяса и выпьет свой стакан портеру, его дочь, замирая от сладкой тоски, говорила ему: «Спой нам песенку, отец!» И он пел про Хлою, а если был в настроении, то и про Филлис тоже (до Стрефона он со времени своего добровольного изгнания не добирался ни разу); а миссис Плорниш, утирая слезы, говорила, что таких певцов, как отец, нет и не бывало.

Будь он вельможей, заглянувшим к ним по дороге из дворца – будь он даже самим аристократическим холодильником, торжественно прибывшим из дальних стран за наградами и почестями по случаю своего последнего дипломатического провала, – миссис Плорниш не могла бы более горделиво прогуливаться с ним по Подворью Кровоточащего Сердца.

– Вот и отец, – говорила она повстречавшемуся соседу. – Отец скоро опять поселится с нами. Правда, отец хорошо выглядит? Отец стал петь еще лучше, чем прежде; жаль, вы не слышали, как он только что исполнил нам романс о Хлое, – вы бы этого век не забыли.

Что касается мистера Плорниша, то деля супружеское ложе с дочерью мистера Приди, он делил с нею и все ее мнения и только удивлялся тому, что столь редкостный талант не принес его обладателю богатства. После долгих раздумий он нашел причину в том, что почтенный джентльмен смолоду пренебрегал своим музыкальным образованием.

– Чем переплетать ноты, – рассуждал мистер Плорниш, – он бы лучше учился петь по ним. То-то и оно.

У старого Нэнди был покровитель – единственный в своем роде. Этот покровитель относился к нему с большой добротой, в которой было нечто величественное и снисходительное, словно он постоянно оправдывался перед своими почитателями в том, что не по заслугам обласкал этого беднягу из сострадания к его беспомощности и нищете. Старый Нэнди несколько раз приходил в Маршалси за то время, что там находился его зять, и ему посчастливилось снискать благосклонность старейшины этого славного государственного учреждения.

Мистер Доррит принимал старичка у себя, подобно феодальному властителю, принимающему своего верного вассала. Он приказывал угостить его и напоить чаем, словно это был ходок из каких-нибудь дальних владений, где люди живут еще в первобытной простоте нравов. Бывали минуты, когда ему самому начинало казаться, что этот старичок – его преданный старый слуга, и в беде сохранивший верность господам. Если случалось упомянуть о нем в разговоре, он называл его не иначе, как своим старым протеже. Ему доставляло особое удовольствие смотреть на него, а когда он уйдет, сокрушаться о его дряхлости. Ему. впрочем, казалось удивительным, как он вообще еще держится, несчастный. «В работном доме, сэр, представляете? Ни своей комнаты, ни посетителей, ни почета, ни уважения, на одной доске со всеми! Ужасно!»

Был день рождения старого Нэнди, и его отпустили в город. Он благоразумно умолчал про день рождения, а то может, и не отпустили бы: таким старикам рождаться незачем. Он отправился своей обычной дорогой в Подворье Кровоточащего Сердца, пообедал с дочерью и зятем и спел им про Филлис. Не успел он пропеть последний куплет, как в дверь постучали: это Крошка Доррит зашла проведать своих друзей.

– Мисс Доррит! – сказала миссис Плорниш. – Вот и отец! Правда, он чудесно выглядит? А как у него сегодня звучит голос!

Крошка Доррит подала старичку руку и с улыбкой заметила, что давно уже его не видела.

– Да, бедный отец, нелегко ему с тамошними порядками, – сказала миссис Плорниш, и лицо у нее вытянулось. – Ни погулять, ни свежим воздухом подышать сколько ему требуется. Но ничего, теперь уж он скоро опять поселится с нами. Верно, отец?

– Да, доченька, с божьей помощью. Я и сам на это надеюсь.

Тут мистер Плорниш разразился тирадой, которую неизменно, слово в слово повторял при таком обороте разговора. Вот эта тирада:

– Джон Эдвард Нэнди! Сэр! Пока под этим кровом есть хоть глоток еды или питья, мы рады разделить его с вами. Пока под этим кровом есть хоть капелька угля и кусочек постели, мы рады разделить их с вами. Если под этим кровом ничего не будет, мы и это рады разделить с вами, все равно как если бы было много или мало. Вот как я разумею и говорю вам так от чистого сердца, и раз, стало быть, такое дело, то и надо сделать так, как вас просят, и вот, стало быть, чего ж дожидаться?

Выслушав эту доходчивую речь, которую мистер Плорниш всегда произносил так, как будто сочинял ее с величайшей натугой (что, вероятно, соответствовало истине), родитель миссис Плорниш отвечал своим надтреснутым голоском:

– Спасибо тебе, Томас, на добром слове, я знаю, что ты желаешь мне добра, за то и благодарю. Но только сейчас нельзя, Томас. Ведь это значило бы вырывать кусок изо рта у детишек, да, да, что там ни говори, оно так именно и получится, а потому подождем до лучших времен, когда я тут никому не буду в тягость. Будем надеяться, что такие времена не за горами, а пока что нельзя, Томас, никак нельзя.

Тут в разговор снова вступила миссис Плорниш, которая отвернулась было в сторону, забрав зачем-то в руку уголок передника. Она сообщила мисс Доррит, что отец желал бы нынче засвидетельствовать свое почтение мистеру Дорриту, если в том нет никакого неудобства.

– Я как раз иду отсюда домой, – был ответ, – и если мистер Нэнди ничего не имеет против, с удовольствием провожу – с удовольствием пройдусь вместе с ним, – сказала Крошка Доррит, всегда заботившаяся о чувствах слабых.

– Слышишь, отец! – воскликнула миссис Плорниш. – Вот ты какой у нас завидный кавалер, даже мисс Доррит лестно с тобой прогуляться. Дай-ка я тебе повяжу галстук бантом, чтобы ты был совсем франтом – ишь как складно вышло!

Полюбовавшись на результат своих усилий, миссис Плорниш нежно обняла отца на прощанье и, став у дверей с младшим, слабеньким ребенком на руках (старший, крепыш, в это время бодро скатывался со ступенек крыльца), еще долго смотрела, как ее старенький отец ковыляет по тротуару под руку с Крошкой Доррит.

Они шли не торопясь. Крошка Доррит повела его через Железный мост, и там они присели отдохнуть и, глядя на реку, усеянную судами, большими и маленькими, гадали, откуда и куда эти суда идут, и старичок говорил о том, что бы он стал делать, если бы на его имя пришел вдруг корабль с грузом золота – у него на этот случай припасен был вполне определенный план: нанять для Плорнишей и для себя хорошую квартиру окнами в какой-нибудь увеселительный сад и жить там без забот, пользуясь услугами официантов упомянутого заведения; словом, давно уже старый Нэнди не проводил свой день рождения так приятно. Им оставалось не больше пяти минут ходу до ворот тюрьмы, как вдруг из своего переулка вынырнула Фанни в новой шляпке, как видно державшая курс на ту же гавань.

– Милосердый боже, Эми! – воскликнула эта бойкая молодая особа, отшатнувшись. – Только этого еще недоставало!

– Чего «этого», милая Фанни?

– Ну, знаешь ли, от тебя, кажется, всего можно ожидать, – отвечала старшая сестра, кипя гневом, – но такого даже я, даже от тебя не ожидала!

– Фанни! – воскликнула Крошка Доррит с обидой и недоумением.

– Пожалуйста, не повторяй мое имя без толку, бессовестная девчонка! Подумать только: среди бела дня, на глазах у всех идет по улице под руку с нищим! (Последнее слово она выпалила, точно выстрелила им из духового ружья.)

– Фанни!

– Сказано тебе, не смей повторять мое имя! Слыхано ли что-нибудь подобное! Ты просто задалась целью унижать и позорить нас где только можно. Дрянная девчонка!

– Разве я позорю кого-нибудь тем, что взялась проводить этого бедного старичка? – очень тихо спросила Крошка Доррит.

– Да, мисс, – отвечала Фаздни, – и вам самой следовало бы понимать это. Впрочем, вы отлично понимаете; оттого и делаете, что понимаете. Для вас нет большего удовольствия, чем унизить свою семью напоминанием о ее несчастьях. А второе ваше удовольствие – якшаться с подонками общества. Но если вы не считаетесь с приличиями, то я пока еще с ними считаюсь. Так что позвольте мне перейти на другую сторону улицы и продолжать путь отдельно от вас.

И она упорхнула на противоположный тротуар. Старенький виновник позора, который почтительно держался в некотором отдалении (Крошка Доррит, растерявшись от бурного наскока сестры, выпустила его руку) и которого нетерпеливо толкали и бранили те, кому он загораживал дорогу, снова подошел к своей спутнице и спросил:

– Не приключилось ли чего с вашим уважаемым батюшкой, мисс? Не заболел ли кто из вашего уважаемого семейства?

– Нет, нет, – поторопилась ответить Крошка Доррит. – Ничего не случилось, благодарю вас. Дайте я вас опять возьму под руку, мистер Нэнди.

Так, продолжая прерванный появлением Фанни разговор, она дошла с ним до тюрьмы и, поздоровавшись с мистером Чивери, дежурившим у ворот, прошла через караульню. Случаю угодно было, чтобы в ту самую минуту, когда они под руку выходили из караульни, к ней приближался совершавший свою дневную прогулку Отец Маршалси. Вид этой пары сильно подействовал на его чувства; крайне взволнованный, даже потрясенный – не обращая внимания на старого Нэнди, который, низко поклонившись, замер со шляпой в руке, как всегда в присутствии столь высокой особы, – он круто повернул назад и чуть не бегом бросился к себе домой.

Оставив злополучного старичка, в недобрый час взятого ею под покровительство, и наспех пообещав ему, что сейчас вернется, Крошка Доррит побежала за отцом и на лестнице столкнулась с Фанни, которая с видом оскорбленного величия тоже поднималась наверх. Все трое вошли в комнату почти одновременно; Отец Маршалси сразу же опустился в свое кресло, закрыв лицо руками, и испустил глухой стон.

– Еще бы, – сказала Фанни. – Ничего удивительного. Бедный папочка, как ему тяжело! Теперь, надеюсь, вы убедились в моей правоте, мисс?

– Что с вами, отец? – воскликнула Крошка Доррит, склоняясь над ним. – Неужели это я вас огорчила, отец? Нет, нет, не может быть!

– Вот как, не может быть? Скажите пожалуйста! Ах ты… – Фанни остановилась в поисках достаточно энергичного определения, – ах ты маленькая простолюдинка! Истинное дитя тюрьмы!

Отец Маршалси движением руки прекратил эти злые упреки и горестно прошептал, качая головой:

– Эми, я знаю, ты поступила так без дурного умысла. Но ты ранила меня в самое сердце!

– Без дурного умысла! – вмешалась непримиримая Фанни. – С гнусным умыслом! С отвратительным умыслом! С умыслом унизить семью.

– Отец! – воскликнула Крошка Доррит, побледнев и вся дрожа. – Простите меня! Не сердитесь на меня! Только скажите, в чем моя вина, чтобы это никогда не повторилось!

– Ах ты маленькая лицемерка! – вскричала Фанни. – Ты прекрасно знаешь, в чем твоя вина. Я сама сказала тебе. И не вздумай отпираться, только лишний грех на душу возьмешь.

– Тсс! – остановил ее отец и продолжал, обращаясь к младшей дочери: – Эми! – Тут он несколько раз провел по лицу носовым платком, а затем, судорожно сжав его в кулаке, уронил руку на колени. – Эми! Я делал все, чтобы удержать тебя здесь на некоторой высоте. Я делал все, чтобы сохранить тебе здесь известное положение. Может быть, мне это удалось, может быть, нет. Может быть, ты это оценила, может быть, нет. Не берусь судить. Мне через многое пришлось здесь пройти, кроме одного – унижения. От унижения я был, по счастью, избавлен – до этого дня.

Тут судорожно сжатый кулак разжался, и платок снова пропутешествовал к глазам. Крошка Доррит, опустившись перед отцом на колени, смотрела на него с мольбой и раскаянием. Когда очередной приступ горя миновал, почтенный старец снова стиснул платок в руке.

– От унижения я был, по счастью, избавлен до этого дня. Во всех моих испытаниях меня поддерживало присущее мне – кха – чувство собственного достоинства, и – и уменье окружающих, так сказать, уважать во мне это чувство. Вот почему я был избавлен от – кха – унижения. Но сегодня, сейчас мне впервые пришлось испытать его в полной мере.

– Еще бы! Иначе и быть не могло! – подхватила неугомонная Фанни. – Если уж тут красуются перед всеми под ручку с нищим! (Снова выстрел из духового ружья.)

– Отец, дорогой! – вскричала Крошка Доррит. – Я не хочу оправдываться в том, что нанесла вам такой жестокий удар – нет, нет, видит бог, не хочу! – Она заломила руки в безысходном отчаянии. – Я только прошу вас, умоляю вас успокоиться и забыть об этом. Но я бы не привела с собой этого старичка, если б не знала, что вы сами всегда так добры к нему, так ласково и приветливо его встречаете – поверьте мне, отец, я бы никогда этого не сделала. Пусть я виновата, но это вина невольная. Ни за какие блага мира я бы не захотела, чтобы хоть одна слезинка пролилась из ваших глаз, любимый мой, дорогой мой отец! – Сердце у Крошки Доррит готово было разорваться от горя.

Тут Фанни громко всхлипнула, то ли от злости, то ли от раскаяния, и тоже ударилась в слезы, твердя, что хотела бы умереть – пожелание, постоянно высказывавшееся этой молодой особой, когда ее гнев начинал утихать, а досада на других сменялась досадой на себя.

Между тем Отец Маршалси привлек младшую дочь к себе на грудь и стал гладить ее по голове.

– Ну, ну. Полно, Эми, полно, дитя мое. Я постараюсь забыть об этом как можно скорее. Я (с истерическим смешком) – я заставлю себя забыть. Ты совершенно права, мой ангел, я всегда ласково встречаю своего старого протеже и всегда рад его видеть – кхм – как своего старого протеже, – я даже стараюсь, насколько позволяют мои обстоятельства, оказать покровительство и поддержку этому – кхм – надломленному тростнику – пожалуй, уместно будет дать ему такое название. Все это так, ты совершенно права, дорогое дитя мое. Но при всем том я сохраняю – позволю себе употребить это выражение, – я неизменно сохраняю чувство достоинства, собственного достоинства. Так вот, видишь ли, есть веши, которые несовместимы с этим чувством и ранят (он всхлипнул), да, болезненно ранят его. Не то огорчает меня, что моя добрая Эми внимательна и – кхм – снисходительна к моему старому протеже. Но я не могу видеть – буду говорить прямо, чтобы скорее покончить с этим тягостным разговором, – как мое дитя, моя дочь, моя родная дочь входит в это заведение с людной улицы – улыбаясь! улыбаясь! под руку с – о боже, боже! – с человеком в ливрее!

Это обозначение внеисторического сюртука удрученный старец произнес сдавленным голосом, воздев к небу руку с зажатым в ней платком. Он, верно, нашел бы и другие горькие слова для выражения своей душевной муки, но тут в дверь постучали (уже не первый раз), и Фанни, к этому времени изъявившая не только желание умереть, но и готовность лечь в могилу, крикнула:

– Войдите!

– А, Юный Джон! – произнес Отец Маршалси мгновенно изменившимся, спокойным тоном. – Что скажете, Юный Джон?

– Вам просили передать письмо, сэр, и еще кое-что на словах, а так как я случайно был в караульне, когда туда явился посланный, то и взял это поручение на себя. – Говоря, он с беспокойством косился на Крошку Доррит, скорбно поникшую на полу, у ног отца.

– Очень мило с вашей стороны, Джон. Благодарю вас.

– Письмо от мистера Кленнэма, сэр, это ответ; а на словах ведено передать, что мистер Кленнэм шлет поклон и сам зайдет попозже засвидетельствовать свое почтение вам, и (с возрастающим беспокойством) – мисс Эми.

– Превосходно! – взяв письмо и обнаружив в нем банковый билет, Отец Маршалси слегка покраснел и снова погладил Эми по голове. – Благодарю, Юный Джон. Весьма признателен за услугу. Посланный дожидается?

– Нет, сэр, ушел.

– Благодарю еще раз. Как поживает ваша матушка, Юный Джон?

– Благодарю вас, сэр. Здоровье у нее немного расстроено – да по правде сказать, и у всех в семье, кроме разве отца, – но, в общем, ничего, сэр.

– Передайте ей от нас привет, Джон. Самый сердечный привет, так и скажите.

– Благодарю вас, сэр, передам непременно. – И мистер Чивери-младший пошел восвояси, мысленно повторяя только что сочиненную новую эпитафию, которая гласила:Здесь Покоится Прах
ДЖОНА ЧИВЕРИ,
Который такого-то числа,
Увидев Владычицу Своего Сердца в Горе и Слезах,
Не в Силах Был Вынести Это Душераздирающее
Зрелище
и Воротившись Под Кров Безутешных Родителей,
Собственной Рукой
Положил Конец Своему Бренному
Существованию.
– Ну, полно, полно, Эми, – сказал Отец Маршалси, как только за Юным Джоном затворилась дверь. – Забудем о том, что произошло. – В последние несколько минут в его настроении произошла разительная перемена; он почти развеселился. – А где же, однако, мой старый протеже? Нехорошо так долго оставлять его одного; он может подумать, что его приходу не рады, а мне это было бы неприятно. Сходи за ним, дитя мое – или я сам схожу.

– Лучше вы, если вам не трудно, отец, – сказала Крошка Доррит, силясь унять все еще душившие ее рыдания.

– Разумеется, мой ангел, разумеется. У тебя глаза красные. Я об этом не подумал. Ну, ладно, успокойся, Эми. Не тревожься обо мне, все уже прошло, душа моя, – видишь, совсем прошло. Ступай приведи себя в порядок к приходу мистера Кленнэма.

– Мне бы не хотелось быть здесь, когда придет мистер Кленнэм, отец, – сказала Крошка Доррит, которой вдруг стало еще трудней справляться со своим волнением. – Я лучше останусь в своей комнате.

– Ну, ну, душа моя! Что за ребячество! Мистер Кленнэм достойнейший человек, настоящий джентльмен. Чересчур замкнутый, пожалуй, но настоящий джентльмен, я на этом настаиваю. Как это можно – не выйти к такому гостю! И слышать об этом не хочу, особенно сегодня. Ступай, Эми, освежи лицо и приведи себя в порядок; ступай, ступай, будь умницей.

Крошке Доррит ничего не осталось, как только послушно исполнить полученное приказание; она лишь на миг задержалась, чтобы в знак примирения поцеловать сестру. Упомянутая молодая особа обреталась в полном смятении чувств, успев утратить вкус к тому печальному исходу, в котором рассчитывала найти облегчение, но ее осенила блестящая мысль, которую она не замедлила высказать вслух: пусть лучше умрет старый Нэнди, по крайней мере перестанет сюда таскаться, мерзкий, нудный старикашка, и сеять раздоры между сестрами.

Между тем Отец Маршалси, – развеселившись до того, что даже сдвинул немного набекрень свою черную бархатную ермолку и что-то напевал себе под нос, – спустился во двор и обнаружил своего старого протеже у караульни, где тот так и простоял все это время со шляпой в руке.

– Что же вы, Нэнди, – сказал почтенный джентльмен с обворожительной улыбкой, – что же вы не поднялись наверх? Ведь вы же знаете дорогу. Ну, пойдемте. – Он простер свою благосклонность до того, что даже подал старичку руку и спросил: – Ну как здоровье, Нэнди? Скрипим понемножку? – На это певец Хлои и Филлис отвечал с поклоном: – Благодарствуйте, сэр, я себя чувствую недурно, а как увидел вашу честь, то и вовсе хорошо. – Встретив по дороге одного пансионера из новичков, Отец Маршалси представил ему своего спутника: – Мой давнишний знакомец, сэр, старый мой протеже. – И, обратясь к старичку, прибавил: – Не стойте с непокрытой головой, мой добрый Нэнди, наденьте шляпу, – что было уже верхом снисходительности.

Но этим не исчерпались его милости: придя домой, он велел Мэгги вскипятить чайник, а затем послал ее купить печенья, масла, яиц, ветчины и креветок, для чего дал ей банковый билет в десять фунтов, наказав хорошенько пересчитать сдачу. Когда эти приготовления подходили к концу, а Эми уже сидела с работой в руках в отцовской комнате, явился Кленнэм, которому был оказан самый радушный прием и предложено разделить с ними трапезу.

– Эми, душа моя, ты знаешь мистера Кленнэма лучше, нежели я сам имею удовольствие его знать. Фанни, милочка, ты ведь тоже знакома с мистером Кленнэмом. – Фанни надменно кивнула головой и, как всегда в подобных случаях, поджала губы с таким видом, будто ей доподлинно было известно о существовании заговора против чести и достоинства семьи Доррит и о причастности к этому заговору Кленнэма. – А вот это, позвольте вам представить, мистер Кленнэм, – мой старый протеже по фамилии Нэнди, добрейший, преданнейший старичок. (Он всегда говорил о нем, как о какой-то замшелой древности, хотя сам был двумя или тремя годами старше его.) Позвольте, позвольте. Вам как будто знаком Плорниш? Помнится, моя дочь Эми говорила мне, что вы знаете все семейство этого бедняги?

– Вы не ошиблись, – подтвердил Артур Кленнэм.

– Так вот, сэр, это – отец миссис Плорниш.

– В самом деле? Очень рад познакомиться.

– Вы бы еще более обрадовались, если бы знали все его многочисленные качества, мистер Кленнэм.

– Льщу себя надеждой узнать их при более близком знакомстве, – сказал Артур, втайне чувствуя сострадание к жалкой сгорбленной фигурке.

– У него сегодня праздник, и он решил навестить своих старых друзей, которые всегда ему рады, – сказал Отец Маршалси и, прикрыв рот рукой, пояснил вполголоса: – Он в работном доме, бедняга. Их иногда отпускают на день.

Тем временем Мэгги с помощью своей маленькой маменьки накрыла на стол и расставила закуске. Погода стояла жаркая, и в тюремных стенах духота казалась особенно нестерпимой, а потому окно было распахнуто настежь. – Пусть Мэгги постелит на подоконник газету, душа моя, – сказал радушный хозяин дочери, – и пока мы пьем чай, мой старый протеже сможет там выпить чашечку.

Так, отделенный от чистой публики пропастью в добрый фут шириной, отец миссис Плорниш мог наслаждаться гостеприимством Отца Маршалси. Поистине неподражаемым было великодушно-покровительственное отношение одного старика к другому; так по крайней мере казалось Кленнэму, и он с живым интересом следил за тем, как оно проявлялось.

Пожалуй, любопытнее всего было слышать, с каким удовольствием почтенный джентльмен толкует о немощах своего старого протеже – ни дать ни взять словоохотливый поводырь, на потеху толпе таскающий по ярмарке больного дряхлого зверя.

– Еще ветчины, Нэнди? Как, вы все жуете тот первый кусочек? Что-то уж очень долго… Совсем зубов не осталось у бедняги, – пояснял он обществу за столом.

А через несколько минут: – Креветок, Нэнди? – и так как тот чуть замешкался с ответом: – Становится туг на ухо. Скоро и вовсе оглохнет.

Еще через несколько минут: – Скажите, Нэнди, а вы там, у себя, много гуляете по двору?

– Нет, сэр, немного. Не так-то оно приятно, правду сказать.

– Да, да, разумеется, – поспешно согласился вопрошавший. – Вполне понятно. – И вполголоса, оборотясь к столу: – Ноги не держат.

Один раз он вдруг спросил, с озабоченным видом человека, задающего первый попавшийся вопрос, просто чтобы не дать собеседнику заснуть: – Сколько лет вашему младшему внуку, Нэнди?

– Джону Эдварду, сэр? – переспросил старичок, отложив нож и вилку и наморщив лоб. – Сколько лет, вы спрашиваете? Минуточку, сейчас скажу.

Отец Маршалси постучал себя по лбу. – Слабеет память.

– Джону Эдварду, сэр? Вот ведь запамятовал. То ли два года и два месяца, то ли два года и пять месяцев, боюсь сказать точно. Либо одно, либо другое.

– Ну, не мучьте себя, Нэнди, не стоит припоминать, – с бесконечной снисходительностью успокоил его почтенный джентльмен. (Голова уже, видно, плохо работает – и не удивительно, при той жизни, которую ведет бедняга.)

Чем больше признаков дряхлости он якобы обнаруживал в своем протеже, тем больше, видимо, чувствовал к нему симпатии; и когда после чая старик заикнулся, что ему, мол, «пора и честь знать», Отец Маршалси, поднявшись с кресла, чтобы проститься с ним, как-то особенно приосанился и распрямил спину.

– Это не называется шиллинг, Нэнди, – сказал он, вкладывая ему в руку монету. – Это называется табак.

– Чувствительно благодарен, уважаемый сэр. – Я и куплю табаку. Благодарствуйте, мисс Эми и мисс Фанни, желаю вам всего самого лучшего. Покойной ночи, мистер Кленнэм.

– Смотрите же, не забывайте нас, Нэнди, – напутствовал Отец Маршалси гостя. – Непременно приходите, как только вам опять случится быть в городе. Вы должны навешать нас в каждый ваш отпускной день, иначе мы обидимся. Покойной ночи, Нэнди. Осторожней спускайтесь по лестнице, Нэнди; там много шатких ступеней. – Он еще постоял в дверях, глядя ему вслед, потом воротился в комнату и со вздохом удовлетворения сказал: – Прискорбное зрелище, мистер Кленнэм. счастье еще, что он сам не сознает, во что превратился. Жалкий старик, настоящий обломок крушения. Главное – никакого чувства собственного достоинства; оно в нем убито, уничтожено, растоптано в прах!

