25
По инструкции Лестока Бергеру надлежало получить от де Брильи похищенные бестужевские бумаги, но не шантажом, не угрозами, а полюбовно, заключив с французом сделку. Роль главного козыря в этой игре Лесток отводил даме — Анастасии Ягужинской. То, что де Брильи, доверенный человек французского посла, ввязался в дела заговорщиков, похитив находящуюся под следствием девицу да еще такую, могло объясниться только одним — любовью. Де Брильи не мог не знать, что в Париже его за это похищение по головке не погладят, а накажут, могут лишить должности, а то и вовсе отлучат от двора — значит, это не интрижка, не флирт, здесь попахивает истинной страстью. Любовь — надежная валюта в политической интриге, влюбленные глуповаты и нерасчетливы.» Ты с ним не хитри, — напутствовал Лесток Бергера. — Ты намекни этому франту, что про бумаги мы все знаем, затем намекни, что девицу Ягужинскую мы в любой момент можем у него отнять и в кандалы обрядить. А потом ставь перед ним выбор: или открытая дорога в Париж со своей милой, естественно, в обмен на бумаги, или ни милой, ни Парижа. Я найду способ задержать его в России. Знать бы только, куда он упрятал оную дочь Анны Бестужевой… «
Белову в этом деле была отведена скромная роль — опознать де Брильи, и если тот начнет отпираться, мол, никаких девиц не похищал, выступить свидетелем и прижать француза к стене.
В дороге неожиданно для себя Белов узнал о цели поездки куда больше, чем по замыслу Лестока ему следовало знать. Объяснялось это тем, что Бергер был излишне болтлив и трусоват.
Бергер понимал, что выполняет поручение величайшей важности и в случае успеха карьера его будет под надежным обеспечением. Но Лесток не забыл предупредить его, что де Брильи капризен и щепетилен в вопросах чести, любит помахать шпагой, и воображение рисовало Бергеру самые неожиданные картины.
» Коли не выйдет полюбовно, — размышлял он, — француза надо будет взять да производить по всем правилам обыск. Лесток, правда, приказывал — не доводить до крайности. Понятно, Он с Шетарди ссориться не хочет. Но главная задача — достать бумаги, а там… Победителей не судят «. Для дерзкой этой затеи нужен был помощник, и Бергер надеялся обрести его в лице курсанта.
Но уж больно мальчишка неразговорчив, все хмурится, косится. Но с другой стороны, как поговоришь на полном скаку? Курсант небось одним озабочен, как бы из седла не выпасть. Это и не удивительно, двенадцать часов в седле. Уж на что Бергер привычен к верховой езде, а у самого ломит спину и поясницу колет. Хорошо хоть дорога знакома. Год назад Бергер ездил в охотничий особняк по одному весьма деликатному поручению Лестока.
Только к ночи они прибыли на постоялый двор, который Бергер наметил для ночлега. Саша сполз с лошади, осмотрелся. Черная, словно обугленная изба стояла на развилке двух дорог — одна вела на мост через заросшую камышом речку, другая, воровато шныряя меж невысоких, проросших щетинистой травой холмов, исчезала в глубоком овраге.
Плотный, казавшийся липким туман затопил все окрестности.
— Приятное место… Вы уверены, что это трактир, а не притон? — впервые за день обратился Саша к Бергеру.
— А черт его знает, — с раздражением отозвался тот. — Хозяин — бывший каторжник, это точно. Но кормят хорошо и клопов нет. По мне будь хоть преисподняя, лишь бы пожрать дали.
Против ожидания трактир встретил их приветливо. Изба была просторной, столешница сияла добела выскобленными досками, в углу мерцал не по-крестьянски богатый иконостас, украшенный гирляндами хмеля. Благообразный старик поклонился приезжим в пояс и молча принялся накрывать на стол.
— Это каторжник? — спросил Саша испуганным шепотом.
— Он, — с удовольствием согласился Бергер.
Хорошее расположение духа вернулось к нему. На постоялом дворе, как и в любом другом месте, где не было лиц старше его чином, он чувствовал себя хозяином, которому все дозволено. К столу подсел проезжий шляхтич и, застенчиво улыбаясь, стал жаловаться на плохую дорогу, на лошадей, на бессонницу.
Саша поспешно, не разбирая вкуса еды, проглотил содержимое тарелки, выпил кружку теплой, остро пахнувшей калганом браги и первым вышел из-за стола. Глаза у него слипались. Ему казалось, что как только донесет он себя до лавки, то сразу заснет. Но не тут-то было.
» Что он так орет? — думал Саша про Бергера. — Что он шляхтича спать не отпускает? Странное лицо у этого курляндца. Днем глаза были, как щелочки, все щурился, а теперь стали круглые, незрячие, словно вместо глаз повесили на переносье спелые сливы… «
Бергер рассказал старику и шляхтичу про какую-то белокурую Машку-красавицу, и Саша, решив, что это история несчастной любви, все силился понять, отчего их встречи происходили в конюшне.
В избе было почти совсем темно. Из экономии хозяин заменил свечу тонкими, воткнутыми в железные вилки, лучинами. Обгорелые угли падали в лохань с водой и слабо шипели, распространяя угарный запах. Старик хозяин сидел на лавке под образами и ждал, когда неугомонные постояльцы пойдут наконец почивать. Шляхтич, босой без парика и кафтана, дремал, опершись на руку.
— Слушай… Ты не вороти рожу-то! — талдычил в дымину пьяный Бергер и толкал шляхтича в бок: — Я — человек государственный. Выпили — надо поговорить… Машка моя и улыбаться умела. Не веришь? Приду, бывало, в стойло, а она губой мягкой эдак…
— Спать пора, — сказал вдруг шляхтич и встал, но Бергер поймал его за руку и прохрипел злобно:
— Нет уж, сиди! Сам, сукин сын, на бессонницу жалуешься, а сейчас вдруг спать? У меня бессонницы не бывает. Давай со стариком поговорим… Интересный, я тебе скажу, старик! Убийца. Старик, иди ближе! Да ты рожу-то не вороти! Ну-ка, старик, расскажи нам, за что ты на каторгу попал?
— Не надо, барин, — неожиданно испуганным и умоляющим голосом попросил хозяин. — Я уже все вам рассказал. Бергер довольный рассмеялся.
— А ты еще расскажи. Вот господин не слышал, а тоже любопытство имеет.
— Не имею, — выдавил из себя шляхтич и уронил голову в медный, залитый брагой поднос. — Отвяжись от него, сатана!
— Да ты послушай… — Голос Бергера прозвучал неожиданно проникновенно, и даже легкая грусть проскользнула в его интонации. — Он ведь человека ножом в спину пырнул. Нож по самую рукоятку… Понял? Ты бы смог человека зарезать? Нет? А вот он смог. И знаешь, из-за чего он на смертоубийство пошел? Из-за бабы! — Бергер опять повернулся к старику. — Ты головой-то не верти. Ты мне в глаза смотри! Мы тебя сейчас судить будем!
Саша вскочил с лавки и вне себя от ненависти прошипел в лицо Бергеру:
— Если вы не оставите старика в покое и не ляжете спать…
— Ты что, совсем ошалел? — перебил его Бергер. — Перепился, что ли? У нас суд идет…
— Прекратите этот спектакль, или я никуда не поеду, — продолжал Саша, тряся кулаками от злости. — Господин Лесток…
— Тише ты! — при одном упоминании этого имени Бергер ссутулился, тело его подобралось, а глаза словно сдвинулись к переносью: — Тихо! Спать так спать.
Встали они рано, солнце только взошло над холмами. Бергер был мрачен, но как всегда разговорчив.
— Ты только взгляни — кого подсунул мне этот старый плут, — вопил он, стараясь как можно скорее загладить неловкость, возникшую после ночной сцены. — Не сразу и разберешь, какой эта кобыла масти. Видно, была гнедой… Бабки распухшие, как у ревматика. Кр-р-асавица! — И, видя безучастность Белова к своему негодованию, спросил сочувственно: — Да ты в лошадях-то понимаешь толк?
Саша только хмыкнул в ответ и тронул поводья. Лошади, осторожно ступая, прошли по шаткому мосту, с усилием поднялись в гору и, не обращая внимания на ярые понукания всадников, ленивой трусцой направились к синевшему на горизонте лесу.
» Чего он передо мной лебезит? — думал Саша. — Боится, что Лестоку на него донесу? Пока еще нечего доносить… И о чем он мне вчера толковал? Про какие письма? Мол, мы французу паспорт, а он нам — письма. А ты — помогай… В чем помогать? Надо бы его сегодня разговорить… «
— Где вы так хорошо выучились говорить по-русски? — спросил Саша, чтобы начать как-то разговор.
— В России, — с готовностью отозвался Бергер. — Мой отец приехал из Курляндии при Петре I и стал главным конюхом царских конюшен.
— А? Так вот почему вы назначали свидания…
— Какие свидания?
— Вы сами рассказывали давеча про белокурую Марию.
— Помилуйте… Это лошадка моя! В амурных делах я пас. Саша вполне искренне посмеялся вместе с Бергером, а потом спросил, словно между прочим:
— А вы знакомы с тем господином, к которому мы сейчас направляемся?
— С французом, что ли? С де Брильи? Нет, не знаком. Ты познакомишь. Черт с ним, с французом. Не о нем сейчас речь. Мою Машку плут-конюх продал барышнику. Я ему, конечно, устроил обструкцию, всю рожу синяками разрисовал. После Машки у меня был Буян, англичанин. Великолепный экземпляр! Он бы эту дорогу за два дня покрыл!
— А ездили по этой дороге раньше?
— Ездил, но не на Буяне, конечно. Такие путешествия нужно совершать только на казенных. Своего коня загнать можно. Все в жизни лучше иметь казенное — квартиру, форму, пить лучше с казенными людьми и баб лучше иметь казенных…
» Поговори… — думал Саша, — я тебя с этой лошадиной тематики столкну. Ты у меня разговоришься, казенная душа… «
Гардемарины (сериал) снят по романам Нины Соротокиной (Россия)
Сообщений 41 страница 60 из 204
Поделиться4115.06.2013 15:08
Поделиться4215.06.2013 15:10
26
Стук копыт по лесной дороге первой услыхала Устинья Тихоновна и толкнула спящего мужа локтем:
— Принимай, Калистрат Иванович, еще татары скачут. Видно, кончится скоро наша мука, съедут гости.
Сторож торопливо оделся, запалил свечу и пошел отпирать дверь. Бергера он узнал сразу и зашептал:
— Вас ожидают и очень изволят то скучать, то гневаться.
— Прими лошадей. Да не перепои их с дороги. Они чуть живые, — сразу начал распоряжаться Бергер. — Мы сами устали, как собаки. Вина дай да поесть что-нибудь принеси. Камин растопи, парит, как в бане. Пока не буди никого, понял? Дай в себя придем. — И повернулся к Белову: — Садись, отдыхай.
Камин наконец запылал. Устинья Тихоновна собрала на стол, украсив тарелки с различной снедью штофами водки, настоянной на зверобое, мяте и чесноке.
Бергер уже опрокинул в себя изрядную рюмку для храбрости, но против обыкновения молчал, чему Саша был рад. В любую минуту в комнату может явиться похититель Анастасии. Узнавать или не узнавать? Саша может по-разному сыграть свою роль… Можно сказать Бергеру, что он видит этого человека впервые, а потом, оставшись наедине с похитителем, предупредить его, что грозит Анастасии.
Может, удастся узнать что-нибудь о судьбе девушки… А если догадка Лестока неверна и в комнату войдет совсем незнакомый человек? Нет, путь уж лучше похититель… Самому бы только признать его! Ведь и впрямь было темно. То-то будет мука — смотреть на него и думать:» То ли он, то ли не он… «
— Он! — воскликнул Саша неожиданно для себя. Появившееся в проеме двери лицо было так рельефно, так носато,
так похоже на то, которое запечатлелось в памяти, что признание
вырвалось само собой.
Сидевший спиной к двери Бергер вскинулся взглядом на Белова
и чуть заметно кивнул головой.
— Я думал, вы никогда не приедете, — сказал де Брильи вместо приветствия. — Отчего такая задержка. Вы привезли паспорт?
Он был в черном вышитом халате, в мягких домашних туфлях на босу ногу. В руке он держал канделябр и пытливо всматривался в приехавших, словно тоже надеялся узнать их.
— Здравствуйте, сударь! Разрешите представиться, — Бергер щелкнул каблуками, — поручик лейб-кирасирского полка Карл Бергер к вашим услугам, а этот молодой человек, мой сопровождающий… — он вдруг сообразил, что не знает его имени.
— Белов, — негромко подсказал Саша.
— Вот именно — Белов. Садитесь, шевалье, выпейте водки.
— Вы меня угощаете? — Француз насмешливо прищурился, однако сел за стол, плеснул в бокал водки и повторил настойчиво: — Вы привезли паспорт?
— Нет, — важно сказал Бергер и вдруг зачастил скороговоркой. — В связи с чрезвычайным положением в столице на паспорте должна стоять виза самого вице-канцлера, а он отказался завизировать ваши документы.
— Вот как? Я пленник России?
— Ну что вы, шевалье? Ваш отъезд домой только несколько задерживается… до выяснения неких сложных отношений при дворе. Вы меня понимаете? Вам надлежит ехать в Петербург.
— Что значит» мне надлежит «? Кто мне может приказывать? Лесток?
Бергер понял, что переборщил и быстро поправился:
— Вы вольны поступать, как вам заблагорассудится и ехать куда угодно, кроме как за пределы России.
— В Париже меня ждет Шетарди.
Де Брильи говорил спокойно и сдержанно, но легкая усмешка, проскользнувшая в начале разговора, опять появилась на его губах и стала ширмой, за которой он прятал закипающий гнев. Под этой усмешкой Бергер вдруг съежился, словно из потаенного нутра души своей, если была таковая у Бергера, он получил четкое указание, что этот носатый старше его чином в иерархии человеческих характеров, и сразу сменил привычное амплуа хозяина на роль просителя.
— Нам стало известно, сударь, — Бергер выдавил из голоса легкую дребезжинку, — что маркиз де ла Шетарди находится в дороге в Петербург.
Это была ложь. При русском дворе поговаривали, что государыня простила маркизу чрезмерное усердие в ее делах и опять готова принять Шетарди — более приятного собеседника было не сыскать во всей Европе. Но то, что Шетарди решил воспользоваться милостивым прощением, было чистым вымыслом. Лесток посоветовал Бергеру бросить пробный камень, чтобы по реакции француза определить, общается ли тот с Шетарди в обход его, Лестока.
— Это приятная весть для меня, — произнес де Брильи угрюмо. Бергер понял, что француз не верит ни одному его слову. Де Брильи явно не хотел брать инициативу в разговоре. Он сидел, мрачно рассматривая свои худые вытянутые ноги, и молчал. Бергер выпил водки на чесноке и с хрустом закусил огурцом.
— Я могу вам сказать, почему вас не выпускают из России, — сказал он, наконец, стараясь придать голосу некоторую интимность.
— Только ради бога, не надо одолжений, — де Брильи поморщился.
— Вы ввязались в чужую игру, — продолжал Бергер, словно не замечая пренебрежительного тона, — и у вас могут быть более серьезные неприятности, чем эта временная задержка. — Он молчал, ожидая вопроса, но де Брильи был безучастен: — Заговор, следственная комиссия ведет доследование, работает днем и ночью, и вдруг становится известным, что вы похищаете девицу, имеющую прямое отношение к делам заговорщиков.
Де Брильи оторвался от созерцания собственных ног и внимательно посмотрел на Бергера.
— Кому становится известно?
— К нашему счастью, об этом не знают ни Ушаков, ни князь Трубецкой. Лесток готов помогать вам, — Бергер так и подался вперед, — но вы должны отдать бумаги, которые везете в Париж!
— А… — де Брильи неожиданно рассмеялся. — С этого и надо было начинать. У Лестока неплохие ищейки. Отдать бумаги? — закричал он вдруг, стиснув подлокотники кресла так, что пальцы побелели: — Может, Лестоку отдать и шпагу впридачу? Или подарить мой родовой замок?
— Отдайте бумаги, и вы получите паспорт, — почти умоляюще выдохнул Бергер. — И можете ехать в Париж со своей красавицей. Или вы не собираетесь везти ее с собой? — неожиданно для себя курляндец хихикнул. Он не хотел придать своим словам игривого оттенка, боже избавь, но этот нервный всхлип, фамильярный, как подмигивание, сообщил его словам именно тот оттенок, и де Брильи, задохнувшись от ненависти, вскочил с кресла.
— Убирайтесь, — прошипел он. — Передайте вашему Лестоку, что он не получит от меня ничего.
Бергер тяжело повел шеей, пытаясь поймать взгляд Белова и подать ему оговоренный и чуть ли не прорепетированный в дороге знак. Но Саша сосредоточил все свое внимание на горящих в камине поленьях. Когда курляндец опять посмотрел на Брильи, тот стоял в дверях, держа в руке бронзовый канделябр и с угрозой шептал французские ругательства.
— Ax ты! — крикнул фальцетом Бергер и, добавив Белову: — Навались! — метнулся к французу, обхватил его колени и рывком дернул на себя. Прием этот был неожиданным для Брильи, но падая, он все-таки успел ударить Бергера по выпирающим лопаткам.
— Ну же, курсант! — Бергер дергался, пытаясь сбросить с себя выпавшие из канделябра свечи, но ноги француза держал крепко. — Я же заживо сгорю! Белов!
Рука француза замахнулась для нового удара. Миг, и Саша придавил тело Брильи к полу.
— Скажите, где Ягужинская, и я помогу вам, — шептал он в ухо французу. Тот извивался под тяжестью двух тел.
— Руки вяжи ему, руки, — хрипел Бергер. — Веревку бы надо! Калистрат, где ты, каторжник? Веревку!
— Скажите, где Анастасия, — твердил Саша. — Ради всего святого, где Ягужинская?
— Зачем это я вам понадобилась?
Перед Сашиными глазами мелькнула золоченая туфелька, наступила каблуком на дымящие фитили свечей и скрылась под зеленой оборкой. Затканная серебром ткань царапнула щеку.
» Она! « — произнес внутри Саши ликующий голос. Тело его обмякло, и Брильи скинул его с себя, как тяжелый куль. Вложенная Анастасией в руку француза шпага ткнулась острием в налитую кровью шею Бергера.
— Защищайся, негодяй! — гаркнул француз.
Бергер вскочил на ноги и выхватил шпагу.
Они носились по комнате, падали перевернутые кресла, со звоном разбивалась посуда, закатив глаза от ужаса, маячил в дверях сторож, а Белов стоял на коленях перед Анастасией, не в силах пошевелиться под ее рукой, словно не кружева украшали эту ручку, а тяжелые доспехи. Она посвящала его в рыцари, забирала в пожизненный полон и даже не знала об этом. Ей и дела не было до застывшего в нелепой позе молодого человека, с веселым любопытством она наблюдала, как метался по комнате, потерявший в пылу битвы туфли, Брильи, как победно развивались полы халата у его крепких, поджарых ног, как Бергер, втянув голову в плечи, отражал удары француза.
Курляндец уже понял, что его игра проиграна, и теперь боялся потерять большее, чем расположение Лестока и обещанное богатство.» Господи, только бы не убил, проклятый! — молился Бергер. — Только бы не убил… Ишь, как глаза горят! Каторжник! Ну пырни куданибудь несмертельно, каналья, и проваливай ко всем чертям! О, Господи… «
Всевышний внял жалостливой молитве, шпага де Брильи пропорола правое плечо курляндца, и он рухнул на пол, зажимая пальцем рану.
В комнату тут же вбежали сторож и Устинья Тихоновна.
— Серный запах нюхала, анчоусы ела — к несчастью! — загадочно причитала бедная женщина. — Лань, бегущая и прыгающая, — обманчивая мечта. Все не к добру, все…
— Да вы живы ли, сударь? — лепетал сторож, пытаясь поднять Бергера.
Брильи стоял рядом, широко расставив босые ноги, и тяжело дышал.
— Не трогайте меня, я жив, — произнес Бергер, неуклюже поднялся и тут же упал в объятия сторожа. Калистрат Иванович натужно крякнул, супруга его, ласково твердя про» лань, бегущую и прыгающую «, словно призывая Бергера перейти на аллюр изящного зверя, обхватила курляндца за талию, и вся эта живописная группа повлеклась в верхние апартаменты делать перевязку.
— Теперь этого. — Анастасия сняла руку с плеча Александра. Де Брильи вытер салфеткой окровавленную шпагу.
— Вы опять меня не узнали, мадемуазель, — прошептал Саша и встал с колен. — Я приехал сюда в надежде помочь вам…
— Вот как?? — Она махнула рукой французу. — Погоди, Сережа, не петушись. Подними кресло и поставь к камину.
Анастасия села в кресло, откинула голову на жесткую спинку и с минуту внимательно рассматривала юношу. Потом сказала нерешительно:
— Да, я тебя видела…
— Я был представлен вам в доме госпожи Рейгель.