Поскольку посещение Кленнэма имело определенную цель, побуждавшую его не торопиться с уходом, он пробормотал в ответ что-то неопределенное и вместе с хозяином дома отошел к окну, чтобы не мешать Мэгги и ее маленькой маменьке мыть и убирать посуду. От него не укрылось, что Отец Маршалси встал у окна в позе благосклонного и милостивого государя, и жест, которым он отвечал на приветствия проходивших по двору подданных, весьма напоминал собою благословение.

Когда Крошка Доррит снова разложила работу на столе, а Мэгги – на постели, Фанни встала и принялась завязывать ленты своей шляпки, собираясь уходить. Кленнэм ввиду наличия упомянутой цели по-прежнему не торопился. Вдруг дверь распахнулась, на этот раз без стука, и в комнату вошел мистер Тип. Он поцеловал Эми, поспешившую ему навстречу, кивнул Фанни, кивнул отцу, мрачно покосился на гостя и, не говоря ни слова, уселся за стол.http://s3.uploads.ru/t/s08pF.png– Тип, дорогой, – мягко заметила ему Крошка Доррит, смущенная его поведением, – разве ты не видишь…

– Вижу, Эми. – Если ты о том, что у вас тут кто-то есть – если ты вот об этом, – сказал Тип, мотнув головой в сторону Кленнэма, – так я вижу.

– И это весь твой ответ?

– Да, это весь мой ответ. И смею думать, – с высокомерным видом прибавил мистер Тип после минутной паузы, – смею думать, вашему гостю понятно, почему это весь мой ответ. Иначе говоря, вашему гостю понятно, что он поступил со мной так, как с джентльменами не поступают.

– Нет, мне непонятно, – спокойно возразил виновник его благородного гнева.

– Неужели? В таком случае, позвольте разъяснить вам, сэр, что, если я обращаюсь к некоему лицу с деликатной просьбой, с настоятельной просьбой, с вежливо изложенной просьбой о небольшой временной ссуде, которую ему ничуть не трудно – заметьте, ничуть не трудно удовлетворить, и если данное лицо отвечает мне отказом, я нахожу, что оно поступило со мной так, как с джентльменами не поступают.

До сих пор Отец Маршалси молча прислушивался к словам сына, но, услышав последнюю фразу, он тотчас же сердито вскричал:

– Как ты смеешь…

Но сын перебил его:

– А вот так и смею, и не начинайте городить всякий вздор. Что касается тона, который я принял по отношению к данному лицу, так вам бы следовало гордиться тем, что я защищаю семейное достоинство.

– Он прав! – воскликнула Фанни.

– Семейное достоинство? – повторил отец. – Ты говоришь о семейном достоинстве? Так я, стало быть, дожил до того, что мой сын учит меня – меня! – что такое семейное достоинство!

– Слушайте, отец, не стоит нам, право, препираться и заводить скандал из-за этого. Я пришел к заключению, что данное лицо поступило со мной так, как с джентльменами не поступают, и больше тут говорить не о чем.

– Нет, сэр, тут есть о чем говорить, – возразил отец. – Есть о чем говорить. Ты пришел к заключению! Ты пришел к заключению!

– Да, я пришел к заключению. Что толку без конца повторять это?

– А то, – вскричал отец, распаляясь все больше, – что ты не имел права приходить к такому чудовищному, такому – кхм – безнравственному, такому – кха – отцеубийственному заключению. Нет, мистер Кленнэм, прошу вас, не заступайтесь, сэр. Тут речь идет о – кхм, – о принципе, а принцип для меня важней даже соображений – кха – гостеприимства. Я возражаю против утверждения, высказанного моим сыном. Я – кха, – я отказываюсь его признать.

– Да при чем тут вы, отец? – бросил через плечо сын.

– При чем тут я? При чем тут я? А притом, сэр, что это затрагивает мое собственное – кхм – достоинство. Утверждая нечто подобное, вы, сэр (он снова достал платок и вытер им лицо), оскорбляете мои лучшие чувства. Предположим, что я сам бы обратился к какому-нибудь лицу или – кхм – лицам с просьбой – с деликатной просьбой, с настоятельной просьбой, с вежливо изложенной просьбой о небольшой временной ссуде. Предположим, что упомянутое лицо легко могло бы удовлетворить эту просьбу, однако не пожелало удовлетворить и ответило отказом. Значит ли это, что я должен выслушать из уст родного сына, что со мной поступили не так, как принято поступать с джентльменами, и что я – кха – допустил это?

Эми кротко попыталась успокоить расходившегося отца, но не тут то было. Он твердил, что его достоинство задето и что он этого не потерпит.

Как, он должен в своем доме, от своего сына выслушивать подобные вещи? Как, он должен терпеть унижения от собственной плоти и крови?

– Да какие там унижения, все это одни ваши выдумки, отец, – возразил молодой человек недовольным тоном. – Мои заключения совершенно вас не касаются. И мои слова тоже совершенно вас не касаются. Нечего принимать все на свой счет.

– А я вам говорю, сэр, это меня весьма даже касается! – воскликнул отец. – И я с глубоким возмущением должен заметить вам, что, если бы у вас была хоть капля, не скажу совести, но хотя бы – кхм, – хотя бы уважения – кха – к щекотливым и деликатным обстоятельствам вашего отца, у вас язык бы не повернулся высказывать такие – кха, – такие противоестественные взгляды. Наконец если уж отец для вас – ничто, если вы пренебрегаете сыновним долгом, то вы ведь все-таки – кхм – христианин. Надеюсь, вы не записались – в – кха, – в атеисты. А в таком случае позвольте вас спросить, разве это по-христиански – бесчестить и хулить некое лицо за то, что оно один раз ответило вам отказом, когда это же лицо – кха – в другой раз может удовлетворить вашу просьбу? Разве истинный христианин не должен – кхм – повторить свою попытку? – Вдохновленный собственными словами, он пришел в благочестивый раж.

– Ну, я вижу, с вами сегодня не сговоришься. Уберусь-ка я лучше отсюда. Спокойной ночи, Эми. Не сердись на меня. Я сам не рад, что это все вышло при тебе – ей-богу, не рад; но я не могу поступиться своим достоинством даже для тебя, старушка.

С этими словами он надел шляпу и удалился вместе с мисс Фанни, которая не преминула на прощанье обдать Кленнэма уничтожающим взглядом, ясно говорившим, что он давно разоблачен ею, как участник заговора против семейного достоинства Дорритов.

После их ухода Отец Маршалси по всем признакам вознамерился снова впасть в уныние, но, по счастью, этому помешал один из пансионеров, явившийся с вестью, что его ждут в Клубе. Это был тот самый джентльмен, который в ночь, проведенную Кленнэмом в тюрьме, жаловался ему на смотрителя, якобы присваивавшего его долю секретной субсидии. Сейчас на него была возложена почетная миссия эскортировать Отца Маршалси к председательскому месту, которое тот пообещал занять в сегодняшнем собрании тюремных любителей музыки.

– Вот, изволите видеть, мистер Кленнэм, – сказал почтенный старец. – Такова оборотная сторона моего положения. Общественные обязанности, ничего не поделаешь. Уверен, что вы лучше, чем кто-либо, поймете это и извините меня.

Кленнэм просил его не тратить времени на извинения.

– Эми, душа моя, если мистер Кленнэм согласится посидеть еще немного, не сомневаюсь, что ты с честью исполнить роль хозяйки нашего более чем скромного дома и, может быть, сумеешь сгладить впечатление от – кха – прискорбного случая, имевшего место после чая.

Кленнэм поспешил заверить, что упомянутый случаи не произвел на него никакого впечатления, так что сглаживать ничего не требуется.

– Дорогой сэр. – сказал Отец Маршалси, приподнят свою бархатную ермолку и выразительным пожатием руки Кленнэма подтверждая получение письма и банкового билета. – Да благословит вас бог.

Таким образом Кленнэму представилась возможность осуществить цель своего посещения и поговорить с Крошкой Доррит так, чтобы никто не слышал. Мэгги, правда, слышала, но это было все равно что никто.

0

34

Глава XXXII
Снова предсказатель будущего

Мэгги прилежно шила, повернувшись зрячим глазом к окну, и оборка огромного белого чепца почти скрывала ее профиль (или то немногое, что заслуживало такого названия). Благодаря этой оборке и незрячему глазу она была как бы отделена завесой от своей маленькой маменьки, сидевшей за столом напротив окна. Со двора теперь почти не доносилось шума и топота ног: музыкальный вечер начался, и поток пансионеров отхлынул к Клубу. Только те, кто не обладал музыкальным ухом или у кого было пусто в кармане, еще слонялись по двору, да по углам – обычная картина! – шло затянувшееся прощанье супругов, лишь недавно разлученных тюрьмой; так в углах прибранной комнаты можно подчас разглядеть обрывки паутины и иные следы беспорядка. То были самые тихие часы в тюрьме, уступавшие только ночи, когда и тюремные обитатели забываются сном. Порой из Клуба слышались взрывы аплодисментов, которые сопровождали успешное завершение очередного номера, или тост, предложенный Отцом и дружно подхваченный детьми. Порой чей-нибудь могучий бас, перекрывая прочие голоса, хвастливо уверял слушателей, что плывет по волнам или скачет в чистом поле, или преследует оленя, или бродит в сердце гор, или вдыхает аромат вереска; но смотритель Маршалси не смутился бы этими уверениями, зная, как прочны тюремные замки.

Когда Артур Кленнэм подошел и сел рядом с Крошкой Доррит, она задрожала так, что иголка едва не выпала у нее из рук. Кленнэм осторожно потянул за край ее работы и сказал:

– Милая Крошка Доррит, позвольте мне отложить это в сторону.

Она не пыталась возражать, и он взял у нее шитье и положил на стол. Она судорожно сцепила руки, но он разнял их и удержал одну маленькую ручку в своей руке.

– Я вас теперь очень редко вижу, Крошка Доррит.

– У меня много работы, сэр.

– Однако же вы сегодня были у моих славных соседей, – продолжал Кленнэм. – Я совершенно случайно узнал об этом. А почему было не зайти ко мне заодно?

– Я – я сама не знаю. Я боялась помешать вам. Ведь вы теперь очень заняты делами.

Он смотрел на эту маленькую дрожащую фигурку, это склоненное личико, эти глаза, пугливо прятавшиеся от его глаз, – и в его взгляде была не только нежность, но и тревога.

– Вы в чем-то переменились, дитя мое.

Она уже не в силах была унять бившую ее дрожь. Тихонько высвободив руку и переплетя пальцы обеих рук, она сидела перед ним, опустив голову и вся дрожа.

– Добрая моя Крошка Доррит! – сказал Кленнэм с глубоким состраданием в голосе.

Слезы брызнули у нее из глаз. Мэгги оглянулась и по крайней мере с минуту пристально смотрела на нее, но не сказала ни слова. Кленнэм выждал немного, прежде чем снова заговорить.

– Мне тяжело видеть, как вы плачете, – сказал он. – Но я думаю, слезы принесут вам облегчение.

– Да, сэр, – да, разумеется.

– Ну, полно, полно, Крошка Доррит. Ведь это пустяки, право же пустяки. Мне очень жаль, что я невольно послужил причиной вашего волнения. Ну, успокойтесь и забудьте об этой истории. Она вся не стоит одной вашей слезы. Я бы охотно пятьдесят раз на дню выслушивал подобные глупости, если бы мог избавить вас этим хоть от одной горькой минуты.

Она уже справилась с собой и отвечала почти обычным своим тоном:

– Вы очень добры! Но даже если не говорить обо всем прочем, мне больно и стыдно за такую неблагодарность…

– Тсс, тсс! – сказал Кленнэм и, протянув палец, дотронулся до ее губ. – Уж не изменила ли вам память – вам, которая никогда не забывает ни о ком и ни о чем? Неужели я должен напоминать вам, что вы обещали считать меня другом и доверять мне? Нет, нет. Вы этого не забыли, правда?

– Стараюсь помнить, но мне было трудно сдержать свое обещание давеча, когда мой брат так нехорошо повел себя с вами. Не судите его чересчур строго, бедняжку, подумайте о том, что он вырос в тюрьме! – Она подняла на Кленнэма молящий взгляд и, первый раз за весь вечер всмотревшись в его лицо, воскликнула совсем другим тоном: – Вы были больны, мистер Кленнэм?

– У вас что-то случилось? Какое-нибудь горе? – тревожно допытывалась она.

Пришел черед Кленнэма колебаться, не зная, что ответить. Наконец он сказал:

– По правде говоря, было небольшое огорчение, но теперь все уже прошло. Неужели это так бросается в глаза? Видно, я недостаточно хорошо владею собой. Вот не думал. Придется у вас поучиться терпению и мужеству, ведь лучшего наставника не придумаешь.

Ему было невдомек, что она видит в нем то, чего никому другому не разглядеть. Ему было невдомек, что нет больше в мире глаз, способных смотреть на него таким лучистым и таким проницательным взглядом.

– Впрочем, я бы вам все равно рассказал об этом, – продолжал он, – а потому я не в обиде на свое лицо за то, что оно так неосторожно выдает все мои тайны. Мне приятно и лестно довериться моей Крошке Доррит. Вот я и признаюсь вам, что, позабыв о своих летах и о своем скучном характере, позабыв о том, что пора любви давно миновала для меня в унылом однообразии лет, проведенных на чужбине, – позабыв обо всем этом, я вообразил себе, что влюблен в одну особу.

– Я ее знаю, сэр? – спросила Крошка Доррит.

– Нет, дитя мое.

– Это не та дама, что ради вас была так добра ко мне?

– Флора? Нет, нет. Неужели вы могли подумать…

– Да я и не подумала, – сказала Крошка Доррит, обращаясь не столько к нему, сколько к самой себе. – Мне все время как-то не верилось.

– Что ж, – сказал Кленнэм, снова, как в вечер роз, чувствуя себя человеком, чья молодость осталась позади и которому поздно уже мечтать о лучших утехах жизни. – Я понял свою ошибку, а поняв, призадумался кой о чем – верней, даже о многом, – и раздумье меня умудрило. Мудрость же выразилась в том, что я сосчитал свои годы, представил себе, каков я есть на самом деле, оглянулся назад, заглянул вперед – и увидел, что голова моя скоро будет седою. И мне стало ясно, что я уже поднялся на вершину горы, перевалил через нее и начал спуск, который всегда быстрее подъема.

Если б он знал, какую боль причиняли его слова чуткому сердцу той, к кому они были обращены – и кого должны были подбодрить и утешить!

– Мне стало ясно, что время, когда подобные чувства мне были к лицу, когда они могли сулить счастье мне самому или кому-то другому, – это время прошло и никогда не вернется.

О если б он знал, если б он знал! Если б мог видеть кинжал в своей руке и жестокие раны, от которых истекало кровью преданное сердце Крошки Доррит!

– И я решил выбросить это из головы и никогда не вспоминать больше. Сам не знаю, зачем я рассказываю обо всем этом Крошке Доррит. Зачем указываю вам, дитя мое, на расстояние, которое нас разделяет, напоминаю, что, когда вы впервые взглянули на этот мир, я уже прожил в нем столько лет, сколько вам сейчас.

– Потому, должно быть, что вы верите мне. Потому, что вы знаете, что все, что касается вас, касается и меня, что в своей безграничной благодарности вам я радуюсь вашим радостям и печалюсь вашими печалями.

Он слышал, как звенит ее голос, видел ее сосредоточенное лицо, ее ясный, правдивый взгляд, ее волнующуюся грудь, которую она с восторгом подставила бы под смертельный удар, предназначенный ему, крикнув только: «Люблю!» – и даже тень истины не забрезжила перед ним. Он видел только самоотверженное маленькое существо в стоптанных башмаках, в плохоньком платье, – дитя тюрьмы, не знавшее иного дома, с хрупким телом ребенка, с душой героини; и за ярким подвигом ее повседневной жизни ничего другого не замечал.

– И поэтому тоже, Крошка Доррит, вы правы; но не только поэтому. Чем дальше я от вас по возрасту, по опыту, по душевному складу, тем лучше я гожусь вам в друзья и советчики. Вам легче доверять мне, и вы не должны меня стесняться, как могли бы стесняться кого-нибудь другого. А теперь признавайтесь – почему вы от меня прятались последнее время?

– Мне лучше быть здесь. Мое место здесь, где я могу приносить пользу. Мне лучше всего быть здесь, – сказала Крошка Доррит совсем тихо.

– Это вы мне уже говорили однажды – помните, на мосту. Я потом много думал над вашими словами. Скажите, может быть, у вас есть тайна, которую вы хотели бы мне поверить, нуждаясь в совете и поддержке?

– Тайна? Нет, у меня нет никаких тайн, – сказала Крошка Доррит почти с испугом.

Они говорили вполголоса – не потому, что опасались, как бы Мэгги не услышала их разговора, а просто потому, что сам разговор настраивал на такой лад. Но Мэгги вдруг снова уставилась на них – и на этот раз нарушила молчание:

– Маменька, а маменька!

– Что тебе, Мэгги?

– Если у вас нет тайны, чтобы ему рассказать, так вы расскажите про принцессу. У той ведь была тайна.

– У принцессы была тайна? – спросил удивленный Кленнэм. – А что это за принцесса, Мэгги?

– Господи, и не грех вам дразнить бедную девочку, которой всего десять лет, – сказала Мэгги. – Ну кто вам говорил, что у принцессы была тайна? Уж только не я.

– Простите! Мне показалось, вы так сказали.

– Нет, не сказала. Зачем же я стану говорить, когда вовсе она сама хотела ее узнать. Это у маленькой женщины была тайна. У той, что всегда сидела за прялкой. Вот она ей и говорит: «Зачем вы это прячете?» А та говорит: «Нет, я не прячу». А та говорит: «Нет, прячете». А потом они пошли вместе и открыли шкаф и нашли. А она не захотела в больницу и умерла. Вы же знаете, как было, маменька. Расскажите ему, ведь это очень интересная тайна. Ух, до чего интересная! – воскликнула Мэгги, обхватив, руками колени.

Артур оглянулся на Крошку Доррит, ожидая объяснения, и с удивлением заметил, что она смутилась и покраснела. Но она сказала, что это просто сказка, придуманная ею как-то для Мэгги, а кому-нибудь другому совестно даже рассказывать такие глупости, да она и не помнит ее хорошенько; и Артур не пытался настаивать. Оставив этот предмет, он вернулся к предмету, не в пример более для него важному, и прежде всего горячо просил Крошку Доррит не избегать встреч с ним и твердо помнить, что на свете нет человека, которому ее благополучие было бы так же дорого, как ему, и который так же стремился бы его обеспечить. Она отвечала с жаром, что знает это и ни на минуту об этом не забывает, – и тогда Артур перешел ко второму, более деликатному вопросу, касающемуся подозрения, которое у него зародилось.

– Еще одно, Крошка Доррит, – сказал он, снова взяв ее за руку и еще понизив голос, так что даже до Мэгги, несмотря на тесноту комнаты, не долетали его слова. – Я давно уже хотел поговорить с вами об этом, но случая не представлялось. Вы не должны стесняться того, кто по возрасту мог быть вашим отцом или дядей. Смотрите на меня как на старика. Я знаю, что вся ваша любовь и преданность сосредоточены в этой маленькой комнатке и никакой соблазн не заставит вас изменить своему долгу.

Если бы не моя уверенность в этом, я давно просил бы у вас и у вашего отца позволения устроить вас как-нибудь иначе и лучше. Но ведь может прийти время – не хочу сказать, что оно уже пришло, хотя и это возможно, – когда у вас появится другое чувство, не исключающее той привязанности, что вас удерживает здесь.

Бледная, без кровинки в лице, она молча покачала головой.

– Это вполне возможно, милая Крошка Доррит.

– Нет – нет – нет. – Она повторяла это слово с расстановкой, всякий раз медленно качая головой, и ему надолго запомнилось тихое отчаяние, которым был полон ее взгляд. Ему суждено было снова припомнить этот взгляд много времени спустя в тех же тюремных стенах – в той же самой комнате.

– Но если когда-нибудь так случится, скажите мне об этом, милое мое дитя. Доверьте мне ваше чувство, укажите того, кто сумел его пробудить, и я от всего сердца, со всем искренним пылом дружбы и уважения к вам постараюсь помочь вам устроить свою жизнь.

– Благодарю вас, благодарю! Но только этого никогда не будет. Никогда! никогда! – Она смотрела на него, прижав к груди огрубевшие от работы руки, и в голосе ее звучала та же безропотная покорность своей доле.

– Я от вас не требую никаких признаний. Я только прошу, чтобы вы не сомневались во мне.

– Как я могу сомневаться, зная вашу доброту?

– Стало быть, я вправе рассчитывать на ваше доверие? Если у вас вдруг явятся какие-нибудь тревоги или огорчения, вы не будете скрывать их от меня?

– Постараюсь.

– И вы ничего такого не скрываете сейчас? Она покачала головой, но ее лицо побледнело еще больше.

– Итак, когда я сегодня лягу спать и мысли мои вернутся к этим мрачным стенам – как они возвращаются каждый вечер, даже если я перед тем не видел вас, – я могу быть покоен, что, кроме забот, связанных с этой комнатой и с теми, кто в ней находится, мою Крошку Доррит не гнетет никакая печаль?

Она как будто ухватилась за его слова (это ему тоже суждено было припомнить позднее) и сказала приободрившись:

– Да, мистер Кленнэм; да, можете.

Тут шаткая лестница, всегда спешившая подать весть о каждом, кто по ней поднимался или спускался, заскрипела от чьих-то быстрых шагов, и одновременно послышалось странное пыхтенье, точно к комнате приближался паровичок, работавший с перегревом. Чем ближе он подходил, тем усиленнее пыхтел; наконец раздался стук в дверь, а затем такой звук, будто он наклонился и выпустил пар в замочную скважину.

Мэгги пошла отворять, но не успела – дверь распахнулась и из-за плеча Мэгги выглянул мистер Панкс без шляпы, с волосами, торчащими во все стороны. Он держал в руке зажженную сигару и распространял вокруг себя запах эля и табачного дыма.

– Панкс-цыган, – пропыхтел он, еще не отдышавшись, – предсказатель будущего.

Он стоял перед ними, пыхтя и улыбаясь всей своей перемазанной физиономией с таким победоносным видом, словно не ему приходилось исполнять роль хозяйской мотыги, а напротив, он сам был хозяином над тюрьмой, и над ее смотрителем, и над сторожем, и над всеми тюремными, обитателями. В приливе самодовольства он ткнул в рот сигару (явно не будучи курильщиком) и, для верности зажмурив правый глаз, сделал такую лихую затяжку, что поперхнулся и едва не задохся. Но сквозь судорожный кашель он все же попытался снова выдавить из себя свое излюбленное: «Па-ханкс цхы-ган, предсказатель бху-душего».

– Я сегодня провожу вечер в Клубе, – сказал Панкс. – Пою там. Пел со всеми вместе «На песках зыбучих». Слуха у меня, правда, нет. Но это ерунда; могу петь не хуже других. Главное, было бы громко, а остальное неважно.

Кленнэм сперва подумал было, что он пьян. Но вскоре ему стало ясно, что если эль и подбавил тут малую толику, то главный источник этого веселья ничего общего не имеет с продуктами брожения и перегонки.

– Здравствуйте, мисс Доррит, – сказал Панкс. – Решил вот зайти проведать вас, авось, думаю, не рассердитесь. А что мистер Кленнэм здесь, это я уже знаю от мистера Доррит. Как поживаете, сэр?

Кленнэм поблагодарил и сказал, что рад видеть его в таком хорошем расположении духа.

– Хорошем? – переспросил Панкс. – Скажите лучше превосходном, сэр. Но я только на минутку, иначе меня хватятся, а мне нежелательно, чтобы меня хватились… А, мисс Доррит?

Ему словно доставляло неиссякаемое удовольствие глядеть на нее и обращаться к ней, и при этом он еще яростнее ерошил свои жесткие вихры, становясь похожим на черного какаду.

– Я только с полчаса как пришел сюда. Узнал, что мистер Доррит председателем на нынешнем вечере и решил пойти подсобить ему. Мне, собственно, требуется в Подворье Кровоточащего Сердца; ну да ладно, успею и Завтра потрясти там кой-кого… А, мисс Доррит?

Из его черных глазок словно сыпались искры. Даже из его волос словно сыпались искры, когда он запускал в них свою пятерню. Казалось, он весь заряжен электричеством, и стоит прикоснуться к нему в любом месте, как раздастся треск и полетят искры.

– Отменное у вас тут общество, – сказал Панкс. – А, мисс Доррит?

Она смотрела на него почти с испугом, не зная, что ответить. Он засмеялся и кивнул в сторону Кленнэма.

– Можете не стесняться его, мисс Доррит. Он свой. Вас смущает наше условие – при посторонних не подавать виду, что вы меня знаете. Но мистера Кленнэма это не касается. Он свой. Он с нами заодно. Верно ведь, вы с нами заодно, мистер Кленнэм?.. А, мисс Доррит?

Кленнэму точно передалось возбуждение этого странного человечка. Крошка Доррит с удивлением заметила это; от нее даже не укрылось, что они то и дело переглядываются.

– На чем бишь я остановился? – спросил Панкс. – Выскочило из головы. Ах, да, да! Отменное у вас тут общество. Я сегодня всех угощаю… А, мисс Доррит?

– Вы очень щедры, – сказала она и снова увидела, как они переглянулись.

– Ну что там, – отвечал Панкс. – Стоит ли говорить о таких пустяках. Мне денег не жаль. Я, видите ли, собираюсь скоро разбогатеть, – да, да, это факт. Вот тогда уж закачу тут настоящий пир. Столы по всему двору. Хлеба – горы. Трубок – целые штабеля. Табаку – стога. Ростбифу и сливового пудинга – сколько влезет. Портеру – по кварте на брата, самого крепкого. А желающим сверх того по пинте вина, если начальство позволит… А, мисс Доррит?

Совершенно сбитая с толку ужимками Панкса – а еще больше, пожалуй, тем, что Кленнэма они ничуть не смущали (она ясно видела это, так как в растерянности оглядывалась на него всякий раз, когда черный какаду кивал ей своим встрепанным хохлом), – Крошка Доррит только шевелила губами и не могла выговорить ни слова.

– Да, кстати! – продолжал Панкс. – Я ведь вам обещал, что когда-нибудь вы узнаете, что там еще было на вашей ладошке. Так вот теперь уже скоро, уже скоро, милушка вы моя… А, мисс Доррит?

Он вдруг умолк. Диву даешься, откуда только взялось множество новых тугих вихров, которыми в придачу к прежним ощетинилась его голова – точно фейерверк, который, горя, рассыпается все новыми и новыми огоньками.

– Ну, побегу, а то меня хватятся, – сказал он. – Мне вовсе не желательно, чтобы меня хватились. Мистер Кленнэм, мы с вами как-то заключили договор. Я сказал, что вы можете на меня положиться. Если вам угодно будет выйти со мной на минутку, вы увидите, что на меня и в самом деле можно положиться. Покойной ночи, мисс Доррит! Всего вам наилучшего, мисс Доррит!

Он обеими руками тряхнул ее руку и, пыхтя, выкатился из комнаты. Артур так стремительно бросился ему вдогонку, что на последнем повороте лестницы наскочил на него и едва не сшиб с ног.

– Ради бога, что все это значит? – воскликнул Артур, когда они оба с разгона вылетели во двор.

– Одну минутку, сэр. Позвольте представить вам мистера Рэгга.

С этими словами он подвел к нему какого-то джентльмена, – тоже без шляпы, тоже с сигарой и тоже благоухающего элем и табачным дымом, – который сам по себе весьма смахивал на пациента Бедлама, но рядом с неистовствующим мистером Панксом казался воплощением здравомыслия.

– Мистер Кленнэм – мистер Рэгг, – представил Панкс. – Одну минутку. Подойдем к колодцу.

Они приблизились к колодцу. Мистер Панкс сразу подставил голову под желоб и попросил мистера Рэгга качнуть хорошенько раз-другой. Мистер Рэгг в точности исполнил просьбу, после чего мистер Панкс выпрямился, сопя и отфыркиваясь, на этот раз не без причины, и стал вытираться носовым платком.

– Для прояснения мозгов, – пояснил он изумленному Кленнэму. – А то, ей-богу, слышать, как ее отец ораторствует за кружкой пива, когда знаешь то, что мы знаем, и видеть ее самое в этой комнате, в этом затрапезном платьишке, когда знаешь то, что мы знаем – тут есть от чего… Мистер Рэгг, подставьте-ка мне спину – повыше, сэр, – так, хорошо.

И недолго думая, мистер Панкс (кто бы мог ожидать!) разбежался по плитам тюремного двора, уже окутанного вечерней мглой, и вмиг перемахнул через голову мистера Рэгга из Пентонвилла, Ходатая по Делам, специалиста по Поверке Счетных Книг и Взысканию Долгов. Очутившись снова на ногах, он ухватил Кленнэма за пуговицу, отвел его в укромный уголок за колодцем и, пыхтя, вытащил из кармана пачку бумаг.

Мистер Рэгг, тоже пыхтя, тоже вытащил из кармана пачку бумаг.

– Стойте! – вырвалось у Кленнэма. – Вам что-нибудь удалось узнать?

Мистер Панкс отвечал с выражением, описать которое слова бессильны:

– Кое-что удалось.

– Тут кто-нибудь замешан?

– Как это замешан, сэр?

– Открылся какой-нибудь обман, злоупотребление доверием?

– Ничуть не бывало!

«Слава создателю!» – сказал себе Кленнэм. – Ну, показывайте.

– Имею честь доложить, сэр, – запыхтел Панкс, лихорадочно листая бумаги и выбрасывая каждую фразу, точно клуб пара под высоким давлением. – Где же родословная? Где документ номер четвертый, мистер Рэгг? Ага! Чудесно! Все в порядке… Имею честь доложить, сэр, что факты уже все у нас в руках. Потребуется еще два-три дня, чтобы их надлежащим образом оформить. Скажем для верности: еще неделя. Мы трудились над этим делом, не зная ни отдыху ни сроку, – не могу даже сказать сколько. Мистер Рэгг, сколько мы над этим делом трудились? Ладно, молчите. Вы меня только собьете. Вы сами объявите ей, мистер Кленнэм, но только тогда, когда мы вам позволим. Где у нас общий итог, мистер Рэгг? Ага! Вот! Читайте, сэр. Вот что вам предстоит объявить ей. Вот кого называют Отцом Маршалси!

0

35

Глава XXXIII
Жалобы миссис Мердл

Заставив себя философски отнестись к компромиссу, неизбежность которого она уже предвидела, беседуя с Артуром, миссис Гоуэн покорилась судьбе, смирилась скрепя сердце с мыслью об «этих Микльсах» и великодушно решила не препятствовать браку сына. Весьма вероятно, что успешному ходу и завершению предшествовавшей этому внутренней борьбы способствовали не только ее материнские чувства, но и три соображения, так сказать, политического характера.

Во-первых, ее сын не обнаруживал ни малейшего намерения спрашивать у нее согласия и, по-видимому, не сомневался в своей способности без оного обойтись. Во-вторых, женившись на единственной и обожаемой дочери весьма состоятельного человека, Генри бесспорно отказался бы от всяких посягательств на пенсию, пожалованную ей благодарным отечеством (и семейством Полипов). В-третьих, по дороге к брачному алтарю были бы уплачены тестем долги Генри. Сопоставив эти три соображения с тем фактом, что миссис Гоуэн поспешила дать свое согласие, как только мистер Миглз дал свое, и что, собственно говоря, возражения мистера Миглза были единственным препятствием к этому браку, можно с уверенностью предположить, что ни одно из упомянутых обстоятельств не было упущено из виду предусмотрительной вдовой покойного инспектора чего-то.

Однако же, блюдя собственный престиж и престиж рода Полипов, она усердно поддерживала среди друзей и родственников легенду о том, что этот брак представляется ей большим несчастьем, что она совершенно сражена обрушившимся на нее ударом, что Генри просто околдовали, что она противилась сколько могла, но что может поделать мать, и так далее и тому подобное. Она уже испробовала этот прием на Артуре Кленнэме в качестве друга семьи Миглзов, а теперь разыгрывала ту же комедию с ними самими. При первой же аудиенции, данной мистеру Миглзу, она приняла позу матери, которая из любви к сыну с болью душевной сдалась на его неотступные мольбы. Сохраняя отменную учтивость в обхождении, она всем своим поведением изображала, будто это она, а не он, не желала этого брака, но в конце концов вынуждена была уступить; она, а не он, идет на нелегкую жертву. И то же самое она столь же учтиво ухитрилась внушить миссис Миглз, с ловкостью фокусника, заставляющего простодушную зрительницу взять из колоды нужную ему карту. Когда же сын представил ей будущую невестку, она, целуя ее, сказала: «Чем же это вы, душенька, так приворожили моего Генри?» – и при этом пролила несколько слез, которые, смешавшись с пудрой, скатились по ее носу в виде беленьких крупинок – слабый, но трогательный знак, что, хотя она мужественно переносит тяжелое испытание, посланное ей судьбой, под ее напускным спокойствием таится глубокое горе.

Среди приятельниц миссис Гоуэн (которая, претендуя на собственную принадлежность к Обществу, в то же время любила похвалиться своими тесными связями с этой великой державой) одно из первых мест занимала миссис Мердл. Правда, все без исключения цыгане хэмптон-кортского табора задирали нос, произнося имя выскочки Мердла, но они тотчас же опускали его, как только речь заходила о миллионах этого выскочки. Маневренной гибкостью упомянутого органа они весьма напоминали Финансы, Адвокатуру, Церковь и всех прочих.

Когда великодушное согласие было уже дано, миссис Гоуэн решила нанести визит миссис Мердл, чтобы выслушать ее соболезнования по поводу случившегося. С каковой целью она и покатила в город в одноконном экипаже из тех, что в описываемый период английской истории были известны под непочтительным названием «коробочек». Владелец этого экипажа промышлял извозом, и все пожилые обитательницы хэмптон-кортского дворца нанимали его при надобности поденно или по часам; но согласно действовавшему во дворце неписанному закону все его обзаведение считалось как бы собственным выездом того, кто им в данное время пользовался, а сам он должен был делать вид, будто ни о каких других седоках никогда и не слыхивал. Разве не так же и министерские Полипы, которые лучше всех извозчиков на свете умеют соблюдать свою выгоду, всегда делают вид, будто понятия не имеют ни о каких других делах, кроме тех, которыми заняты в настоящее время?

Миссис Мердл была дома и покоилась в своем алом с золотом гнездышке, а рядом в клетке сидел на жердочке попугай и, склонив набок головку, с интересом разглядывал ее, принимая, должно быть, за великолепный образец другой, более крупной породы попугаев. И вот перед ними обоими явилась миссис Гоуэн со своим излюбленным веером, зеленый тон которого слегка умерял яркость роз, цветущих на ее щеках.

– Дорогая моя, – сказала миссис Гоуэн, слегка ударив приятельницу веером по руке после того, как они несколько минут болтали ни о чем. – Только в вас я могу найти утешение. Затея Генри, о которой я вам рассказывала, видимо все же состоится. Что вы об этом думаете? Мне не терпится узнать – ведь вашими устами говорит Общество!

Миссис Мердл окинула взглядом бюст, обычно притягивавший к себе взгляды Общества, и, убедившись, что витрина мистера Мердла и лондонских ювелиров в полном порядке, отвечала:

– Когда мужчина женится, дорогая моя, Общество требует, чтобы он приобрел от этого выгоду. Общество требует, чтобы он поправил женитьбой свое состояние. Общество требует, чтобы он получил возможность жить на широкую ногу. Если этого нет, Общество не видит смысла в его женитьбе. Попка, молчи!http://s3.uploads.ru/t/tgplP.pngПопугай, взиравший на них с высоты своей клетки, точно судья при исполнении обязанностей (с которым он, кстати сказать, не лишен был сходства), подкрепил это высказывание пронзительным криком.

– Бывают случаи, – сказала миссис Мердл, изящно округлив мизинец своей любимой руки и тем самым как бы округляя значение своих слов, – бывают случаи, когда мужчина не молод и не красив, но богат и живет на достаточно широкую ногу. Тут разговор особый. В таких случаях…

Миссис Мердл пожала своими белоснежными плечами и, прижав руку к витрине с драгоценностями, слегка кашлянула, как бы желая добавить: «Вот что требуется мужчине в таких случаях, моя дорогая». Тут попугай снова закричал, и она, посмотрев на него в лорнет, сказала: «Попка, молчи, говорят тебе!»

– Но молодые люди, – продолжала миссис Мердл, – вы понимаете о ком я говорю, душа моя: о сыновьях людей, обладающих известным положением, – молодые люди обязаны, вступая в брак, заботиться об интересах Общества, а не докучать Обществу разными сумасбродствами. Как, однако, все это прозаично! – сказала миссис Мердл, откинувшись на подушки и снова приложив к глазам лорнет. – Вы не находите?

– Зато как верно! – отвечала миссис Гоуэн, почти набожно закатив глаза.

– Против этого никто не спорит, душа моя, – возразила миссис Мердл. – Общество произнесло свое суждение об этом предмете, и больше говорить нечего. Если бы мы находились в первобытном состоянии – жили бы под древесными кущами и вместо того, чтобы возиться с банковскими счетами, пасли бы коровок, овечек и других животных (а это было бы чудесно; меня всегда тянуло к пастушеской жизни, моя дорогая), – тогда другое дело. Но мы не живем под древесными кушами и не пасем коровок, овечек и других животных. Вы не поверите, какого мне порой стоит труда втолковать Эдмунду Спарклеру, в чем тут разница.

При упоминании последнего имени миссис Гоуэн выглянула из-за своего зеленого веера и поторопилась заметить:

– Душа моя, вы знаете, до чего довели нашу страну – ах, этот Джон Полип со своими уступками, – и вам должно быть понятно, почему я бедна, как… ну, как…

– Как церковная мышь? – с улыбкой подсказала миссис Мердл.

– Я имела в виду другой церковный предмет сравнения – Иова, – отвечала миссис Гоуэн. – Но любой из двух подойдет. Так или иначе не стоит закрывать глаза на то, что положение моего сына весьма отличается от положения вашего. Я могла бы еще добавить, что у Генри есть талант…

– Которого у Эдмунда нет – вставила миссис Мердл самым сладким голосом.

– …и что наличие таланта при отсутствии перспектив побудило его избрать поприще, которое… Ах, бог мой! Вы сами все это знаете, дорогая моя! Вопрос в том, какую степень мезальянса я могу считать допустимой, принимая в расчет положение Генри?

Миссис Мердл была настолько поглощена разглядыванием своих округлых рук (до чего хороши были эти руки – просто созданы для браслетов), что не вдруг отозвалась. Наступившая тишина вернула ее к действительности; она сложила руки на груди и, как ни в чем не бывало взглянув приятельнице прямо в глаза, произнесла вопросительным тоном:

– Вот как? Что же дальше?

– Дальше то, – отвечала уже не столь вкрадчиво миссис Гоуэн, – что я хотела бы услышать ваше мнение, моя дорогая.

Тут попугай, поджавший было одну лапку под себя, визгливо захохотал и словно в насмешку принялся раскачиваться на жердочке вверх и вниз, а затем снова поджал одну лапку и замер в ожидании ответа, так сильно наклонив голову набок, что едва не свернул себе шею.

– Звучит меркантильно, если спросить, сколько невеста должна принести жениху, – сказала миссис Мердл, – но Обществу свойственна некоторая меркантильность, душа моя.

– Судя по тому, что я слышала, – отозвалась миссис Гоуэн, – я не ошибусь, если скажу, что Генри обещана уплата всех его долгов…

– А у него много долгов? – спросила миссис Мердл сквозь свой лорнет.

– Порядочно, надо думать, – отвечала миссис Гоуэн.

– Ну да – это уж как водится – само собой, – заметила миссис Мердл в виде утешения.

– Кроме того, они будут получать ежегодно триста или триста с лишком фунтов содержания – а это для Италии…

– А, они едут в Италию, – сказала миссис Мердл.

– Генри будет там учиться. Вас это не должно удивлять, моя дорогая. Это ужасное искусство…

Да, да, разумеется. Миссис Мердл, щадя чувства своей удрученной приятельницы, поспешила избавить ее от дальнейших объяснений. Она понимает. Не нужно слов!

– И это все! – сказала миссис Гоуэн, скорбно качая головой. – Это все, – повторила она, свернув свой зеленый веер и постукивая им по своему подбородку (который вскорости обещал стать двойным, а пока что его можно было назвать полуторным), – это все! После смерти стариков, вероятно, будет еще что-нибудь; но ведь могут оказаться такие условия и оговорки, что к капиталу и не подступишься. Да и кто поручится, что они не проживут до ста лет. Дорогая моя, от таких людей всего можно ожидать.

Миссис Мердл изучила свое милое Общество вдоль и поперек, и знала, каковы в Обществе матери и каковы в Обществе дочери, что представляет собой брачный рынок Общества, каковы там цены, как заманивают и переманивают выгодных покупателей, какой идет торг и барышничество; а потому подумала про себя, что сыну ее приятельницы изрядно повезло. Понимая, однако, чего от нее ждут и для чего нужна та ложь, которую ей предлагают принять за истину, она бережно взяла эту ложь в руки и навела на нее требуемый глянец.

– Так это все, дорогая моя? – сказала она, сочувственно вздыхая. – Ну что ж поделаешь. Ведь это не ваша вина. Вам решительно не в чем себя упрекнуть. Призовите на помощь всю вашу силу духа и постарайтесь примириться с фактами.

– Родные этой девицы, – сказала миссис Гоуэн, – само собой разумеется, не щадили усилий, чтобы завлечь Генри в ловушку.

– Могу себе представить, душа моя, – сказала миссис Мердл.

– Я спорила, доказывала, день и ночь ломала голову над тем, как мне вырвать Генри из их сетей.

– Нисколько не сомневаюсь, душа моя, – сказала миссис Мердл.

– Но все было напрасно. Все мои старания ни к чему не привели. Скажите же мне, моя дорогая: правильно ли я поступила, в конце концов согласившись, хоть и с величайшей неохотой, на то, чтобы Генри взял жену не из Общества, или же это была непростительная слабость с моей стороны?

В ответ на этот призыв миссис Мердл в качестве верховной жрицы Общества заверила миссис Гоуэн в том, что ее поведение достойно всяческих похвал, что ее переживания заслуживают всяческого сочувствия, что она поступила как героиня и вышла из горнила мук очищенной. И миссис Гоуэн, которая, разумеется, видела сама себя насквозь и знала, что миссис Мердл видит ее насквозь и что Общество тоже увидит ее насквозь, тем не менее довела церемонию до конца так, как и начала – с честью и не без удовольствия.

Встреча происходила в четыре или пять часов пополудни – время, когда по всей Харли-стрит, Кэвендиш-сквер снуют экипажи и раздается стук дверных молотков. Едва беседа приняла описанный выше оборот, воротился домой мистер Мердл, весь день, как обычно, трудившийся над тем, чтобы еще и еще упрочить славу Англии во всех частях цивилизованного мира, где только могут встретить должную оценку всесветный размах коммерческой инициативы и грандиозные порождения деятельности ума в сочетании с капиталом. Ибо хотя никто толком не знал, в чем, собственно, состоит деятельность мистера Мердла (знали только, что она приносит деньги), но именно в таких выражениях принято было характеризовать ее в торжественных случаях, и любезное Общество безоговорочно принимало эту характеристику, совершенно по-новому истолковывая притчу о верблюде и игольном ушке.[69]

Для человека, облеченного столь величественной миссией, мистер Мердл был на вид несколько простоват, как будто, занятый своими торговыми операциями, он второпях поменялся головами с какой-то личностью помельче. В гостиную, где беседовали дамы, он заглянул случайно, уныло скитаясь по всем комнатам с единственной целью укрыться от мажордома.

– Прошу прощения, – сказал он, в замешательстве остановившись на пороге. – Я думал, тут никого нет, кроме попугая.

Услышав, однако, от миссис Мердл «Войдите!», а от миссис Гоуэн уверения, что ей давно пора домой (она и в самом деле уже встала, чтобы распроститься), он вошел и приткнулся у окна в дальнем конце комнаты, сцепив руки под обшлагами сюртука, и так крепко ухватившись одной за другую, как будто он сам себя арестовал и вел в тюрьму. Приняв эту позу, он тут же погрузился в глубокую задумчивость, из которой его вывел голос жены после того, как они уже с четверть часа пробыли одни в гостиной.

– А? Что? – откликнулся мистер Мердл, повернувшись в сторону оттоманки, на которой сидела его супруга. – В чем дело?

– В чем дело? – повторила миссис Мердл. – Прежде всего в том, что я жалуюсь, а вы даже не слушаете.

– Вы жалуетесь, миссис Мердл? – переспросил мистер Мердл. – А я и не знал, что вы больны. На что же вы жалуетесь?

– На вас, – сказала миссис Мердл.

– Ах, на меня! – сказал мистер Мердл. – Что же я – чем же я – почему же вы на меня жалуетесь, миссис Мердл?

Так как мысли его постоянно разбегались и блуждали где-то далеко, ему не сразу удалось подобрать нужные слова. Затем, в смутном желании удостовериться, что он действительно хозяин этого дома, он сунул указательный палец в клетку к попугаю, который выразил свое мнение тем, что немедленно вцепился в него клювом.

– Итак, вы говорили, миссис Мердл, – сказал мистер Мердл, принимаясь сосать пострадавший палец, – что жаловались на меня.

– Да, жаловалась, и не напрасно, – сказала миссис Мердл. – Это видно хотя бы из того, что я принуждена повторять все сначала. С вами говорить все равно что со стенкой. И гораздо хуже, чем с попугаем – тот по крайней мере закричал бы.

– Неужели вам хочется, чтобы я кричал, миссис Мердл? – отозвался мистер Мердл, усаживаясь в кресло.

– А что, пожалуй, это было бы лучше, чем смотреть в пространство отсутствующим взглядом, – отпарировала миссис Мердл. – Хоть было бы ясно, что вы замечаете то, что происходит вокруг вас.

– Можно кричать, и тем не менее не замечать ничего, миссис Мердл, – сумрачно отвечал мистер Мердл.

– А можно и не крича оставаться таким упрямым, как вы, – возразила миссис Мердл. – Что верно, то верно. А если вам угодно знать, что заставляет меня жаловаться на вас, извольте, в двух словах: незачем вам являться в Общество, раз вы не желаете считаться с его требованиями.

Мистер Мердл ухватился за остатки своей шевелюры и вскочил так стремительно, словно таким способом сдернул себя с кресла.

– Во имя всех сил преисподней, миссис Мердл, да кто же старается для Общества больше меня? Взгляните на этот дом, миссис Мердл! Взгляните на эту обстановку, миссис Мердл! Повернитесь к зеркалу и взгляните на самое себя, миссис Мердл! Вам известно, сколько все это стоит? А для кого все это, вам известно? И у вас поворачивается язык сказать, что мне незачем являться в Общество? Когда я буквально засыпаю Общество золотом! Когда я изо дня в день тружусь, как – как – как каторжник, прикованный к тачке, чтобы возить золото для этого самого Общества!

– Нельзя ли поспокойней, мистер Мердл, – сказала миссис Мердл.

– Поспокойней! – вскричал мистер Мердл. – Да с вами никакого спокойствия не хватит! Вы разве знаете, что я делаю, чтобы удовлетворить требования Общества? Вы разве знаете, на какие жертвы я иду ради него?

– Я знаю, – отвечала миссис Мердл, – что на ваших приемах собираются сливки английского Общества. Я знаю, что вы приняты во всех лучших домах Англии. И мне кажется, что я знаю – впрочем, скажу без жеманства: я знаю, что я знаю, кто тут играет далеко не последнюю роль.

– Миссис Мердл, – возразил ее почтенный супруг, вытирая свою унылую сизо-багровую физиономию. – Я это знаю так же хорошо, как и вы. Не будь вы украшением Общества, а я его благодетелем, мы бы никогда с вами не сошлись. Благодетелем Общества я называю того, кто кормит, поит и увеселяет Общество всем, что только есть самого дорогого. Но услышать, что я не подхожу для Общества после всего, что я для него сделал – после всего, что я для него сделал, – повторил мистер Мердл с таким ярым пафосом, что его жена даже приподняла брови от удивления, – после всего – всего! – услышать, что я не достоин вращаться в Обществе – нечего сказать, хорошая награда!

– Смысл моих слов, – хладнокровно отвечала миссис Мердл, – в том, что, являясь в Общество, вы должны придерживаться установленных приличий, быть менее озабоченным, более degage.[70] Нельзя всюду таскать с собой свои дела, это вульгарно.

– Как это – таскать с собой свои дела? – спросил мистер Мердл.

– Как? – повторила миссис Мердл. – А вы посмотрите в зеркало и увидите, как.

Мистер Мердл невольно повернул голову к ближайшему зеркалу и с минуту разглядывал свое лицо, побуревшее от медленно приливающей к вискам крови, после чего заметил, что человек не виноват, если у него дурное пищеварение.

– У вас есть врач, – возразила миссис Мердл.

– Он мне не помогает, – возразил мистер Мердл. Миссис Мердл переменила позицию.

– При чем тут вообще пищеварение? – сказала она. – Речь идет не о вашем пищеварении. Речь идет о ваших манерах.

– Миссис Мердл, – отвечал супруг, – это уже касается вас, а не меня. Мое дело – деньги, ваше дело – манеры.

– Я ведь не требую, чтобы вы пленяли сердца, – сказала миссис Мердл, непринужденно откидываясь на подушки. – Я не прошу вас прилагать какие-либо усилия, чтобы нравиться людям. Я хочу только одного: чтобы вы были беззаботны – или притворялись, что вы беззаботны, – как все.

– Разве я когда-нибудь говорю о своих заботах?

– Недоставало еще говорить! Да никто бы и слушать не стал. Но по вас и так все видно.

– Видно? Что по мне видно? – с беспокойством спросил мистер Мердл.

– Я ведь вам уже сказала. Видно, что вы таскаете все свои дела и заботы с собой, вместо того чтобы оставлять их в Сити или вообще там, где они к месту, – сказала миссис Мердл. – Притворяйтесь, если вам это не удается на самом деле. Хотя бы притворяйтесь; большего мне от вас не нужно. Но нельзя же постоянно что-то на ходу прикидывать и соображать, точно вы какой-нибудь плотник.

– Плотник! – повторил мистер Мердл, подавив нечто похожее на стон. – А я бы не отказался быть плотником, миссис Мердл.

– Вот на что я и жалуюсь, – продолжала его супруга, пропустив мимо ушей это вульгарное признание. – Жалуюсь потому, что в Обществе это не принято, и вы должны отучиться от этого, мистер Мердл. Если мое мнение для вас не убедительно, спросите хоть Эдмунда Спарклера. – Дверь только что приотворилась, и миссис Мердл, приложив к глазам лорнет, заметила голову сына. – Эдмунд, войди, ты нам нужен.