— Веры Дмитриевны? А… вспомнила. Ты курсант навигацкой школы. — Она звонко расхохоталась. — А нынче урожайный месяц на курсантов. Сережа, сознайся, ты случайно не курсант навигацкой школы?
— Тебя никогда совершенно нельзя понять, звезда моя, — проворчал де Брильи, разыскивая свои туфли.
— Чем же ты можешь мне помочь, курсант?
— Вся моя жизнь принадлежит вам! — пылко воскликнул Саша.
— Щедро… А что мне с ней делать, юноша? Скажи лучше, этот… Бергер привез паспорт для шевалье?
— Да. Выездной паспорт в его камзоле во внутреннем кармане.
— Сережа, пойди поищи в тряпках этого… Де Брильи брезгливо поморщился, но тем не менее пошел наверх.
— Садись, курсант, поговорим…
Саша сел на пол, обхватив колени руками. Его не оставляло чувство неправдоподобности всего происходящего. Эта гостиная с опрокинутой мебелью, битой посудой, с раздавленной каблуками жареной рыбой, огурцами, пронзительным запахом чесночной настойки — разве это место для НЕЕ? И он сам — только очевидец, но никак не действующее лицо. Все дальнейшее происходило для Саши словно во сне — в том нереальном состоянии, когда тело легко может оторваться от пола и взмыть к потолку, когда можно читать чужие мысли, как раскрытую книгу, и когда при всех этих щедрых знаниях ты со всей отчетливостью понимаешь, что ничего нельзя изменить в книге судеб и никому не нужны твои взлеты и понимание происходящего.
— Странно, — сказала Анастасия, — я не помню твоего лица, но хорошо помню фигуру и как ты стоишь — руки опущены, голова чуть вбок. Где?..
— Под вашими окнами.
— Так это был ты? И в последнюю ночь? — Анастасия вдруг всхлипнула по-детски. — А я все думала — кто же провожал меня в дальнюю дорогу?
И всматриваясь в Сашины черты и узнавая их, Анастасия не просто поверила каждому его слову, а растрогалась, вся озарилась внутренне. Ей казалось, что еще в Москве в толпе безликих вздыхателей она выделила настоящий взгляд этот и потому только не откликнулась на него, что время еще не пришло. Сколько же надо было переплакать, перетерпеть, чтобы понять со всей очевидностью, что время пришло…
— Что о матери моей знаешь? — спросила она тихо.
— На дыбе висела…
— Ой, как люто… Как люто! У тебя мать жива? Не дай бог дожить тебе до такого часа. Ты мне все говори, не жалей меня. Что ее ждет, знаешь?
Саша опустил глаза. Анастасия заплакала, заломила руки.
— Голубчик, но ведь все знают, что Елизавета обет дала не казнить смертию…
— Помилует.
— Если помилует, то кнут. В умелых руках он до кости тело рассечет, я знаю, рассказывали. Все прахом… Все надежды, вся жизнь. Видел, как горит мох на болотах, быстро, ярко, только потрескивает, вот так и моя душа… Матушка моя, бедная моя матушка…
Саша хотел пододвинуться ближе, но Анастасия сама легко соскользнула с кресла, села рядом и положила к нему на грудь голову. От раскаленного, как кузнечный горн, камина несло нестерпимым жаром.
— Я люблю вас, — прошептал Саша еле слышно.
— Вот и славно, мой милый. Люби меня. Хорошо, что здесь на родине будет живая душа по мне тосковать и плакать. А я не умею… Француз говорит, что я холодная, студеная… Тошно мне, голубчик мой, скучно. Живу, как холопка, — невенчанная. В Париже мне католичкой надобно стать, чтоб под венец идти. Дед мой был католик, но мать, отец, я сама — все православные, воспитаны в вере истинной. Это не хорошо — менять веру?
— Веру нельзя поменять. На то она и ВЕРА, — прошептал Саша отрешенно.
Анастасия чуть отстранилась, вглядываясь в его лицо, словно пыталась запомнить навеки.
— Как тебя зовут?
— Александр, — выдохнул он, — Белов.
— Са-аша, — ласково протянула Анастасия и осторожно, пальчиком погладила его брови. — Красивый, грустный… Са-а-шенька…
Радостный де Брильи ворвался в комнату, размахивая над головой паспортом.
— Звезда моя, все отлично! Через неделю мы будем в Париже! — И тут же осекся, взглянув в красное, раскаленное от каминного жара и слез, лицо Анастасии: — Что это значит? Ваше поведение… Почему вы сидите на полу и обнимаетесь с этим?..
— Этот мальчик последний русский, с которым я говорю, — запальчиво сказала Анастасия и еще теснее прижалась к Саше. — Он меня понимает и жалеет. — И, видя, что удивление де Брильи близко к шоку, добавила: — Я же еду с тобой, что же ты еще хочешь? Иди, упаковывай сундуки!
— Да как вы смеете так..? — Француз оторвал Анастасию от Саши и, словно куклу, бросил ее в кресло.
— Не прикасайтесь к ней, сударь! — Саша не помнил, как очутился на ногах, как выхватил шпагу. Он готов был биться со всей Францией, со всей Курляндией, со всем светом, но Брильи отмахнулся от него с досадой.
Анастасия вдруг вскочила и выбежала из комнаты. Де Брильи последовал за ней.
Саша сидел у камина до тех пор, пока последний уголек, исходя остатками тепла, не вспыхнул алым пламенем, чтобы сразу потускнеть и погаснуть. Тогда он встал и пошел к Бергеру.
Курляндец лежал на высокой кровати с выцветшим, когда-то розовым, балдахином и надрывно стонал. Добрые руки Устиньи Тихоновны запеленали его бинтами до самой шеи, подсунули тугой валик под раненое плечо. Услышав, что кто-то вошел, он осторожно сдвинул мокрую тряпку со лба и поднял на Сашу мутные от боли глаза.
» Ловко пырнул его француз «, — подумал Саша. Лицо Бергера посерело, нос заострился, как у покойника, веки набрякли.
— Какие будут распоряжения? — Саша нагнулся к его лицу. — Мне находиться при вас?
— Нет… — Бергер пожевал губами. — Скачи в Петербург.
— Что сказать Лестоку?
Бергер опять надолго замолчал, рассматривая пыльный полог над кроватью, изъеденные древесным жучком резные столбики.
— Скажи, что ты ничего не видел и не слышал, — сказал он наконец громко и зло: — Опознал, мол, и ушел. И еще скажи, что француз-каналья чуть меня жизни не лишил. А лишнее скажешь, то, как вернусь в Петербург, такого о тебе расскажу, что Сибирь станет твоей родиной и кладбищем.
» А еще говорят — страдание облагораживает «, — подумал Саша и ушел, хлопнув дерью.
Светало… В доме царила предотъездная суета. Саша бесцельно мерил шагами гостиную, спотыкаясь о сундуки и чемоданы, он старался ни о чем не думать:» Горевать будем потом, когда она уедет… «
— Вас барышня кличут. — Маленькая горничная выглянула из двери и поманила Сашу пальцем.
— Куда идти? — прошептал он непослушными губами. Анастасия, в белом утреннем платье, исплаканная, бледная, словно не ходила, а плавала в утренней полутьме.
— Исполни, Саша, мою последнюю волю. — И, словно испугавшись своего высокопарного тона, она испытующе заглянула ему в лицо. — Передай это моей матери.
Саша послушно раскрыл ладонь, и на нее лег четвероконечный, ярко сияющий крест. В середине — тело спасителя взметнулось в последней муке, крупные алмазы украшали перекрестия, а в оглавии, в финифтяной рамке, матово поблескивал гладкий, выпуклый изумруд.
— Анне Гавриловне в крепость? — растерянно прошептал Саша.
— Да, сделай доброе дело.
— Я передам.
— Что бы ни присудили ей — смерть или кнут, казнь будет всенародной. Ты пойди туда, донеси до нее мои молитвы.
— Донесу.
— Обо всем, что с ней будет на эшафоте, об ее последнем слове, знаке ли, о том, как примет муку, напиши мне. Дай срок, я человека пришлю из Парижа, ему и отдашь письмо. Скажи только, как тебя найти?
Саша назвал дом Лукьяна Петровича Друбарева.. Анастасия хотела еще что-то сказать, но смутилась, отвела
глаза, глядя на еловые ветки за окном, их раскачивал ветер и сыпал
обильную росу.
— Что на память тебе дать? — спросила она вдруг.
— Вот эту ленту, — глухо сказал Саша. Анастасия тряхнула головой, и розовая лента, стягивающая волосы, упала к ней на колени.
— Нет, лента — это не то. — Она с трудом стала отстегивать от пояса сапфировую брошь, сделанную в виде букетика фиалок. — Коли попадешь в Париж, это будет твоя визитная карточка. Вот и все…
Через полчаса Анастасия спустилась в гостиную уже в дорожном платье и больше не отпускала от себя Сашу до тех пор, пока не села в карету.
— Прощай, Саша, — она протянула ему руку. — Прощай, голубчик.
Де Брильи окинул его недобрым, ревнивым взглядом, но ничего не сказал.
» Мы еще свидимся… «Впрямь ли она это шепнула или только почудилось? Колеса тяжело повернулись, заскрипели, и карета покатила по усыпанной хвоей дороге. Глядя ей вслед, Саша подошел к березе, погладил влажную кору.
— А правда ли, что русские делают нарезки на березах, собирают сок в сосуды и потом из этого варят мед? — очень серьезно спросил у него шевалье за завтраком. — У нас во Франции мед собирают пчелы… Кто поймет этих русских? — добавил он словно про себя.
— А правда, кто их поймет? — сказал Саша. — И почему я не умер? И почему не бегу вслед за каретой? — И он заплакал, прижимая к лицу жесткие ветки березы.
Поделиться4315.06.2013 15:16
27
Дошел, доскакал… Вот он, Микешин скит. Кажется, рукой дотянешься до стены, саженей двадцать — не больше, но ближе не подойдешь. Стоит скит на острове, не только высокие стены, но и глубокая вода озера ограждает от мира служительниц божьих. Черные от времени, плотно сбитые бревна забора, ворота с фасонными накладками, а над всем этим двускатная тесовая кровля с крестом и купол колокольни, крытый свежими лемехами. Мужчине туда даже в монашеском платье хода нет, а в камзоле да при шпаге — он для них сатана, нежить!
Игнат тоже спешился и суетился около коней, подтягивая подпруги.
— Вот что, Игнат. Отправляйся-ка в деревню да сыщи место для ночлега. Дня на три, а там видно будет.
— Уж лучше вместе, Алексей Иванович. Матушка наказывала, чтоб я от вас ни на шаг…
— Полно тебе. Я не ребенок. Слушай, верстах в пяти есть две деревни. Через Кротово мы проезжали. Но нам лучше остановиться в Хлюстово. Эта деревенька на острове стоит. И хорошо бы лодку достать. Поговори в деревне, разузнай про скит. Скажи, мол, барину надо повидать одну из стариц по семейному делу. Может, найдешь кого отнести письмо в скит. Много денег не сули…
— Посулю… как бы…
— Да я бы все отдал, до последней рубахи, да боюсь излишнего любопытства. Все дело может прогореть.
— Какое дело-то? Скажите, барин, Христа ради. Мотаемся по дворам, по чужим углам, а чего…
— Вечером с лошадьми приезжай в это же место, — продолжал Алексей, словно не слыша причитаний кучера, — но тихо, потаенно. Понял?
» А то не понял… Как бы… — подумал Игнат. — Последнюю рубаху отдать! Не иначе, как зазноба ваша за этими стенами. Эх, Алексеи Иванович. Как говорится — любви, огня и кашля от людей не спрячешь! «
Оставшись один, Алексей лег в тени прибрежных кустов, решив наблюдать за скитскими воротами — может, как-то проявится жизнь, выйдет кто-нибудь за ограду или лодка отойдет от берега с той или с другой стороны. Но монастырь был тих и неприветлив. За час ожидания Алексей не увидел ни одного человека подле его стены.
Он побрел вдоль берега, надеясь, что водная гладь сузится и можно будет вплавь добраться до острова. На белом промытом песке росли жесткая трава и выцветшие бессмертники. Корабельные сосны высоко над головой шумели хвоей, между их могучими стволами, как резвящиеся у родительских коленей дети, молодые сосны распушили ветки. Изогнутые стволы мертвых кустов можжевельника напоминали сражавшихся осьминогов, что окаменели в борьбе и, как водорослями, поросли бородатым мхом.
Уже стены скита и колокольня скрылись за поворотом, а расстояние до острова не уменьшалось. Алексей разделся, связал одежду в тугой узел. Вода у берега была прозрачная, ярко-голубая, а дальше заросшее водяным хвощом дно уходило круто вниз, в плотную, словно стеклянную синеву. Алексей на минуту засмотрелся на оранжевые плавники окуня и поплыл, держа узел над головой.
Остров встретил его запахом медоносных трав. На высоких малиновых головках чертополоха дрожали крыльями коричневые бабочки. Он задел узлом колючую ветку, и бабочки закружились легким роем вокруг его мокрого тела.
Он натянул рубаху, отер подолом лицо и засмеялся вдруг-все будет хорошо. Софья ждет его за этими стенами. Она верит ему, только ему, на всем белом свете, так она сказала при расставании.
Алексей оделся и углубился в лес. Сосны скоро сменились березами. По неглубокому овражку бежал чистый ручей, видно, где-то выше пробился на поверхность земли ключ.
Он лег на землю, раскинул руки, уставился в небо невидящими глазами и стал думать о Софье. Может быть, по этим самым травам, что примял он спиной, ступала ее легкая нога? И далекий голос кукушки она тоже слышала и по томительным крикам отсчитывала дни, оставшиеся им до встречи. И этот гул, жужжание, стрекот прогретой солнцем травы радовал ее слух… И эта божья коровка:
» Полети, расправь крылышки, шепни Софье, что я уже здесь, жду… «Он потерял счет секундам, и только пульсация крови напоминала о том, что время движется, и потому надо вставать, прощаться с островом и плыть назад.
Игнат уже вернулся на условленное место.
— Я вас, Алексей Иванович, больше часа жду. Ужинать пора.
— Нашел избу для постоя?
— Нашел. В Хлюстово.
— А про скит?..
— Расспросил. Говорят, что глух, мирских не пускают даже по праздникам. Стариц в скиту двадцать, все строгие. За провизией сами ездят в монастырь, вернее, не ездят, а в лодке плавают. Монастырь отсюда верстах в двадцати.
— Нашел кого-нибудь, кто записку бы в скит отнес?
— У них найдешь. Как бы… Им теперь не до записки. У них там такое веселье идет…
— Какое веселье?
— Гроб по деревне таскают целую неделю.
— Вот уж весело! Какой гроб?
— С бабушкой. Носатая такая бабушка, рот впал, лицо желтое. Бабушка как бабушка…
— Зачем же ее таскают да еще в гробу?
— Затем, что мертвая.
— Мертвых хоронить надо.
— В том-то и шутка, что не могут они бабушку похоронить.
Больше Алексей ничего не мог добиться от Игната и поскакал в веселую деревню.
Чтобы объяснить странную историю недельного таскания бабушки по деревне, необходимо вернуться несколько назад. У местного архиерея Саввы и барина, которому принадлежало Хлюстово, без малого двадцать лет продолжалась великая тяжба из-за земли — покосных заливных лугов. Хозяин Хлюстово был человеком мягким, набожным и, желая избежать лишнего шума, все годы платил сквалыжному архиерею отступные деньги, поэтому Савва окончательно утвердился во мнении, что луга принадлежат монастырю. Барин умер. Молодой наследник обретался за границей и никаких денег платить архиерею не собирался. Крестьяне, как и сто лет назад, продолжали косить на лугах, не ведая, что с точки зрения архиерея посягают на чужую собственность. Поэтому, когда вдруг явились шустрые монахи, чтобы волочить еще не пересохшее сено на монастырский двор, они защитили свое добро, и монахи ушли ни с чем. При вторичной попытке служителей божьих вывезти с полей уже сметанные стога, крестьяне встретили их дубьем, а вечером подвыпивший дьячок написал под диктовку старосты жалобное письмо воеводе. Воевода бумагу прочитал, но, зная характер архиерея и богатство молодого наследника, сам разбираться в этом кляузном деле не стал, а пустил письмо по инстанции. Тяжба вошла в новую стадию.
Разгневанный Савва, видя, что и денег нет и сена не будет, пошел на крайнюю меру — запретил приходскому священнику справлять в Хлюстово требы. Ладно, если бы отец Феодосии отказался только обедню служить, время жаркое — то жатва, то молотьба. Не только службу стоять — перекреститься времени нет.
Но деревня большая, что ни неделя, то приплод. Родительницы оставлены без молитв, младенцы не крещены и не регистрированы. Дело к осени — времени свадеб, а кому венчать? Парашка Волкова, все родителям за крестьянской работой недосуг было отвести ее под венец, с ужасом обнаружила округлившийся живот и бросилась в ноги к матери. А та и впрямь затянула со свадьбой, знает, что виновата перед дочерью, а что делать? А ну как поп еще месяц не будет справлять требы? Срам на всю деревнюВоина пошла серьезная. Отец Феодосии через день ездил к архиерею, дабы укрепиться духом, поповские дочки боялись выйти на улицу и сидели целый день в дому, как в крепости, а дьячок тайно таскал святую воду и прыскал особо сильно орущих младенцев. Но кропи не кропи, прыскай не прыскай, а известно доподлинно — пока младенца с молитвой в святой купели не искупаешь, он кричать не перестанет. А у купели стоит попадья и кричит, что скорее умрет, чем допустит своевластие.
В разгар событий в крайней от озера огромной семье Анашкиных, где Игнат и договорился о постое, умерла престарелая бабушка Наталья. Умерла тихо, как вздох. Старушку обмыли, вложили в руки свечку, приготовили сухой клепаный гроб и… Священник отказался проводить на тот свет свою прихожанку. Мало того, что умерла старушка без покаяния, так и похоронить по христианскому обычаю нельзя. Анашкиным некогда было плакать да причитать. По очереди обивали они порог упрямого священнослужителя, но тот был неумолим.
Конец августа, молотьба в полном разгаре, гречиха еще не убрана, с льном дел невпроворот, а Анашкины сидят в горнице вокруг стола, смотрят в лик бабушки да меняют свечки. Что делать? Не самим же читать псалтырь?
С первым петушиным криком попадья обычно выходила во двор по своей нужде. Петух прокричал, попадья накинула душегрейку, ощупью нашла дверь, а она не открывается, словно подперли ею чем-то снаружи. Попадья, кряхтя и ругаясь, вылезла через окно и обнаружила на пороге лежащую в открытом гробу бабушку Наталью. Бедная женщина только руками всплеснула, разбудила мужа, сына, двух дочек, и они все вместе, тяжело дыша и отдыхая каждую минуту, оттащили в предрассветной мгле бабушку назад на анашкинский двор.
Анашкины не удивились, внесли бабушку в дом и опять положили на стол с зажженной свечкой в руках, но к ночи повторили маневр. Хорошо Анашкиным, у них пять мужиков да парней около десятка, им гроб протащить, что пушинку. А каково поповскому семейству? Отец Феодосии только голосом могуч, сынку шестнадцатый годок, а попадья с дочками — жирны да сдобны. Им не только гроб — корзина с ягодами тяжела!
— Тащат… — шептала вечером деревня, когда анашкинские мужики бегом, ладно ступая в ногу, несли бабушку Наталью к дому священника.
— Везут… — злорадствовала деревня поутру, когда семья отца Феодосия, кряхтя и потея, везла гроб на маленькой тележке.
Стойкость Анашкиных пришлась всем по нраву, и на третью ночь попадья обнаружила на своем пороге не только гроб с ненавистной бабушкой, но и троих младенцев. Двое лежали рядом с гробом, а третьего мать положила в тенечек под липу, чтобы раннее солнце не припекло любимое чадо.
При появлении попадьи все младенцы принялись кричать, как оглашенные. С Натальей просто, лежит себе тихо, ждет, когда понесут. Да и дорога известная. А трое чад синие от натуги — молока просят. И попробуй догадайся, кто чей — все на одно лицо!
Матери все разобрались в своих детях, а на следующее утро попадья обнаружила подле гроба восемь орущих младенцев! Поповские дочки опять обивали ноги, разносили младенцев по» домам, но при всем их старании мать последнего, особенно звонкого, так и не сыскалась. Восьмой младенец оказался лишним, и попадья, злорадствуя, оставила его на анашкинском дворе рядом с гробом бабушки Натальи.
Лишним младенцем завладела Катенька Анашкина, смышленая десятилетняя девочка. Младенец сразу затих на ее руках, и о нем забыли. Не до младенца было Анашкиным.
Когда к вечеру Алексей с Игнатом прибыли на постой, семейство кончило ужинать. Гроб уже не ставили на стол. Если покойников не хоронить, то негде будет трапезничать. В дневные часы бабушка смиренно проводила время в чулане. За столом спокойно и деловито обсуждали, кому сегодня нести бабушку к упрямому отцу Феодосию.
Пошли, что ли… — Мужики закинули на плечи уже изрядно загрячненные полотенца.
Ох, матушка родная! Не было покоя тебе при жизни, нет и после смерти, — привычно заголосила старшая Натальина дочь Вера, проводила гроб до порога, поклонилась в ноги и вернулась к столу.
Сколько же вы времени покойницу носите? — спросил Алексей.
Преставилась матушка в день апостолов и святителя Николая в четверг. Вот считай. Сегодня уже неделя.
Жарко ведь. Как же она у вас в чулане? От покойника дух тяжелый.
— Никакого такого духа от мамани нет, — задумчиво проговорила Игра. — — А ведь должен быть дух, прав ты, барин. Мы тут совсем голову потеряли. А может, и есть дух, да мы не чуем. Завтра, как принесут маманю назад, понюхаю. Ой, дела наши тяжелые… Садись, барин, вечерять.
Алексей принялся за еду.
— По какой нужде прибыл к нам, мил человек? — полюбопытствовала Вера.
— Сестра у меня в скиту. Повидаться надо по семейным делам.
— И… чего захотел. Не покажут тебе ее сестры. — Она перекрестилась на образ Николая Угодника. — Маманю из-за сена похоронить не можем, а ты монашку лицезреть захотел.
Она еще не пострижена, — раздался тихий голосок Катеньки, она белицей в скиту живет.
— Не встревай, когда старшие говорят, — прикрикнула мать. — Доберусь я до тебя. Куда младенца дела?
— Спит.
— Вот и ты иди к нему. Дай только маманю похоронить. Мы его беспутную мать сыщем.
Алексей хотел было расспросить Катеньку, о какой белице говорила она так уверенно, но девочка ушла за занавеску.
Алексею постелили на лавке в летнике. «Гроб таскают… некрещеные младенцы… нетленные покойники… Что за чушь? Как сказала эта девочка? Она еще не пострижена…» Значит, все-таки готовят ее на постриг. Она же не хочет, не хочет… Я по бревнам растаскаю ваш забоp, а до Софьи доберусь! « — думал он, тряся босой ногой и кусая губы. Потом встал, запалил лучину и принялся сочинять послание Софье.
Алексей рассчитывал встать раньше всех в доме, но это ему не удалось. В августе крестьянские семьи просыпаются затемно. Когда Алексей открыл глаза, вся огромная изба была полна говором, скрипом половиц, где-то тонко пищал лишний младенец.» Катеньку надо повидать «, — думал Алексей, спешно одеваясь.
Пошли младенцев по домам разносить! — раздался под окном голос девочки. — Попадья за каждого младенца по яйцу дает! — И ватагa ребят, звонких и юрких, как сверчки, понеслась по улице.
Алексей натянул сапоги и бросился вслед за ребятами.
— Барин, Алексей Иванович, куда? — закричал Игнат. — Я с вами. Неужели и вы яйцо заработать хотите?
Золотая мысль пришла Алексею неожиданно. Он решил разыскать измученных матерей и уговорить их везти некрещеных младенцев в скит к монахиням. Ребята быстро помогли ему найти нужные избы.
Матери посудачили, порядили и согласились в том, что хоть и сомнительно, есть ли у сестер подобающая купель, крестить можно и в озере. Были бы святые руки да нужные слова.
— Собирай младенцев! — раздалось по деревне. В это утро попадья, уже привыкшая к детскому ору под окном, дивилась тишине, толкала мужа в бок.
— Спи… — ворчал отец Феодосии. — Мне заутреню не стоять, только теперь и выспаться. Спи. Маку сунули матери в рот своим чадам, вот они и молчат.
Попадья приставила к окну лесенку и спустилась во двор. Гроб был на месте, а некрещеных детей будто корова языком слизнула.
— Младенцы-то где? — растерянно спросила попадья бабушку Наталью, словно та недоглядела за доверенными ей внучатами и теперь должна была оправдываться в своей оплошности.
Когда семья священника впряглась в тележку и потащила бабушку на анашкинский двор, в деревне стоял гвалт, как на пожаре.
— Везите Наталью на озеро к мосткам, — крикнула на бегу молодайка с младенцем на руках.
— Что городишь, глупая? — изумилась попадья.
— Гроб другим заходом. Тесно, — крикнула другая женщина. — Наталью несите куда положено, к Анашкиным. И» лишнего»у них возьмите да принесите к мосткам!
— Что они, оглашенные, надумали? — перевела дух попадья. — Уж не топить ли младенцев собрались?
— Папенька, господь с тобой, окрести младенцев, — взмолилась старшая поповская дочь. — Не могут они сено монастырю отдать — оно барское.
— А мне куда идти? В расстриги? Архиерей Савва человек без шуток. Сказал — сделал.
— Из-за сена души крестьянские губить! — взорвался вдруг поповский сын. — Посмешищем стали на всю округу! Надоели вы мне! Таскайте сами свой гроб. — И пошел прочь.
— Какой же он — наш? — всплеснула руками попадья.
— Прокляну! — возопил могучим басом отец Феодосии. — Вернись, беспутный отрок!
В крапиве хохотала деревенская детвора.
Только на берегу, куда сбежалась вся женская половина деревни, удалось Алексею поговорить с Катенькой. Она пришла к мосткам с «лишним» младенцем на руках и, увидев молодого барина, сразу отошла в сторонку, словно ожидая, что тот обратится к ней с вопросом.
— Ты знаешь мою сестру? — спросил Алексей, боясь верить в удачу.
— Софьей ее зовут? Она совсем недавно приехала. Тихая, все молчит…
— Ты сейчас в скит с младенцем поплывешь, да? Передашь Софье записочку?
— Передам. — Босая нога осторожно стала чертить узор на песке.
— Да чтоб никто не видел.
— Угу…
— И ответ привези.
— Хорошо, барин. — Записка исчезла в складках синего сарафана.
— Что хочешь за услугу? — Алексей осторожно погладил льняные косички.
— Бусики… — Девочка кокетливо скосила глаза.
— Катюша, отплываем. Давай младенца! — закричали бабы.
— Я сама. — Катенька прыгнула в лодку. Матери сели за весла, и над озером поплыла тихая песня.
Алексей пошел назад к Анашкиным. «Теперь осталось одно — ждать. Надо же какое дело провернул!» Он усмехнулся, вспоминая события этого хлопотливого утра. Предприимчивое до бесшабашности, отчаянное поведение некоего молодого человека, в котором он с трудом узнавал себя, обязывало его к новым, неведомым подвигам, и от их предчувствия становилось страшновато и упоительно на душе. Ему казалось, что в руках у него шпага, кисть крепка и подвижна, тело упруго и, блестяще владея всеми парадами итальянской и французской школы, он ведет свой самый ответственный бой, когда приходится драться не из-за мелочной обиды, не из-за вздорного слова, а во имя самой Справедливости: «Позиция ан-гард! Защищайтесь, сэр! Ах ты, господи… Скорее бы Катенька вернулась…»
Неожиданно рядом раздался хруст веток и из кустов, скрывающих от глаз глубокий, тенистый овраг, вышел, отряхивая подол рясы, отец Феодосии — лицо грознее тучи, взгляд — две молнии, за ним, воровато оглядываясь по сторонам, с трудом волоча пустую коляску, вылезла раскисшая попадья.
— Доброе утро, — вежливо поздоровался Алексей. — Отвезли бабушку?
Показалось ли Алеше, или впрямь священник упомянул имя черта?
— Маму не видели, барин? — встретила Алексея хозяйка. — Давно бы ей надо дома быть. А может, сжалился отец Феодосии, пустил маму в храм и отходную над ней читает?
— Я сейчас встретил отца Феодосия.
— С мамой?
— Порожние.
— А мама где? О господи, матушка родимая! Когда предадим тебя сырой земле? Не было тебе покоя в жизни, нет его и после смерти…
В избу, стуча пустыми ведрами, вбежала соседская Фроська.
— Вера, не вой! Послушай меня-то. Сейчас бабы сказывали… Лежит бабушка Наталья посередине деревни у колодца. Стыд-то, срамота! Потерял ее, что ли, отец Феодосии?
— Санька, Петрушка, Ерема!.. — заголосила Вера. — Бегите, зовите мужиков. Потеряли бабушку! Надо бабушку искать!
У колодца, плотно обступив гроб, стояла толпа. Вера растолкала народ, опустилась на колени и припала к восковой материнской щеке.
— Прости нас, родимая! — крикнула она с плачем, но, вдруг вспомнив слова молодого барина, утихла, осторожно втянула в себя воздух, внюхалась. Не только мерзкого духа разложения не уловила Вера, но даже показалось ей, что материнская щека источает легкое тепло, как стена родной избы. Вера поднялась с колен и задумчиво оглядела народ.
— А матери-то твоей, видно, не плохо без святого благословения, а, Верунь?
— Ишь, умастилась в гробу, ишь, разнежилась, словно на лавке подремнуть легла.
— Нету духа тлетворного, — проговорила Вера, будто извиняясь.
— Не пахнет? — Бабы еще теснее обступили гроб, постигая смысл услышанного.
Васька, подпасок, конопатый мальчонка с выгоревшими на солнце лохмами и невесомым, ветром высушенным телом, первый произнес это слово, которое на лету было подхвачено обомлевшими от испуга и восторга бабами: «Святая…»
— Скажешь тоже… святая! — с сомнением проговорил староста. — Господь такую милость только великим сказывает.
— А что «великим»… — загалдел народ. — Жила честно, работала с утра до ночи, детей шестнадцать душ родила — вот и уподобилась.
— Все работают, все рожают, — прошамкала завистливо столетняя старуха с клюкой. — Почему одной Наташке такая милость?
— Не шумите, православные! Неужели впрямь Наталья не гниет? — Староста тяжело опустился на колени и сунул под аккуратно сложенные бабушкины персты свой красный, в прожилках нос. — Мятой пахнет. — Лицо старосты выражало неподдельное изумление. — Святая, точно. Принесет нам Наталья великие блага. Ни у кого на сто верст в округе такого не было.
Прибежавшие с гумна анашкинские мужики стали подсовывать под гроб полотенца.
— Так понесем, на руках! Все понесем! — раздались крики. Бабушку опять поставили на стол. Гроб украсили пижмой, луговыми васильками и гроздями краснеющей рябины. Бойкие невестки принялись обтирать стены и мыть пол, а Вера поставила большую квашню теста. Суета была, как на Пасху.
Алексей, спасаясь от шума и суеты, пошел на озеро, сел на камень. Одинокая старуха на мостках полоскала белье, спеша скорее кончить работу и бежать на анашкинский двор. Взметая пыль, проехал мужик в телеге — повез в соседний приход благую весть. Из камышей вылезли на берег гуси и с гвалтом, словно обсуждая последние деревенские новости, принялись охорашиваться, топоча красными лапами.
«Может быть, в этот самый момент Софья читает мою записку «, — подумал Алексей.
»… я буду ждать тебя завтра около скита. Знаешь овражек за березовым лесом, где чистый орешник, где ключ из-под камня бьет? Там и буду ждать. Если не выпустят тебя сестры за стены, сообщи, как нам встретиться. Алексей Корсак, бывшая Аннушка «.
— Не так написал, — ругал себя Алексей. — Сухо написал, не ласково. Да забыл добавить, что если завтра не встретимся, то я и послезавтра приду, всю неделю буду ходить, весь месяц… «
Лодка с младенцами вернулась только под вечер. Тихие и благостные матери чинно вылезли на берег, ласково прижимая к груди окрещенных младенцев. Большого труда им стоило уговорить сестер на обряд.» Не положено, не по чину, да мыслимо ли?.. «— говорили схимницы, но потом пожалели детские души и перекупали всех младенцев в озере с необходимым ритуалом.
— Передала? — спросил Алексей, отведя Катеньку в сторону. Девочка кивнула головой и поспешно начала чертить узоры на песье, сосредоточив все свое внимание на кончике босого пальца.
Есть ответ?
Нет. Они как записочку вашу прочитали…
— А никто не видел, как ты передавала?
— Не-е-т… Я понимаю. Они как прочитают да как головку вскинут и говорят:» Ах «, да так на траву и сели.
— А ты что?
— А я жду. Говорю:» Что передать? «А они тогда на ножки вскочут да как закричат:» Быть не может, быть не может! «— и бегом от меня.
— Это в скиту было?
— Нет, они в лесу гуляли.
» Значит, выпускают Софью за стены, — подумал Алексей. — Завтра увижу ее. Неужели это будет?.. «
— Барин, а вы что бледный такой? — испуганно спросила Катенька, глянув на Алексея. — Бледный, бледный, — девочка зажмурилась, — как в инее.
Алексей пожал плечами и через силу улыбнулся.» Громы-молнии небесные! Тут ноги не держат, душа с телом расстается, отлетает, словно облачко, а она — «бледный»… «
Вокруг анашкинского дома народу набралось, как на крестный ход Про чудо прослышали по всей округе. Из соседних сел шли пешком, ехали иерхами, все желали посмотреть на нетленную бабушку. Алексей с трудом отыскал в толпе Игната.
Здесь, Алексей Иванович, такие дела! Святая она-бабушка, и иерь доподлинно известно. Чудо! Отец Феодосии сейчас придет. Причищается, говорят. Епитрахиль надевает. А как же запрет архиерея?
— К архиерею Савве дьячок послан. Отец Феодосии говорит:
» Сие чудо есть великий знак «. Смирится архиерей. Народ все прибывал.
— Идет, идет… — раздалось вокруг, и люди упали на колени. Отец Феодосии важно прошествовал по живому коридору. Алексей пошел за ним.
Бабушка Наталья лежала невозмутимая, строгая, но где-то в уголках бескровного рта затаилась усмешка, словно и не покойница она, а именинница. Отец Феодосии долго смотрел в лик трупа, потом пощупал руки — холодные, поднес к губам зеркальце — не затуманилось.
— Уснула, — прошептал едва слышно Алексей в ухо священнику. — Такое бывает, я слышал. Называется — летаргия.
— Литургию — знаю, летаргию — нет! — злым шепотом отозвался священник, цепко обвел глазами присутствующих в избе и, набрав воздуху в легкие, зычно, набатно гаркнул:» Чу-у-до! «
— О господи, да она же спит! — закричал Алексей, но его никто не слушал.
Отец Феодосии, воздев руки, пел» Свете тихий «, и толпа повторяла слова вечерней молитвы. Игнат дернул барина за камзол, и Алексей вслед за всеми упал на колени.
Когда экстаз пошел на убыль, отец Феодосии стал деловито отдавать распоряжения — куда и когда нести бабушку Наталью.
— Спит не спит, потом разберемся, — бросил он Алексею через плечо. — Ты про архиерея не забывай! — И, смутившись, что стал отчитываться в своих поступках перед заезжим молодым человеком, насупился, крякнул и широко перекрестился.
Чуткое ухо старосты уловило это» спит «, и шепот пошел по рядам.» Уснула… А хоть бы и уснула. Нам бы так уснуть! А проснется ли? Мы помрем, наши дети помрут, а она, нетленная, будет себе в чуланчике лежать, ждать своего часа… «
Алексей рассмеялся, вспомнив французскую сказку о спящей царевне. Чего в жизни не бывает?
Когда ранним утром Алексей направился в скит, на колокольне хлюстовской церкви весело трезвонили колокола. Бабушка Наталья выиграла тяжбу, отсудила у архиерея заливные луга.
Поделиться4415.06.2013 15:20
28
До острова, как и в прошлый раз, Алексей добрался вплавь. Пользоваться лодкой он остерегался, чтобы не быть заметным.
Жара уже набирала силу. В полном безветрии над травами, ярки ми осенними цветами, над опутанными паутиной кустарниками повисло знойное марево. Густые ветки топорщились орехами, и Алексеи стал машинально обрывать их. Орехи только чуть-чуть позолотились,
но зерна были полные, и некоторые даже подернулись коричневой пленкой. Он раздавил зубами мягкое зерно и почувствовал, что не может проглотить — ком стоял в горле.
Почему он так уверен, что увидит сейчас Софью? Может, она не захочет встретиться с ним. Даже мысленно трусил Алексей признаться, что боится не того, что Софья не придет, а того, что обязательно придет. Он страшился ее взгляда, слов, которые должен будет сказать ей, и того, что услышит в ответ. Уже не светлая любовь была в сердце, а мука, томление. Он шел, озираясь по сторонам, каждый случайный звук — треск сучка под ногой, птичий клекот — заставлял его вздрагивать, сердце начинало стучать гулко, и к пересохшему горлу подступала горькая, как желчь, тошнота.
— Аннушка, — послышалось вдруг. Он оглянулся и увидел Софью.
Она сидела под кустом орешника в своей любимой позе, уткнув подбородок в колени. Ядовито-черное, еще нестираное платье торчало жесткими складками, подчеркивая худобу тела, голова в белой косынке казалась забинтованной, как после тяжелой травмы.
— Вот и свиделись, — произнесла Софья глухо, оглядывая исподлобья Алексея, такого незнакомого ей в мужском платье, и, убедившись, что от прежней Аннушки не осталось и следа, покраснела так мучительно и ярко, что Алексей не выдержал, первым отвел взгляд.
— Садись сюда. — Он аккуратно, только бы что-то делать, не стоять истуканом, расстелил на земле плащ. Софья осторожно переместилась на его край, тронула пальцем прожженные углями дырки и улыбнулась ласково: совсем недавно этот плащ служил им и одеялом и палаткой, старый знакомый…
— Сюда никто не придет? — Алексей не знал с чего начать разговор.
— А кому приходить? За мной не следят. С острова не убежишь. Да и куда бежать? Я бумагу дарственную в монастыре подписала. Потом меня привезли в этот скит. Здесь хорошо. Тихо… Сестры добрые, любят меня.
— Сними платок, — прошептал Алексей, стесняясь говорить громко.
Софья опять вспыхнула тревожным румянцем, но послушно стала развязывать тугой узел дрожащими пальцами.
— Дай я, — пододвинулся Алексей.
— Нет, нет. Я сама.
Коса упала на руку Алексею, и он раскрыл ладонь мягким прядям. Софья замерла, глядя на его руку, но потом тихонько отвела голову, и коса медленно выползла из ласковых Алешиных пальцев.
— Зачем ты пришел?
— Увезти тебя отсюда.
— Отсюда не уходят. Да и куда идти? В Кронштадт? Зачем я тебе там нужна? Подожди, не маши руками-то… Послушай, прежде чем говорить. Я тебе про свою жизнь расскажу. — Софья обхватила колени руками, склонила голову и, внимательно глядя на подсушенную зноем траву у ног, смотреть Алеше в глаза она не осмеливалась, начала. — Родилась я в Смоленске…
» В Смоленске… — эхом отозвалось в душе Алексея. — А почему бы не в Смоленске «? Он поймал себя на мысли, что уже знает про Софью все, что рассказ ее никак не может повлиять на уже предопределенные события, и потому не столько слушал, сколько следил, как обиженно вздрагивает ее подбородок, как шевелятся губы и хмурится лоб.» Пострадал отец безвинно… деньги отдал монастырю на сохранение, и сестры приняли нас с матушкой на жительство… «Голос Софьи звучал доверительно и спокойно, но по мере того, как воспоминания овладевали ею, как оживали, казалось, навсегда забытые подробности, в ней разжигался внутренний огонь, и в рассказе, поначалу безучастном, проглянули такая тоска и боль, что Алексей весь сосредоточился на повествовании девушки.
— … Уезжали мы ночью, тайно. Снег шел… Меня закутали в лисью доху. Отец разгреб мех и поцеловал меня ледяными губами, словно гривну ко лбу приложил. Поцеловал и отнес в кибитку. Лежу и слышу — матушка кричит, да так страшно:» Сокол мой, навсегда… «Батюшка положил ее на сиденье рядом со мной, она руками его шею обвила и не отпускает. Отец простоволосый, без шапки, а в одном кафтане. Отрывает ее от себя и кричит кучеру:» Трогай! «, а кибитка ни с места. В ту ночь его и взяли. Больше я батюшку не видела. Было ему тогда двадцать семь лет. Жив ли он сейчас — не знаю, но думаю, что нет его на этом свете. Иначе не умерла бы матушка этой весной.
После смерти матушки я заболела. Ночь простояла у раскрытого гроба, а в церкви холодно было — вот и остудилась. Выходили меня сестры, а как встала от болезни, стали проводить со мной тихие беседы: про мерзкий мир, про соблазны греховные и про чистую жизнь в нашей обители. Я со всеми соглашалась, после смерти матушки мне весь мир постылым казался. А потом одна молодая монашка — сестра Феофана — и шепнула мне слово: постриг.» Беги, — говорит, — из монастыря. Ищи защиты. Уговорят тебя сестры! «Тут я разговор случайно подслушала. Мать игуменья, добрая душа, сказала:» Рано. Больно молода. Подрастет, пусть сама решит «, а казначейша Федора:» Да что она может решить? За нее все мать — покойница решила. Кому она теперь нужна? Одна на всем свете «. Тут я вспомнила про тетку, и ты, как грех, явился. Тетка от меня отреклась:» Мыслимое ли дело — с гардемарином бежать! «Когда везли меня сестры в обитель, спеленали, положили на дно кареты.» Смирись! Умерь гордыню! «— говорили, ноги ставили, как на шкуру. Во рту кляп, а я с кляпом-то вою…
Привезли… Игуменья мать Леонидия проплакала надо мной всю ночь:» Девочка моя, как ты могла? Как не уберегла я тебя, не защитила? Откуда он взялся, похититель? «Вот от этих слов мне страшно стало. Уж если мать Леонидия, самая праведная, самая ласковая, если и она поверила, что я с мужчиной бежать могла, и не нашла для меня других слов, кроме как» погибель души, греховные страсти «… Если и она в самую горькую для меня минуту, не слыша моих объяснений, стала проклинать порок и призывать меня, молясь и плач?, на подвиг во имя Веры — то нет правды на земле!