Мистер Спарклер заглянул было в комнату, просунув в дверь одну голову (быть может, он совершал обход дома в поисках девицы без разных там фиглей-миглей); но в ответ на это приглашение вдвинул за головой всю фигуру и послушно предстал перед отчимом и матерью. Последняя тут же изложила ему сущность спора в простой, доступной его пониманию форме.

Молодой джентльмен пощупал свой воротничок с озабоченным видом ипохондрика, щупающего свой пульс, после чего объявил, что слышал, как кто-то что-то говорил об этом.

– Эдмунд Спарклер слышал, как кто-то об этом говорил, – подхватила с томным торжеством миссис Мердл. – Стало быть, об этом говорят уже все! – Каковой вывод не лишен был основания, ибо в любом сборище существ человеческой породы мистеру Спарклеру, вероятно, последним удалось бы заметить, что происходит вокруг.

– Эдмунд Спарклер и скажет вам, – продолжала миссис Мердл, движением своей любимой руки указав на супруга, – что именно об этом говорят.

– Вот, ей-богу, – сказал мистер Спарклер, снова щупая свой пульс, – вот, ей-богу, не помню, как это вдруг зашел разговор – память у меня не того. Был тут один малый – еще у него сестра премиленькая канашка – и отлично воспитана – без разных там фиглей-миглей…

– Хорошо, хорошо, не о сестре речь, – нетерпеливо прервала миссис Мердл. – Что сказал брат?

– А он ничего не говорил, – ответил мистер Спарклер. – Он вообще не из речистых, как и я. Из него клещами слова не вытянешь.

– Ну, не он, так кто-то другой, – сказала миссис Мердл. – Неважно кто, ты об этом не думай.

– Я и не думаю, ей-богу, – сказал мистер Спарклер.

– Ты только скажи нам, что именно ты слышал.

Мистер Спарклер снова схватился за пульс, и прежде чем ответить, заставил себя произвести напряженную умственную работу.

– Так ведь многие говорят про моего старика – это не я его так называю, это они, – очень даже лестно говорят: и что денег у него куча и что вообще он молодец – таких, говорят, банкиров и коммерсантов у нас мало, только вот беда, говорят, он про свою лавочку никогда забыть не может. Таскает и таскает ее с собой, точно старьевщик свой товар.

– Вот вам подтверждение моих слов, – сказала миссис Мердл мужу, вставая и расправляя складки своего пышного платья. – Эдмунд, дай мне руку и проводи меня наверх.

Мистер Мердл, оставленный в одиночестве для размышлений о своей вине перед Обществом, посмотрел поочередно во все девять окон гостиной, но судя по его лицу ни в одном не увидел ничего кроме пустоты. Покончив с этим развлечением, он спустился вниз и подряд стал разглядывать все ковры нижнего этажа; затем снова поднялся наверх и подряд стал разглядывать все ковры верхнего этажа – так сосредоточенно всматриваясь в каждый, словно это были пропасти, мрак которых как нельзя лучше отвечал унынию, царившему в его душе. Он бродил из комнаты в комнату с видом человека, попавшего сюда совершенно случайно. И если миссис Мердл, как гласил текст на ее визитных карточках, бывала дома тогда-то и тогда-то, то мистер Мердл, судя по выражению его лица, никогда не бывал дома.

Кончилось тем, что он повстречался с мажордомом, великолепие которого в один миг доконало его. Чувствуя все свое ничтожество перед этим домашним светилом, он спасся бегством в свою гардеробную и сидел там взаперти до тех пор, пока не настало время усесться в роскошный экипаж миссис Мердл и вместе с ней ехать на званый обед. Там зависть и лесть, как всегда, окружили его со всех сторон – Финансы, Церковь, Адвокатура лебезили и увивались вокруг него; а в час пополуночи он один воротился домой и, точно жалкий огарок свечи угаснув в собственных сенях под величественным взглядом мажордома, со вздохом отправился спать.

0

36

Глава XXXIV
Колония полипов

Мистер Гоуэн и его собака теперь дневали и ночевали в Туикнеме, и уже был назначен день свадьбы. Большое сборище Полипов, ожидавшееся в этот день, должно было придать брачной церемонии столько блеску, сколько такое незначительное событие в состоянии было отразить.

Собрать все семейство Полипов под одной крышей не представлялось возможным по двум причинам. Во-первых, не нашлось бы такой крыши, под которой уместились бы все прямые и побочные отпрыски этого прославленного рода. Во-вторых, на каждом клочке земли в подлунном мире, где только реял британский флаг, если там было казенное местечко, то к этому местечку присосался Полип. Не успевал какой-нибудь бесстрашный мореплаватель ступить на неведомую доселе почву и объявить ее собственностью британской короны, как Министерство Волокиты уже слало туда Полипа с сумкой для денеш. Так что Полипы теперь рассеяны по всему свету, и депеши их несутся во всех направлениях, обозначенных на компасе.

Даже волшебник Просперо[71] не мог бы созвать всех Полипов из всех уголков суши и моря, где они обретались без всякой пользы или даже во вред обществу, но с пользой для собственного кармана; однако, если нельзя было собрать всех, то можно было собрать многих. Эту Задачу и взяла на себя миссис Гоуэн. Она то и дело наведывалась к мистеру Миглзу, чтобы внести новые добавления в список приглашенных, и подолгу совещалась с ним на эту тему, если только он не был занят проверкой и уплатой долгов своего будущего зятя – чему в описываемую пору посвящал он немало времени, удалившись в святилище лопатки и весов.

Существовал человек, который для мистера Миглза был более дорогим и желанным гостем, нежели самый высокопоставленный из приглашенных на свадьбу Полипов – хоть мистер Миглз отнюдь не был равнодушен к почетной перспективе принимать в своем доме столь избранное общество. Этим человеком был Кленнэм. А Кленнэм свято помнил обещание, данное им в тени деревьев однажды летним вечером, и, как истинный рыцарь, готов был исполнить все, к чему почитал себя в силу этого обещания обязанным. Думая не о себе, но лишь о той, кому он стремился служить верой и правдой, он на приглашение мистера Миглза весело ответил: «Разумеется, буду!»

Некоторой заковыкой в раздумьях мистера Миглза был компаньон Кленнэма, Дэниел Дойс: почтенный джентльмен смутно опасался, как бы от соприкосновения Дойса с чиновной полиповшиной не образовалась некая взрывчатая смесь, способная воспламениться даже на свадебном торжестве. Но государственный преступник сам устранил повод для тревоги, явившись в Туикнем и на правах старого друга попросив в виде особого одолжения не приглашать его на свадьбу. «Видите ли, – сказал он, – мы с этими джентльменами не сошлись в намерениях: я желал исполнить свой патриотический долг и оказать услугу отечеству, а они желали помешать мне в этом, вымотав из меня душу; так стоит ли нам пить-есть за одним столом, прикидываясь закадычными друзьями?» Мистер Миглз немало потешался над очередной причудой своего приятеля, но в конце концов сказал еще более покровительственно-снисходительно, чем всегда: «Ладно, ладно, Дэн, хоть это и блажь, но пусть будет по-вашему».

С мистером Генри Гоуэном Кленнэм все это время старался держаться просто и с достоинством, но так, чтобы молодой человек мог почувствовать его искреннее и бескорыстное стремление к дружбе. Мистер Гоуэн принимал это с обычной непринужденностью и обычной непосредственностью, в которой ничего непосредственного не было.

– Видите ли, Кленнэм, – заметил он как-то, когда они гуляли вместе невдалеке от коттеджа (до свадьбы оставалось не больше недели), – я человек разочарованный. Вам это должно быть известно.

– Мне кажется, у вас для этого нет причин, – сказал Кленнэм, несколько смутившись.

– Помилуйте, – возразил Гоуэн, – я принадлежу к семейству, роду, клану, племени, называйте как хотите, которому решительно ничего не стоило обеспечить мою жизненную карьеру, но никто из родичей не пожелал и пальцем для меня шевельнуть. И что же я теперь – бедный художник!

– Да, но зато… – начал было Кленнэм, однако Гоуэн тут же перебил его:

– Знаю, знаю. Мне выпало счастье быть любимым прелестной девушкой, которую я в свою очередь люблю всем сердцем…

(«А есть ли у вас сердце?» – невольно подумал Кленнэм – и тотчас же устыдился своих мыслей.)

– …да в придачу еще получить тестя, у которого покладистый нрав и щедрая рука. Но не о том пелось в песнях, которыми меня баюкали в детстве, и не о том мечтал я поздней, в школьные годы, когда меня уже никто не баюкал. Песни не сбылись, мечты тоже, как же мне не быть разочарованным?

И снова Кленнэм невольно подумал (а подумав, устыдился своих мыслей), уж не представляется ли мистеру Гоуэну его разочарованность чем-то вроде положения в жизни, которое он намерен предложить своей невесте, и не окажется ли это пагубным для его будущей семьи, как уже оказалось пагубным для его профессии? Да и может ли подобное представление привести к добру в чем бы то ни было?

– Но разочарование все же не сделало вас ипохондриком, – сказал он вслух.

– Нет, черт возьми, нет, – засмеялся Гоуэн. – Этого мои родичи не стоят, хоть они, в общем, милейшие люди и я их всех очень люблю. К тому же приятно показать им, что я и без них не пропаду и могу преспокойно послать их ко всем чертям. В конце концов много ли есть людей, которым бы жизнь не принесла разочарований, не в том, так и другом; и ни для кого это не проходит бесследно. Но все-таки наш добрый старый мир чудесно устроен, и я на него не нарадуюсь!

– Для вас сейчас он особенно прекрасен, – заметил Артур.

– Прекрасен, как эта река в лучах летнего солнца! – с жаром воскликнул его собеседник. – Честное слово, я весь трепещу от восторга перед ним, от нетерпения окунуться в самую его гущу! Право же, это лучший из миров! А моя профессия! Разве она не лучшая из всех существующих профессий?

– Мне кажется, она дает большой простор для воображения и для честолюбия, – сказал Кленнэм.

– И для затуманивания мозгов тоже, – смеясь, добавил Гоуэн, – не будем забывать о затуманивают мозгов. Хотелось бы не сплоховать и в этой части; но боюсь, как бы меня не подвела моя разочарованность. Вдруг у меня пороху не хватит взяться за дело как следует. Я все-таки, между нами говоря, изрядно зол, и это может помешать.

– Чему помешать? – спросил Кленнэм.

– Помешать мне разыгрывать комедию, которую до меня разыгрывали другие. Повторять обветшалые слова о вдохновенном труде, об упорстве, настойчивости, терпении, делать вид, что ты влюблен в свое искусство, не щадишь для него времени и сил, жертвуешь ему усладами жизни и так далее и тому подобное – словом, продолжать игру с соблюдением всех правил.

– Но разве не должен человек уважать свое призвание, в чем бы оно ни состояло; разве не его святая обязанность поддерживать честь своей профессии, добиваться, чтобы и другие уважали ее так же? – возразил Артур. – А ваша профессия, Гоуэн, в самом деле требует и труда и служения. Признаюсь, мне казалось, что Искусство всегда этого требует.

– Что вы за удивительная личность, Кленнэм! – воскликнул Гоуэн и даже остановился, чтобы окинуть его восхищенным взглядом. – Что за светлая личность! Сразу видно, что вам не знакомы никакие разочарования!

Было бы чрезмерной жестокостью сказать это намеренно, и потому Кленнэм поспешил уверить себя, что это было сказано без всякой задней мысли. Гоуэн между тем положил ему руку на плечо и продолжал, так же беспечно и весело.

– Кленнэм, мне грустно разрушать ваши прекрасные иллюзии – право, я не пожалел бы никаких денег (если бы у меня они были) за способность смотреть на мир сквозь этакие розовые очки. Но поймите, если я пишу картину, я делаю это для того, чтоб ее продать. И все картины пишутся только для этого. Если б мы не рассчитывали продавать их, и притом как можно дороже, мы бы их не писали. Это работа, и как всякая работа, она требует некоторых усилий; но не так уж они велики. Все же остальное – для отвода глаз. Вот одна из выгод или невыгод общения с человеком разочарованным. Вам говорят правду.

Правдой или неправдой было то, что говорил Гоуэн, но его слова проникли в самую душу Кленнэма и дали пишу для новых беспокойных размышлений. Неужели же, думал он, Генри Гоуэн навсегда останется для него источником беспокойства, неужели он ничего не выиграл от того, что сумел покончить с ничьими тревогами, сомнениями и противоречиями? Внутренняя борьба в нем продолжалась; он помнил свое обещание представить мистеру Миглзу его будущего зятя с самой лучшей стороны, а в то же время Гоуэн, как нарочно, раскрывался перед ним во все более неприглядном свете. И сколько он ни твердил себе, что отнюдь не стремился к подобным открытиям и всей душой был бы рад их избегнуть, его невольно мучило опасение, не пристрастен ли он в дурную сторону, не приписывает ли молодому человеку недостатки, которых у него нет на самом деле. Ибо то, что он старался забыть, жило в его памяти, и он хорошо знал, что с первой минуты почувствовал неприязнь к Гоуэну лишь из-за того, что угадал в нем соперника.

Измученный всеми этими мыслями, он уже хотел, чтобы поскорей миновал день свадьбы и новобрачные уехали, а он, оставшись один с мистером и миссис Миглз, мог бы приступить к исполнению деликатной миссии, которую на себя взял. Надо сказать, что последняя неделя для всех в доме была тягостной. Перед дочерью и Гоуэном мистер Миглз всегда сохранял сияющую физиономию; но не раз Кленнэм, заставая его одного, видел, как он сидит, устремив печальный взгляд на весы и лопаточку, или смотрит издали на гуляющих в саду жениха с невестой, и на лице его лежит та самая тень, которая всегда омрачала это лицо в присутствии Гоуэна. Во время приготовлений к торжественному дню пришлось перетряхнуть немало вещей, вывезенных родителями и дочерью из разных путешествий, и даже Бэби не могла удержаться от слез при виде этих немых свидетелей той поры, когда им было так хорошо втроем. Миссис Миглз, самая жизнерадостная и самая хлопотливая из матерей, сновала туда-сюда по дому, весело напевая и подбодряя всех вокруг; но и она, добрейшая душа, подчас укрывалась где-нибудь в кладовой, чтобы там наплакаться досыта, а потом уверяла, что глаза у нее покраснели от маринованного луку, и принималась петь еще веселее прежнего. Миссис Тикит, не обнаружив в Домашнем лечебнике Бухана рецепта на случай душевных ран, бередила эти раны воспоминаниями о детских годах Бэби. Когда ей становилось невмоготу от этого занятия, она посылала наверх сказать «деточке», что, будучи не в туалете, не может выйти в гостиную и просит ее спуститься на кухню; и тут, мешая слезы с поздравлениями среди плошек, скалок и обрезков теста, принималась целовать и миловать свою «деточку» со всей нежностью старой преданной служанки – а это нежность немалая!

Но все приходит в свой черед. Пришел и день свадьбы, а с ним пожаловали все Полипы, приглашенные на торжество.

Был там мистер Тит Полип из Министерства Волокиты; он явился прямо с Мьюз-стрит, Гровенор-сквер, где была его резиденция, в сопровождении дорогостоящей миссис Тит Полип, nee[72] Чваннинг, из-за которой срок от жалованья до жалованья казался ему столь затянутым, и трех не менее дорогостоящих мисс Полип, наделенных таким множеством талантов и совершенств, что, казалось бы, их должны с руками отрывать у родителей, но по странной случайности родительские руки до сих пор оставались целы, и все три девицы прочно сидели в домашнем гнезде. Был тут и Полип-младший, также из Министерства Волокиты, для такого случая временно отложивший попечение о судовых сборах (справедливость требует признать, что судовые сборы от этого не пострадали). Был и обходительный молодой Полип из того же Министерства, принадлежавший к менее чопорной ветви рода; он относился к брачной церемонии легко и весело, точно видел в ней один из церковных вариантов великого принципа: не делать того, что нужно. Были еще три молодых Полипа из трех других ведомств, личности весьма пресные, которым явно недоставало приправы; они «отбывали» свадьбу, как отбывали бы путешествие к берегам Нила, красоты Рима, древности Иерусалима или концерт модного певца.

Но была там и более крупная дичь. Был не кто иной как лорд Децимус Тит Полип, весь пропитанный ароматом Волокиты – тем самым, которым пахнут сумки для депеш. Да, да, сам лорд Децимус Тит Полип, тот, кого вознесла на высоты чиновного мира одна крылатая фраза, сказанная с негодованием в голосе: «Милорды, я отнюдь не уверен, что министру нашей свободной страны надлежит стеснять филантропию, чинить препоны благотворительной деятельности, гасить общественное рвение, подавлять предприимчивость, сковывать дух самостоятельности и инициативы в народе». Иными словами сей великий государственный муж отнюдь не был уверен, что кормчему корабля надлежит заниматься чем-либо, кроме успешного обделывания собственных дел на берегу, благо экипаж неустанно трудясь у насосов, откачивающих воду, и без него не даст судну пойти ко дну. Этим гениальным открытием в области искусства не делать того, что нужно, лорд Децимус прославился сам и еще более прославил великий род Полипов; и с тех пор, если какой-нибудь член парламента в необдуманном стремлении делать то, что нужно, вносил на рассмотрение той или другой палаты соответствующий билль, можно было заранее петь ему отходную, как только лорд Децимус Тит Полип поднимался со своего места и под одобрительные возгласы прочих Волокитчиков начинал исполненным благородного негодования тоном: «Милорды, я отнюдь не убежден, что мне, как министру нашей свободной страны, надлежит стеснять филантропию, чинить препоны благотворительной деятельности, гасить общественное рвение, подавлять предприимчивость, сковывать дух самостоятельности и инициативы в народе». Открытие, сделанное лордом Децимусом, разрешило в политике проблему вечного двигателя. Оно не знало износу, хотя им без конца пользовались во всех государственных учреждениях страны.

Еще был там не отстававший от своего достойного друга и сородича Уильям Полип, тот, что в свое время вступил в знаменательную коалицию с Тюдором Чваннингом. У него имелся собственный рецепт, как не делать того, что нужно: иногда он действовал через спикера, требуя, чтобы последний «сообщил палате, на какой Прецедент ссылается достоуважаемый сочлен, пытаясь совратить нас на путь столь опрометчивых решений»; иногда непосредственно обращался к достоуважаемому сочлену с покорнейшей просьбой изложить сущность упомянутого Прецедента; иногда предупреждал достоуважаемого сочлена, что он, Уильям Полип, сам постарается найти Прецедент; чаще же всего враз укладывал достоуважаемого сочлена на обе лопатки, объявив, что Прецедента не имеется вовсе. Но так или иначе существительное «Прецедент» и глагол «совратить» были той парой боевых коней, на которых маститый Волокитчик уверенно мчал к намеченной цели. Нужды нет, что достоуважаемый сочлен уже двадцать пять лет старался, бедняга, совратить Уильяма Полипа на путь каких-либо решений, и все напрасно; Уильям Полип всякий раз призывал палату, а заодно (так, между прочим) и страну, рассудить, прав ли он, не давая себя совращать. Нужды нет, что по здравому смыслу и логике вещей достоуважаемый сочлен никак не мог, несчастный, подыскать Прецедент для решения, которого добивался; Уильям Полип, нимало не смущаясь, благодарил достоуважаемого сочлена за остроумный ответ, и тут же убивал его наповал заявлением, что Прецедента нет, а коль скоро нет Прецедента, то и говорить не о чем. Можно бы, пожалуй, возразить, что мудрость Уильяма Полипа – сомнительная мудрость; ведь этак и мир, над которым он мудровал, не был бы создан; а если бы и был создан по недосмотру, то не вышел бы из состояния хаоса. Но «Прецедент» и «совратить» звучало так грозно, что желающих возражать не находилось.

Еще был там Полип-непоседа, который за короткое время сменил десятка два должностей, занимая по две, по три зараз, и которому принадлежала честь изобретения остроумной уловки, с успехом применявшейся им во всех учреждениях, где верховодили Полипы. Суть ее сводилась к тому, что на парламентский запрос, касавшийся одного предмета, он давал ответ, касавшийся другого. Этот метод приносил отличные результаты и снискал его изобретателю почет и уважение в Министерстве Волокиты.

Была также горсточка Полипов помельче, из тех, что еще не успели выйти в люди и, так сказать, находились на испытании. Это они всегда околачивались на лестнице и в кулуарах палаты, готовые по команде явиться в зал, если требуется кворум, или попрятаться по углам, если желательно, чтобы кворума не оказалось; они усердно кричали «Внимание!» или «Долой!», аплодировали или свистели по указанию старших в роде; они забивали повестку дня всякой чепухой, не оставляя места для того, что желали бы предложить другие; они оттягивали рассмотрение неприятных вопросов до конца заседания или до конца сессии, а потом со всем пылом добродетельных патриотов принимались вопить, что время упущено; они послушно разъезжали по стране и на всех перекрестках клялись, что лорд Децимус спас торговлю от столбняка, а промышленность от паралича, что он удвоил урожай зерна, и учетверил запасы сена, и предотвратил исчезновение из банковских подвалов несметных количеств золота. Это их старшие в роде Полипов рассылали как попало по общественным сборищам и званым обедам, где они усердствовали в восхвалении своих именитых родственников, подавая их под соусами разнообразнейших заслуг. Они исправно являлись на всевозможные выборы, по первому слову и на любых условиях уступали свои депутатские места, носили поноску, стояли на задних лапках, льстили, хитрили, занимались подкупами, не брезговали никакой грязью, словом, не щадя сил, трудились на благо обществу. И за пятьдесят лет не было случая, чтобы в списках Министерства Волокиты оказалось хоть одно свободное место, от государственного казначея до консула в Китае, а от консула в Китае до генерал-губернатора Индии, на которое уже не числились бы претендентами многие, а то и все эти изголодавшиеся и цепкие Полипы.

Ясно, что из каждой разновидности Полипов присутствовала на свадьбе только горсточка – ведь всего-то их там было с полсотни, а что такое полсотни для тех, кому имя легион! Но и эта горсточка казалась полчищем в туикнемском коттедже, который она заполнила целиком. Полип соединил брачушихся вечными узами, другой Полип помогал при этом, и сам лорд Децимус Тит Полип повел к столу миссис Миглз, уверенный, что так ему и надлежит поступить.

Свадебный завтрак прошел не так гладко и весело, как можно было ожидать. Мистер Миглз, хоть и был польщен присутствием столь высоких и почетных гостей, чувствовал себя несколько принужденно. Миссис Гоуэн чувствовала себя вполне непринужденно, но это отнюдь не улучшало самочувствия мистера Миглза. Жива была легенда о том, что не мистер Миглз, а знатная родня жениха так долго служила помехой браку, но что в конце концов знатная родня пошла на уступки и тем было достигнуто соглашение; никто об этом прямо не говорил, но это как бы подразумевалось всеми сидящими за столом. Полипы, видимо, только ждали, когда окончится торжество, которое они великодушно осчастливили своим присутствием, а дальше они вовсе не собирались знаться с этими Миглзами; а Миглзы испытывали примерно то же по отношению к Полипам. Гоуэн, памятуя разочарование, постигшее его по милости родичей (которых он, может быть, потому и разрешил матери пригласить, что предвкушал возможность доставить им несколько неприятных минут), без конца разглагольствовал о своей бедности, о том, что не теряет надежды как-нибудь своей кистью заработать жене на кусок хлеба, и покорнейше просит своих кузенов (больших, нежели он, баловней судьбы), если бы они пожелали украсить свой дом картинами, не забыть при таком случае о бедном художнике, доводящимся им родней. Лорд Децимус, истинный златоуст на своем парламентском пьедестале, здесь превратился вдруг просто в болтуна – лепетал, поздравляя новобрачных, такие пошлости, от которых у самых верных его адептов волосы встали бы дыбом, и топтался с добродушной тупостью слона в лабиринтах собственных фраз, не умея найти из них прямого выхода. Мистер Тит Полип не мог не заметить присутствия в доме лица, грозившего однажды нарушить (если бы это было возможно) величественную сосредоточенность, с которой он всю свою жизнь позировал сэру Томасу Лоуренсу; а мистер Полип-младший негодующим шепотом сообщил двум молодым недоумкам из числа своих родственников, что здесь… э-э… послушайте, сидит один тип, так он раз пришел в Министерство, хотя ему не был назначен прием, и заявил, что он, знаете, хотел бы узнать; и… э-э… послушайте, вот будет номер, если он вдруг вскочит из-за стола и закричит, что он, знаете, хотел бы узнать, здесь же, сию же минуту (а что вы думаете, от таких, знаете, невоспитанных радикалов всего можно ожидать).

Самые волнующие минуты этого дня для Кленнэма оказались самыми мучительными. Когда настало время мистеру и миссис Миглз проводить Бэби из дому, зная, что никогда больше она не вернется в этот дом прежнею Бэби, родительской отрадой и утешением, все трое бросились друг другу в объятия (это происходило в комнате с двумя портретами, где не было посторонних), и трудно было вообразить себе более трогательное и безыскусное Зрелище. Даже Гоуэна проняло, и на восклицание мистера Миглза: «Смотрите же, Гоуэн, берегите ее!» – он ответил чистосердечно: «Не нужно так огорчаться, сэр! Даю вам слово, что все будет хорошо».

Последние слезы, последние ласковые слова прощания, последний доверчиво молящий взгляд в сторону Кленнэма – и Бэби откинулась на подушки кареты рядом со своим мужем, махавшим рукой из окошка. Но прежде чем карета скрылась на дороге, которая вела в сторону Дувра, откуда-то из-за угла вывернулась верная миссис Тикит в шелковом платье и черных как смоль буклях и бросила ей вслед свои башмаки, к немалому изумлению высокопоставленных гостей, бывших свидетелями этого происшествия.

Ничто более не удерживало гостей в Туикнеме; к тому же главных Полипов призывали неотложные обязанности: нужно было позаботиться о том, чтобы пакетботы, покидавшие в этот день Англию, не отправились, чего доброго, прямо по назначению, а пустились бы блуждать по морям на манер Летучего Голландца;[73] нужно было вовремя вставить палки в колеса кое-каких немаловажных дел, которым без их присмотра грозила опасность осуществиться. Поэтому они тут же один за другим и распрощались, любезно дав хозяевам почувствовать, какую огромную жертву принесли, удостоив их своего посещения. Именно так они всегда вели себя по отношению к Джону Буллю,[74] снисходя к его убожеству с высот своего чиновного величия.

Пусто и тоскливо сделалось в доме, пусто и тоскливо стало на душе у родителей и у Кленнэма. И только в одной мысли мистеру Миглзу удалось почерпнуть некоторое утешение.

– Приятно все же вспомнить, Артур, – сказал он Кленнэму.

– О прошлом?

– Да – то есть о том, какое было отменное общество.

Это отменное общество заставило его почувствовать себя ничтожным и угнетенным в собственном доме, но сейчас он думал о нем с удовольствием. «Весьма, весьма приятно, – то и дело повторял он в течение вечера. – Такое общество!»

0

37

Глава XXXV
Что еще прочитал Панкс на руке Крошки Доррит

В один из этих дней мистер Панкс согласно уговору рассказал Кленнэму до конца историю своего гаданья и поведал ему судьбу Крошки Доррит, которую это гаданье перед ним раскрыло. Ее отец, как выяснилось, был Законным наследником крупного состояния, которому долгие годы не находилось хозяина – а тем временем оно все росло и росло. Сейчас права мистера Доррита были полностью доказаны, ничто не стояло на его пути; стены тюрьмы рушились, ворота были распахнуты настежь; один росчерк пера должен был сделать Отца Маршалси богачом.

В розысках, которые привели к установлению истины, мистер Панкс проявил безошибочное чутье, неистощимое терпение и редкую способность сохранять тайну.

– Помните ли вы, сэр, – сказал Панкс, – тот вечер, когда мы с вами шли по Смитфилду и говорили о моих склонностях – мог ли я тогда думать, что дело обернется подобным образом! Мог ли я думать, сэр, расспрашивая вас о корнуоллских Кленнэмах, что когда-нибудь нам придется беседовать о дорсетширских Дорритах!

Он подробно рассказал, как его внимание привлекла фамилия Крошки Доррит, потому что эта фамилия уже стояла в его записной книжке. Как он сперва не придал этому большого значения, зная по опыту, что совпадение фамилий еще не доказывает наличия какого-либо родства, – даже если однофамильцы к тому же еще и земляки, – но невольно подумал о том, какое чудесное превращение ожидало бы скромную маленькую швею, если бы она вдруг оказалась причастной к богатому наследству. Как эта мысль постепенно завладела им, быть может, потому, что в маленькой швее было что-то необычное, привлекавшее и тревожившее его любопытство. Как он ощупью, вслепую начал поиски («рылся точно крот, сэр»), шаг за шагом, пядь за пядью прокладывая ход к истине. Как на первых порах деятельности, получившей столь образное определение (для пущего сходства с кротом мистер Панкс зажмурился и напустил волосы на лоб), он то и дело переходил от надежды к унынию, от проблесков света к полной тьме и обратно. Как завязал знакомства в тюрьме и сделался ее постоянным и привычным посетителем, а там уж ему не стоило никакого труда войти в расположение к мистеру Дорриту и его сыну, с которыми он часами болтал о разных пустяках («А сам все рылся, все рылся», – продолжал мистер Панкс), и в конце концов они же, ничего не подозревая, и навели его на след, сообщив кое-какие подробности из прошлого семьи, которые он сопоставил с тем, что уже знал раньше. Как, наконец, мистеру Панксу стало ясно, что он обнаружил законного наследника крупнейшего состояния и теперь остается только подкрепить это открытие формальными доказательствами, чтобы оно получило юридическую силу. Как он решил довериться своему квартирохозяину, мистеру Рэггу, и, взяв с него торжественный обет молчания, предложил разделить с ним дальнейшие труды по рытью ходов к истине. Как, зная сердечную склонность Джона Чивери, они надумали использовать его в качестве своего единственного агента и помощника. И как до этого самого дня, когда видные авторитеты в финансовых и юридических делах подтвердили полный успех их неустанных стараний, они свято хранили тайну.

– Таким образом, сэр. – заключил Панкс, – если бы все провалилось в последнюю минуту, скажем, за день до того, как я показал вам наши документы, или даже еще позднее, никто, кроме нас, не был бы обманут в своих надеждах и не потерпел бы хоть пенни убытку.

Кленнэма, который слушал рассказ, то и дело взволнованно пожимая рассказчику руку, последние слова навели на мысль, до сих пор не приходившую ему в голову, и он с изумлением воскликнул:

– Но, мой милый мистер Панкс, ведь эти розыски должны были стоить вам кучу денег!

– Еще бы, сэр! – отвечал Панкс, сияя торжеством. – Это нам влетело в копеечку, хоть мы экономили, как только могли. И позвольте вам сказать, тут пришлось столкнуться с немалыми затруднениями.

– Могу себе представить! – подхватил Кленнэм. – Но вы так замечательно сумели преодолеть все затруднения, связанные с этим делом! – И он снова пожал ему руку.

– Хотите знать, как я действовал, – сказал Панкс, приводя свои волосы в столь же растрепанное состояние, в каком находились его чувства. – Сперва я потратил все свои личные сбережения. Но их хватило ненадолго.

– Мне совестно это слышать, – сказал Кленнэм, – хотя сейчас это уже значения не имеет. Но что же вы потом стали делать?

– Потом, – отвечал Панкс, – я занял денег у хозяина.

– У мистера Кэсби? – переспросил Кленнэм. – Что за благородный старый джентльмен!

– Еще бы, просто ангел! – отозвался мистер Панкс, издавая целую гамму разнообразных фырканий. – Сама доброта! Воплощенное человеколюбие! Святая душа! Золотое сердце! Он мне их ссудил из двадцати процентов, сэр. Меньше мы никогда не берем.

Артур должен был признаться себе, что несколько поторопился прийти в умиление.

– Я сказал этому образцу христианских добродетелей, – продолжал мистер Панкс, со вкусом отчеканивая каждое слово, – что набрел на одно дельце, на котором можно недурно поживиться – недурно поживиться, так я ему и сказал, – но только для начала нужны кое-какие оборотные средства. И, дескать, не ссудит ли он мне под вексель требуемую сумму. Что ж, он охотно согласился, из двадцати процентов; да, как человек деловой, позаботился включить эти двадцать процентов в общую цифру долга. Если бы моя затея сорвалась, мне бы пришлось семь лет мотыжить для него за половинное жалованье. Но ведь на то он и Патриарх, такому человеку не грех послужить и за полцены – и даже вовсе бесплатно.

Ни за что на свете Артур не взялся бы решить, всерьез он говорит или нет.

– Когда и эти деньги кончились, сэр, – продолжал между тем Панкс, – а они все-таки кончились, хоть я и выжимал их из себя по капле, словно собственную кровь, – мне пришлось обратиться к мистеру Рэггу. Я решил сделать заем у мистера Рэгга (или у мисс Рэгг, что одно и то же; у нее есть небольшой капиталец, доставшийся ей благодаря одной удачной судебной спекуляции). Он с меня спросил десять процентов, и сам считал, что это немало. Но ведь мистер Рэгг обыкновенный человек, сэр. Волосы у него рыжие, и он их коротко стрижет. И шляпу носит самую обыкновенную: с высокой тульей, с узкими полями. И благообразия в нем не больше, чем в деревянной кегле.

– Теперь, однако, мистер Панкс, – сказал Кленнэм, – вы должны быть щедро вознаграждены за все ваши труды и расходы.

– Я на это и рассчитываю, сэр, – сказал Панкс. – Контракта я не заключал, действовал за свой риск. Уговор у меня был разве что только с вами – ну что ж, я его выполнил. Если после возмещения всех издержек и после расчета с мистером Рэггом мне очистится тысяча фунтов, это будет для меня целый капитал. Поручаю вам уладить это дело. А теперь я хочу, чтобы вы сообщили обо всем семейству Доррит, – как, решите сами. Мисс Эми Доррит сегодня с утра будет у миссис Финчинг. Только не надо медлить. Чем скорей они все узнают, тем лучше.

Этот разговор происходил в спальне у Кленнэма, еще лежавшего в постели. Мистер Панкс ворвался к нему чуть свет, перебудив весь дом своим стуком, и тут же, с ходу, даже не присев, принялся выкладывать все подробности дела, завалив постель разными бумагами. Под конец он объявил, что торопится к мистеру Рэггу (должно быть, от переполнения чувств хотел, чтобы тот снова подставил ему спину), поспешно собрал свои бумаги, и не успел Кленнэм опомниться, как его пыхтенье уже донеслось откуда-то снизу.

Кленнэм, разумеется, не откладывая, отправился к мистеру Кэсби. Он так спешил, что очутился на углу улицы, где обитал Патриарх, почти за час до того времени, когда обычно приходила на работу Крошка Доррит, но подумал, что так даже лучше: он пройдется не торопясь, и его волнение успеет улечься до встречи с нею.

Когда он вернулся на патриаршую улицу и, постучав блестящим медным молотком, был впущен в дом, ему ответили, что Крошка Доррит уже пришла, и предложили подняться в гостиную Флоры. Крошки Доррит он там, однако, не застал, а застал Флору, которая при виде его вытаращила глаза от изумления.

– Господи боже, Артур – то есть Дойс и Кленнэм! – воскликнула названная дама. – Вот уж кого не ждала сейчас, и ах, пожалуйста, извините, что я в капоте, но разве же мне могло прийти в голову, а он еще к тому же и линялый, но дело в том, что наша маленькая приятельница шьет мне новое… новую… впрочем тут совершенно нечего стесняться, вы отлично знаете, что такое юбка, и мы собирались сразу после завтрака устроить примерку, вот поэтому-то, но хуже всего, что он дурно накрахмален.

– Это мне следует просить извинения, – сказал Артур, – за такой ранний и бесцеремонный визит; но когда я вам объясню, чем он вызван, вы, верно, меня простите.

– В былые дни, Артур, – возразила миссис Финчинг, – то есть, ради бога, простите, Дойс и Кленнэм, которые теперь очень далеко, пусть так, но когда смотришь издали, это придает особое очарование, впрочем тут, должно быть, все зависит от того, на что смотришь, но я отвлеклась и забыла, о чем начала говорить, это вы виноваты.

Она томно глянула на него и продолжала:

– В былые дни, хотела я сказать, Артуру Кленнэму – Дойс и Кленнэм, разумеется, другое дело – не пришло бы в голову просить извинения, в какой бы час он ни явился в этот дом, но что было, то сплыло, как говорил бедный мистер Ф., когда бывал не в духе, а это с ним случалось, стоило ему поесть свежих огурцов.

Она заваривала чай в ту минуту, когда Артур вошел в комнату, и теперь торопилась довести эту процедуру до конца.

– Папаша в столовой, – произнесла она таинственным шепотом, закрывая чайник крышкой, – долбит яйцо ложечкой, точно дятел клювом, потому что глаза у него в Биржевом листке, он и не узнает, что вы здесь, а наша маленькая приятельница кроит наверху на большом столе, правда, она сейчас придет, но вы сами знаете, что ей вполне можно довериться.

Тут Артур ответил, что, собственно, затем и пришел так рано, чтобы повидать их маленькую приятельницу, и постарался в немногих словах объяснить, что именно он должен сообщить их маленькой приятельнице. Услышав столь необычайное известие, Флора всплеснула руками и, добрая душа, залилась слезами искренней радости.

– Только, ради бога, дайте мне сначала уйти, – воскликнула она наконец и, зажав руками уши, бросилась к двери, – а то я непременно упаду в обморок и раскричусь и всех переполошу, ах, милая деточка, только недавно пришла такая славная, тихонькая, скромненькая, и такая бедная-бедная, и вдруг состояние, подумать только, но это по заслугам! Пойду расскажу тетушке мистера Ф., можно. Артур, да, да, на этот раз Артур, а не Дойс и Кленнэм, в виде исключения, если конечно вы не возражаете.

Артур в знак согласия молча кивнул, так как слова не проникли бы сквозь плотно прижатые к ушам руки Флоры. Последняя в свою очередь кивнула в знак благодарности и исчезла за дверью.

Каблучки Крошки Доррит уже стучали по лестнице; еще минута, и она показалась на пороге. Все усилия Кленнэма придать своему лицу обыкновенное, будничное выражение ни к чему не привели: стоило ей взглянуть на него, работа выпала у нее из рук, и она с испугом воскликнула:

– Мистер Кленнэм! Что случилось?

– Ничего, ничего! То есть я хочу сказать, ничего дурного. Вы сейчас что-то услышите от меня, но это что-то очень хорошее.

– Очень хорошее?

– Да, большая радость.

Они стояли у окна, и свет отражался в ее глазах, неподвижно устремленных на него. Видя, что она близка к обмороку, он обнял ее одной рукой, и она ухватилась за эту руку, отчасти потому, что нуждалась в опоре, отчасти же, чтобы сохранить эту позу, позволявшую ей так пристально вглядываться в его лицо. Ее губы шевелились, как будто повторяя: «Большая радость». Он снова произнес эти слова вслух и добавил:

– Дорогая моя Крошка Доррит! Ваш отец…

Бледное личико словно оттаяло при этих словах, и на нем заиграли отсветы чувства. Но то было болезненное чувство. Она дышала слабо и прерывисто. Он обнял бы ее крепче, если бы не ее взгляд, в котором явственно читалась мольба не шевелиться.

– Ваш отец будет свободен не позже чем через неделю. Он еще ничего не знает об этом; мы сейчас пойдем и расскажем ему. Ваш отец будет свободен через несколько дней – через несколько часов. Мы должны пойти и рассказать ему, слышите!

Эти слова заставили ее опомниться. Отяжелевшие веки приподнялись.

– Но это еще не все. Мои добрые вести на этом не кончаются, милая Крошка Доррит. Хотите знать остальное?

Одними губами она ответила: «Да».

– Выйдя на свободу, ваш отец не окажется нищим. Он не будет терпеть нужду. Хотите, чтобы я сказал вам все до конца? Но помните, он ничего не знает, и мы сейчас должны пойти рассказать ему.

Она словно просила дать ей собраться с силами. Он помедлил немного, не отнимая руки, потом склонился ниже, чтобы разобрать ее шепот.

– Вы просите, чтобы я продолжал?

– Да.

– Ваш отец будет богат. Он уже богат. Большое состояние лежит и ждет только того, чтобы он официально вступил в права наследства. Отныне вы все богаты. Хвала небу за то, что ваше беспримерное мужество и дочерняя любовь получили, наконец, награду!

Он поцеловал ее. Она прижалась к его плечу головой, сделала движение, словно хотела обнять его за шею, и с криком «Отец! Отец!» лишилась чувств.

Вернувшаяся Флора уложила ее на диван и принялась хлопотать вокруг нее, столь причудливо мешая заботливые уговоры с обрывками рассуждений по поводу случившегося, что ни один здравомыслящий человек не взялся бы судить, настаивает ли она, чтобы тюрьма Маршалси проглотила ложечку невостребованных доходов, отчего ей непременно сделается лучше; или же поздравляет отца Крошки Доррит с получением в наследство ста тысяч флаконов нюхательной соли; или же она накапала семьдесят пять тысяч лавандовых капель на пятьдесят тысяч кусков сахару и умоляет Крошку Доррит подкрепить этим легким снадобьем свои силы; или хочет смочить уксусом виски Дойса и Кленнэма и отворить окно, чтобы дать побольше воздуха покойному мистеру Ф. Всю эту неразбериху еще усиливали возгласы, несшиеся из соседней комнаты, где тетушка мистера Ф., судя по всему, дожидалась завтрака, находясь еще в горизонтальном положении; скрытая от глаз присутствующих, эта непримиримая дама заполняла редкие паузы в речи Флоры краткими саркастическими выпадами такого рода: «Уж он-то тут ни при чем, будьте уверены!», или: «Пусть не вздумает похваляться, что это его заслуга!», или: «Он бы сам скорей удавился, чем подарил им хоть пенни из своего кармана!» – цель которых заключалась в том, чтобы умалить роль Кленнэма в сделанном открытии и дать выход мрачной ненависти, которую он имел несчастье ей внушить.

Но желание поскорей увидеть отца и сообщить ему радостное известие, чтобы он ни минуты дольше не оставался в неведении относительно счастливого поворота в его судьбе, лучше всех лекарств и всех дружеских забот помогло Крошке Доррит прийти в себя. «Скорей пойдемте к нему! Скорей пойдемте к моему милому, дорогому отцу и расскажем ему обо всем!» – были первые слова, которые она произнесла, очнувшись. Ее отец, ее отец! Только о нем она говорила, только о нем думала. И когда, опустившись на колени, она возблагодарила небо, это была благодарность за него, за ее отца.

Доброе сердце Флоры не могло остаться равнодушным к такому трогательному зрелищу, и она проливала потоки слез над чайной посудой.

– Господи боже мой, – всхлипывала она, – никогда я так не расстраивалась с того самого дня, когда ваша мамаша и мой папаша, пожалуйста, Артур, да, на этот раз не Дойс и Кленнэм в виде исключения, передайте бедняжечке чашку чаю и присмотрите, сделайте милость, чтобы она хоть пригубила, о болезни мистера Ф. я и не говорю, это другое дело, и подагра совсем не то, что дочерняя привязанность, хотя для окружающих очень тяжело и мистер Ф. был просто мучеником, шутка сказать, держи все время ногу вытянутой, а виноторговля сама по себе очень горячительное занятие, они ведь там все время угощают друг друга, без этого нельзя, ну просто как во сне, еще сегодня утром и в мыслях ничего такого не было, и вдруг целая куча денег, но вы должны себя заставить, моя душенька, иначе у вас сил не хватит рассказать ему все, хотя бы по одной ложечке, а может быть стоит попробовать лекарство, прописанное моим доктором, правда запах не очень приятный, но я себя заставляю и мне очень помогает, что, не хочется, а вы думаете, мне хочется, радость моя, просто раз нужно для здоровья, приходится делать над собой усилие, все теперь вас станут поздравлять, одни от души, другие скрепя сердце, но никто, можете быть уверены, не порадуется так искренне, как я радуюсь, хоть я отлично знаю, что говорю много глупостей, вот и Артур вам скажет, на этот раз не Дойс и Кленнэм в виде исключения, ну а теперь я с вами попрощаюсь, моя милочка, благослови вас бог и пошли вам всякого счастья, а что касается платья, так вот вам мое слово, я его не дам дошивать никому другому, а сберегу, как оно есть, на память о вас, и так оно у меня и будет называться, Крошка Доррит, хоть я никогда не понимала, откуда такое странное прозвище и теперь уж, должно быть, и не пойму никогда.

Так Флора прощалась со своей любимицей. Крошка Доррит поблагодарила ее, несколько раз расцеловав в обе щеки; после чего они с Кленнэмом вышли, наконец, из патриаршего дома, наняли экипаж и поехали в Маршалси.

Странно ей было ехать по знакомым убогим уличкам и думать о том, что это больше не ее мир, что для нее теперь должна начаться другая жизнь, полная довольства и роскоши. Когда Артур заметил ей, что скоро все испытания останутся позади, и она будет ездить в собственной карете, и совсем иные картины будут представляться ее взгляду, – это даже испугало ее. Но стоило ему перевести разговор на ее отца и заговорить про то, как он будет разъезжать на собственных лошадях, во всей пышности и блеске своего нового положения – слезы радости и невинной гордости хлынули из глаз Крошки Доррит. Видя, что счастье для нее только в мысли о счастье отца, Артур продолжал рисовать ей эти радужные образы; и так, минуя одну грязную улицу за другой, приближались они к тюрьме, где их ждал тот, кому они везли радостную весть.

Когда мистер Чивери, дежуривший в этот час, отомкнул перед ними тюремные ворота, что-то в выражении их лиц сразу показалось ему странным и удивительным. Он так недоуменно уставился им вслед, как будто явственно видел, что за каждым из них шествует по привидению. Несколько пансионеров, повстречавшиеся им во дворе, тоже оглянулись на них с любопытством, а затем подошли и стали шептаться с мистером Чивери, который все еще стоял у входа в караульню. Здесь, в этом маленьком кружке, и зародился слух о том, что Отец Маршалси выходит на волю. Не прошло и пяти минут, как этот слух облетел всю тюрьму, вплоть до самых отдаленных уголков.

Крошка Доррит толкнула дверь, и они вошли. Отец Маршалси, в своем старом сером халате и черной ермолке, сидел на солнышке у окна и читал газету. Очки он держал в руке; должно быть, только что снял их, когда знакомые шаги на лестнице заставили его оглянуться. Его удивило ее возвращение в неурочный час; удивил и приход вместе с нею Артура Кленнэма. Когда они подошли ближе, ему бросилось в глаза то непривычное выражение их лиц, которое привлекло общее внимание на тюремном дворе. Он не встал, не спросил ничего; только, положив очки на столик, рядом с газетой, всматривался в лица вошедших, и губы его слегка дрожали. Заметив протянутую ему руку Артура, он пожал ее, но не с обычным величественным видом; потом повернулся к дочери, которая села подле него, обняв его за плечи, и внимательно посмотрел ей в глаза.

– Отец! У меня сегодня большая радость!

– У тебя сегодня радость, дитя мое?

– Да, отец! Мистер Кленнэм принес мне такую прекрасную, такую замечательную весть, и она касается вас. Если бы он по своей доброте не позаботился подготовить меня – подготовить к тому, что мне предстояло услышать, отец, – я бы, верно, не выдержала.

Она вся дрожала от волнения, слезы текли по ее лицу. Он вдруг схватился рукой за сердце и поднял глаза на Кленнэма.

– Не нужно торопиться, сэр, – сказал Кленнэм. – Соберитесь спокойно с мыслями. И пусть это будут мысли о самых радостных, самых счастливых событиях в жизни. Бывает ведь, что человеку вдруг улыбнется счастье. Случалось это раньше, случается и теперь. Редко, но случается.

– Мистер Кленнэм! Вы хотите сказать, – вы хотите сказать, что это может случиться со… – он прижал руку к груди, не решаясь договорить: «со мной».

– Может, – отвечал Кленнэм.

– Каким же образом? – спросил Отец Маршалси, все еще прижимая левую руку к груди, а правой передвигая очки на столе, так, чтобы они лежали вровень с краем газеты, – каким же образом мне может улыбнуться счастье?

– Позвольте ответить вопросом на вопрос. Скажите, мистер Доррит, какое событие в жизни было бы для вас самым неожиданным и самым счастливым? Говорите смело, не бойтесь помечтать вслух.

Отец Маршалси с минуту пристально глядел на Кленнэма, и казалось, за эту минуту он превратился в дряхлого и немощного старика. Солнце ярко освещало стену за окном, золотя железные острия. Он отнял руку от груди и медленно простер ее вперед, указывая на Стену.

– Ее больше нет, – сказал Кленнэм. – Рухнула. Старик все также пристально смотрел на него, не меняя позы.

– А там, где она была, – веско и отчетливо произнес Кленпэм, – вас ждет не только свобода, но и возможность наслаждаться всем тем, что так долго было скрыто от вас этой стеной. Мистер Доррит, я счастлив сказать вам, что через несколько дней вы будете свободным человеком и обладателем большого состояния. От всей души поздравляю вас с этой переменой в вашей судьбе и с началом новой, счастливой жизни, в которую скоро вы сумеете повести ту, что навсегда останется самым ценным из ваших богатств – сокровище, ниспосланное вам в утешение, – дочь, сидящую рядом с вами.

С этими словами он крепко пожал старику руку; а Крошка Доррит приникла щекой к щеке отца и, своими объятиями поддерживая его в этот радостный час, так же как в долгие годы лишений и бедствий она поддерживала его своей преданной и самоотверженной любовью, дала волю чувствам благодарности, надежды, восторга и счастья – за него, все только за него! – переполнившим ее Душу.

– Я теперь увижу своего дорогого отца таким, каким никогда не видала! Увижу его лицо незатуманенным тенью печали! Увижу таким, каким его знала моя бедная мать. О, какое счастье, какое счастье! Мой милый, дорогой мой отец! Слава богу, слава богу!

Он принимал ее ласки и поцелуи, но не отвечал на них, только его рука легла на ее плечи. За все это время он ни слова не произнес и лишь переводил взгляд с одного на другого. Потом он вдруг стал дрожать словно в ознобе. Артур шепнул Крошке Доррит, что надо дать ему вина, и со всех ног бросился в кофейню. Пока слуга ходил за вином в погреб, Кленнэма обступили любопытствующие; но на все вопросы он лишь коротко отвечал, что мистер Доррит получил наследство.

Вернувшись, он увидел, что Крошка Доррит усадила отца в кресло, развязала ему галстук и расстегнула рубашку. Они налили в стакан вина и поднесли к губам старика. Сделав несколько глотков, он взял стакан из их рук и допил до дна. Потом откинулся на спинку кресла, закрыл лицо носовым платком и заплакал.