— Есть! — воскликнул Алексей горячо. Он хотел сказать, что полон жалости к ее покойным родителям, что презирает тетку Пелагею Дмитриевну, что не может без содрогания думать о монастыре и, главное, что жизнь свою готов отдать ради Софьи, а это и есть — правда. Но девушка по-своему поняла его возглас.
— Наверное, я несправедлива к матушке Леонидии. Она на коленях стояла передо мной — умоляла поехать в этот скит. К чистоте моей взывала, плакала и все про подвиги Пахомия Великого рассказывала да про какие-то пандекты Никона Черногорца.» Иноком наречешься, понеже один беседуешь Богу день и ночь «.
— Иноком? — голос Алексея дрогнул. — Так ты уже…
— Нет. Я еще не пострижена. Игуменья настояла, чтобы я еще год киноваткой жила.
— Не будешь ты жить киноваткой. Я увезу тебя отсюда.
— Нет. Я не могу. Я игуменье обещала.
— Мне ты еще раньше обещание дала.
— Нет. Разные наши дороги. — Голос Софьи зазвенел и погас, стал торжественным и стылым, глаза распахнулись и словно остек, ленели: — Меня ждет последование малой схимы. Знаешь, как это происходит? Свечи горят, голоса в соборе гулкие, им эхо вторит. Я на коленях стою и протягиваю ножницы матушке Леонидии, а она их отвергает. Я опять протягиваю ножницы… Трижды игуменья будет испытывать мою твердость, а на третий раз примет ножницы и выстрижет мне крестообразно волосы. И потом ряса, пояс, камилавка и веревица…
— Какая веревица? Что ты бормочешь? Мне так трудно было тебя разыскать! Я даже про Кронштадт позабыл, а ты мне про веревицу с камилавкой.
— АО чем же мне с тобой говорить? — Софья попыталась встать, и Алексей, удерживая, крепко схватил ее за руку.
— Подожди, да не рвись… Послушай! — Он силился найти те самые единственные слова, которые смогут все объяснить и поставить на свои места, но эти слова не шли на ум, и он торопливо и сбивчиво рассказывал про родную деревню, про матушку Веру Константиновну, повторял, что люди должны, просто обязаны помогать друг другу, обвинял Софью в строптивости и упрямстве и чем больше он говорил, тем мрачнее она становилась.
— Мне идти пора. — Она осторожно высвободила руку и встала, угрюмо глядя на землю.
— Вечером, когда стемнеет, буду ждать тебя на этом же месте. — Алексей тоже поднялся и, пытаясь скрыть смущение, откуда оно только приходит, стал стряхивать плащ. — Приходи да оденься потеплее.
— Зачем?
— Ах ты господи, опять все сначала. Неужели ничего не поняла?
— Все я поняла. Камнем на твоей шее быть не желаю! — Она внимательно всмотрелась в Алешине лицо, словно надеясь увидеть в выражении что-то недоговоренное, а может быть, запоминая черты его перед вечной разлукой, потом отвернулась и вдруг бегом бросилась гфочь, ныряя под низкорастущие ветки орешника.
— Я тебя ждать бу-у-уду! — крикнул Алексей с отчаянием, поднял» забытую Софьей косынку и промокнул вспотевшее лицо. Косынка слабо пахла какими-то травами, ветром, свежестью. Он поцеловал этот белый лоскуток, старательно свернул и спрятал сеОе \\'л грудь. «
Софьз^ бежала без остановки до самой калитки и только за пенами ски|га усмирила шаги, переводя дыхание.
» Глаза-то у него какие синие… Как он меня разыскал? Не спросила… Все забыла, как его увидела. Что я ему такое говорила? Не помню. Правы сестры, я и впрямь бесноватая… Да разве я LMOIV прожить жизнь в этих стенах? «
Бревенчатые избы на высоких подклетях. Чистые кельи с дере вянными божницами, свет лампады, тихая молитва.
На крыльцо вышла старица Мария, протянула исхудалую руку, погладила непокрытую Софьину голову.
— Пошли, деточка, пелену вышивать. Я и жемчуг припасла, и шелка желто-коричневые десяти тонов для лика и дланей свяюю Макария Желтоводского.
Иголка не слушается, выскальзывает из дрожащих пальцев. Мелкий речной жемчуг струится, течет, как вода. Едва намеченный на тафте лик преподобного Макария вдруг нахмурился, потемнел. Что это?» Я плачу. Слезы мочат пелену. Прости меня, матушка Леонидия. Испытала я свою твердость. Тверда я. Прости… «
Когда красная луна выползла из-за верхушек дальних сосен и стройный хор вечерней службы славил уходящий день, Софье почудился далекий зов, и она побежала на него.
Две монастырские собаки, ночные сторожа, увязались за девушкой и метались вместе с ней среди оживших стволов, кружились в хороводе веток, в качающихся тенях и тихо скулили. Воздух был липким, гнал испарину.
» Где же ты? Разве я найду тебя в этой кромешной тьме? А может, и не было того далекого крика? Где ты, Аннушка? «
Собаки вдруг остановились, заворчали, и Софья упала на Алешину грудь.» Не плачь, милая… Все хорошо. Скорее отсюда, скорее… «
Лодка тихо отошла от берега. Собаки подошли к воде и долго пили, слабо помахивая хвостами. Алексей греб стоя, и казалось, что он погружает весло в туман.
Софья лежала на охапке мокрой от росы травы. Волны слабо ударяли о дно лодки, и ей чудилось, что это Алешины руки гладят спину. Весло путалось в кувшинках и с каждым взмахом кропило ей лицо брызгами.
» Помнишь, я рассказывал тебе про сосновые корабельные леса? Все сбылось, туда наш путь. Софья, Софья, нежность моя… Ежевика поспела, и из ее колючих веток я сплету нам свадебные венки. Ведь это ночь нашего венчания, Софья.
Из смытой в роднике травы я сделаю обручальные кольца, листва зашумит свадебной песней, и месяц будет наш посаженый отец. Люблю… «
Когда лодка вошла в узкую протоку и деревья подступили с двух сторон, Алексей положил весло вдоль борта и тихо лег рядом с Софьей. Она повернула голову.
— Алеша.
Это было сказано так тихо, что трудно было понять, впрямь ли она назвала его по имени или почудилось давно ожидаемое.
Течение протоки подхватило лодку и понесло к другому озеру, туда, где на далеком берегу в самодельном шалаше спал, не видя снов, кучер Игнат и паслись нестреноженные кони, которым перед дальней дорогой дали наесться вволю.
Поделиться4515.06.2013 15:21
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
В описываемое нами время Алексею Петровичу Бестужеву, графу, сенатору, главному директору над почтами, кавалеру ордена Святого Андрея Первозванного и вице-канцлеру России было пятьдесят лет. Манштейн, автор» Записок о России «, характеризует Бестужева как человека умного, трудолюбивого, имеющего большой навык в государственных делах, патриотичного, но при этом гордого, мстительного, неблагодарного и в жизни невоздержанного. Другая современница Бестужева, императрица Екатерина II, также отдает в своих мемуарах должное уму и твердости его характера, но при этом не забывает добавить, что вицеканцлер, а потом канцлер, был пронырлив, подозрителен, деспотичен и мелочен. Подведя итог, можем сказать, что Алексей Бестужев был прирожденным дипломатом и интриганом европейской выучки.
Семейство Бестужевых за трудолюбие и образованность выдвинул на активную государственную службу Петр I. Отец, Петр Михайлович Бестужев, долгие годы был резидентом в Курляндии, старший сын Михаиле занимал такую же должность в Швеции. Младший, Алексей, самый даровитый и честолюбивый, начал свою карьеру в девятнадцать лет, поступив по воле Петра I на службу курфюрсту Ганноверскому. Когда курфюрст стал английским королем Георгом I, Бестужев остался при нем камер-юнкером и даже ездил в качестве посла в Россию к Петру I.
Потом Бестужев в течение двух лет служил при дворе вдовствующей герцогини Курляндской Анны Иоанновны в должности оберкамер-юнкера, а в 1720 году стал русским резидентом в Дании и оставался на этом посту многие годы.
Алексей понимал, что за границей на дипломатических постах трудно добиться высоких чинов и почестей, и всеми силами рвался в Россию. Честолюбивые стремления эти не раз ставили его в затруднительное положение, и только природная изворотливость и случай помогли этой умной голове удержаться на плечах.
Еще в 1717 году в бытность камер-юнкером Алексей Петрович решил испытать счастья и отправил бежавшему из России царевичу Алексею письмо, в котором называл сына Петра» будущим царем и государем»и предлагал себя в услужение: «Ожидаю только милостивого ответа, чтобы тотчас удалиться от службы королевский, и лично явлюсь к Вашему Высочеству».
К счастью, для Бестужева милостивого ответа не последовало. Царевич Алексей уничтожил это письмо, а когда в России началось трагическое следствие, и устно не показал на ретивого камерюнкера. Многие приверженцы Алексея кончили жизнь на, плахе, а Бестужева беда обошла стороной. И хоть натерпелся oт страху, это не убавило в нем прыти, не убило вкуса к пряной закулисной интриге. Он решил держаться сына Алексея — великого князя Петра, веря, что рано или поздно тот займет русский трон.
На этот раз интуиция не подвела Бестужева, Петр II занял престол, но это никак не изменило судьбы русского резидента в Дании. Бестужев опять решил ввязаться в придворную интригу, затеял активную переписку, в письмах давал советы, клятвы, заверения, но перестарался и чуть было не угодил в опалу по делу Девьера. Бестужевские адресаты, которые также хотели возвыситься с помощью Петра II, один за другим при содействии светлейшего князя Меншикова отбыли в ссылки. В числе прочих была отвезена под стражей в свои дальние деревни сестра Бестужева Аграфена Петровна, она слишком энергично боролась за чин обер-гофмейстерины. Но опала и здесь не коснулась Алексея Бестужева — он остался на прежней должности в Дании.
Однако активность дочери и сына повредили карьере отца Бестужева. Его срочно отозвали из Курляндии, опечатали его бумаги, а кончилось дело совсем скандально. Анна Иоанновна, вдова герцога Курляндского, обвинила Петра Михайловича в том, что он разорил ее, присвоив себе без малого двадцать тысяч талеров ее вдовьих денег, и стала искать защиты от своего «верного слуги»у молодого Петра II. В Петербурге была учинена комиссия, дабы «считать» Петра Бестужева, и сколько тот ни морочи. ) головы членам комиссии, сколько ни наговаривал на Анну, оправдаться так и не смог и на прежнюю должность в Курляндию не вернулся. Алексей Петрович за отца не ответчик, но ведь тень падает и на сына, Анна Иоанновна запомнила фамилию Бестужевых с невыгодной для них стороны.
В 1730 году юный Петр II умер и на русский престол вошла Анна Иоанновна — дочь Ивана Романова, согосударя Петра Великого, и Алексей Бестужев поспешил послать ей из Дании жалостливое и верноподданническое письмо. «Я, бедный и беспомощный кадет, — писал он, — житие мое не легче полону, однако я всегда был забвению предан». Но Анна так и не вспомнила своего «издревле верного раба и служителя», как он себя рекомендовал. Вместо ожидаемого повышения в должности Бестужев в 1731 году отправляется резидентом в Гамбург. Назначение это он воспринял как опалу.
И вот случай, который может обернуться удачей — КрасныйМилашевич привез известие о заговоре в России. С такой уликой, как письмо князя Черкасского — главы смоленских заговорщиков, — можно напомнить о себе новому правительству. И напомнил, проявил преданность. Бирон по заслугам оценил такое радение о пользе России. Бестужева пожаловали тайным советником и опять перевели в Копенгаген, но самый навар от раскрытия заговора Бестужев получил позднее, когда был казнен Волынский, и Бирону понадобился верный человек, вкупе с которым можно было противостоять козням вице-канцлера Остермана.
В марте сорокового года Бестужева срочно вызвали в Петербург. Здесь его жалуют действительным тайным советником и назначают кабинет-министром. Сбылась долгая, страстная мечта Алексея Петровича, но судьба опять ставит ему подножку — смертельно заболела императрица. Умрет Анна, и герцог Бирон, благодетель и защитник, не сможет удержаться в прежнем значении у русского трона.
И Бестужев хлопочет, старается, работает днем и ночью — пишет «определения»в защиту Бирона, сочиняет «Позитивную декларацию». «Вся нация герцога Бирона регентом желает видеть при наследнике престола Иване Антоновиче», — пишет он бестрепетной рукой.
Девять дней «Позитивная декларация» лежала у постели больной императрицы, и только за день до смерти она подписала назначение Бирона регентом. Последние слова Анны были обращены к своему фавориту: «Небось…»
Это странное благословение не принесло успеха Бирону. Русское общество было оскорблено назначением его на пост регента. Все десять лет правления Анны Иоанновны этот фаворит-иноземец был позором и бедой России, а теперь он получал государство в самовластное владение на целых семнадцать лет!
Эрнст Иоганн Бирон, герцог Курляндский, занимал должность регента Всероссийской империи двадцать четыре дня. В ноябре Бирона, а вместе с ним и Бестужева, арестовали. Кабинет-министру Бестужеву предъявлены обвинения в «старании достать Бирону регентство»и прочих интригах: отцу-де своему через герцога Бирона прощение хотел исходатайствовать, правда, не исходатайствовал, прибавления жалованья через Бирона хотел исхлопотать и исхлопотал, кавалерию Александра Невского через Бирона искал и стал оным кавалером.
На допросах Бестужев держал себя без достоинства, то наговаривал на свергнутого регента, то отрекался от своих слов, объясняя, что хотел смягчить себе приговор.
В январе 1741 года комиссия определила-Бестужева четвертовать, спасло его от казни только то, что по главному пункту:
«старался достать Бирону регентство» можно было смело привлечь к суду чуть ли не всю комиссию, о чем заявил на суде сам Бирон. Бестужеву объявили прощение и сослали в отцовскую пошехонскую деревню, а жене и детям его «на пропитание» пожаловали триста семьдесят две души в белозерском крае.
В ночь ноябрьского переворота сорок второго года Бестужев уже в Петербурге и спешит заверить Елизавету в готовности служить верой и правдой крови Петровой. Императрица благосклонно приняла его заверения. Тем более, что среди приближенных к ней русских людей никто, как Алексей Петрович Бестужев, не знал так хорошо отношений европейских кабинетов, никто не был столь трудолюбив и образован, никто не понимал так точно смысла придворных интриг и каверз. Сам Лесток хлопотал за Бестужева, хотя прозорливая императрица пророчила лейб-хирургу, что старается тот на свою голову.
Бестужев был назначен вице-канцлером и скоро приобрел большой вес при дворе. Брат Михаиле Петрович, назначенный обергофмаршалом, как мог способствовал этому возвышению. В делах внешней политики Бестужев стал преемником сосланного в Березов Остермана, то есть остался приверженцем Англии и венского двора, а Францию и Пруссию почитал исконными врагами России. На первых порах Бестужев должен был во имя национальной политики противостоять симпатиям императрицы. Шетарди, посол французский, был ее другом, Лесток, верный человек, не уставал доказывать Елизавете, как полезна и выгодна России дружба с Францией, а Бестужев читал и перечитывал донесения из Парижа русского посла князя Кантемира: «Ради бога, не доверяйте Франции. Она имеет в виду одно — обрезать крылья России».
Страсти при дворе накалялись. Лесток всем и каждому рассказывал, как он рассчитывал на Бестужева, поставляя ему место вицеканцлера и голубую ленту. «Я надеялся, что он будет послушен, — сокрушался лейб-хирург, — надеялся, что брат Михаиле Петрович его образумит, но я жестоко ошибся. Оба брата ленивы и трусливы. Они находятся под влиянием венского посла Ботты. Я уверен, что они подкуплены венским двором». Шетарди и вовсе считал Бестужева полусумасшедшим, но тем не менее должен был уступить напору вице-канцлера и уехать из России.
К лопухинскому заговору Бестужев отношения не имел. Слишком тяжело и долго доставал он пост вице-канцлера, чтобы мелочной игрой поставить под удар труд многих лет. Да и во имя чего? Каких благ для себя и России мог ждать он от младенца-царя и его материрегентши, вошедшей в историю под именем Анны Леопольдовны — пугливой, анемичной девочки, игрушки чужих страстей? С Боттой Бестужев старый приятель, да что из того? Дружба и политика — вещи несовместимые.
Но хотя уверен он был в своей безопасности, почти уверен, вся эта возня Лестока вокруг Лопухиных вызывала в нем крайнее раздражение, иногда до бешенства доводила, а более всего бесила мысль, что треплют на допросах имя Бестужевых. Ах как нужен был ему совет брата, но Михайло Петрович отбывал наказание за грехи супруги Анны Гавриловны, сидел под арестом в своей загородной усадьбе.
Опальную золовку вице-канцлер не жалел, сама виновата. Один только раз, когда узнал он, что Анну Гавриловну поднимали на дыбу, дрогнуло его сердце, — да по силам ли такие муки слабой женщине и за что она претерпевает их? Двор ждет, что он, вицеканцлер, на колени бросится перед государыней: «Защити, молАнна Бестужева просто дура — не преступница! Хочешь наказать — накажи, но не мучай!»
Однако он быстро справился с этим непривычным для себя чувством-угрызениями совести. «Бросание на колени есть безрассудство, — сказал он себе, — в политике сердце — плохой советчик. Участь родственнице я вряд ли облегчу, а с государыней отношения могу попортить!»И запретил себе сердобольно думать об Анне и опальной беглой дочери ее.
Но за следствием по делу Лопухиных и Анны Бестужевой он внимательно следил, знал все до тонкости. В этом немало помогал ему «черный кабинет»— тайная лаборатория для перлюстрации иностранной корреспонденции. Почт-директор Аш и академик Трауберг трудились над дешифровкой французских, английских, прусских депеш, переводя их с цифирного языка на словесный.
Французский посол Дальон писал в Париж к Амелоту: «Я ни на минуту не выпускаю из виду погубление Бестужевых. Господа Лесток и генеральный прокурор Трубецкой не менее меня этим занимаются. Князь Трубецкой надеется найти что-нибудь, на чем можно поймать Бестужевых, он клянется, что если ему это удастся, то уже он доведет дело до того, что они понесут на эшафот головы свои».
Бестужев скрипел зубами, читая депешу Дальона: «Пишите, негодяи, ищите, убийцы… Если и можно меня на чем-то поймать, так это на старых делах. А старые дела мало кому известны».
Дело двигалось к развязке, и наконец! девятнадцатого августа учрежденное в Сенате генеральное собрание положило сентенцию:
«Лопухиных всех троих и Анну Бестужеву казнить смертию — колесовать, вырезав языки».
Как свидетельствуют протоколы собрания, один из сенаторов высказал такое сомнение: «Достаточно придать виновных обыкновенной смертной казни, так как осужденные еще никакого насилия не учинили, да и российские законы не заключают в себе точного постановления на такого рода случаи относительно женщин, большей частью замешанных в этом деле».
На это принц Гессен-Гамбургский возразил: «Неимение писаного закона не может служить к облегчению наказания. В настоящем случае кнут да колесование должны считаться самыми легкими казнями».
Сентенцию, кроме светских лиц, подписали архимандрит Кирилл, суздальский епископ Симон и псковский епископ Стефан.
Имена Алексея Бестужева и брата его Михаилы в сентенции не упоминались. Это была уже победа. Теперь сентенцию передадут государыне, и она вынесет окончательной приговор, на это уйдет неделя, от силы две — все… конец, можно будет вздохнуть спокойно. И тут вдруг новость!
О том, что кто-то проник в бестужевский тайник в московском дому, узнал вначале Яковлев, его секретарь, человек верный, пронырливый и умный до цинизма. Каждый месяц вице-канцлер платал ему сверх жалованья весьма солидную сумму денег, на «булавки», как говорил секретарь. Этими «булавками», как бабочек в коллекцию, нашпиливал Яковлев в свою книгу нужных людей, кого подкупом, кого угрозой. Один из таких «нашпиленных»и шепнул про похищение бумаг. Шепоток стоил дорого — человек был агентом Лестока.
Яковлев знал, что это за бумаги — часть старого архива, непонятно как осевшего в Москве. Сколько раз упреждал он Бестужева, что опасно держать важные документы в старом дому, где одна прислуга обретается! Бестужев соглашался — да, надо забрать, но шагов никаких не предпринимал и секрет письмохранилища Яковлеву не открыл, считая, видимо, что даже столь преданный человек не должен знать некоторых подробностей его биографии. Вот и доупрямились…
Оберегая покой вице-канцлера, а может, опасаясь его гнева, Яковлев решил не сообщать о пропаже до тех пор, пока не выяснит подробности дела. Но подробностей было на удивление мало, и если поделился лестоков агент какой информацией, то это были только слухи, не более. Кажется, архив должны были везти в Париж, но это не точно, может, только говорили про Париж, а похитили его как раз для Петербурга. Кто вскрыл тайник, кому передали бумаги — ничего не известно.
Как раз в это время посыльный привез из Москвы письмо, писанное под диктовку старой ключницы. Ключница состояла когда-то в кормилицах: странно, и вице-канцлеры бывают младенцами, — поэтому занимала особое положение в доме. Теперь она писала прямо Бестужеву, называла его «князюшкой», «светом очей», молилась о здравии его и высказывала большое беспокойство — кто защитит теперь барское добро, поскольку «ирод, Ивашка Котов, от службы ушел самочинно и исчез без уведомления, а дом без управы — голый, а в первопрестольной тьма разбойников».
Ивана Котова Яковлев знал очень некоротко. Он появился в доме Бестужева много раньше Яковлева, еще в Гамбурге, он служил в русской миссии в писцах, потом за какую-то провинность попал в опалу, но исправился и был назначен в дворецкие, или, как он говорил, в экономы. Где-то в Москве, в артиллерийской или навигацкой школе, служил брат Котова, но, как знал Яковлев, особой дружбы промеж них не было. Иван Котов был человеком нелюдимым, мрачным, все-то он Россию ругал: не умеют-де в ней жить по-человечески. Прислуга его ненавидела не только за вздорный, заносчивый характер. Поговаривали, что он, тьфу-тьфу, — нехристь, в православные храмы не ходит, а в католические заглядывает.
И вот этот Иван Котов исчез, как в воду канул. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, кто навел парижских агентов на бестужевский тайник. Теперь можно поставить в известность самого Бестужева. Яковлев решил, что это лучше сделать не в канцелярии, а вечером за ужином. Роль собутыльника не была новой для секретаря, Бестужев любил напоить его да послушать, что он там бормочет, сам же при этом не хмелел, только розовели щеки да влажным блеском загорались глаза. К слову сказать, и Яковлев был стоек к хмелю, а если и играл роль опьяненного, то отчего не угодить хозяину?
— Смею сообщить вам об одном крайне неприятном событии, — так начал Яковлев свой доклад, отодвигая на край стола пятую порожнюю бутылку «Бордо».
Бестужев застыл, глянул на секретаря волком и в течение всего рассказа так и просидел вполоборота, скрючившись в кресле. Яковлев изложил все по возможности кратко, внятно и бесстрастно.
— Та-ак, — сказал Бестужев и неожиданно икнул. — Гадость какая, — добавил он тут же, — дай воды.
Яковлев налил из кувшина воды и с испугом смотрел, как хозяин пьет, борясь с икотой. Никогда он не икал от хмельного, видно, это'страх натуру скрутил.
Бестужев вдруг вскочил и пошел вдоль гостиной, оглядывая, словно в незнакомом доме, обои, картины, поставец с драгоценной посудой. Секретарь знал, что если начал он бегать по комнате, значит, размышляет, пытается все мысли собрать в кулак.
— Тебе не кажется, что вот этот, — он остановился у мраморной фигурки пьяного Силена, — похож на Лестока? Медик… Мясник! — крикнул он вдруг пронзительно. — С каким наслаждением он вскрыл бы мне вены! Но пока я жив… — Голос вице-канцлера сорвался, напряглись синие вены на шее, рот кривился от невозможности выкрикнуть гневные слова, — пока я жив… — повторил он сдавленно и, сложив кукиш, тыкнул им в пьяные глаза Силена. — Вот тебе моя жизнь! Вот тебе Россия! Подавишься…
Силы оставили его, и он рухнул в кресло, нервно оглаживая ходящие ходуном колени. Яковлев почтительно стоял у стола, боясь поднять глаза.
— Теперь слушай, — сказал Бестужев на удивление спокойным и деловым тоном. — По всему видно, что пока моего архива у Лестока нет.
Яковлев кивнул, Бестужев понял главное.
— Значит, воровство это — шетардиевы козни, — продолжал Бестужев. — Если бумаги уже в Париже, то нам их там не поймать. А может, еще и не в Париже, — добавил он и усмехнулся, — во всяком случае, след мы их отыщем.
— Перлюстрация всей переписки, тщательная… — добавил Яковлев скорее тоном утверждения, чем вопроса.
— А нам надо подумать, как доказать, что оный архив… ты понимаешь?.. фальшивка. — Бестужев безмолвно пожевал губами. — Но об этом после… А пока — скажи, есть ли у тебя верный человек в Тайной канцелярии? Да чтоб не жулик, чтоб не пил, да чтоб честен, и чтоб постарался не за звонкую монету, а за дела отечества. — Он усмехнулся невесело, словно сам не верил, что сей безгрешный ангел может существовать в стенах Тайной канцелярии.
— Такой человек у меня есть, — сказал Яковлев твердо.
Отредактировано 77pantera777 (19.06.2013 08:48)
Поделиться4619.06.2013 08:49
2
День у Василия Лядащева выдался неудачным.
Во-первых, вместо ожидаемых из Москвы от дядюшки Никодима Никодимыча денег пришло пространное письмо, в котором граф
описывал очередную, найденную для племянника невесту, на этот раз вдову, и не просто советовал жениться, а брал за горло и предупреждал, что «с первой же оказией пришлет оную кандидатку в Петербург».
«… Хочу тебе паки напамятствовать, что бедны мы с тобой, и от всего прежнего фасону остался только титул да герб, мышами порченный.
И пребываю я в таком рассуждении: хоть дама сия не больно крепка умом и до танцев, музыки и сплетен большая охотница, да все можно стерпеть, понеже она еще в девках богата была, а после смерти мужа, подполковника Рейгеля, и вовсе стала ровно Крез какой и связи имеет немалые…»
Лядащев задумчивым взглядом окинул свое жилище. Стены, мебель, сама одежда пропитались едким, неистребимым запахом плесени. Потолок пробороздился еще одной трещиной, и достаточно самого малого дождя, чтобы она начала сочиться влагой. Скоро сентябрь… И опять тазы и ведра на полу, и звонкая капель, и звук падающей штукатурки.
«… а сынок у нее семи годков, весьма смышлен, так что можно тебе в продолжение потомства не трудиться, — все за тебя уже сделано».
— Не хочу вдову, — громко сказал Лядащев и прислушался — вторая неприятность этого дня уже поднималась по лестнице, пыхтя от одышки. Хозяин Штос собственной персоной… Полчаса тягомотного разговора про погоду, дороговизну, ностальгию, и, наконец, с притворной ужимкой смущения (Штос хорошо знал, кто у него квартирует): «Только деликатность, господин Лядащев, а не забывчивость, мы, немцы, никогда ничего не забываем, в отличие от вас, русских, так вот — деликатность мешает напомнить мне о долге…»
За квартиру не плачено полгода. Черт бы побрал этого немца!
— Я готов ждать сколько угодно, но не согласитесь ли вы, господин Лядащев, похлопотать… не столько похлопотать, сколько выяснить обстоятельства дела, касаемого племянника моего…
Кровь из носу, а денег этому борову надо достать. Не хочу хлопотать за твоего племянника!
— Мы еще поговорим об этом, господин Штос, а сейчас мне на службу пора.
Как только Лядащев представил себе свой служебный кабинетишко — тень в клетку от решетки на окне, скрипучую дверь, колченогий стол, который при самом деликатном прикосновении начинал трястись, как эпилептик, его охватила такая тоска и скука, что даже физиономия Штоса показалась ему не такой противной, а просто хитрой и нахальной.
— Нам, Василий Федорович, еще бумажки из юстиц-коллегии перекинули, — встретил Лядащева следователь. — Андрей Иванович сказали: «Почитай и выскажи свои догадки». Может, и сыщешь в этих бумагах что-нибудь касаемо лопухинского дела.
«Знаю, какие догадки нужны, — подум1ал Лядащев. — Коли сам Ушаков сказал — почитай да сыщи, то хоть из пальца высоси, хоть на потолке прочитай… Начальник наш шутить не любит. Дураку ясно, что копаете вы, Андрей Иванович, под вице-канцлера. Месяц возимся, а Бестужев все сух из воды выходит. И этим бумажкам тоже небось цена прошлогоднего снега. Тухлые бумажки-то… Потому мне их и подсунули. А потом нарекания — Лядащев работать не умеет!»
Лядащев снял кафтан, повесил на спинку стула, искоса поглядывая на две пухлые папки. Потом долго точил перья…
При первом, самом поверхностном осмотре содержимого папок, Лядащев понял, что догадка его верна — бумаги были никчемные. Все эти прошения, челобитные и доносы были писаны когда-то в Синод, долгое время пылились там в столах, испещрялись пометами на полях, залежались, потускнели, потом были переданы в Сенат и наконец легли на его стол.
Бумаги передали в Тайную канцелярию, потому что все корреспонденты украсили свои эпистолярные измышления обязательной фразой, различной у всех по силе и страсти, но единой по содержанию: такой-то «возводил хулу на бога и императрицу», то есть шел противу двух пунктов государева указа, первый из которых — будь верен идее, второй — будь верен правителю.
» Благоволил меня Господь объявить о лукавых вымыслах еретика Феофилакта, диакона церкви Тихона Чудотворца, что у Арбатских ворот. Еще когда пьянством беснующийся Феофилакт в храме образ Богородицы Казанской оборвал и носил с собой с ругательствами, вот тогда я и написал первую челобитную на него, еретика… «
Далее перечислялись мерзкие грехи заблудшего диакона и как бы вскользь упоминался амбар, которым завладел окаянный вероотступник. Автор челобитной грозился скорее сжечь оный амбар вместе с лошадьми, чем допустить» лукавого изверга» распоряжаться в амбаре, «… говорил Феофилакт про императрицу нашу некоторые непристойные слова и, мол, родилась до брака». Далее шел перечень непристойных слов. Письмо было без подписи.
— Дурак безмозглый, — проворчал Лядащев. — Помойное твое чрево! — И взялся за следующую бумагу.
Это был донос архимандрита Каменного вологодского монастыря на местного воеводу. Донос был написан на толстой, как пергамент бумаге, и украшен нарядно выписанной буквицей.
«… и вышли у нас большие неудовольствия вот отчего, — писал архимандрит, — землю, монастырю принадлежащую, обидчик отнял, материал, уготовленный для построек, взял себе и употребил свой дом строить, рощу подле архиерейского дома вырубил, сад выкопал и пересадил на свой двор, диакона и двух церковников велел отстегать прутьми до полусмерти».
Донос был какой-то бескровный, безучастно казенный, как опись конфискованного имущества. Весь свой пыл архимандрит вложил в последнюю фразу: «Не только своими противностями, коварством и бессовестными поступками мерзок сей столп государства нашего, а наипаче за богомерзкие слова и предерзкие разговоры, в которых яд свой изблевал на государыню нашу и весь христианский мир».
— Пересолил, дорогой, — усмехнулся Лядащев. — Если б воевода тот действительно «изблевал мерзкие речи», ты бы, голубь мой, цитировал их целиком, а не ходил бы вокруг и около. Я вашу натуру знаю.
Следующим шел донос окаянного воеводы на уже знакомого архимандрита Каменного монастыря. «Пусть доноситель со своей неправдой сам себе мерзок будет, а коли есть моя вина, то не прошу никакого милосердия, но бороните меня от наглой и нестерпимой обиды. Многие по его старости и чину верят ему, а ведь он плут…»
Не рубил воевода рощи, не крал бревна, не отнимал землю, битые церковники сами виноваты, понеже, шельмы, повадились купаться в воеводином саду. А монастырь свой архимандрит Сильвестр ограбил сам, церковные вещи продал, живет в непристойной монашеству роскоши, употребляя вырученные от продажи деньги на покупку вина.
— Побойся бога, воевода. Зачем старцу вино? — удивился Лядащев.
На этих обвинениях воевода не остановился и упрекнул архимандрита в поношении Синода: «… а поносил он Синод тетрадочками, книжечками и словесно старался вводить свое злосчастное лжеучение».
— Ой, воевода, тебе бы вовремя успокоиться. Какие книжечки, какие тетрадочки?
Дворянин Юрлов обвинялся приходским священником в потворстве раскольникам, пристрастии к псовой охоте на монастырских лугах, в дерзких потехах — стрельбе из малых мортир, трофеев турецкой войны, а далее… «предерзские речи, мерзкие поношения…»
— Голова от вас кругом идет, честное слово…
Штык-юнкер Котов жаловался на «болярина Че… кого»— фамилия была написана небрежно, а потом замазана, словно клопа раздавили, — мол, гайдуки князя беспричинное избиение по щекам учинили, а потом колотили по всем прочим местам.
С первой папкой покончено. Теперь выскажем догадки. Лядащев взял перо, обмакнул в чернила и аккуратно вывел на чистом листе бумаги: «Оные доносы и жалобы интереса для дела не представляют и надлежат считаться прекращенными за давностью лет». Стол отозвался на «догадки» хозяина мелкой, противной дрожью.
Лядащев посидел минуту с закрытыми глазами, затем вытащил жалобу штык-юнкера и еще раз внимательно прочитал. Как она попала в эту папку? При чем здесь Синод? В жалобе нет и намека на какие-нибудь церковные дрязги. И кто этот таинственный «болярин Че… кий»?
Странное письмо — ни даты, ни места, откуда писано. Стиль — бестолковый, словно Котов в горячке строчил.
«… о защите всепокорнейше молю! Состоял я в должности наставника рыцарской конной езды и берейторскому обучению лошадей отроков навигацкой школы, что в башне Сухарева у Пушкарского двора, но хоть и мала моя должность, тройной присягой я верен Государыне нашей, а не вор и подлец, как обидчик мой кричит. Потому как слово и дело, сударь мой, СЛОВО и ДЕЛО! Захватил меня тайно, когда я находился при исполнении государству нашему зело важных дел и много чего для пользы отечества сообщить имею. Теперь едем денно и нощно неизвестно куда с великим поспешанием, но не об удобствах размышляю, а паки единожды о сохранении живота своего…»
Навигацкая школа… Странное письмо. Лядащеву представился штык-юнкер Котов — тщедушный молодой человек со впалой грудью, в замызганном, как шкура бродячей собаки, парике, глаза голодные, затравленные…
Однако это глупость. Может, он и не такой совсем. Может, он толстый, ленивый и вороватый. Может, он этому болярину столько крови попортил (иначе с чего бы он захватил Котова тайно? ), что не только гайдукам позволишь «колотить по всем местам», а сам захочешь об него палку обломать. Хватит! Стоп… Что-то я не туда гребу… Дикость все это. Надоели…
Он положил письмо штык-юнкера в папку и пошел домой.
Вечерело… В окнах домов зажглись свечи, с залива дул свежий ветер, неся с собой запах болота, на опаловом небе рельефно, каждым листиком, вырисовывались ветки деревьев.
«В. Москву хочу, домой, — думал Лядащев. — Может, и правда жениться? И не обязательно на вдове, черт ее возьми… Есть прекрасная женщина, сама красота — Елена Николаевна. Правда, на нее Пашка Ягупов смотрит — не насмотрится. Но можно с Пашкой потягаться. Когда же я ее видел в последний раз? В июле… нет, в июне. Еще до всех этих лопухинских дел. А как поет Елена Николаевна! Ну, женюсь на ней, а дальше что?»
Фонарь около дома опять не горел. Хозяин соседнего кабака никак не мог договориться со Штосом, кто будет платить за конопляное масло. Штос заявлял, что не намерен по ночам освещать пьяные русские рожи, не по карману, мол. Хозяин кабака, или, как он называл свое заведение, аустерии, тоже был немец и не уступал соседу в бережливости и силе логического мышления, утверждая, что фонарь «несравненно ближе к дому Штоса», а потому пусть Штос и освещается.
«Напишу на вас, сквалыг, жалобу и отправлю самому себе, — подумал Лядащев, — мол, конопляное масло жалеют и ругают ругательски государыню нашу в полной темноте. Выжиги проклятые! Хотя проще самому конопляное масло купить, честное слово».
У палисадника дома Лядащев к своему удивлению заметил белую лошадь. Голова ее ушла в кусты, находя, очевидно, вкусным пыльную городскую траву, и только могучий круп и стоящий опахалом хвост были выставлен на всеобщее обозрение.
— Кто мог явиться ia этом одре? Просители, дьявол их дери! Он распахнул дверь.
— Вас ожидают, — раздался из темноты голос хозяйской дочки, потом кокетливый смешок, шорох юбки, и все стихло.
«Хоть бы лучину запалили, по-нашему, по-русски». — Лядащев ощупью поднялся к себе на второй этаж.
У окна смутно вырисовывалась чья-то сидящая на кушетке фигура. Лядащев зажег свечу, поднял ее над головой.
— Ба! Белов! Вернулся! Ну как, удалась поездка?
— Удалась.
— Что поделывает твой новый приятель Бергер?
— Стонет, — с неохотой отозвался Саша. — Он ранен.
— Неплохо. И впрямь, удачная поездка. А где мадемуазель Ягужинская? Я думаю, подъезжает к Парижу.
Лядащев внимательно посмотрел на Сашу, улыбнулся не то насмешливо, не то сочувствующе.
— Ладно. Ну их всех: Есть хочешь?
— Нет, Василий Федорович. Я к вам по делу.
— Я-то надеялся — в гости, — с наигранным сожалением сказал Лядащев. — Ну раз по делу, надо все свечи зажечь. Не люблю темноты. Даже, можно сказать, боюсь. Это у меня с детства. Меня дядя воспитывал — страшный скопидом. В людской было светлее, чем в барских покоях.
Он достал подсвечники, расставил их по комнате — на столе, на подоконнике, запалил свечи.
— Ну, рассказывай.
— Я должен передать как можно скорее Анне Гавриловне Бестужевой вот это. — Саша расстегнул камзол, запустил руку под подкладку и положил на стол ярко блестевший алмазный крест.
— Бестужевой? — усмехнулся Лядащев. — И как можно скорее? Он взял крест, всмотрелся в него и вздохнул тем коротким сдержанным вздохом, который словно спазмой охватывает горло при встрече с ослепительной красотой. При каждом движении руки камни вспыхивали новой гранью, посылая пучок света из своей мерцающей глубины.
— Эко сияет, свечей не надо, — пробормотал Лядащев, потом перевернул крест, прочитал мелкую надпись: — О тебе радуется обрадованная всякая тварь, ангельский собор, — и умолк.
Саша терпеливо ждал, но когда Лядащев вернул ему крест, тревожно спросил:
— Что же вы молчите?
— Нет, Белов. В этом деле я тебе не помощник, — строго сказал Лядащев и, видя, что Саша так и подался вперед, прикрикнул: Имя Бестужевой и вслух-то произносить нельзя! Имущество ее конфисковано в пользу: казны и крест этот будет конфискован.
Сам я доступа к Бестужевой не имею, и посредника тебе не найти. Совет мой — брось ты это дело.
— Вы предлагаете оставить этот крест себе? — спросил Саша запальчиво.
— Не ершись! Если Бестужева жива останется, то после экзекуции передать ей крест не составит большого труда. А в Сибири он ей больше чем здесь пригодится. Ссыльных у нас не балуют деньгами и алмазами.
— Я должен передать этот крест до казни, — сказал Саша твердо. — Сколько у меня времени?
— Дня четыре, может, неделя…
— Что ее ждет?
— Кнут.
— Можно подкупить охрану?
— Говори, да не заговаривайся! — повысил голос Лядащев. — Думай, с кем говоришь, прежде, чем спрашивать.
— Простите. Считайте, что этого разговора не было. Саша взял крест, старательно спрятал его за подкладку камзола, потом зажал ладони между коленями и замер, напряженно глядя на свечу. Лядащев искоса наблюдал за ним. «А мальчик повзрослел за эту неделю, — думал он. — Складочка меж бровей залегла. Прямая складочка, как трещина. Все морщится мальчик, губы кусает. Дался ему, дуралею, этот крест!»
— Василий Федорович, какие священники посещают заключенных? — спросил вдруг Саша.
«Он испытывает мое терпение», — мысленно скрипнул зубами Лядащев, но раздражения своего не показал.
— Александр, оставим этот разговор, — сказал он дружески. — Алмазы — не хлеб голодному, а если уличат тебя в сношениях с преступницей, то попадешь под розыск. Тебя в доме Путятина, считай, не допрашивали, а по головке гладили. Хочешь узнать, как быть подследственным? В России из-за поганого амбара шею человеку, как куренку, готовы свернуть, такую напраслину наговаривают, а ты сам в петлю лезешь. Кто дал этот крест тебе? — спросил он вдруг резко.
— Не будем об этом говорить.