Кленнэм выждал немного, а затем стал рассказывать те подробности, которые знал, в расчете, что это несколько отвлечет старика и поможет ему оправиться от первого потрясения. Говорил он нарочно медленно и самым непринужденным тоном, причем старался особенно подчеркнуть заслуги Панкса.

– Он – кха, – он получит щедрое вознаграждение, сэр, – сказал Отец Маршалси и, встав с кресла, возбужденно забегал по комнате. – Прошу вас не сомневаться, мистер Кленнэм, что все, кто принимал участие в этом деле, будут – кха, – будут щедро вознаграждены. Никто, дорогой сэр, не сможет пожаловаться, что его услуги остались неоцененными. Мне особенно приятно будет возвратить – кхм – те небольшие суммы, которыми вы ссужали меня, сэр. Буду также весьма признателен, если вы, не откладывая, сообщите мне, сколько вам должен мой сын.

Ему никакой надобности не было метаться по комнате, но он не мог устоять на месте.

– Все получат свое, – повторял он. – Я не выйду отсюда, пока на мне будет хоть пенни долгу. Каждый, кто – кха – оказывал внимание мне и моему семейству, будет награжден. Чивери будет награжден. Юный Джон будет награжден. Мое искреннее желание и твердое намерение – быть как можно более щедрым, мистер Кленнэм.

– Вам могут срочно понадобиться деньги, мистер Доррит, – сказал Артур, кладя свой кошелек на стол. – Прошу вас располагать моим кошельком. Я нарочно захватил его с собой на этот случай.

– Благодарю вас, сэр. Охотно принимаю сейчас то, что час тому назад совесть не позволила бы мне принять. Крайне вам признателен за эту кратковременную ссуду. Весьма кратковременную, однако пришедшуюся весьма кстати. – Он зажал кошелек в руке и снова принялся бегать из угла в угол. – Будьте столь добры, сэр, присовокупить эту сумму к тем, о которых я только что упоминал; и главное, не забудьте ссуды, данные моему сыну. Общую цифру долга вы мне сообщите на словах, этого будет вполне достаточно – кха, – вполне достаточно.

Тут взгляд его упал на дочь, сидевшую на прежнем месте, и он остановился на миг, чтобы поцеловать ее и погладить по голове.

– Нужно будет найти портниху, дитя мое, и поскорей обновить твой чересчур скромный гардероб. Необходимо также подумать о Мэгги; нельзя ли сделать так, чтобы она выглядела – кха – поприличнее, да, поприличнее. Эми, Эми, а твоя сестра, а твой брат! А мой брат, твой дядя Фредерик – бедняга, может быть, эта новость вдохнет в него немного жизни! Надо тотчас же послать за ними. Должны же они узнать о том, что произошло. Мы сообщим им об этом исподволь, осторожно, но они должны узнать как можно скорее. Наша обязанность перед ними и перед самими собой не допустить, чтобы они – кхм, – чтобы они что-нибудь делали, начиная с этой минуты.

Так он впервые в жизни намекнул на то, что его близкие трудятся ради куска хлеба и ему об этом известно.

Он все еще суетился, сжимая в руке кошелек, как вдруг со двора донесся оживленный гул голосов.

– Ну, все узнали, – сказал Кленнэм, выглянув в окошко. – Вы не покажетесь им, мистер Доррит? Они, должно быть, от души радуются за вас и хотели бы вас видеть.

– Я, признаться – кха – кхм, – я бы предпочел прежде переменить платье, Эми, дитя мое, – сказал он, еще пуще засуетившись, – и кроме того – кхм – купить часы с цепочкой. Но что поделаешь, придется – кха, – придется пока обойтись без этого. Поправь мне воротничок, милочка. Мистер Кленнэм, не затруднит ли вас – кхм – протянуть руку и достать из комода синий галстук. Застегни сюртук на все пуговицы, душа моя. Когда он застегнут наглухо, я – кха – кажусь несколько шире в груди.

Дрожащими пальцами он взбил свои седые волосы и, поддерживаемый под руки дочерью и Кленнэмом, появился у окна. Толпа внизу встретила его радостными возгласами, а он в ответ милостиво раскланивался во все стороны и посылал воздушные поцелуи. Потом, отойдя от окна, он молвил: «Бедняги!» – И тон его был полон глубокого сострадания к их плачевной судьбе.

Крошка Доррит озабоченно твердила, что ему необходимо отдохнуть. Артур выразил было желание сходить за Панксом, чтобы тот пришел уладить последние формальности, нужные для завершения дела, но она шепотом просила его не уходить, пока отец не успокоится и не ляжет. Ей не пришлось повторять эту просьбу дважды. Она приготовила отцу постель и стала упрашивать его лечь. Но он, не слушая никаких уговоров, еще добрых полчаса возбужденно шагал по комнате, сам с собой рассуждая о том, удастся ли получить у смотрителя разрешение всем арестантам собраться в тюремной канцелярии, окнами выходившей на улицу, чтобы видеть, как он и его семейство в карете покинут тюрьму – было бы непростительно лишать их такого зрелища, говорил он. Но мало-помалу усталость взяла свое, и старик, угомонившись, вытянулся на постели.

Она, как всегда, сидела у его изголовья, обмахивая газетой покрытый испариной лоб. Казалось, он уже задремал (так и не выпустив из рук кошелька), но вдруг встрепенулся и сел на постели.

– Прошу прошенья, мистер Кленнэм, – сказал он. – Я, стало быть, могу сейчас выйти за ворота и – кхм – пойти прогуляться, если мне захочется?

– Сейчас, пожалуй, нет, мистер Доррит, – вынужден был ответить Кленнэм. – Еще не закончены кое-какие формальности; правда, и ваше заключение теперь всего лишь формальность, но придется соблюдать ее еще некоторое время.

Услышав это, старик опять расплакался.

– Каких-нибудь несколько часов, сэр, – бодрым голосом сказал Кленнэм, желая его утешить.

– Несколько часов, сэр! – неожиданно вспылил старик. – Вам это легко говорить, сэр! А знаете ли вы, что такое час для человека, которому нечем дышать?

Но это была его последняя вспышка; поплакав еще немного и пожаловавшись, что ему не хватает воздуха в тюрьме, он вскоре затих. Кленнэм смотрел на спящего отца и на дочь, оберегающую его сон, и у него не было недостатка в пище для размышлений.

Крошка Доррит тоже размышляла в это время. Осторожно отведя в сторону прядь седых волос со лба спящего и коснувшись его губами, она оглянулась на Артура и шепотом спросила, видимо продолжая свои размышления:

– Мистер Кленнэм, а он уплатит все свои долги перед тем, как выйти отсюда?

– Непременно. Все до единого пенни.

– Долги, за которые он так долго просидел здесь – сколько я себя помню и даже дольше?

– Непременно.

Какая-то тень сомнения и укоризны мелькнула в ее глазах; видно было, что она не вполне удовлетворена ответом. Артур, удивленный, спросил:

– Вас это не радует?

– А вас? – задумчиво переспросила она.

– Меня? Я просто счастлив за него!

– Ну, значит, и я должна быть счастлива.

– А это не так?

– Мне кажется несправедливым, – сказала Крошка Доррит, – что, столько выстрадав, отдав столько лет жизни, он все равно должен платить эти долги. Мне кажется несправедливым, что он должен расплачиваться вдвойне – и жизнью и деньгами.

– Милое мое дитя… – начал Кленнэм.

– Да, я знаю, что не права, – смущенно перебила она, – не судите меня слишком строго, это оттого, что я выросла здесь.

Только в этом одном сказалось на Крошке Доррит тлетворное влияние тюремной атмосферы. Ее сомнение, рожденное горячим сочувствием к бедному узнику, ее отцу, было первым и последним следом тюрьмы, который Артуру привелось в ней заметить.

Он промолчал, сохранив свои мысли про себя. Что бы он ни думал, ее чистота и доброта сияли сейчас перед ним ярче, чем когда бы то ни было. Маленькое пятнышко только оттеняло их.

Утомленная пережитым волнением, она мало-помалу поддалась действию царившей в комнате тишины; ее рука выронила газету, голова склонилась на подушку рядом с головой отца. Кленнэм встал, тихонько отворил дверь и вышел из тюрьмы, унося с собой чувство душевного покоя, которое даже среди уличной суеты не покинуло его.

0

38

Глава XXXVI
Маршалси остается сиротой

И вот настал день, когда мистер Доррит с семейством должен был навсегда покинуть Маршалси, в последний раз пройдя по исхоженным вдоль и поперек плитам тюремного двора.

Времени истекло немного, но ему срок показался слишком долгим, и он сурово выговаривал мистеру Рэггу за промедление. Он очень высокомерно держался с мистером Рэггом и даже грозил, что возьмет другого поверенного. Он советовал мистеру Рэггу забыть о том, где пока находится его клиент, а помнить свои обязанности, сэр, и выполнять их быстро и аккуратно. Он дал понять мистеру Рэггу, что ему хорошо известны все повадки адвокатов и ходатаев по делам и он не позволит водить себя за нос. Робкие заверения злополучного стряпчего, что он прилагает все усилия, встретили резкий отпор со стороны мисс Фанни; еще бы ему не прилагать всех усилий, заявила она, когда ему двадцать раз говорилось, что за деньгами остановки не будет, и вообще понимает ли он, с кем разговаривает.

Весьма круто обошелся мистер Доррит со смотрителем тюрьмы, который уже много лет занимал этот пост и с которым у него никогда не бывало недоразумений. Явившись лично поздравить мистера Доррита со счастливой переменой в его судьбе, смотритель предложил ему на остающееся время две комнаты в своем доме. Мистер Доррит поблагодарил и сказал, что подумает; но не успел смотритель уйти, как он сел и написал ему весьма язвительное письмо, в котором, подчеркнув то обстоятельство, что до сих пор ни разу не удостаивался поздравлений с его стороны (что вполне соответствовало истине, поскольку поздравлять до сих пор было не с чем), сообщал, что вынужден от своего имени и от имени своего семейства отклонить это любезное предложение, хотя высоко ценит его бескорыстность и полную свободу от каких-либо мелких житейских соображений.

Брат его выказывал так мало интереса к происшедшему, что можно было усомниться, понял ли он, что произошло; тем не менее мистер Доррит позаботился, чтобы все вызванные к нему портные, шляпочники, чулочники и башмачники сняли мерку также и с Фредерика, а старое его платье приказал отобрать и сжечь. Что касается мисс Фанни и мистера Типа, то им по части моды и щегольства никаких наставлений не требовалось; они тотчас же переехали вместе с дядей в лучшую гостиницу округи – впрочем, по отзыву мисс Фанни, эта лучшая тоже была не бог весть что – и там дожидались завершения формальностей. Мистер Тип не замедлил обзавестись кабриолетом, лошадью и грумом, и его элегантный выезд ежедневно два-три часа подряд простаивал на улице у тюремных ворот. Частенько останавливался там и небольшой, но изящный наемный экипаж парой, откуда выходила мисс Фанни, потрясая смотрительских дочерей сменой умопомрачительных шляпок.

За это время совершено было немало деловых операций. Так, например, мистеры Педдл и Пул, стряпчие из Моньюмент-Ярд, по поручению своего клиента Эдварда Доррита, эсквайра, направили мистеру Артуру Кленнэму письмо со вложением двадцати четыре фунтов девяти шиллингов и восьми пенсов, что, по расчетам упомянутого клиента, равнялось сумме его долга мистеру Кленнэму плюс проценты, считая из пяти годовых. В дополнение мистеры Педдл и Пул уполномочены были напомнить мистеру Кленнэму, что его об этой ссуде никто не просил, и довести до его сведения, что никто ее и не принял бы, будь она открыто предложена от его имени. Затем ему напоминали о необходимости озаботиться распиской установленной формы и образца и просили принять уверения в совершенном почтении. Немало деловых операций пришлось совершить и в стенах Маршалси, той самой Маршалси, которой суждено было вскоре осиротеть с отъездом того, кто столько лет был ее Отцом; сущность таких операций сводилась к удовлетворению мелких денежных просьб, поступавших от пансионеров. Эти просьбы мистер Доррит удовлетворял щедрой рукой, однако же не без некоторого стремления к официальности: сперва он в письменной форме назначал просителю час, когда тот должен был к нему явиться; затем принимал его, сидя за столом, заваленным бумагами, и сопровождал вручаемое пожертвование (он всякий раз не забывал подчеркнуть, что это не ссуда, а пожертвование) пространными поучениями, которые обычно кончались советом надолго сохранить память о нем, Отце Маршалси, своим примером доказавшем, что даже в тюрьме человек может сохранить самоуважение и уважение окружающих.

Пансионеры не испытывали зависти. Не говоря уже о том, что все они, лично и по традиции, относились с глубоким почтением к старейшему из обитателей Маршалси, случившееся подняло престиж заведения и привлекло к нему внимание газет. А может быть, кое-кто из них, порой даже безотчетно, утешал себя мыслью, что ведь и ему мог выпасть счастливый жребий и не исключено, что еще и выпадет когда-нибудь. В общем, все радовались от души. Разумеется, некоторым грустно было сознавать, что для них все осталось по-прежнему: ни свободы, ни денег; но даже и эти не питали злобы к семейству Доррит за привалившее ему счастье. Быть может, в более высоких кругах общества зависть была бы больше. Весьма вероятно, что люди среднего достатка оказались бы менее склонны к великодушию, чем эти бедняки, привыкшие перебиваться со дня на день но принципу: не сходишь к закладчику – не пообедаешь.

Ему поднесли адрес в нарядной рамке под стеклом (впрочем, этому адресу не пришлось потом украшать собой семейную резиденцию Дорритов или фигурировать в семейных архивах). В ответ он сочинил послание, где с царственным достоинством говорил, что не сомневается в искренности выраженных пансионерами чувств; и далее в общих словах снова призывал их следовать его примеру – что они безусловно охотно бы сделали, по крайней мере в части получения наследства. Послание заканчивалось приглашением на торжественный обед, который будет дан на тюремном дворе и на котором он надеется иметь честь провозгласить прощальный тост за здоровье и счастье всех, кого он здесь покидает.

Мистер Доррит не принимал личного участия в общей трапезе: она состоялась в два часа, а он теперь обедал в шесть (обед ему приносили из соседней гостиницы); но его сын благосклонно согласился занять место во главе центрального стола и очаровал всех своей непринужденной любезностью. Сам же он расхаживал среди приглашенных, отличая кое-кого своим особым вниманием, смотрел за тем, чтобы ничего не было упущено в меню и чтобы каждый получил свою порцию. Казалось, это некий феодальный барон, будучи в отменном расположении духа, потчует своих верных вассалов. Под конец обеда он поднял бокал старой мадеры за всех присутствующих и выразил надежду, что они приятно провели день и не менее приятно проведут вечер; в заключение же пожелал им всего хорошего на будущее. В ответ был провозглашен тост за его здоровье, встреченный дружными аплодисментами; он хотел было поблагодарить, но тут что-то дрогнуло в бароне, и он расплакался, словно простолюдин, у которого в груди бьется обыкновенное человеческое сердце. После этой большой победы (которую он считал поражением) он предложил выпить также «за мистера Чивери и его коллег», которые еще раньше получили от него по десять фунтов каждый и все были в сборе. Мистер Чивери, выступая с ответным тостом, изрек: «Если твоя обязанность запирать, запирай; но помни, что все мы – люди и братья, как сказал негр, закованный в кандалы». Когда с тостами было покончено, мистер Доррит соблаговолил сыграть символическую партию в кегли со следующим по старшинству обитателем Маршалси и удалился, предоставив вассалам развлекаться по собственному усмотрению.

Но все это происходило несколько раньше. А теперь настал день, когда мистер Доррит с семейством должен был навсегда покинуть Маршалси, последний раз пройдя по исхоженным вдоль и поперек плитам тюремного двора.

Отъезд был назначен на двенадцать часов дня. Задолго до этого времени все заключенные высыпали во двор, все сторожа столпились у ворот. Упомянутые должностные лица надели парадную форму, да и заключенные принарядились кто как мог. Кой-где даже были вывешены флаги, а детям повязали бантики из обрывков лент. Сам мистер Доррит в ожидании торжественной минуты держался с достоинством, но без чопорности. Больше всего его беспокоило поведение брата.

– Дорогой Фредерик, – сказал он. – Обопрись на мою руку, когда мы будем проходить по двору мимо наших друзей. Мне кажется, будет весьма уместно, если мы с тобой выйдем отсюда рука об руку, дорогой Фредерик.

– А? – откликнулся Фредерик. – Да, да, да, да.

– И потом, дорогой Фредерик, – ты уж извини, пожалуйста, но если б ты мог, не слишком насилуя себя, сделать свои манеры немножко более светскими…

– Уильям, Уильям, – сказал тот, качая головой, – уж этого ты с меня не спрашивай. Ты это умеешь, а я нет. Забыл, все забыл.

– Но, друг мой, – возразил Уильям, – вот именно поэтому и необходимо, чтоб ты теперь подтянулся. Надо понемногу вспоминать то, что ты забыл, дорогой Фредерик. Твое положение…

– А? – отозвался Фредерик.

– Твое положение, дорогой Фредерик.

– Мое? – Он оглядел себя со всех сторон, потом поднял глаза на брата, потом испустил глубокий вздох и, наконец, воскликнул: – А, ну конечно! Да, да, да, да.

– Ты достиг прекрасного положения, дорогой Фредерик. Ты достиг превосходного положения в качестве моего брата. И, зная твою природную добросовестность, дорогой Фредерик, я не сомневаюсь, что ты постараешься оказаться на высоте этого положения, быть достойным его. Не просто достойным, но достойным во всех отношениях.

– Уильям, – жалобно вздыхая, отвечал тот. – Я для тебя готов сделать все, что в моих силах. Но только сил у меня немного, ты об этом не забывай, брат. Ну чего бы, например, ты от меня хотел сегодня? Скажи, брат, скажи мне прямо, прошу тебя.

– Нет, нет, ничего, дорогой мой Фредерик. Не стоит тебе ради меня приневоливать свою добрую душу.

– Что ты, Уильям! – возразил тот. – Моя душа только радуется, если я могу сделать что-нибудь приятное тебе.

Уильям провел рукой по глазам и пробормотал тоном растроганного владыки:

– Благослови тебя бог за твою преданность, голубчик! – После чего произнес вслух: – Хорошо, дорогой Фредерик, тогда я попрошу тебя: когда мы будем выходить вместе, постарайся показать, что ты не безучастен к этому событию, что ты думаешь о нем…

– А что я должен о нем думать, подскажи мне, – смиренно попросил брат.

– Ну, дорогой Фредерик, как же тут подсказывать! Я могу только поделиться с тобой теми мыслями, которые меня самого волнуют в час расставанья с этими добрыми людьми.

– Вот, вот! – воскликнул брат. – Именно это мне и нужно.

– Видишь ли, дорогой Фредерик, меня особенно волнует одна мысль, в которой находят отражение многие чувства, но прежде всего чувство глубокого сострадания: что с ними станется без меня – вот о чем я думаю.

– Верно, верно, – сказал брат. – Да, да, да, да. И я буду думать о том же: что с ними станется без моего брата! Бедные! Что с ними станется без него!

Как только пробило двенадцать, мистеру Дорриту доложили, что карета уже у ворот, и братья под руку спустились вниз. За ними, тоже под руку, выступали Эдвард Доррит, эсквайр (в прошлом Тип), и его сестра Фанни; арьергард составляли мистер Плорниш и Мэгги, нагруженные узлами и корзинами – на них была возложена перевозка того, что стоило перевозить.

На дворе уже собралась целая толпа заключенных вместе с тюремными сторожами. Среди толпы были мистер Панкс и мистер Рэгг, пришедшие поглядеть апофеоз, который должен был завершить их труды. Среди толпы был Юный Джон, сочинявший себе новую эпитафию по случаю кончины от разрыва сердца. Среди толпы был Патриарх Кэсби, сиявший такой благостной кротостью, что наиболее восторженные из пансионеров спешили горячо пожать ему руку, а их жены и дочери ловили эту руку и целовали, нимало не сомневаясь, что он-то и есть главный виновник счастливого события. Среди толпы были и все те, кого можно было ожидать здесь встретить. Среди толпы был тот пансионер, которого постоянно мучило подозрение относительно мифической субсидии, будто бы присваиваемой смотрителем тюрьмы; он нынче в пять часов утра встал, чтобы переписать набело документ, заключавший в себе пространное и совершенно невразумительное изложение обстоятельств дела, каковой документ, будучи передан при посредстве мистера Доррита властям, должен был произвести эффект разорвавшейся бомбы и повлечь к немедленной отставке смотрителя. Среди толпы был неисправный должник, который, казалось, только о том и думал, как бы наделать долгов, но ему не меньших трудов стоило попасть в тюрьму, чем другим выбраться из нее, и его всякий раз торопились освободить с любезностями и извинениями; тогда как другой неисправный должник, его сосед – жалкий маленький замухрышка-торговец, умученный бесплодными стараниями не делать долгов, – должен был кровью изойти, покуда получит свободу, выслушав при этом немало упреков и суровых предупреждений. Среди толпы был человек, обремененный детьми и заботами, чье банкротство удивило всех; и рядом с ним другой, бездетный и с большими средствами, чье банкротство никого не удивило. Были там люди, которые завтра должны были выйти из тюрьмы, но как-то все задерживались; и были такие, которые только вчера очутились в тюрьме, однако негодовали и роптали на несправедливость судьбы больше тюремных старожилов. Были люди, готовые из низменных побуждений кланяться и лебезить перед разбогатевшим собратом и его семьей; и были другие, поступавшие точно так же, но лишь потому, что яркое солнце чужой удачи слепило им глаза, привыкшие к тюремному мраку. Были многие, на чьи шиллинги он в свое время ел и пил; но никто не пытался фамильярничать с ним теперь, пользуясь этим обстоятельством. Казалось даже, что птицы, запертые в клетке, робеют при виде той, перед которой дверца вдруг так широко распахнулась, и жмутся к прутьям, чтобы не мешать этому триумфальному шествию к свободе.http://s3.uploads.ru/t/7QpLJ.pngМедленно подвигаясь в толпе зрителей, маленькая процессия, возглавляемая обоими братьями, пересекала тюремный двор. Раздумья о том, каково придется без него этим беднягам, омрачали чело мистера Доррита, но не поглощали его внимания. Он гладил детские головки, словно сэр Роджер де Коверли[75] по дороге в церковь, он окликал по имени тех, кто скромно держался позади, он всех одарял милостивыми улыбками, и казалось, для их утешения вокруг его головы было написано золотыми буквами: «Мужайтесь, дети мои! Не падайте духом!»

Наконец троекратное «ура!» оповестило, что он вышел за ворота и что Маршалси отныне – сирота. Еще не замерли отголоски в тюремных стенах, а все семейство уже сидело в карете, и грум приготовился убрать подножку.

И только тогда мисс Фанни спохватилась.

– Господи! – воскликнула она. – А где же Эми?

Оказалось, отец думал, что она с сестрой. Сестра думала, что она «где-то здесь». Для всех как-то само собой подразумевалось, по долголетней привычке, что она там, где ей следует быть. Этот отъезд был едва ли не первым случаем в семейной жизни, когда сумели обойтись без нее.

Пока разбирались, кто что думал, мисс Фанни, которой с ее места в карете был хорошо виден узкий проход, ведущий к караульне, вдруг крикнула, вспыхнув от негодования:

– Ну, знаете ли, папа! Это уже слишком!

– Что именно, Фанни?

– Это просто неслыханно, – кипятилась она. – Просто неприлично! Поневоле захочешь умереть, даже в такой день! Сто раз я просила эту девчонку не надевать больше свое ужасное старое платье, и сто раз она мне в ответ твердила, что, пока она с вами здесь, она его не снимет – какая-то дурацкая сентиментальная чепуха и ничего больше, – но все-таки мне удалось взять с нее слово, что сегодня она наденет новое, и вот извольте, мало того что она нас позорила до последней минуты, эта девчонка, так она еще и в самую последнюю минуту решила опозорить – вон ее несут, и опять на ней это старье! И кто же несет как не ваш Кленнэм!

Обвинение подтвердилось, едва была окончена обвинительная речь. К дверце кареты подошел Кленнэм, на руках у которого безжизненно поникла маленькая фигурка.

– Ее забыли, – сказал он, и в голосе его прозвучала не только жалость, но и укор. – Я побежал за ней (мистер Чивери указал мне ее комнату) и увидел, что дверь отворена, а она, бедняжка, лежит на полу в обмороке. Видно, пошла переодеться, но почувствовала себя дурно. Может быть, это от волнения, а может быть, она просто устала. Осторожно, мисс Доррит, у нее сейчас соскользнет рука. Положите эту бедную холодную ручку поудобней.

– Благодарю за совет, сэр, – отрезала мисс Доррит, залившись слезами. – Только с вашего позволения я уж как-нибудь сама соображу, что нужно. Эми, душенька, открой глазки, посмотри на меня! Ах, Эми, Эми, мне так стыдно, так горько! Ну очнись же, моя милая сестренка! Ах, да почему же мы не едем? Папа, скажите кучеру, пусть трогает!

Грум с бесцеремонным «Па-азвольте, сэр!» оттеснил Кленнэма от дверцы, подножка щелкнула, и карета покатила прочь.

0

39

Примечания

1
…в дни войны с Россией и судебного разбирательства в Челси. – В ходе Крымской войны Англии, Франции, Турции и Сардинии с Россией (1853–1856) обнаружилась техническая и тактическая неподготовленность английских войск, явившаяся следствием хищений командования и дезорганизации государственного и военного управления. «Механизм управления был так хорошо налажен, – писал Энгельс в 1855 году в статье „Разоблачения следственной комиссии“, – что, как только он вступал в силу, никто не знал, где его власть начинается, где она кончается и куда надо обращаться». Весной 1855 года английский парламент вынужден был начать следственное разбирательство злоупотреблений, связанных с крымской экспедицией.