— Да я и сам догадываюсь. Дочка грехи замаливает. Сама хвостом вильнула и, как щука, в глубину.
— Лядащев, не говорите о ней так! Как вам не стыдно? — Губы у Саши задрожали.
— Стыдно? А то, что девица Ягужинская жизнью твоей играет, это ты понимаешь? Стыдно! Я не сплю какую ночь… Я обалдел от человеческой подлости и глупости! Ладно, хватит. Скажи лучше, ты ведь учился в навигацкой школе?
— Да.
— Кто такой штык-юнкер Котов?
— Негодяй один, — насторожился Саша. — А что?
— Где он сейчас?
— Откуда я могу знать?
«Что-то мы вопросами разговариваем… А ведь смутился, мальчик-то… Или мне показалось?»
— А зачем вам Котов? — не удержался Саша. — Откуда вы знаете про нашего берейтора?
— А мы, брат, все знаем. — Лядащев подмигнул многозначительно.
— Ну, ну… — Саша посмотрел на него внимательно, в этом взгляде не было ни удивления, ни страха — одна тоска. Вся фигура его, в мятом камзоле, в пыльной, пропитанной потом рубашке с обвислыми манжетами, выражала такую усталость, что кажется, толкни его и он упадет и не сможет подняться без посторонней помощи.
Саша вышел из комнаты, не простившись. Лядащев выглянул в окно. Фонарь — о радость! — зажгли, и в мутном его освещении было видно, как Белов отвязал лошадь, тяжело перевалился через седло и медленным шагом поехал к пристани.
— Небось целый день в седле, — подумал Лядащев. — Не надо было на него орать. И Ягужинскую помянул я зря… Но ведь дурак, дурак! И вопросы у него идиотские, и ответы глупые. Вот так читаешь опросные листы бесконечных чьих-то дел и думаешь: «Что ж ты, глупый, говоришь-то? Мозги у тебя, что ли, расплавились? Тебе бы вот как надо ответить, тогда бы не было следующего вопроса. А ты, как муха в паутину… Вопрос — ответ, смотришь, крылышко прилипло, дернулся, не думая, быстро-быстро заговорил, а следователю только этого и надо, все лапки у тебя в паутине…»
Занимайся своими делами, Саша Белов. Но боже тебя избавь стать моим делом, моей работой. Сиди тихо, мальчик!
Лядащев дернул за шнур колокольчика. Хозяйская дочка, скрепя гродетуровой юбкой, явилась на зов. Губы сердечком, на взбитых кудрях белоснежный чепец.
«Может, на ней жениться? Отчего у немок такие бездумные фарфоровые глаза? Забот у них, что ли, нет? Впрочем, у меня, наверное, тоже фарфоровые глаза, хотя забот полон рот. Женюсь на ней, и будем весь день друг на друга таращиться…»
— Что прикажете, сударь?
— Кофею да покрепче…
— Кофий нельзя пить на ночь! У вас же бессонница.
Лядащев только кашлянул злобно.
«Бульотку надо завести. Буду воду на спиртовке греть. И никакая дура не будет учить, что мне пить перед сном».
Кофе, однако, принесли быстро. Служанка была новая, Лядащев никак не мог запомнить, как ее зовут, — Катерина, Полина, Акулина… Чашка, конечно, была с трещиной, но кофе горячий, крепкий.
Лядащев достал читаное и перечитанное дядюшкино письмо. Безумный старик! «… и мой совет учиняю тебе во мнении, что вызовет оная жениться у тебя, наконец, побуждение бросить должность твою, весьма нашему государству полезную, а по сути своей палочную и мерзопакостную».
Все, к черту, спать…
Но уже четвертая и, может быть, главная неприятность этого дня была на подходе. У дома Штоса остановилась неприметная карета, и из нее вышел друг далекого детства — когда-то тихий и умненький мальчик Павлуша, а теперь взрослый и хитрый Петр Корнилович Яковлев, секретарь всесильного вице-канцлера.
Поделиться4719.06.2013 08:49
3
Ворота придворных конюшен были закрыты. Белов стучался вначале кулаком, потом заметил висящий на гвозде увесистый деревянный молоток и стал колотить им. Умерли они, что ли?
Под коньком ворот болтался, поскрипывая, фонарь на трех цепях. Прилипшие к стеклу лапки и крылышки насекомых сложились в причудливый рисунок, и при каждом порыве ветра казалось, что ухмыляющаяся рожа циклопа подмигивает Саше одиноким красным глазом.
Ворота наконец открыли. Саша задумчиво поискал глазами белую лошадь. Она стояла в кустах и деловито ощипывала реденькую траву кочковатого газона. Саша вздохнул, поднял голову, взбежал глазами на самый верх украшавшего ворота шпиля. На конце шпиля, изогнув шею в стремительном прыжке, взметнулся позолоченный конь. На таком коне доскачешь до счастья.
— Пошли, казенное имущество, — он ласково потрепал по шее белую лошадь. — На золотых конях нам не ездить. Ну, фыркни в ответ, мать Росинанта. Жалко с тобой расставаться. Если бы я стал гардемарином, в море ты бы мне очень пригодилась. Меня хорошо выучили рыцарской конной езде. Я поставил бы тебя на капитанский мостик, дал бы тебе сена, а сам взгромоздился бы верхом, чтоб сподручнее было обозревать океан. И сидел бы так, конным памятником всем глупцам и неудачникам.
Конюх внимательно осмотрел лошадь, проверил копыта, заглянул под седло и, бросив через плечо: «Принято», направился к стойлам.
— Слушай, друг, а лошади хорошо плавают? — крикнул вслед Саша.
— Лошади все делают хорошо, они не люди, — отозвался тот.
«Это ты мудро заметил, приятель. Объяснил бы ты мне еще, зачем Лядащеву понадобился Котов? Если донос на Алешку дошел по инстанции, не проще ли спросить у меня не про Котова, а про Корсака, друга моего? Эх, Белов… Как сказал бы этот мудрец, ты не лошадь, ты ничего не умеешь делать хорошо… ты не умеешь думать».
Саша направился на Малую Морскую улицу.
Дверь открыла Марфа Ивановна, всплеснула руками и закричала на весь дом:
— Лукьян Петрович, батюшка! Сашенька воротился! Живой! Как иногда на ночной дороге, где свежо и сыро, волна теплого воздуха обдаст вдруг путника, дохнет запахом пшеницы и прогретого за день сена, так и на Сашу повеяло лаской и уютом этого тихого жилья.
Чистая баня, отмытые, пахнущие березовым листом волосы, вышитое полотенце. Потом стол с хрустящей скатертью, кружка в серебряной оправе, полная горячим вином с примесью пряностей, щедро нарезанные куски холодной оленины, купленной на морском рынке, и обязательная при каждой трапезе капуста.
— Ничего, ничего… — приговаривал Лукьян Петрович, глядя на грустное Сашино лицо и отмечая его отменный аппетит. — Пройдут эти заботы, — хозяин усмехнулся доброй улыбкой, — придут новые. Не горюй, голубчик… — И ни одного вопроса. Знал старик, что если водили ночью человека на допрос, то лучше его ни о чем не спрашивать. Молись богу да верь в справедливость его.
Утром Саша долго раздумывал, самому ли идти к Лестоку или ждать вызова, но все сомнения разрешились с появлением старого бравого драгуна, он щелкнул каблуками, сипло крякнул и сделал неопределенный жест рукой, который мог означать только одно — собирайся живо и следуй за мной.
Лесток был хмур.
— Где Бергер?
— Остался в особняке на болотах. Он ранен, ваше сиятельство, французом, которого я опознал.
— Так это был он… Где опознанный?
— Уехал, ваше сиятельство, — Саша пошевелил губами, считая, — еще в субботу уехал в карете вместе с девицей.
— Вот как? И девица была с ним? Анастасия Ягужинская? Бергер ничего тебе не передавал?
— Бергер передал. — Саша приободрился, щелкнул каблуками, — что каналья-француз чуть жизни его не лишил и что при первой возможности, как только чуть-чуть окрепнет, он сядет на лошадь и предстанет перед глазами вашего сиятельства.
— Так и передал? — Лесток пристально рассматривал Сашу. — Расскажи-ка поподробнее, что у вас там приключилось?
«Его интересуют бумаги, — подумал Саша. — Эти самые письма, о которых толковал Бергер. Говорить о них или не говорить?.. Проще будет, если я ничего не видел и не слышал». — И Саша повторил свой рассказ, добавив, что француз и Бергер имели длинный конфиденциальный разговор, который кончился дракой на шпагах.
— Ладно, иди, — сказал наконец Лесток. — Возьми за труды. В Сашину руку перетек жидкий кошелек, и он склонился в поклоне.
— Из Петербурга не выезжать! Ты мне понадобишься! Саша искоса взглянул в холеное лицо, на равнодушные глаза, на чуткие губы, которые в мгновение ока, по-актерски профессионально, могли придать лицу любое выражение, а сейчас были жесткими и брезгливо» надменными, и, пятясь, вышел из комнаты.
Лукьян Петрович встретил его фразой:
— А тебя здесь дожидаются.
— Кто? — с удивлением воскликнул Саша.
— Строгий господин… Иди в мой кабинет, там и потолкуете. Лядащев сидел за столом над листом бумаги, на котором колонкой были написаны слова. Саша глянул мельком, увидел, что все они начинаются с «Ч» прописной. Лядащев неторопливо перевернул лист, умакнул перо в чернильницу и нарисовал маленький знак вопроса, который обвел кругом, потом квадратом.
— Садись. Мы с тобой не договорили вчера, — начал он дружески.
Саша с надеждой посмотрел на Лядащева, сейчас он скажет про крест, но тот стал задавать вопросы, и вопросы эти подняли волну смятения в Сашиной душе.
— Ты навигацкую школу кончил или в отпуску?
— В отпуску, — уверенно соврал Саша, не говорить же — в бегах.
— А когда ты уезжал из Москвы, берейтор этот ваш, Котов, в школе был? Я хочу сказать, он никуда не уехал? — Лядащев спрашивал, неторопливо расчерчивая лист бумаги, не поднимая на Сашу глаза.
— Как раз три последних дня я его не видел. Это было… — Саша назвал дату.
— У вашего Котова брат был. Ты не встречал его в школе?
— Брат? У Котова? Да разве у таких бывают братья? — едко рассмеялся Саша. — Я думаю, у него родителей-то не было, от крапивного семени вывелся в паутине, а вы… брат.
— Скажи, а фамилия… ну, скажем, Черемисинов, тебе ничего не говорит? А Черкасовы? А Черкасский?
«Так вот какой у него был список, — подумал Саша, глядя на исписанный кругами и ромбами лист. — Господи, так ведь это допрос. Самый что ни на есть допрос!» Что-то противно булькнуло у него в животе.
— Если что узнаешь про Котова, будь другом, сообщи мне. Хорошо?
— Очень хорошо, просто замечательно, — с готовностью, но несколько отвлеченно согласился Саша.
— Ты сейчас у Лестока был? — круто переменил Лядащев тему разговора.
— У Лестока…
— Ну и что?
Саша пожал плечами и вынул из кармана кошелек.
— За поездку?
— Угу.
— А зачем ты вообще ездил? И куда?
Саша подробно описал дорогу, охотничий особняк, Бергера, сторожа, драку…
«Куда клонит он? — мучительно размышлял Саша. — Кто ему нужен — я, Котов или он к Алешке на мягких лапах подбирается?
Рисуйте, Василий Федорович, я скорее язык себе откушу, чем сболтну лишнее».
— Понятно. Ты ездил опознать француза де Брильи и опознал. А Бергер зачем ехал?
— Наверное, за Ягужинской, — подумав, сказал Саша. — Она ведь была под следствием. — Отвечая так, Саша был спокоен, Анастасия была уже недосягаема для Тайной канцелярии.
— Скажи, а про некие бумаги… или, скажем, письма… там разговора не было? — Лядащев оторвался от рисунка и внимательно посмотрел на Сашу.
— Нет, Василий Федорович, при мне не было.
«Ах, как хорошо, как спокойно я ответил! Не отрепетируй я все это у Лестока да по тем же пунктам, оплошал бы, пожалуй. Ишь, как взглядом буравит… Допросы вы умеете вести, господин Лядащев! И что это за бумаги такие, что вы все на них помешались? Не мешало бы узнать…»
Еще несколько вопросов, так… вроде бы безобидных — как выглядит де Брильи да отчего вспыхнула драка — и Лядащев, спрятав исчерченную бумагу в карман, поднялся. Уже в дверях он, словно вдруг вспомнил, обронил неожиданную фразу:
— Тебя Пашка Ягупов зачем-то разыскивал. Говорит, увидишь Сашку, пусть приходит сегодня на маскарад.
— Маскарад? Где?
— Наверное, рядом у Имбера. Вон у твоего хозяина «Ведомости» лежат. Там все написано.
Как только Лядащев ушел, Саша схватил газету. «Надо искать отдел объявлений. Та-ак…» Продается беспорочная бурая лошадь… Привет от белокурой Марии… » Продается за излишеством женщина тридцати лет «. А ты бы написал» за скверный характер… «Это не то…» Оставлены в забытии в зимнем дворце английские золотые часы… «Дурак безмозглый… Ага, вот!» В бывшем доме графа Ягужинского, что на Малой Морской улице, имеет место быть маскарад, где и всякое маскарадное платье за умеренную цену найти можно «.
— В доме Ягужинского! — воскликнул Саша. — И действительно сегодня.
— Пойди, друг мой. Попляши. Погрей душу и тело, — раздался голос Лукьяна Петровича, который неслышно вошел в комнату и встал у Саши за спиной.
Маскарады в описываемое время были любимым развлечением петербургской публики. Тон задавала сама государыня. Двор веселился изысканно и бесшабашно. Из Парижа и Дрездена присылались описания праздников с подробными рисунками убранства залов и садов, с программами театрализованных представлений. Куртаги, балы, банкеты, комедия французская, итальянская и русская. Чем только не забавлялся двор? Но самым любимым видом увеселения был маскарад. В зимнем дворце Елизавета завела обычай, вернее даже сказать, повинность, не всегда желанную — все, имеющие доступ ко двору, обязаны были являться в маскарадные вторники. За неявившимися посылались гофкурьеры и чуть не силой везли в маскарад, а если кто проявлял упорство, то облагался штрафом в размере пятидесяти рублей. Болен не болен, покойник ли в доме — плати.
Иногда маскарады оборачивались еще большей неприятностью. Государыня любила шутку и нередко появлялась на праздниках в мужском платье, которое отнюдь ее не портило, а подчеркивало стройность ног и тонкость талии. В такие вечера статс-дамы и гоф-фрейлины, хоти не хоти, а следовали примеру императрицы, затягивали на тучных бедрах кюлоты, выставляя на всеобщее обозрение слишком полные, или хуже того слишком худые, ноги. Но мужчинам было не до насмешек. Они должны были исполнять роль дам и, чувствуя себя пугалами огородными, шутами гороховыми, мерили залу маршевым шагом, наступая друг другу на шлейфы, опрокидывая кресла обширными фижмами. Музыка, танцы и вино, вино…
Столь велик был интерес к маскарадам, что иногда на праздники для дворян пускали купечество. Понадобился специальный царский указ, чтобы остановить поток желающих приобщиться к дворянской потехе.» Надлежит в маскарад ездить не в гнусном платье, — гласил указ, — в телогреях, полушубках и кокошникак не ездить «. Люди делились на категории, и каждому надлежало ояе ваться соответственно — кому» в цветном «, кому» в богатом «. Дамы должны были приезжать в» доминах с боутами»и быть «на самых — самых малых фижменах, чтобы обширности были малыя». Пилигримские, арлекинские и непристойные деревенские костюмы были запрещены.
Вечером, сияя отутюженным кафтаном, чувствуя подбородком приятную жесткость накрахмаленного жабо, Белов подошел к дому Ягужинского.
На Малой Морской улице царила полная неразбериха. Несчетное множество колясок, портшезов, желтых извозчичьих карет заполнило узкую улицу. Испанки, венецианки, Дианы-охотницы в смелых хитонах, средневековые дамы в колпаках с кисеей — все трещали веерами, смеялись и кокетничали с испанцами, венецианцами, марсами и средневековыми маврами. И всем им, охрипнув от усердья, невзрачного вида человечек повторял: «Через четыре дня, господа! Произошла ошибка. Четырьмя днями позже, сударыня! Сегодня пост, господа, таков указ государыни…»
«Чушь какая, — подумал Саша. — Понятно, что маскарад запрещен. Но зачем говорить, что сегодня пост да еще по указу государыни? Уж не связано ли это с казнью заговорщиков? Значит, мне осталось четыре дня?»
— Белов! — вдруг крикнул кто-то. Саша оглянулся и узнал Бекетова. — Иди сюда, я тебя представлю.
Прокладывая себе путь локтями, Саша протиснулся к поручику и увидел рядом с ним миловидную блондинку в голубом плаще.
— Елена Николаевна, оч-ч-аровательная амазонка Петербурга, Она поет, как дрозд, как флейта. Мы устраиваем маскарад дома. Тебя зовут в гости, Белов.
— Спасибо, сударыня. — Саша учтиво поклонился. — Для меня это великое счастье, но я рискну ответить отказом. Этот вечер не принадлежит мне. Я должен встретиться с неким господином.
— В моем доме будет и Павел Иванович Ягупов. — Амазонка воткнула в петлицу Саши пунцовую розу и засмеялась, как бы говоря:
«Я все про вас знаю».
— Я ваш гость и пленник, сударыня. — И Саша коснулся губами ручки Елены Николаевны.
Очаровательная амазонка жила на берегу Фонтанки в одноэтажном деревянном особнячке — восемь окон по фасаду, посередине дверь с полукружьем окна над ней, крутая двускатная крыша и две беседки по торцам.
Когда-то таких усадеб было в России около тридцати. Петр, желая, чтобы его любимый город был застроен по европейскому образцу, велел архитектору Трезини разработать проекты домов для «именитых, зажиточных и подлых». За двадцать лет пожары, наводнения и перестройки уничтожили большее количество этих образцовых зданий, и усадьба Елены Николаевны являла собой последнее напоминание о типовой застройке царского Парадиза.
Общество собралось исключительно мужское. Был здесь артиллерийский офицер, говорливый и шумный, послушав его минуту, каждый мог создать себе» впечатление, что артиллерия существует только для того, чтобы грамотно, с толком и красотой устроить праздничный фейерверк. Был капитан-пехотинец, носивший противу устава усы, чем немало все забавлялись. Был вюртембергский немец в форме поручика Измайловского полка, застенчивый и доброжелательный юноша. Он весь вечер тихо сосал бургундское и, словно извиняясь за свою истовую службу Бахусу, время от времени склонялся к капитану и произносил немецкую пословицу, чтонибудь вроде «Ohne schnaps ist einem die Rehle zurocken», тут же переводя ее на русский: «Без водки сухо в глотке», и опять принимался за бургундское. Был геодезист, окончивший когда-то навигацкую школу. Он держал Сашу за рукав и с восторгом вспоминал знакомых преподавателей.
Душой компании была, конечно, Елена Николаевна. Она пела, танцевала. Музыкальный ящик без умолку повторял одну и ту же серебряную мелодию, газовый шарф летал по комнате. Бекетов был прав, голос ее напоминал нежные звуки флейты. Песни в большинстве своем были малороссийские, страстные. «Черные очи, волнующий взгляд…»— пела Елена Николаевна и ударяла по струнам гитары красивой, не по-женски крупной рукой.
Ягупов появился внезапно и остановился в дверях, обводя глазами веселую компанию. Встретившись взглядом с Беловым, он сказал:
— Леночка, голубушка, нам бы поговорить… Елена Николаевна обняла Ягупова за плечи.
— Иди в угольную гостиную. Там вам никто не помешает. Мамаша спит. Сашенька, захвати свечу.
Белов пошел вслед за Ягуповым. Комната, которую хозяйка назвала угольной гостиной, не соответствовала своему названию ни первым, ни вторым смыслом: она располагалась не на углу и походила более всего на кладовую для отжившей свой век мебели:
громоздких лавок, поломанных стульев. Окна этой странной комнаты выходили на оранжерею в тенистом саду. Стекла парников, освещенные луной, казались замерзшими лужицами, и Сашу охватило ощущение полной нереальности происходящего, словно он вступил в другое время года.
Ягупов подошел к окну и, прикрыв свечку рукой, будто опасаясь, что за этим робким огоньком кто-то наблюдает из сада, сказал шепотом:
— В Петербурге поговаривают, что тебе надо передать кой-чего в крепость Бестужевой.
— Что значит «поговаривают»? — испугался Саша.
— А то, что я тебе могу в этом способствовать. Надьку мою из крепости выпустили три дня назад. Она-то и рассказала, что навещает заключенных в крепости некая монахиня, в прошлом княжна Прасковья Григорьевна Юсупова.
Имя это ничего не сказало Белову. И только много лет спустя, когда он стал завсегдатаем самых богатых салонов Петербурга, Парижа и Лондона и узнал историю княжны Юсуповой, он поблагодарил задним числом судьбу за то, что она так безошибочно и точно призвала на помощь эту замечательную и мужественную женщину.
Отец княжны Прасковьи, Григорий Дмитриевич Юсупов, в тридцатом году в царствование Анны Иоанновны умер с горя, когда его друзей отвели на плаху. Прасковью Григорьевну ждала опала, и она решила волшебством разжалобить сердце государыни. Чары не подействовали, княжну за колдовство сослали в Тихвинский монастырь. Прасковья была строптива, в монастыре ругала государыню, жалела, что на престоле не Елизавета, поносила Бирона и попала по доносу служанки в Тайную канцелярию. Секли ее и кошками и шелепами, сослали в Сибирь во Введенский девичий монастырь и насильно постригли. Но и там она была «бесчинна», как писали в доносах, монастырское платье сбросила, уставу обители не подчинялась и новым именем — Проклою — называться отказывалась. Опять секли, учили уму-разуму.
Когда на престол взошла Елизавета, Юсупова стала вольной монахиней, но не только не надела старого платья — светского, а сменила рясу и камилавку на куколь, добровольно став великосхимницей, чтобы хранить беззлобие и младенческую простоту.
Смысл своей жизни нашла сестра Прокла в помощи осужденным преступникам. Она не вникала, за что осужденный будет бит и пытан — за убийство ли, за кражу или за «поношение и укоризну русской нации». Она помнила боль в разодранной до костей спине, и все заключенные были в ее глазах не преступниками, а страдальцами. Государыня Елизавета сквозь пальцы смотрела на то, что Юсупова дни и ночи проводила в тюрьмах, считая княжну невменяемой, почти святой.
Но всего этого Белов не знал и, вспомнив предупреждения бдительного Лядащева, спросил:
— А ей можно верить?
— Если и ей верить нельзя, то само слово «вера» надо позабыть. Крест с тобой?
— Я цепочку к нему приделал. — Саша торопливо расстегнул камзол, снял с шеи крест. — Ума только не приложу, откуда вы узнали. Неужели Лядащев?
— Кто ж еще? — Ягупов вздохнул и, не глядя, засунул крест в карман кафтана.
— А как ваша сестра себя чувствует? — решился спросить Саша.
— Плохо она себя чувствует. Отвратительно. Ей в ссылку, а мужу, стало быть, деверю моему, — плеть и в солдаты. Такие, брат, дела…
— За что его?
— Знать бы где падать, соломки бы постелил. Ну, я пошел. У выхода Елена Николаевна задержала Ягупова:
— Паша, что грустный такой? Побудь с нами…
— Леночка, душа моя. — Ягупов вдруг по-детски радостно улыбнулся, — служба… И потом не могу я видеть, как все эти мухи, — он мотнул головой в сторону гостиной, — над тобой вьются. Коли останусь хоть на полчаса, непременно с кем-нибудь подерусь. Ты ж сама знаешь.
Елена Николаевна засмеялась.
— Но завтра непременно приходи. Непременно! Ждать тебя буду. Ягупов вытаращил глаза, отчаянно закивал и, стукнувшись о притолоку головой, вышел.
Хмельная компания меж тем заскучала без хозяйки, и мужчины по одному стали выходить в сени, наперебой предлагая пойти гулять. Геодезист с пехотинцем предлагали пойти в сад Итальянского дворца, расположенного рядом с усадьбой, но потом все решили, что самое лучшее — прогулка по воде.
— На Фонтанку, господа! — воскликнула прекрасная амазонка. Откуда-то появился богато украшенный рябик, на сиденьях под навесом лежали бархатные подушки и гитара.
— За весла, господа офицеры…
Подвыпивший немец, садясь в рябик, чуть не упал в воду и, словно застыдившись, шепнул в ухо пехотинцу:
— Я совсем трезвый. У немцев крепкий голова!
— Jn linen Narrenschadel findet seldst der Rausch reinen Eingangnote 21, — бросил вдруг не сказавший за весь вечер ни слова пехотинец. Немец беззлобно захохотал:
— А я не знал эту пословицу. Как там… Повтори.
— Ну тебя к черту, — проворчал пехотинец.
— Я не глупый, я веселый,.. — убеждал немец, прижимая руки к груди.
— Белов, ты с нами? — крикнул Бекетов.
Елена Николаевна не дала Саше ответить.
— Конечно, с нами. Он мой паж! — И шепнула юноше в ухо: — У вас все уладилось?
Рябик неслышно плыл по воде. Елена Николаевна пела. Газовый шарфик трепетал на ветру, как вымпел.
«А жить-то хорошо, — думал Саша. — Прав Лукьян Петрович, ушли заботы этого дня, пришли новые. Может, Никита приехал, надо бы наведаться по адресу. Никита должен знать, где Алешка. Никита всегда узнает такие вещи раньше меня. И не думать сейчас о Лестоке, о Котове… Ах, как поет эта амазонка! Анастасия, сердце мое, прости, что мне хорошо. Я прос-ю поверил, что мы встретимся…»
В этот поздний час Лядащев сидел в своей комнате, на столе горело пять свечей, перед ним лежал уже знакомый нам список.
— Боляре на Чер… Чер… черт бы вас, — шептал Лядащев. — Черевенские — захудалый дворянский род. Это не то… Чернышевы — этих много, здесь тебе и графы, и князья… Черкасские — этих тоже пруд пруди…
Он оттолкнул от себя лист бумаги. «А что он мне может сообщить, этот Котов? Разве что бестужевские бумаги передал ему брат, а этот неведомый» Чер. — . ский» их похитил, и Котова заодно прихватил… Нет, не то… Ты болван, Василий Лядащев! Думай же… О чем? Скажем, о Сашиной поездке с Бергером. Может, он мне не все сказал? В глупую голову и хмель не лезет. Во всяком случае глаз с этого прыткого юноши спускать нельзя. Слишком он часто и неожиданно возникает в горячих местах… «
Поделиться4819.06.2013 08:50
4
Карета свернула на Большую Введенскую улицу. Над черепичной крышей старого гостиного двора, как и прежде, кружились голуби, в лавках суетился народ, шла бойкая торговля суконными и сурожскими тканями, золотом, серебром, книгами… Когда-то здесь мать купила ему» Историю войн Навуходоносора «. Книга была так велика, что он смог пронести ее сам только десять шагов.» Отдай Гавриле, милый, — со смехом сказала тогда мать. — Эта книга еще тяжела для тебя «. — —» Мы понесем ее вместе «, — ответил Никита, не выпуская из рук драгоценную книгу. Так они и шли до самого дома, неся» Историю войн «, как тяжелый сундук.
Собор… Церковная ограда скрылась за кустами сирени, и можно было только угадать, где находится тот лаз — овальная дыра в чугунной решетке, — через которую он мальчишкой пробирался на берег Невы, чтобы издали наблюдать за каменными бастионами и куртинами Петропавловской крепости.
Зеленый приземистый дом священника, сад, дальше полицейекая будка у фонарного столба, поворот… и он увидел родительский дом.
Въезжающую карету заметил кто-то из дворни, запричитали, заохали голоса, и на крыльцо проворно вышел дворецкий Лука.
— С приездом, батюшка князь, — и глубокий поклон в землю.
— Все ли в добром здравии? — Никите хотелось расцеловать старого дворецкого.
Лука еще раз поклонился и, ничего не ответив, прошел в дом. Дворня кинулась разгружать карету. Гаврила засуетился:
— Тихо, тихо! Здесь стекло. Здесь реторты, здесь… Да не рви веревки-то! Осторожно развязывай! Это ко мне. Это к барину. Это ко мне… это тоже мое…
— Лука, где отец? Почему он меня не встречает?
— Уведомление их сиятельству о вашем приезде уже послано.
— А где Надежда Даниловна?
Лука строго посмотрел на Никиту и сказал торжественно:
— Их сиятельства князь с княгиней сменили место жительства и обретаются теперь в новом дому на Невской першпективе. Мне ведено передать, что дом этот — ваша собственность.
— Вот как? — Никита с недоумением осмотрелся, словно увидел впервые эту гостиную. Она сияла чистотой, нигде ни пылинки. Начищенные подсвечники пускали солнечных зайчиков на стены. Мебель, знакомая с детства: круглый, инкрустированный медью, столик на точеных ножках, резные голландские стулья, горка с серебряной посудой.
Радоваться или печалиться такому подарку? Отец позаботился, чтобы он ни в чем не чувствовал стеснения. Своей щедростью он как бы говорил — ты вырос, ты имеешь право на самостоятельность, но за этими словами слышались другие — ты должен быть самостоятельным, живи один, ты сам по себе, у меня теперь другая семья…
К гостиной примыкала библиотека. Тисненые узоры на корешках книг образовали сплошной золотой ковер — до потолка, до неба. Отец не только оставил ему свою библиотеку, он купил массу новых изданий. Книги со всего света: Париж, Гамбург, Лондон… Спасибо, отец.
Никита поднялся на второй этаж. Спальня, туалетная, маленькая гостиная. Как напоминание, как вздох — вышивки матери на стене, а под ними крашеный синий ларец с игрушками: серый в яблоках конь с выдранным хвостом, пиратская галера, отец привез из Дрездена на рождество.
— Кушать подано, — раздался внизу голос Луки. Стол был накрыт в библиотеке. Старый дворецкий сам прислуживал за обедом. На секунду показался озабоченный Гаврила.
— Банку со спиртом разбили, Никита Григорьевич. Всю дорогу везли в сохранности, а при разгрузке разбили. И надумали, шельмы, полакомиться остатками. Ванька Косой себе рот до уха располосовал. Швы надо наложить, а у него на щеке пустулы. Запустили вы дворню, Лука Аверьянович. Рожи у всех немытые, у Саньки-казачка трахома…
— Иди, Гаврила, иди, — сказал Лука строго. — Самое время князю про болячки дворни слушать. Распустил тебя Никита Григорьевич по доброте своей.
Гаврила насупился и вышел, но скоро вернулся, держа в руке письмо.
— От их сиятельства, — и он с улыбкой протянул письмо барину. Никита сидел с протянутым бокалом в руке, а Лука стоял рядом и тонкой струйкой наливал в этот бокал токайское, но это не помешало старому слуге вырвать из рук Гаврилы письмо:» Так ли подают? «Он поставил бутылку на стол, распечатал конверт, положил письмо на поднос и протянул с поклоном.
Никита рассмеялся, одним глотком ополовинил бокал и начал читать.» Любимый друг мой, дорогой сын Никита Григорьевич! Зело сожалею, что встреча наша с тобой омрачена столь роковым событием. Тошно и скучно мне, друг мой! Уповаю только на бога, в нем ищу силы. С Надеждой Даниловной, маменькой твоей, от великой печали приключилась болезнь. Врач Круз велел ей поболее шевелиться, но она из дому не выходит, а проводит свое время в слезах и молитвах. Приезжай к нам завтра поутру. Любящий родитель твой… «
— Лука! О каких роковых событиях пишет мне батюшка? — вскричал Никита.
— Прошу прощения, Никита Григорьевич, что не уведомил сразу. Язык не повернулся убить вашу радость. Беда у нас… Братец ваш, Константин Григорьевич, десять дней назад скончаться изволили.
Пальцы Никиты, беспечно державшие бокал, свело судорогой, тонкое стекло лопнуло, и вино, мешаясь с кровью, потекло по манжету рубашки.
Гаврила быстро схватил одной рукой барина за запястье, а другой нырнул в карман его камзола, куда сам всегда клал платок:
— Mors omnibus communisnote 22, — сказал он с чудовищным акцентом и плотно обернул платком порезанную руку. — Омнибус, голубчик мой, коммунис. Что ж вы так-то… А?
Лука аккуратно собирал с полу осколки бокала.
Ночь Никита провел без сна в состоянии того странного оцепенения, когда становятся неподвластными мысли, поведение и чувства. По слабому шороху за дверью он угадывал где-то рядом Гаврилу.» Тоже не спит, — думал он с благодарностью. — Только бы не лез с успокоительными каплями «. Шорох затихал, и Никита тут же забывал про Гаврилу и опять возвращался к мыслям об отце. Он пытался представить себе его лицо и не мог, искал в лексиконе памяти слова сочувствия, утешения и не находил. Потом вдруг с удивлением обнаружил, что уже не лежит, а ходит по комнате, старательно измеряя шагами периметр спальни и считает вслух:
»… десять, одиннадцать, двенадцать… «
» Тьфу, напасть… О чем я думал? О людях… «Мысль о людях, не каких-то конкретных, знакомых людях, а о людях вообще, принесла неожиданное облегчение. Он представил себе огромный мир, населенный одинокими, несчастными, обездоленными… Но если он, тоже одинокий и несчастный, так понимает всех и сочувствует им, то значит есть кто-то в мире, который тоже жалеет его в эту минуту. И еще вспоминалась Анна Гавриловна и бумаги, отданные Алешкой. Завтра он поговорит об этом с отцом. Если посмеет.
Он вспомнил, как в детстве, наслушавшись рассказов про грешников в аду и жалея их всем сердцем, сказал матери:» Когда я вырасту, стану Христом. Я возьму на себя все грехи, и люди попадут в рай «.» Милый, так нельзя говорить, — ответила мать с улыбкой, — это большой грех. Человек должен отвечать только за себя. Нельзя посягать на боговы дела… «
» Господи, научи… Разве я мог предположить, что тревоги мои и беды разрешатся именно так? Я надеялся, что все как-нибудь устроится. Но не такой же ценой, господи… Неужели я так закостенел в своем эгоизме и черствости, что даже невинная детская душа… «— Никита поймал себя на мысли, что обращается не к Богу, а к покойной матери и даже слышит ее слова:» Милый, грешно так думать. Ты пожалей брата, пожалей… «
На минуту в памяти всплыло лицо Алексея, и он обратился к нему, словно Алешка не был игрой воображения, а стоял рядом.
— Неужели я живу только для того, чтобы вымолить любовь отца и стать законным князем Оленевым? — спросил он его. Алексей страдальчески сморщился и исчез. — Да что я в самом деле? Нельзя просто так вымолить чью-то любовь. Человеком надо быть хорошим, вот что…
На туалетном столике стоял кувшин с водой, приготовленный Гаврилой для утреннего обтирания. Никита припал к кувшину и пил до тех пор, пока не почувствовал, как в животе булькает вода. Тогда он лег, закрыл глаза:» Вот и легче стало… Надо просто жить… по возможности быть добрым, честным… «
Он представил себе, что уже написал замечательные трактаты, нарисовал полные глубокого смысла и красоты картины или, нет… он врач и может излечить любую хворь. Он спасет от смерти человека, над которым священник читает уже глухую исповедьnote 23. Кто этот человек? Нет, не отец, боже избавь… Он вдруг представил себя на смертном одре, и это не было страшно, потому что священником был тоже он сам, и врач, неслышно входящий в комнату… тоже он, Никита Оленев. Он был един в трех лицах — умирал, исповедовал и лечил. И это было прекрасно.
Никита заснул только на мгновение, так ему показалось, и вот уже утро и карета везет его в родительский дом на Невской першпективе.
Он пытался вспомнить, что очень важное и большое открылось ему ночью, и не мог, осталась только память короткого и мучительного счастья, которого он стыдился теперь.
Встреча с отцом произошла куда сдержаннее, чем ожидал Никита.
— Здравствуй, друг мой. — Князь без парика, в траурном платье казался ниже ростом, он стоял, опираясь пальцами о стол, и строго смотрел на сына.
Никита хотел броситься ему на шею, но оробел вдруг, ноги стали чугунными.
— Батюшка, примите мои… — Слезы заполнили глаза, и он, низко склонившись, поцеловал теплую, набрякшую венами, руку.
На минуту лицо князя смягчилось, жалкая улыбка смяла губы, уголки глаз опустились, как на трагической маске, но когда Никита поднял голову, перед ним стоял сдержанный подтянутый человек, любимый и недосягаемый.» Отец, скажи, как тебе больно… «
— Как успехи в школе?
— Хорошо, батюшка… — Никита слышал свой голос издалека, словно из соседней комнаты.
— Пойдем, Надежда Даниловна хочет тебя видеть, — и вздохнул, — такие у нас дела…
На лестнице, рассеянно сунув руку в карман, Никита наткнулся на пакет, тот, что отдал ему Алешка:» Это дело неотлагательное! Как только увидишь князя — сразу скажи. Понял? «
» Прости, Алешка… Погодят бумаги эти пару часов… Ну не имею права говорить сейчас об этом с отцом… «
Окна спальни были плотно закрыты войлоком, иконостас пылал свечами, пахло лампадным маслом и валерьяной. Черный креп, закрывающий зеркало, взметнулся при их появлении, и по блестящей поверхности пробежали тени, словно гримаса сморщила чье-то изображение. Надежда Даниловна в домашнем платье сидела боком на большой с балдахином кровати.
— Никита, мальчик мой! — Она протянула руки. Одеяло соскользнуло на пол, Никита бросился поднимать его, и сразу головой его овладели мягкие ладони, нежно погладили волосы, шею. — Ой, ой! — причитала она, с восторгом глядя на смущенного юношу. Ей показалось вдруг, что сын ее не лежит на кладбище, что он жив и успел за десять дней вырасти и возмужать, чтобы явиться к ней в новом обличье. — Какой ты красивый, — шептала она отвлеченно, — а мне сказали, что ты умер… Как глупо, боже мой…
— Наденька, ложись, — князь с испугом гладил жену по плечу, — успокойся, друг мой… Да где же Наталья? Где люди?
Горничная вбежала в комнату, сняла с волос Надежды Даниловны черный чепец и прижала к вискам смоченное в уксусе полотенце. Надежда Даниловна вздохнула глубоко, заплакала, потом откинулась на гору подушек.
— Прости, Никитушка. Я в своем уме. Сердце болит. Я сейчас на кладбище поеду. Не согласишься ли ты сопровождать меня? Поклонишься брату.
— Не рано ли, Наденька, ты затеяла столь дальнюю поездку? — обеспокоился князь.
— Мне уже лучше. — Она отерла лицо полотенцем, встала и, подойдя к Никите, пояснила: — До кладбища ехать долго. Мы похоронили Костю подле Александре-Невского монастыря. А ближе нельзя. Он рядом с твоей матушкой похоронен. Плиту и памятник еще не сделали, а ограда уже стоит — чугунная, красивая, на ней букеты и листья акантовые. Может, и ты с нами поедешь, друг мой? — обратилась она к мужу.
— Прости. Не могу. Занят.
— Твой отец через три дня уезжает в Париж, — пояснила Надежда Даниловна виновато. Никита вопросительно посмотрел на отца.
— У нас еще будет время поговорить, — сказал князь. — Поезжай на кладбище.
Карета тащилась медленно, как катафалк. Видимо, князь позаботился, чтобы поездка как можно меньше утомила княгиню. Никита чувствовал себя растерянным и смущенным. За два года, проведенных вне дома, он ни разу не вспомнил о мачехе. Он не хотел думать о ней только как о виновнице, пусть невольной, но виновнице его разлада с отцом. Но больше ему было не к чему привязать ее образ, он не знал ее ни плохой, ни хорошей, и она стала никем, пустым местом, даже рождение и смерть брата он видел только глазами отца. И вдруг вместо нереального, словно и не существующего человека он встретил прекрасную, измученную женщину, оказавшуюся неожиданно понятным и родным человеком.
Лицо княгини смутно белело через плотную черную вуаль, и нельзя было понять, смотрит она в окно, плачет или молится.
— Как изменился Петербург! Что это строят? — спросил Никита, стараясь отвлечь Надежду Даниловну от грустных мыслей.
— Где? На Фонтанной речке? — с готовностью отозвалась княгиня. — Здесь Аничкова слобода, а строят, кажется, палаты царские или нет… Графа Разумовского здесь дом строят. Архитектор иностранный, очень дорогой.
Проехали по зеленому мосту речку Мью. От зеленой же, крашеной набережной к воде шли узкие ступени. На последней ступеньке стояла баба в алом сарафане и полоскала белье. Усатый драгун, стоявший на карауле, успел подмигнуть Никите и опять уставился на обширные телеса прачки.
Потянулась серая линия заборов, фонарей стало меньше, мостовая сменилась пыльной проселочной дорогой. На веревках, натянутых меж берез саженой аллеи, трепыхались на ветру нижние юбки и простыни. Откуда-то раздался многоголосый собачий лай.
— Где это собаки лают?
— Царская псарня рядом. Полпути проехали, — отозвалась Надежда Даниловна. — А за забором — Слоновый двор. Так его все называют. Это зверинец царский. Дурное место. В Москве, говорят, провели слона по улице и появилась в городе страшная болезнь. Не к добру это — ночью мимо сонных людей слонов водить.
— Выдумки все.
— Ну и бог с ними, голубчик мой. Чего только не придумают. Никита, посмотри, — сказала она вдруг с интересом, — что это за люди там маршируют?