2
…после эпопеи с железнодорожными акциями, в пору деятельности некоего Ирландского банка и еще одного-двух столь же почтенных учреждений. – В пятидесятые годы XIX века в Англии прошла серия процессов, связанных с разоблачением многочисленных дутых акционерных предприятий. В числе обвиняемых, представших перед судом, были члены правления Бирмингемской и Шрюсберийской железных дорог, нажившиеся на фиктивных акциях; дутый акционерный банк в Типперери был основан аферистом ирландцем Джоном Сэдлером, который, боясь разоблачений, покончил с собой. Содержание важнейших процессов составило пухлый том документов «Факты, провалы, мошенничества», вышедший в 1859 году в Лондоне.

3
…совпало по времени с публичным допросом директоров Королевского британского банка. – На одном из упомянутой серии процессов были осуждены директора – основатели акционерного Королевского британского банка, который существовал до 1856 года, когда внезапно было объявлено о его неплатежеспособности. Сумма долга директоров акционерам составила более пятисот тысяч фунтов.

4
…потомки всех строителей Вавилонской башни… – В библейской легенде о вавилонском столпотворении рассказывается о том, как люди после потопа пытались построить башню «высотой до небес». Разгневанный бог смешал их языки. Строители, перестав понимать друг друга, рассеялись по земле. Так библия объясняет происхождение языков.

5
…швейцарец из кантона Во. – Кантон Во – пограничная с Францией область Швейцарии.

6
Я гражданин мира… – слова, цитируемые обычно по Байрону; заимствованы им из названия серии эссе английского писателя О. Гольдсмита (1730–1774) «Гражданин мира», вышедшей в 1760–1762 годах.

7
Город, откуда пошла гулять по свету саман возмутительная бунтовская песня… – Имеется в виду французская революционная песня «Гимн Марсельцев» («Марсельеза»), принесенная в Париж марсельцами-волонтерами. Автором слов и музыки является офицер Руже де Лиль (1760–1836), Впоследствии «Марсельеза» стала государственным гимном Франции.

8
…о фамилии Бидл понятно не могло быть и речи. – Найденышу была присвоена фамилия «Бидл». Так называлось должностное лицо, осуществлявшее полицейский надзор в работном доме, в церкви и часто в пределах прихода.

9
…суждено… превзойти по части путешествий самого капитана Кука… – Джемс Кук (1728–1779) – известный английский мореплаватель, совершивший три кругосветных путешествия.

10
Что вы сказали? (франц.)

11
Британский музей – один из крупнейших в мире музеев, коллекции которого пополняются с 1700 года. В Британском музее находится богатейшее собрание памятников искусства и материальной культуры стран Древнего Востока, Греции и Рима.

12
Собор св. Павла – одни из самых значительных архитектурных памятников Лондона; возведен в 1675–1710 годах по проекту известного архитектора Кристофера Ренна (1642–1728).

13
Чипсайд – одна из центральных магистралей в Сити – деловом районе Лондона, где расположены банки, коммерческие предприятия, органы городского управления.

14
Бельцони Джованни Баттиста (1778–1823) – итальянский путешественник и археолог, производивший большие раскопки в Египте.

15
…висели гравюры, изображавшие «Казни египетские»… – В библейском сказании говорится о десяти бедствиях (казнях), на которые были обречены богом египтяне, отказавшиеся отпустить евреев из плена.

16
…подобно Альфреду Великому, всегда измерявшему таким способом время… – По преданию, король англосаксов Альфред Уэссекский (Великий) (849–900), определял время с помощью пометок на горящей свече.

17
…стояла в Саутворке, по соседству с церковью св. Георгия… – Долговая тюрьма Маршалси находилась на Хай-стрит в районе Саутворк с 1811 по 1849 год. В настоящее время от тюрьмы сохранилась одна стена – та, что в эпохe Диккенса отделяла тюрьму от церкви св. Георгия.

18
…заведение с тремя золотыми шарами на вывеске… – Три позолоченных шара – традиционная эмблема лавки ростовщика. Первоначально – герб семьи флорентийских банкиров Медичи.

19
…в одной из адвокатских контор почтенного государственного палладиума, именуемого Пэлейс-Корт… – Палладиум (латинское: «защита», «оплот») – древнегреческий храм богини Афины-Паллады, охранявшей, по представлениям древних греков, безопасность города. Диккенс саркастически называет «палладиумом» судебное учреждение, существовавшее в Лондоне до 1849 года, – Пэлейс-Корт, которое было подчинено главному камергеру и рассматривало уголовные и гражданские дела. Полномочия Пэлейс-Корт были ограничены радиусом в 12 миль вокруг королевской резиденции.

20
Клиффордс-Инн – старейшая корпорация адвокатов. Тринадцати судебным «иннам», основанным еще в XIII веке, принадлежало во времена Диккенса и принадлежит теперь монопольное право подготовки полноправных юристов.

21
Кэмбервелл – пригород к югу от Лондона, на правом берегу Темзы; в настоящее время вошел в черту города.

22
Волан – закругленная с одного конца пробка с венчиком из перьев; заменяла мяч в старинной игре, напоминающей теннис.

23
Железный мост – арочный мост, перестроенный в 1821 году и с этого времени называемый Саутворкским.

24
Красавец Нэш. – Ричард Нэш (1674–1762) был известным игроком и законодателем мод, занимался филантропической деятельностью. Беллетризованная биография Нэша написана О. Гольдсмитом.

25
Гровенор-сквер – площадь в аристократическом районе Лондона Вест-Энд.

26
Английский банк – во времена Диккенса акционерный банк, осуществлявший выпуск бумажных денег и казначейские функции; надежность Английского банка вошла в Англии в поговорку.

27
Если бы возник в наши дни новый Пороховой заговор… – Заговор католиков против короля Якова I, преследовавшего католичество, был раскрыт в 1605 году за день до намеченного заговорщиками взрыва парламента во время тронной речи короля. 5 ноября – день, когда были обнаружены бочки с порохом, – отмечается в Англии ежегодным праздником. Во время гуляний, сопровождаемых фейерверком, по улицам носят чучело Гая Фокса – одного из казненных главарей восстания, которому было поручено взорвать порох в парламентских подвалах.

28
Полбушеля – мера объема сыпучих и жидких тел. До 1826 года бушель был равен приблизительно 35 литрам; современный английский бушель – немного больше 36 литров.

29
урожденная (франц.)

30
высший свет (франц.)

31
Позировал для портрета сэру Томасу Лоуренсу… – Т. Лоуренс (1769–1830) – известный английский живописец, автор портретов крупнейших государственных деятелей и представителей аристократии.

32
Ньюгетский Альманах – многотомная хроника уголовных преступлений, издававшаяся с 1700 года.

33
Хэмптон-Корт – королевский дворец, резиденция королей в XVI–XVIII веках. Во времена Диккенса в Хэмптон-Корте, окруженном несколькими роскошными парками, жили королевские пенсионеры.

34
…старики… вынуждены искать прибежища в работных домах… – Работные дома – дома призрения для бедняков, существовавшие в Англии в середине XIX века и получившие печальную известность своим почти тюремным режимом.

35
«Поль и Виргиния» – роман французского писателя Бернардена де Сен-Пьера (1737–1814). В основе сюжета – идиллическая любовь двух молодых людей.

36
…в Шотландию, обетованную землю всех вступающих в брак без родительского согласия… – В XIX веке в Шотландии оформление брака совершалось без каких-либо церковных формальностей, исполнение которых было обязательным в Англии, и без родительского благословения. Излюбленным местом оформления английскими молодоженами «шотландских» браков служил городок Гретна-Грин, в пограничной с Англией области Шотландии.

37
Монумент у Лондонского моста. – Речь идет о колонне, воздвигнутой в 1677 году по проекту архитектора К. Ренна в память о большом пожаре 1666 года, уничтожившем большую часть Лондона. Монумент стоит на том месте, где пожар удалось остановить.

38
…памятник в Вестминстерском аббатстве… – В Вестминстерском аббатстве (собор св. Петра) погребены государственные деятели и выдающиеся граждане Англии; многие надгробия представляют собой памятники-статуи.

39
Клайд – река в сельской местности в Шотландии.

40
Геркуланум и Помпея – древнеримские города у подножия Везувия, разрушенные и засыпанные лавой во время извержения в 79 г.

41
Гверчино (1591–1666) – итальянский художник, писавший в стиле барокко.

42
Себастьяно дель Пьомбо (1485–1547) – известный итальянский живописец эпохи Возрождения.

43
…считаю свои деньги, точно король из песенки о двадцати четырех дроздах… – Речь идет о песенке «Пою за грош», вошедшей в популярнейший в Англии детский стихотворный сборник «Матушка Гусыня» (издается с XVIII века).

44
Пятая заповедь (библ.). – Пятая из так называемых «десяти заповедей», которые бог повелел Моисею написать на двух каменных скрижалях, гласит: «Почитай отца своего и матерь свою, чтобы тебе хорошо было и чтобы ты долго жил на земле».

45
…«Домашний лечебник» доктора Бухана. – «Домашний лечебник, или Семейный врач» (1769) был написан доктором Уильямом Буханом (1729–1805). При жизни автора «Лечебник» выдержал девятнадцать изданий и был переведен на все европейские языки, в том числе русский (Москва, 1790—2).

46
Настоящий Клод! Настоящий Кейп! – Имеются в виду Клод-Лоррен (1600–1682) – французский пейзажист, и известные голландские живописцы Кейпы – Якоб-Герритс (1594–1651), Беньямин (1612–1652), Альберт (1620–1691).

47
Гроб Магомета. – Магомет (ок. 570–632) – основатель религии ислама. Существует легенда о том, что гроб с останками Магомета покоится в воздухе, повиснув в усыпальнице без всякой опоры.

48
Фигура шотландского горца в натуральную величину была бы чересчур величественной… – Изображение шотландского горца в национальном костюме было традиционной эмблемой табачной лавки.

49
…у Мидлсекского конца… – Мидлсекс – графство, часть которого на левом берегу Темзы вошла в черту Лондона.

50
История – или легенда – сохранила классический пример дочерней любви… – Диккенс пересказывает далее древнеримскую легенду, послужившую сюжетом для картины «Отцелюбие римлянки» великого фламандского художника Рубенса.

51
Лорд Честерфилд (1694–1773) – английский государственный деятель, дипломат; известен как автор назидательных «Писем» (1737–1773) к своему внебрачному сыну.

52
Ньюмаркетская куртка – куртка, плотно облегающая фигуру.

53
…учила одно стихотворение, оно начиналось, кажется, так: «О, ты индеец, чей та-та-та дух!» – Имеются в виду начальные строки первой части дидактической поэмы «Опыт о человеке» английского поэта-просветителя Александра Попа (1688–1744).

54
…царь Мидас, только без ослиных ушей… – Согласно античной легенде, бог Дионис наделил царя древней Фригии Мидаса способностью превращать в золото все, к чему он прикасался. Уши того же Мидаса бог Аполлон превратил в ослиные – в наказание за то, что невежественный в музыке Мидас во время музыкального состязания отдал предпочтение перед Аполлоном богу Марсию.

55
Сторр и Мортимер – фешенебельная лондонская ювелирная фирма.

56
Сент-Джон – порт в заливе Фонза в провинции Нью-Брунсвик на востоке Канады.

57
…шалаш из зелени, который в день майского карнавала носит… мальчуган. – Диккенс упоминает здесь персонаж праздничного шествия трубочистов – подростка, которому надевают на голову конусообразную корзину из переплетных обручей, украшенную плющом, остролистом, цветами и лентами – так, что эти украшения покрывают его до ног.

58
…amicus curiae (лат. – буквально: «друг сената») – термин, которым обозначается юрист, консультирующий ведение судебного дела, но не выступающий в судебных заседаниях.

59
Великие Моголы – название монгольской династии в Индии, правившей с 1526 по 1858 год.

60
Тэнбридж-Уэллс – английский курорт с железистыми источниками, в 32 милях к юго-востоку от Лондона.

61
Железная Маска – предположительно – незаконный сын французской королевы Анны Австрийской, сводный брат дофина – будущего Людовика XIV, заточенный в 1698–1703 годах в Бастилию во избежание дворцовых интриг. На лицо узника, имевшего поразительное сходство с дофином, была надета железная маска.

62
…мальчик из Спарты, которого грызла лисица… – В древнегреческой легенде рассказывается о мальчике из города Спарты, который украл лисицу и спрятал ее под свою одежду. Хотя лисица грызла его внутренности, мальчик ни разу не простонал, не выдал себя и не признался в похищении.

63
Кале – французский порт в проливе Па-де-Кале. На противоположной стороне пролива расположен английский порт Дувр.

64
«Правь, Британия» – английский патриотический гимн, написанный композитором Т. Арном на слова поэта и драматурга Дж. Томсона: первоначально входил в пьесу-маску «Альфред» (1740).

65
Экарте – старинная азартная карточная игра с двумя участниками.

66
…в кофейне Гэрроуэя и в кофейне «Иерусалим». – Кофейня Гэрроуэя основана Томасом Гэрроуэем в XVII веке; излюбленное место заключения деловых сделок. В кофейне «Иерусалим» постоянно бывали индийские и австралийские купцы.

67
…закон предназначил быть добрым самаритянином… – Имеется в виду евангельская притча о добром самаритянине (жителе Самарии, области в древней Палестине), который, увидев на дороге раздетого и израненного разбойниками человека, перевязал ему раны, «возливая масло и вино», перевез в гостиницу и дал там на его содержание два динария.

68
…знал несколько наивных и простеньких песенок, из тех, что были в моде у наших прабабушек, – о Хлое, Филлис, Стрефоне… – Хлоя, Филлис и Стрефон – ставшие нарицательными имена пасторальных персонажей.

69
…совершенно по-новому истолковывая притчу о верблюде и игольном ушке. – Евангельская притча гласит: «Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в царство небесное».

70
непринужденным (франц.)

71
Волшебник Просперо – герой драмы В. Шекспира «Буря».

72
урожденной (франц.)

73
…пустились бы блуждать по морям на манер Летучего Голландца… – В морской легенде рассказывается о голландском капитане Ван-Стратене, в наказание за грехи обреченном носиться по морям и прозванном Летучим Голландцем.

74
Джон Булль – нарицательное имя, обозначающее типичного англичанина. Первоначально – персонаж серии памфлетов Джона Арбетнота (1667–1735), появившихся в 1726 году.

75
Сэр Роджер де Коверли – имя, которым один из издателей сатирико-нравоучительного журнала «Зритель» (1711–1714) Д. Адисон назвал вымышленного постоянного персонажа своих очерков, добродетельного сельского дворянина. Имя сэра Роджера было позаимствовано из народной английской песенки «Роджер из Коверли».

КОНЕЦ ПЕРВОЙ КНИГИ

Отредактировано 77pantera777 (16.06.2013 20:24)

0

40

ВТОРАЯ КНИГА
«БОГАТСТВО»

Глава I
Дорожные спутники

Был осенний вечер, и густая мгла подползала к самым высоким вершинам Альп.

По берегам Женевского озера и в долинах с швейцарской стороны Большого Сен-Бернарского перевала[1] шел сбор винограда. От срезанных виноградных гроздьев в воздухе разлито было благоухание. Корзины, ведра, бочки винограда стояли в полутемных сенцах деревенских домиков, загромождали крутые и узкие деревенские улицы, с утра до вечера двигались по дорогам и тропкам. Везде под ногами валялся раздавленный, растоптанный виноград. Ребенок за спиной у крестьянки, тяжело бредущей с поклажей домой, сосал виноград, который мать сунула ему, чтобы не плакал; деревенский дурачок, сидевший, подставив солнцу свой зоб, на ступеньках шале[2] у дороги, жевал виноград; дыхание коров и коз отдавало запахом виноградных листьев; в каждом маленьком кабачке ели виноград, пили виноградный сок, толковали о винограде. Как жаль, что ничего от этой роскоши изобилия не остается в терпком, кислом, водянистом вине, которое в конце концов получается из винограда!

Солнце ярко светило весь день, и воздух был прозрачный и теплый. Сверкали шпили и кровли далеких церквей, обычно неразличимые на таком расстоянии; а снежные шапки гор видны были так хорошо, что неопытный наблюдатель отказался бы верить в их отдаленность и высоту, сочтя, что до них всего несколько часов пути. Знаменитые горные пики, которые месяцами были скрыты от глаз обитателей долины, с утра четко и ясно рисовались на синеве неба. А теперь, когда внизу уже было темно, они, точно призраки, готовые сгинуть, казалось, отступали назад, по мере того, как гас над ними алый отсвет заката, и долго еще одиноко белели над туманом и тьмой.

С этих уединенных высот, в том числе и с Сен-Бернарского перевала, казалось, будто ночь, идущая снизу, прибывает, точно вода. И когда, наконец, мгла подступила к самым стенам монастыря Сен-Бернара, эта каменная твердыня словно превратилась в новый ковчег и поплыла по волнам мрака.

Тьма обогнала посреди склона горы группу путешественников на мулах и раньше их добралась до крутых монастырских стен. Подобно тому как дневная жара, побуждавшая их с такой жадностью пить ледяную воду горных ручьев, сменилась к вечеру пронизывающим холодом разреженного горного воздуха, так вместо прелестных ландшафтов, тешивших взгляд в начале подъема, их теперь окружала суровая, безрадостная нагота. Мулы шли вереницей по узкой скалистой тропе, взбираясь с камня на камень, точно это были ступени гигантской разрушенной лестницы. Кругом ни деревца, ни травинки; только кой-где выбивался из расщелин камня бурый полузамерзший мох. Почернелые дощечки на столбах, будто костлявые руки скелетов, указывали путь к монастырю, и можно было подумать, что это духи путников, некогда занесенных здесь снегом, беспокойно скитаются в местах своей гибели. Пещеры, унизанные ледяными сосульками, и ниши, вырубленные, чтобы служить приютом путешественникам, застигнутым метелью, словно шептали об опасности; клочья тумана кружились и неслись, подгоняемые воющим ветром; и снег, главная угроза гор, заставляющая всегда быть настороже, валил не переставая.

Вереница мулов, изнуренных дневным переходом, медленно извиваясь, ползла по крутому склону: переднего вел под уздцы проводник в толстой куртке и широкополой шляпе, с альпенштоком на плече; за ним шагал другой проводник, и они негромко переговаривались между собой. Путешественники ехали молча. От холода, от усталости, от того, что у них непривычно захватывало дух, как бывает, когда выскочишь из очень холодной воды или когда рыдания подступают к горлу, им было не до разговоров.

Но вот на вершине скалистой лестницы сквозь снежную завесу блеснул огонек. Проводники прикрикнули на мулов, мулы вскинули понурые головы, у путешественников развязались языки, поднялся сразу шум, топот, треньканье колокольчиков, гомон голосов, и кавалькада прибыла к монастырским воротам.

Незадолго до того сюда пришел караваи крестьянских вьючных мулов, и под их копытами снег у ворот превратился в жидкое месиво грязи. Седла и уздечки, вьюки и сбруя с колокольчиками, мулы и люди, фураж и продовольствие, фонари, факелы, мешки, бочки, круги сыру, кадки с медом и маслом, связки соломы и тюки самой разнообразной величины и формы — все это в беспорядке теснилось среди снежного болота и на ступенях лестницы. Здесь, в облаках, все виделось точно сквозь облачный туман и все растворялось в этом тумане. Облаком становилось дыхание мулов, облако заволакивало огни, облако мешало видеть говорившего соседа, хотя голос его, как и все прочие звуки, слышался на редкость отчетливо и ясно. Порой где-то в облачном тумане мул, привязанный наспех к кольцу в стене, кусал или лягал другого, и тотчас же поднималась суматоха: ныряли в облако человеческие фигуры, крики людей перемешивались с криками животных, и с двух шагов нельзя было разглядеть, что, собственно, случилось. А из монастырской конюшни, расположенной в первом этаже, у входа в которую все это происходило, тоже лез туман, подбавляя густоты в облачную завесу, и казалось, что там, за каменными стенами, ничего, кроме тумана, и нет, и когда весь он оттуда выйдет, стены рухнут и снег будет падать на оголенную вершину.

В нескольких шагах от площадки, на которой шумели и суетились живые путешественники, в домике за решеткой, окутанном теми же облаками, осыпаемом тем же снегом, безмолвно стояли мертвые путешественники, найденные в горах. Мать, застигнутая бураном много зим назад, до сих пор прижимала к груди свое дитя; мужчина, который замерз когда-то, зажав рукой рот от голода или от страха, до сих пор так и держал эту руку у своих окоченевших губ. Жуткое общество, по воле рока собравшееся здесь! Думала ли когда-нибудь эта мать, какая страшная участь ее ожидает: «В кругу сотоварищей, которых я никогда не видела и никогда не увижу, неразлучная со своим ребенком, я буду вечно стоять на Большом Сен-Бернаре, и поколение за поколением будут дивиться на нас, не зная, ни кто мы, ни как мы жили до того дня, что стал нашим последним днем».

Живым путешественникам не было дела до мертвых. Поскорее спешиться у монастырских ворот и согреться у монастырского огня — вот что в этот час занимало их мысли. Выбравшись из сутолоки, которая, впрочем, уже уменьшалась, так как мулов, одного за другим, уводили в конюшню, они, дрожа от холода, поспешили подняться по лестнице и войти во внутренние помещения монастыря. Там стоял крепкий запах, проникавший снизу, из конюшни, и похожий на запах зверинца. Там галереи с массивными сводами, крутые лестницы, каменные подпоры, толстые стены, прорезанные глубокими узкими окошечками, готовы были отражать натиск горных буранов, точно натиск неприятельских войск. Там мрачноватые сводчатые кельи, где было холодно, но чисто, ожидали утомленных путников. И, наконец, там в общей комнате накрыт был для них стол к ужину и в камине ярко пылал огонь.

В этой комнате и собрались все вновь прибывшие после того, как два молодых монаха каждому указали его комнату. Путешественники делились на три группы: одна из них, самая многолюдная и внушительная, двигалась медленнее, и ее в дороге обогнала другая. Первая группа состояла из пожилой дамы, двух почтенных седовласых господ, двух молодых девушек и молодого человека, их брата. Их сопровождали (не считая двух проводников) курьер, два лакея и две горничные; всю эту громоздкую свиту пришлось разместить под той же крышей. Группа, оказавшаяся впереди, состояла всего из трех лиц: молодой дамы и двоих господ. Третья группа прибыла несколько раньше, с итальянской стороны перевала, и ее составляли четверо: краснощекий, голодный, неразговорчивый немец-гувернер в очках и трое молодых людей, путешествующие под его присмотром, тоже краснощекие, голодные и неразговорчивые, и тоже в очках.

Все три группы расположились вокруг огня, искоса поглядывая друг на друга в ожидании ужина. Только один путешественник из тех, что прибыли втроем, видимо, не прочь был завязать общий разговор.. Закидывая удочку в сторону предводителя большей партии, он заметил своим спутникам (но таким тоном, который позволял счесть это замечание обращенным ко всему обществу), что день был утомительным и что он сочувствует дамам. Ему показалось, что одна из молодых девиц, должно быть непривычная к путешествиям, с трудом перенесла последние два или три часа подъема в гору. Он обратил внимание, еще в дороге, что у нее крайне усталый вид. Он даже позволил себе потом, поотстав, справиться у проводника, как чувствует себя эта молодая особа. Он был очень рад услышать, что она оправилась и что это была лишь временная слабость. Он хотел бы выразить надежду (тут ему удалось поймать взгляд Предводителя, и он адресовался непосредственно к нему), что сейчас ее силы окончательно восстановились и она не жалеет о предпринятом путешествии.

— Благодарю за любезность, сэр, — отвечал Предводитель. — Моя дочь чувствует себя хорошо, и ей здесь очень нравится.

— Вероятно, ваша дочь впервые в горах? — осведомился общительный путешественник.

— Да — кха — впервые, — отвечал Предводитель.

— Но вы, сэр, разумеется, уже бывали здесь раньше, — продолжал общительный путешественник.

— Я — кхм — бывал. Но не в последние годы. Не в последние годы, — сказал Предводитель, делая неопределенный жест рукой.

Общительный путешественник ответил на этот жест легким поклоном и перенес свое внимание на вторую из двух молодых девиц, о которой он до сих пор не сказал ни слова, если не считать выражения сочувствия, относившегося ко всем присутствующим дамам.

Он выразил надежду, что она не слишком почувствовала неудобства пути.

— Конечно я их почувствовала, — ответила она. — Но я от них не устала.

Общительный путешественник пришел в восторг от столь тонкого ответа. Именно это он и хотел сказать. Какая же дама не почувствует неудобств путешествия на муле, животном, характер которого вошел в поговорку!

— Само собой разумеется, — сказала молодая девица, державшаяся довольно высокомерно, — нам пришлось оставить экипажи и большую часть багажа в Мартиньи[3]. И это очень неприятно, когда надо обходиться без множества нужных вещей, отказывать себе в привычном комфорте, только потому, что едешь в такое место, куда ничего нельзя взять с собой.

— Да, место здесь дикое, — согласился общительный путешественник.

Тут в разговор вступила пожилая дама, туалет которой являл собой образец совершенства, а изяществу манер могла бы позавидовать заводная кукла.

— Но побывать здесь необходимо, несмотря на все неудобства, — заметила она мягким, ровным голосом. — Нельзя не побывать в местах, о которых так много говорят.

— А я, кажется, и не возражала против того, чтобы побывать здесь, миссис Дженерал, — небрежно бросила в ответ молодая девица.

— Вы, сударыня, как я понимаю, не первый раз на Сен-Бернаре? — спросил общительный путешественник.

— Да, не первый раз, — отвечала миссис Дженерал. — Дорогая моя, — обратилась она к молодой девице, — советую вам сесть подальше от огня; сильный жар сразу после холодного воздуха и снега вреден для кожи. Это и к вам относится, моя дорогая, — добавила она по адресу второй девицы, судя по виду, младшей. Та послушно отодвинула свой стул, тогда как ее сестра возразила:

— Благодарю вас, миссис Дженерал, но мне здесь хорошо и я пересаживаться не намерена.

Их брат, встав со своего места, подошел к стоявшему в углу фортепьяно, раскрыл его, свистнул в него и снова закрыл; после чего, вставив в глаз монокль, небрежной походкой вернулся к камину. На нем было дорожное платье с таким количеством карманов и приспособлений, что при взгляде на него являлась мысль — не слишком ли тесен наш мир для путешественника, обладающего столь совершенной экипировкой.

— Как долго, однако, они там копаются с ужином, — протянул он. — Любопытно, что нам подадут. Никто не знает?

— Надеюсь, не жареную человечину, — откликнулся спутник общительного господина.

— Разумеется, нет. Что это вам вздумалось?

— А то, что если мы не будем иметь удовольствие вами поужинать, так уж избавьте нас от удовольствия глядеть, как вы поджариваетесь.

Молодой человек, непринужденно оглядывавший все общество в монокль, стоя спиной к огню и подобрав фалды сюртука (что в самом деле придавало ему некоторое сходство с цыпленком, которому подвязали крылышки для жарения), растерялся от такого ответа и хотел было попросить дальнейших объяснений; но тут, благодаря тому, что все повернулись в сторону говорившего, обнаружилось, что красивая молодая дама, спутница последнего, лишилась чувств, уронив голову на его плечо.

— Ее нужно перенести в ее комнату, — сказал он, понизив голос, и, обращаясь к своему спутнику, прибавил: — Прошу вас, распорядитесь, чтобы кто-нибудь со свечой проводил меня. Я не уверен, что найду дорогу в этом лабиринте.

— Позвольте, я позову свою горничную, — воскликнула одна из двух сестер.

— Позвольте, я смочу ей губы водой, — сказала вторая, которая до сих пор все время молчала.

И так как каждая тут же привела сказанное в исполнение, на недостаток помощи жаловаться не приходилось. По правде говоря, когда явились обе горничные (прихватив и курьера, на случай, если бы по дороге кто-нибудь вдруг обратился к ним на чужом языке), помощников оказалось даже больше чем нужно. Муж дамы вполголоса заметил это той из сестер, что была меньше ростом и казалась моложе; потом он закинул руку жены себе на плечо, поднял ее и понес.

Его спутник, оставшись один среди прочих путешественников, не сел на прежнее место, а принялся шагать по комнате, пощипывая свои черные усы, словно это он был повинен в аффронте, только что нанесенном молодому человеку в дорожном костюме. В то время как последний кипел от обиды в дальнем углу, Предводитель с надменным видом обратился к спутнику обидчика.

— Ваш друг, сэр, — сказал он, — несколько — кха — запальчив; и в своей запальчивости, должно быть, упускает из виду, с кем — кхм — впрочем, не будем углублять, не будем углублять. Ваш друг несколько запальчив, сэр.

— Весьма возможно, сэр, — был ответ. — Но поскольку я имел честь познакомиться с этим джентльменом в одном женевском отеле, где собралось весьма изысканное общество, а затем в совместном путешествии продолжить это приятное знакомство, я не нахожу для себя удобным выслушивать какие-либо нелестные отзывы об этом джентльмене — хотя бы даже из уст столь почтенной и значительной особы, как вы, сэр.

— На этот счет вам нечего беспокоиться, сэр. Я вовсе не имел в виду как-нибудь нелестно отозваться о вашем друге. Сделанное мной замечание относилось лишь к тому, что мой сын, как истинный — кха — джентльмен по рождению и — кхм — по воспитанию, разумеется, не стал бы возражать, если бы его в деликатной форме попросили не загораживать огонь остальному обществу. Тем более что я сам — кха — считаю, что у всех у нас — кхм — в данном случае равные права.

— Рад слышать, — отвечал его собеседник. — На том и покончим. Я весь к услугам вашего сына! Прошу вашего сына не сомневаться в моем совершенном уважении! А теперь, сэр, я готов признать, охотно готов признать, что мой друг подчас склонен к язвительности.

— Эта дама — жена вашего друга, сэр?

— Эта дама — жена моего друга, сэр.

— Она очень хороша собой.

— Бесподобно хороша, сэр. Они лишь недавно поженились. В сущности, это их свадебное путешествие, хотя в Италию их влечет и художественный интерес.

— Ваш друг художник, сэр?

Вместо ответа спрошенный поцеловал кончики своих пальцев и взмахом руки отправил поцелуй к небу, словно говоря: «Такие, как он, бессмертны, и вышние силы хранят их!»

— Однако же он из хорошей фамилии, — прибавил он. — У него есть нечто большее, чем талант художника, — Знатное родство. Как человек гордый, запальчивый, язвительный (вы видите, я употребляю оба эти выражения) он, быть может, чуждается своих родственников; но они у него есть. Я в этом убедился по некоторым обмолвкам, которые нет-нет да и мелькнут, словно искры, в его речах.

— Как бы то ни было, — сказал надменный джентльмен, с явным намерением окончить беседу, — надеюсь, недомогание его супруги не серьезно.

— Надеюсь, что так, сэр.

— Вероятно, ее просто утомило путешествие.

— Не только, сэр. Дело в том, что сегодня утром ее мул оступился, и она упала. Казалось, она не ушиблась — поднялась без всякой помощи, и сама смеялась над своей незадачей; но к вечеру у нее закололо в боку. Она несколько раз жаловалась на боль, когда мы следом за вами поднимались в гору.

Глава многолюдной экспедиции, снисходительный, но не склонный к излишней короткости, счел, видимо, что участия выказано им более чем достаточно. Он замолчал, и больше ничто не нарушало тишины, водворившейся в комнате, пока, четверть часа спустя, не появился на столе ужин.

Вместе с ужином появился еще один молодой монах (старых монахов в этом монастыре словно бы и не было) и занял место во главе стола. Ужин ничем не отличался от ужина в любом швейцарском отеле; не было недостатка и в вине — добром красном вине из монастырских угодий, расположенных ниже, там, где природа не так сурова. Когда стали садиться за стол, вошел художник и спокойно уселся вместе со всеми, как будто и думать забыл о своей недавней стычке с путешественником в образцовом снаряжении.

— Скажите, святой отец, — принимаясь за суп, обратился он к монаху, исполнявшему обязанности хозяина, — много ли у вас еще есть собак прославленной сенбернарской породы?

— Всего три, мсье.

— Я видел трех собак в нижней галерее. Верно, это те самые.

Хозяин, стройный, черноглазый, весьма обходительный молодой человек, который, несмотря на черную рясу с белыми шнурами, перекрещивавшимися наподобие помочей, не больше походил на типичного сенбернарского монаха, чем на типичного сенбернарского пса, сказал, что да, верно это были те самые.

— Одна из них, — продолжал художник, — мне показалась на вид знакомой.

Ничего нет мудреного. Эту собаку хорошо знают в Здешних краях. Мсье мог повстречать ее в долине или где-нибудь на озере с одним из братьев, собирающих на нужды монастыря.

— Это как будто делают в определенное время года?

Мсье совершенно прав.

— И всегда берут с собой собаку. Собака помогает делу.

И в этом мсье прав. Собака помогает делу. Она привлекает внимание и интерес, что вполне понятно. Ведь собаки этой породы славятся повсюду. Вот и мадемуазель, вероятно, подтвердит.

Мадемуазель несколько замешкалась с ответом, как будто была еще не слишком сильна во французском языке. Но за нее подтвердила миссис Дженерал.

— Спросите, много она народу спасла, эта собака? — сказал по-английски молодой человек, недавно потерпевший афронт.

Но переводить вопрос не понадобилось. Хозяин тотчас же отвечал по-французски:

— Нет. Никого.

— А почему? — спросил тот же молодой человек.

— Простите, — степенно ответил хозяин. — Будь у нее случай, она, без сомнения, не отстала бы от других. Вот, например, — продолжал он с улыбкой, разрезая телятину, — если бы вы, мсье, предоставили ей такой случай, я уверен, она с большим усердием бросилась бы исполнять свой долг.

Художник расхохотался. Общительный путешественник (весьма рьяно заботившийся о том, как бы не упустить чего-нибудь из своей доли ужина) вытер кусочком хлеба усы, на которых повисли капельки вина, и примкнул к разговору.

— У вас сейчас, верно, все меньше проезжающих, святой отец, — сказал он. — Сезон ведь уже кончается, не так ли?

— Да, сезон кончается. Еще каких-нибудь две-три недели, и мы останемся одни со снежными метелями.

— Вот тогда-то, — продолжал общительный путешественник, — собакам будет работа, выгребать из-под снега замерзших младенцев, как на картинках.

— Простите, — переспросил хозяин, не поняв сказанного. — Почему — собакам будет работа выгребать из-под снега замерзших младенцев, как на картинках?

Но прежде чем он успел получить ответ, в разговор снова вмешался художник.

— Вам разве неизвестно, — хладнокровно спросил он своего спутника, сидевшего напротив, — что в зимнее время сюда никто не заходит, кроме контрабандистов?

— Черт возьми! Я этого не знал!

— Да вот, представьте себе. Для путников подобного рода этот монастырь — неоценимое пристанище, но так как они отлично разбираются в предвестьях непогоды, то собакам с ними делать нечего — недаром порода сенбернаров почти вывелась. А детишек своих, я слыхал, контрабандисты все больше оставляют дома. Но сама идея великолепна! — вскричал художник, неожиданно воодушевляясь. — Прекрасная, возвышенная идея! Клянусь Юпитером, нельзя удержаться от слез, размышляя об этом! — И он преспокойно занялся своей телятиной.

Насмешливое противоречие, заключенное в этой тираде, могло бы кой-кому показаться обидным, но произнесена она была таким естественным и непринужденным тоном, а жало насмешки запрятано так искусно, что человеку, недостаточно владеющему английским языком, очень трудно было уловить истинный смысл, а даже и уловив, обидеться на этого джентльмена со столь приятными манерами и привлекательной наружностью. Покончив с телятиной среди общего молчания, джентльмен снова обратился к своему визави.

— Взгляните, — сказал он все таким же тоном, — взгляните на нашего любезного хозяина, который еще не достиг даже расцвета лет. Как изысканно вежливо, с каким благородством и с какой скромностью он возглавляет нашу трапезу! Манеры, достойные короля! Отобедайте у лондонского лорд-мэра (если вас туда пригласят), и вы сразу почувствуете разницу. И вот этот очаровательный юноша с точеными чертами лица — редко удается встретить такой безукоризненный профиль! — бросает мирскую жизнь с ее трудами и заботами и забирается сюда, в заоблачную высь, единственно ради того (если не считать удовольствия, которое, я надеюсь, ему доставляет отличная монастырская пища), чтобы предоставлять здесь приют жалким бездельникам вроде нас с вами, полагаясь на нашу совесть в отношении платы! Разве не достойна восхищения такая жертва? Неужели мы так черствы, что не почувствуем себя растроганными? И если за восемь или девять месяцев из двенадцати ни один обессиленный путник не ухватится за мохнатую шею умнейшей собаки на свете, склонившейся над ним с деревянной фляжкой на ошейнике, — следует ли отсюда, что мы должны унижать это заведение злословием? Нет! Да хранит его бог! Это прекрасное заведение, замечательное заведение!

Седовласый джентльмен, возглавлявший многолюдную Экспедицию, весь надулся, словно в знак протеста против того, что и его причислили к жалким бездельникам. Не успел художник кончить свою речь, как он заговорил, с величественным апломбом человека, привыкшего руководить, и лишь на время уклонившегося от этой почетной обязанности.

Обращаясь к монаху, он выразил мнение, что жизнь здесь, на вершине горы, зимой очень уныла и тягостна.

Монах согласился с мсье, что эта жизнь не отличается разнообразием. В течение долгих зимних месяцев трудно дышать. Холода очень суровые. Нужно быть молодым и здоровым, чтобы переносить все это. Но когда ты молод и здоров, то с благословения божьего…

— Да, да, все это понятно. Но жить взаперти все-таки тяжело, — заметил седовласый джентльмен.

Так ведь и в самую ненастную пору выдаются дни, когда можно выйти погулять. Монахи обычно протаптывают дорожки в снегу и ходят по ним для моциона.

— А пространство, — не унимался седовласый джентльмен. — Такое тесное. Такое — кха — замкнутое.

Мсье упускает из виду, что приходится еще наведываться в убежища, и туда тоже проложены в снегу тропки.

Но мсье стоял на своем: все-таки пространство уж очень — кха-кхм — ограниченно. И потом — всегда видишь перед собой одно и то же, одно и то же.

Монах слегка пожал плечами, с тонкой улыбкой. Это, конечно, справедливо, но он хотел бы заметить, что очень многое тут зависит от точки зрения. Мсье и он смотрят на скучную здешнюю жизнь с разных точек зрения. Мсье никогда не приходилось жить взаперти.

— Мне — кха — да, само собой разумеется, — отвечал седовласый джентльмен. Он был, казалось, сражен силой Этого довода.

Мсье, как английский турист, располагает всем, что может сделать путешествие приятным; у него есть деньги, экипажи, прислуга…

— Да, да, без сомнения. Именно так, — подтвердил джентльмен.

Мсье, разумеется, трудно войти в положение человека, который не властен сказать себе: завтра я пойду туда, а послезавтра — сюда, эта преграда мне мешает, так я обойду ее, мне здесь тесно, так я выйду туда, где просторнее. И мсье, вероятно, не представляет себе, что ко всему можно приспособиться, если необходимость заставит.

— Вы правы, — сказал мсье. — Но — кха — довольно об этом. То, что вы сказали, совершенно — кхм — верно; я в этом не сомневаюсь. И вопрос исчерпан.

Так как ужин пришел к концу, он с этими словами поднялся и передвинул свой стул на прежнее место у камина. Другие гости тоже поспешили выйти из-за стола, где было очень холодно, и рассесться поближе к огню, чтобы их хорошенько припекло перед сном. Монах, исполнявший обязанности хозяина, отвесил поклон, пожелал всем покойной ночи и удалился. Но общительный путешественник успел шепнуть ему, что недурно бы получить подогретого вина, что тут же и было обещано. Вскоре вино принесли, и виновник затеи, усевшись в центре кружка, перед самым камином, принялся наполнять стаканы.

Младшая из двух молодых девиц сидела молча в своем темном уголке (лампа коптила и почти не давала света, так что освещено было только небольшое пространство перед камином) и внимательно прислушивалась к тому, что говорилось о занемогшей путешественнице. Когда все занялись вином, она встала и потихоньку выскользнула из комнаты. Прикрыв за собой дверь, она помедлила в замешательстве, не зная, в какую сторону идти; но после недолгих блужданий по гулким коридорам набрела на помещение в конце главной галереи, где ужинали слуги. Здесь ей дали лампу и рассказали, как найти комнату больной.

Нужно было подняться по главной лестнице в верхний этаж. Голые, беленые стены кой-где были прорезаны окнами, забранными железной решеткой, и от этого монастырь казался ей похожим на тюрьму. Стрельчатая дверь комнаты или кельи, где поместили больную, была притворена неплотно. Она постучала раз, другой, третий, но, не дождавшись ответа, осторожно толкнула дверь и заглянула в комнату.

Дама лежала с закрытыми глазами на постели, под целой грудой одеял и пледов, которыми ее укутали, когда она очнулась от обморока. В углу подоконника стояла лампочка, но ее слабый, мерцающий огонек не мог разогнать тьму, сгустившуюся под сводами. Девушка нерешительно приблизилась к постели и спросила шепотом:

— Вам лучше?

Больная дремала, и этот тихий шепот не разбудил ее. Девушка постояла у постели, внимательно вглядываясь в спящую.

— Как хороша, — прошептала она еле слышно. — Я никогда не видела такого красивого лица. И как не похожа на меня!

Последнее замечание могло показаться странным, но, видно, в нем был какой-то странный смысл, потому что на глазах у девушки выступили слезы.

— Я знаю, что угадала. Это о ней он говорил в тот вечер. Я могла бы ошибиться в чем угодно, только не в этом, только не в этом.

Она нежно и бережно отвела прядь волос, упавшую на лицо спящей, потом дотронулась до ее руки, которая лежала поверх одеял.

— Мне приятно смотреть на нее, — сказала она про себя. — Приятно видеть то, что так пленило его.

Она хотела убрать руку, но в эту минуту спящая открыла глаза и вздрогнула от неожиданности.

— Ради бога, не пугайтесь. Я одна из путешественниц, прибывших вместе с вами. Я пришла узнать, как вы себя чувствуете и не могу ли я чем-нибудь помочь вам.

— Вы, кажется, уже были так любезны, что прислали мне свою горничную.

— Нет, это моя сестра, а не я. Но скажите, вам лучше?

— Гораздо лучше. Я ушиблась при падении, но не сильно, и сейчас, когда я полежала и согрелась, все уже почти прошло. Просто когда мы там ждали ужина, у меня вдруг закружилась голова и я потеряла сознание. Боль была и раньше, но тут она как-то сразу меня одолела.

— Можно, я посижу с вами, пока кто-нибудь не придет? Вам это не помешает?

— Напротив, буду очень рада, одной так тоскливо. Но я боюсь, как бы вы не озябли, здесь очень холодно.

— Я не боюсь холода. Я не такая хрупкая, как может показаться на вид. — Она проворно пододвинула к постели грубо сколоченный табурет (два таких табурета стояло в комнате) и села. Больная не менее проворно стянула с себя один из теплых дорожных пледов, накинула его на гостью и, чтобы он не свалился у той с плеч, обняла ее одной рукой.

— Вы так похожи на добрую, заботливую сиделку, — улыбаясь, сказала дама, — что мне кажется, будто вас ко мне прислали из дому.

— Я очень рада, если так.

— Я задремала, и мне снился дом. Старый мой дом, где я жила, когда еще не была замужем.

— И когда не уезжали так далеко.

— Мне случалось уезжать и дальше; но тогда то, что мне всего дороже в этом доме, было со мной, и тосковать было не о чем. А сейчас, оставшись одна в этой комнате, я немножко затосковала, вот мне и привиделся такой сон.

Грустная нежность и что-то похожее на сожаление слышались в ее голосе, и гостья, чувствуя это, старалась смотреть в сторону.

— Странно, что случай в конце концов свел нас вместе, и так даже близко, под одной шалью, — после некоторого молчания сказала девушка. — Я ведь, думается мне, давно уже ищу встречи с вами.

— Вы ищете встречи со мной?

— У меня есть записка, которую я должна была передать вам, если мы повстречаемся. Вот она. Или я очень ошиблась, или она адресована вам. Да?

Дама взяла записку, сказала «да!» и стала читать.

Гостья не сводила с нее глаз, пока она не дочитала до конца. В записке стояло всего несколько строчек. Дочитав, дама слегка покраснела, поцеловала гостью и крепко сжала ей руку.

— Он пишет, что милая, добрая девушка, которую он рекомендует мне этим письмом, может когда-нибудь стать для меня поддержкой и утешением. Что ж, так оно и случилось — при первом же знакомстве.

— Я не знаю, — нерешительно сказала гостья, — я не знаю, известна ли вам моя история? Он вам никогда ее не рассказывал?

— Нет.

— Я так и думала. Но сама я не вправе рассказать ее вам сейчас, потому что меня очень просили не делать этого. В ней нет ничего особенного, просто вы бы тогда поняли, почему я должна просить вас не упоминать здесь об этой записке. Вы видели моих родных? Кое-кто из них — я в этом признаюсь только вам — не чужд некоторой гордости, некоторых предрассудков.

— Знаете что, — сказала дама, — вы лучше возьмите письмо назад, чтобы оно не попалось на глаза моему мужу. А то, если он о нем узнает, то может как-нибудь невзначай проговориться. Спрячьте его снова у себя на груди, так будет вернее.

Гостья с величайшей осторожностью спрятала письмо. Ее маленькая, тонкая ручка еще держала его за уголок, когда в коридоре послышались чьи-то шаги.

— Я обещала, — сказала гостья, вставая, — написать ему после того, как мы с вами встретимся (ведь мы должны были встретиться, рано или поздно), и рассказать, здоровы ли вы, счастливы ли. Я, пожалуй, напишу, что вы здоровы и счастливы.

— Да, да, да! Напишите, что я вполне здорова и вполне счастлива. И что я от всего сердца благодарна ему и никогда его не забуду.

— Ну, мы еще увидимся утром. И наверно не в последний раз. Доброй ночи!

— Доброй ночи! Благодарю вас, благодарю за все. Доброй ночи, дорогая моя!

Прощанье вышло торопливым и взволнованным, и так же торопливо и взволнованно гостья покинула комнату.

Она ожидала встретить за дверью мужа своей новой приятельницы, но по темному коридору шел не он, а его спутник, тот, что хлебной корочкой вытирал с усов капли вина. Он уже прошел мимо и удалялся, но, заслышав за собой шаги, круто обернулся назад.

По своей чрезвычайной галантности этот джентльмен никак не мог допустить, чтобы молодая барышня одна спускалась с лестницы, да еще сама освещала себе путь. Взяв у нее из рук лампу и подняв так, чтобы как можно больше света ложилось на каменные ступени, он пожелал проводить ее до места. Она шла за ним, с трудом скрывая неприятное чувство, которое всем своим обликом вызывал в ней этот человек. Еще до ужина, глядя на него из своего темного уголка, она мысленно представляла его себе среди знакомых ей лиц и обстановки, и мало-помалу ею овладевало отвращение, граничившее с ужасом.

Он галантно довел ее до обшей комнаты, и сам, войдя следом, уселся на свое прежнее место — самое удобное место перед камином. Озаренный неверными отсветами догорающего пламени, он спокойно допивал вино, протянув к камину ноги, а чудовищная тень, колыхавшаяся на стене и потолке, передразнивала все его движения.

Все уже разошлись по своим комнатам, чувствуя усталость, и только отец молодой девушки дремал на стуле у огня. Общительный путешественник не поленился сходить наверх, чтобы принести свою дорожную фляжку с бренди. Так по крайней мере он объяснил седовласому джентльмену и его дочери, вылив содержимое фляжки в оставшееся вино, и с наслаждением потягивая эту смесь.

— Позвольте полюбопытствовать, сэр, вы в Италию держите путь?

Седовласый джентльмен, стряхнув с себя дремоту, собирался уходить. Он ответил утвердительно.

— И я также, — сказал путешественник. — Надеюсь, я буду иметь удовольствие засвидетельствовать вам свое почтение в более мягком климате и среди более веселых картин природы, чем здесь, на этой мрачной горе.

Седовласый джентльмен поклонился, довольно, впрочем, холодно, и сказал, что весьма польщен.

— Мы, люди благородные, но бедные, сэр, — продолжал путешественник, вытирая рукой усы, которые он обмочил в своей смеси вина с бренди, — мы, люди благородные, но бедные, лишены возможности путешествовать с княжеской роскошью, но это не мешает нам ценить все, что украшает жизнь. Ваше здоровье, сэр!

— Благодарю за любезность, сэр.

— Здоровье вашего уважаемого семейства — ваших прелестных дочерей!

— Еще раз благодарю за любезность, сэр. Позвольте пожелать вам спокойной ночи. Дитя мое, что, наши — кха — люди здесь?

— Они нас ждут, отец.

— С вашего разрешения! — воскликнул путешественник, услужливо распахнув двери перед седовласым джентльменом, который, опираясь на руку дочери, шел к выходу. — Желаю хорошо отдохнуть! До новой приятной встречи! Да завтрашнего утра!

При этих словах, сопровожденных изящнейшим жестом приветствия и любезнейшей улыбкой, молодая девушка вся сжалась, словно боялась ненароком коснуться его, проходя мимо.

— Черт возьми! — оставшись один, пробормотал общительный путешественник, уже без сладости в голосе и без улыбки на лице. — Все пошли спать, придется и мне идти. И куда они так торопятся! Здесь, в этой глуши, в этом ледяном безмолвии, ночь покажется достаточно долгой, даже если лечь на два часа позже.

Он запрокинул голову, допивая свой стакан, и тут его взгляд упал на книгу записи проезжающих, лежавшую на фортепьяно. Она была раскрыта, а перья и чернила, стоявшие рядом, указывали на то, что вновь прибывшие расписались в ней совсем недавно — должно быть, во время его отлучки. Он придвинул книгу к себе и прочел:
    С сопровождающими из Франции в Италию:
    Уильям Доррит, эсквайр
    Фредерик Доррит, эсквайр
    Эдвард Доррит, эсквайр
    Мисс Доррит
    Мисс Эми Доррит
    Миссис Дженерал
                         Мистер и миссис Генри Гоуэн. Из Франции в Италию.

Взяв перо, он вывел внизу мелкими затейливыми буковками с длинным росчерком, который, точно лассо, обвился вокруг остальных имен:

    Бландуа. Париж. Из Франции в Италию.

Потом, с какой-то странной усмешкой, от которой усы его вздернулись кверху, а нос загнулся книзу, он захлопнул книгу и отправился спать.

0