По улице шел гвардейский отряд. Барабаны выбивали дробь, тяжело прихлопывали пыль сапоги. За отрядом бежали мальчики, обыватели испуганно шарахались в стороны. Офицер махнул рукой, и барабаны замолкли на середине фразы. Гвардейцы остановились, хмуро переговариваясь вполголоса. Вперед протолкнулся худой человек и, натужно выкрикивая слова, начал читать царский манифест, в котором сообщалось, что третьего сентября сего года подле коллежских апартаментов будет учинена публичная экзекуция.»… Лопухиных всех троих и Анну Бестужеву высечь кнутом и, урезав языки, сослать в Сибирь… «
Боже мой, завтра казнь. А бумаги? Бумаги, что передал Алексей. Поздно… Боже мой, поздно… Бедная Бестужева.
» Милосердие наше, принятое с наичувствительным удовольствием, будет принято не только осужденными, но и их фамилиями… «
— О чем они говорят? — Надежда Даниловна пыталась сосредоточиться, но хриплый голос чтеца был невнятен, и она разбирала только отдельные слова.
— Завтра казнь, — сказал Никита.
— А… — Она откинулась на подушки и крикнула кучеру: — Трогай!
»… Бывший обер-штер-кригс-комиссар Александр Зыбин, — кричал осипшим голосом чиновник вслед карете, — слыша многократно от Натальи Лопухиной о ее замыслах и зловредных поношениях и признавая их худыми, о том, однако, не доносил, поныне молчанием прошел, тем самым явным сообщником себя являл. Бить его плетьми, сослать в ссылку, имущество конфисковать «.
— Ужас какой! — не выдержал Никита. — Простите. Надежда Даниловна. Я должен вас оставить. Дела… важные дела. Я хочу посоветоваться с отцом.
— Никита, мы на кладбище едем. Какие могут быть сейчас дела? — Она схватила его за руки, прижалась к плечу, и, словно догадавшись, что эти» дела» как-то связаны с царским манифестом, добавила: — Пусть их, голубчик. Они сами по себе, а мы сами по себе.
— Да. Я опоздал, — сдавленным голосом сказал Никита. — Отец уже ничем помочь не сможет. Это ужасно.
На кладбище было безлюдно и тихо. Иволга пела в кроне высокого вяза. Надежда Даниловна быстро прошла мимо царского склепа, мимо свежих могильных холмов и остановилась возле высокой чугунной решетки. Потом быстро откинула вуаль и боком, цепляясь пышной юбкой за железные листья, сползла на землю.
— Ой, ой, ой, — приговаривала она, давясь слезами. Никита встал на колени рядом с ней, закрыл глаза и прижался лбом к решетке, чтобы всласть поплакать об умершем брате и всех тех, чьи грехи он хотел принять на себя в далеком детстве.
Поделиться4919.06.2013 08:50
5
Эшафот был установлен на Васильевском острове против здания Двенадцати коллегий, где размещался Сенат. Помост, называемый всеми «театром», был сколочен из свежих сосновых досок, просторен, было где развернуться палачу, и огорожен перилами. Рядом на столб повесили сигнальный колокол, который должен был возвестить о начале казни.
День выдался ветреный и хмурый. По Неве бежали высокие волны с белыми барашками, солнце вдруг проглядывало из-за облаков, и площадь веселела, золотились черепичные крыши, заметней становилась ранняя желтизна деревьев, но через минуту, словно устыдившись, краски меркли, тушевались.
К десяти часам утра все пространство между зданием Двенадцати коллегий и гостиным двором было заполнено людьми до отказа, но прибывали все новые зрители всех сословий и возрастов — кто пешком, кто в карете, кто водой. Прибывшие в лодках запрудили канал и, не выходя на твердую землю — некуда, стояли в рябиках, яликах, катерах, запрокидывали головы, тянули шеи — туда, к еще пустому эшафоту. Балконы здания Сената заняла именитая публика, из открытых окоп гроздьями висели головы, даже на крутоскатной крыше примостились два трубочиста, обвязанные закинутой за трубу веревкой. Они выглядывали из-за фронтонов, как два любопытных аиста, и завершали собой картину праздного и жестокого любопытства к чужим страданиям.
Никита стоял на горбатом мостике, перекинутом через канал. Перила мостика облепили штатские франты, напоминающие повадками w разговором военных. В правое ухо Никиты дышал молодой человек, судя по внешнему виду, приказчик модного магазина. Он пытался сохранить непринужденный вид и даже поддерживал с Никитой видимость разговора, но против воли взгляд его опять утыкался в сосновый помост, он умолкал на полуслове и принимался нервно грызть и без того уже обкусанные ногти. Торговец фруктами, здоровенный детина с красными ручищами, поминутно толкал Никиту в бок: «Прощения просим, барин», и опять вертелся, тянулся за деньгами, передавал во все стороны яблоки и груши:
«Кому яблочко — золотое, наливное, сахарное?»
Вчера вечером, после приезда с кладбища, Никита не утерпел, достал наугад письмо из толстой пачки бумаг, переданных ему Алексеем, и самым внимательным образом прочел. О том, что читать эти письма нельзя, другом не было сказано ни слова, но это както само собой подразумевалось — не лезь в чужие тайны! Прочитал письмо и ничего не понял. Какое отношение к лопухинскому заговору могут иметь дела десятилетней давности? И как могли они облегчить участь Алешкиной благодетельницы — Анны Гавриловны? И от того, что он ничего не понял, на душе стало еще тяжелее. Темное это дело — политика.
Из дома Никита вышел чуть свет, хотя до площади Двенадцати коллегий было пятнадцать минут ходу. «Не хочу туда идти, — говорил он себе. — Это противоестественно — смотреть, как на твоих глазах мучают людей, и знать, что ничем не можешь и не должен помочь им. Это еще хуже, чем свою спину подставлять под кнут…»И знал, что подойдет, что простоит от начала до конца страшного действа. Он чувствовал себя причастным к этому заговору и к этим страданиям.
Толпа вдруг смолкла. Торговец фруктами оборвал свои рекламные выкрики, приказчик стал грызть ногти сразу на двух руках.
Появились осужденные. Они по одному вылезли из лодки и в сопровождении роты гвардейцев двинулись к эшафоту. Толпа молча, словно неохотно, расступилась, в упор рассматривая заговорщиков и конвой.
Когда три года назад ненавистных немцев привели на эшафот, то ни у кого не было к ним сочувствия. Старая лиса Остерман — попил он русской кровушки, Левенвольде — петух чванливый, Головнин Михаил Гаврилович, брат осужденной Бестужевой — даром, что русский, а связался по глупости и тщеславию с немчурой, плясал под их дудку. За что их жалеть? А здесь среди заговорщиков ни одного немца, все свои, кровные, а главные виновники — уж совсем непонятно — женщины.
Осужденные остановились подле «театра». Вперед вышел секретарь Сената. Ветер трепал его пышный, старомодный парик. Круглый подбородок лоснился, щеки висели складками. Такому плотоядному, сочному рту не про казнь читать, а припадать к жирным гусям, обсасывать мозговые косточки да полоскаться в вине.
«Степан Лопухин и Наталья по этому делу на подозрении были и, забыв страх Божий и не боясь Божьего суда, решились лишить нас престола…»
«Страшнее обвинения не придумаешь», — подумал Никита. Наталья Лопухина, все еще красивая, аккуратно и просто одетая, стояла у самых ступеней на помост. Видно было, что она находится в том состоянии, когда поведение и мысли уже не подчиняются собственной воле и все воспринимается как невозможный, отвратительный сон. Она то искала друзей, бегло проводя глазами по балконам Двенадцати коллегий, то пыталась слушать обвинительную речь, но забывала о ней, с ужасом смотрела на сына — жаль было его молодости, и на мужа, пусть нелюбимого, но ведь двадцать лет прожили вместе…
«… А всему миру известно, — продолжал секретарь, пришлепывая губами, — что престол перешел к Нам по прямой линии от прародителей наших после смерти Петра II и приняли мы корону в силу духовного завещания матери нашей, по законному наследству и Божьему усмотрению. Анна Бестужева…»
Лица ее не было» видно, она стояла вполоборота к Никите. В прямой спине ее, в свободно опущенных руках не было ни дрожи, ни суетливых движений убитого страхом человека. «Она знает, что приговор не смертный, — подумал Никита. — Хоть бы лицом повернулась. Посмотреть бы на Алексееву благодетельницу,.. — И устыдился своего любопытства. — Еще насмотрюсь вдосталь…»
«… Анна Бестужева по доброхотству к ней принцам и по злобе за брата своего Михаилу Головнина, что он в ссылку сослан, забыв про злодейские его дела и наши к ней многие по достоинству мысли…»
«Господи, они же не виноваты ни в чем, — вдруг пришла к Никите отчетливая мысль. — Понимают ли это люди на площади? Те самые, о которых думал вчера, — обездоленные, сердобольные… Нет, им сейчас не до этого…»
«… Ботта не по должности своей в дела нашей внутренней Империи вмешивался…», — уже кричал секретарь.
«Уж если кто и виноват, то это он — Ботта. Он дипломат и потому шпион. Вот бы кому стоять на эшафоте, но он дома давно, в Австрии. Не кнута ему опасаться. Разве что пожурят за негибкую политику. — Никита одернул себя. — Что-то я кровожаден стал! Только Ботты не хватает видеть под кнутом».
Долго читал секретарь, и Никита, устав слушать, протолкнулся к перилам и облокотился на них, глядя на воду канала. Она текла медленно, кружила листья, брошенную кем-то бумагу, огрызки яблок, щепки. Унесет она также спекшуюся кровь и куски рваной человечьей кожи. Что делают с помостом после казни? Рубят на дрова? Или разбирают и хранят в неприкосновенности где-то окровавленные доски, пока в них опять не возникнет необходимость?
В этот момент раздался истошный женский крик, и Никита оглянулся в испуге. Модные франты стояли навытяжку, как на параде, приказчик был близок к обмороку, поднос, стоящий на голове у торговца фруктами, наклонился, и яблочки, наливные, золотые, сахарные посыпались в воду.
Наталья Лопухина, оголенная по пояс, висела на спине у помощника палача, и кнут оставил первый кровавый рубец на холеной, молочной спине. Палач держал кнут двумя руками, лицо его было спокойно, сосредоточенно. Видно было, что он не получает садистского удовольствия от мук жертвы, а бьет сильно скорее из-за добросовестности — не даром же деньги получать. Такая работа…
Волосы Лопухиной выпростались из-под чепца, намокли от крови. Она без остановки кричала и била ногой о барьер, кусала державшего ее мужика, а тот вертел головой и поворачивал несчастную ношу свою, чтобы палачу сподручнее было бить. Степан Васильевич, не отрываясь, смотрел на жену и вдруг закричал что-то нечленораздельное, забился, голова его запрокинулась.
— Господи! — шептал Никита. — Ведь ты же есть, Господи! Прекрати все ЭТО… Сделай, чтобы скорее конец. Ведь мочи нет слушать. Больно ведь. Господи! Больно… Уйти отсюда…
Он стал пробираться через молчаливую толпу. Люди стояли словно в столбняке, словно окаменели — всюду только глаза, глаза… и все сфокусированы на одной точке. Толпа не пустила Никиту. Вдруг стихли крики, и только хрип раздался с помоста.
— Кому язык? — буднично крикнул палач и бросил что-то красное, еще живое под ноги толпы. Люди отпрянули, как от гранаты.
Лопухина была без сознания. Лейб-медик наскоро сделал ей перевязку, гвардейцы укрыли ее мантильей и унесли в телегу.
Очередь была за Бестужевой. В Анне Гавриловне не было ни дородной красоты, ни царской поступи ее несчастной предшественницы. Она была худа, мала ростом, оспины, незамазанные белилами, делали ее лицо старым, рыхлым, но недаром ей одной говорили «вы» на допросах, было в ней что-то такое, что заставляло не только жалеть, но и уважать эту женщину.
Палач сорвал с нее епанчу. Она была податлива, как бы помогала палачу раздевать себя. Когда на плечах ее осталась одна сорочка, Анна Гавриловна прижала обе руки к шее, с силой дернула что-то, так, что голова мотнулась вниз. Ладонь палача услужливо раскрылась, и Анна Гавриловна вложила в нее «что-то», блеснувшее, как зеркало.
— Что она ему дала? — зашептали в толпе.
— Письмо с последней волей, — подал голос торговец фруктами.
— Деньги, — всхлипнул приказчик.
— Да нет же, крест… Крест она дала, — зашумели франты, очевидно, хорошо знавшие некоторые ритуальные обряды публичных казней.
— Крест, крест,.. — подхватили люди.
Старый славянский обычай — побратимство с палачом. Теперь он стал крестовым братом своей жертвы. Теперь он должен пожалеть свою сестру — обер-гофмаршальшу, статс-даму Анну Бестужеву.
И палач пожалел. Он бил не только вполсилы, а так, будто гладил кнутом. И языка отхватил самый кончик — и народу показать было нечего.
Во время экзекуции Анна Гавриловна только стонала, крика от нее не услышали.
Били потом Степана Васильевича и Ивана Степановича Лопухиных, и престарелого графа Путятина, и адъютанта лейб-конного полка Степана Колычева, и многих других. Остолбенение толпы прошло, разговаривали вполголоса, а кто и в голос. Мужчин бьют — дело привычное, не то что разнеженных статс-дам. Кульминация действия прошла.
После казни изуродованных, окровавленных людей положили в телеги и повезли на окраину города, где они могли по милости государыни навсегда распрощаться с родными и близкими перед вечной разлукой.
Толпа расходилась. Палач мыл руки, помощник угрюмо вытирал тряпкой кнуты. Никита посмотрел на воду канала. Она не изменила цвета, не потемнела от крови, только мусора в ней поприбавилось. Все, конец… Он глубоко вздохнул, потом еще раз. Во время казни ему не хватало воздуха, словно легкие отказали.
Чья-то рука тяжело легла на его плечо. Никита обернулся и увидел Александра Белова.
— Сашка! Ты был здесь? Ты видел?
— Видел, — сказал Саша сдавленным голосом. — Видел и запомнил. Пойдем? f
Друзья молча двинулись вдоль канала, избегая смотреть/друг на друга. Каждый был несказанно рад встрече, но не время/ и не место было хлопать по плечу, приговаривая: «Ба! Никита! Какими судьбами! Наконец-то вместе!»
Высокий, изысканно одетый мужчина в золотоволосом парике обогнал их, искоса окинул взглядом и, не замедляя шага, бросил:
— Александр, ты мне нужен.
— Никита, подожди меня. Я сейчас. — И Саша бросился вдогонку за высоким мужчиной.
Лядащев ждал Сашу за углом высокого пакгауза.
— Василий Федорович, здравствуйте. По век жизни я буду вам благодарен за крест. Ведь это вы сказали Ягупову?
— Ничего я никому не говорил, — мрачно заметил Лядащев. — И ты помалкивай. Ну все, все! Я к тебе вчера заходил. Где был?
— У Лестока.
— Опять у Лестока. Ты у него на службе?
— Какая там служба! По пять раз одно и то же рассказываю. Скорей бы Бергер приехал!
— АО чем тебя спрашивает Лесток? Саша насупился.
— Да все о том же, о чем и вы спрашивали…
— И о бумагах? — как бы невзначай заметил Лядащев.
— Да не знаю я никаких бумаг! — взорвался Саша. — Не зна-аю!
— Ладно. Не ершись. А это кто с тобой?
— Друг мой, Никита Оленев. Да, тоже из навигацкой школы, — поспешно добавил Саша, упреждая вопрос.
— Ну, ну… — Лядащев поспешно пошел прочь.
— Кто это? — спросил Никита, когда Саша вернулся к нему.
— Человек один, хороший человек, — задумчиво сказал Саша и добавил машинально: — Из Тайной канцелярии.
Никита удивленно присвистнул: «Однако…» Саша был слишком занят своими мыслями, чтобы заметить, с какой растерянностью и изумлением смотрит на него Никита.
Поделиться5019.06.2013 08:51
6
Петербург поразил Алексея запахом — это был вкус, аромат, свежесть находившегося где-то рядом моря. Он полюбил этот город задолго до того, как увидел. Никитине ли детство — мозаика слов, образов, отрывочных воспоминаний — ожило перед глазами, или рассказы старого бомбардира Шорохова обрели плоть? Канал с зеленой водой, шевелящиеся водоросли, ялик у дощатой пристани, развешенные для просушки сети, ограда парка, сбегающая прямо в воду…
— Сударь, как пройти к морю?
Прохожий усмехнулся, оглядев Алексея с головы до ног.
— Здесь всюду море, юноша. Спросите лучше, где здесь суша. Земля под ногами всего лишь настил на болотах и хлябях, пропитанный морской солью.
У прохожего колючий взгляд и словно оструганное топориком лицо: острый нос, острый подбородок. Худая рука коснулась шляпы в знак приветствия, скривился рот — ну и улыбка, насмешка, ирония — все в ней, и мужчина пошел дальше, не пошел, побежал, придерживая шляпу от ветра. «Не знаешь, так нечего голову морочить», — с обидой подумал Алексей.
Потом он спросил про море у солдата, потом у пожилого, тучного господина, потом у старухи с огромной, плетенной из лыка кошелкой. Никто из них не дал толкового ответа, и все при этом досадливо морщились, словно он спрашивал их заведомую глупость.
— Ну и шут с вами. Я сам море найду, — подытожил Алексей опыт общения с петербуржцами.
Ноги вынесли его на широкую, громкую улицу, и он побрел наугад, рассматривая богатые особняки, церкви, лавки с яркими вывесками. Скоро гвалт и пестрота улиц утомили его, он свернул в проулок, потом в другой.
«Русский человек моря не любит, — часто повторял Шорохов. — Боится, потому и не любит». Алексею показалось, что он явственно слышит голос старого бомбардира, который сидит перед огарком свечи, прихлебывает квас и чинит старый валенок. Вокруг курсанты — кто на лавке, кто на полу. Слушают…
«… и издал государь правильный указ — каждое воскресенье, дождь не дождь, ветер не ветер, а как выстрелит пушка в полдень, изволь являться всей семьей к крепости Петра и Павла на морскую прогулку.
Приписали тогда обывателям, сообразно их положениям, лодки разных чинов и начали сей сухопутный люд приучать к морю. А как приучать? С божьей да нашей, старых моряков, помощью. Я в ту пору на верфи работал и получил, как и многие мои товарищи, приказ — служить по воскресным дням государству Российскому особым способом, а именно — сопровождать на морскую прогулку некоего шляхтича. Шляхтич этот. Воинов его фамилия, служит в юстиц-коллегии и, говорили, был заметной фигурой там. В его шлюпке я был рулевым, но не столько должен был рулить, сколько следить, чтобы Воинов с семейством исправно являлся на морские прогулки. Ну, а если не исправно, то доносить куда следует, сами знаете, не без этого…
Никогда, братцы мои, я не видел, да и не предполагал, что может человек так по-куриному бояться моря. Идти надо было далеко, до самого Петергофа, а то и дальше — на Кронштадт. И всю дорогу мой Воинов сидел с опущенной за борт головой За это я его не судил. Куда крепче мужиков видел, а тоже желудок при шторме бунтовал, желудок человеку не подвластен. Но не трусь! Он так потонуть боялся, что в обморок падал. Женушка его, однако, эти прогулки переносила неплохо, только мерзла и очень по мужу убивалась, а сынок и вовсе радовался волне. А сам… Еще, бывало, к шлюпке идет, а уже белый, как мел. По первому времен» он, как мог, отлынивал от прогулок, штрафами отделывался. Но потом получил взбучку от высокого начальства, и не просто взбучку, а с угрозами. А угроз в те времена боялись, как самой виселицы.
И началась у нас с Воиновым великая борьба. Как говорится — кто кого. С моей стороны были усердие и святая вера в правильности государева указа, а им, сердечным, одно руководило — страх. И что же, шельмец, выдумал? Совсем, видно, голову потерял — подпилил под банкой доску. Только от берега отошли — шлюпка полна воды. Мадам в крик-юбку замочила, сам уже не белый, а серый… Поворачиваем назад. А на берегу он мне так с усмешкой сердобольно говорит: «Беда какая, Василий… Видно, останемся мы сегодня без прогулки». А я щель эту проклятую конопачу и отвечаю, как ни в чем не бывало: «Не извольте беспокоиться. Я мигом все поправлю. Через час можно будет выходить».
Алексей рассмеялся своим воспоминаниям. Не этот ли остроносый прохожий пилил когда-то дно своей шлюпки?
«… и пошло. Он в субботу шлюпку уродует, а мне, значит, чинить. Ну и обозлился я тогда на этого дохляка проклятого. Сказано — гуляй во славу государства по воскресным дням — так и гуляй, претерпи страх! Соорудил я стапель, благо мой шляхтич у канала жил, и стал по всем правилам производить еженедельный ремонт. Что он только не делал… Пробоины рубил, весла ломал, руль гнул, но я мастер был хороший, не скромничая скажу. Приду, бывало, затемно, шлюпку на стапель вытащу… Руки в кровь источу, но за полчаса до пушечного выстрела иду с докладом — так, мол, и так… гулять подано.
Возненавидел он меня люто, и кончился наш поединок бы не иначе как смертоубийством, потому что все к тому, что он меня вместо шлюпки продырявит. И продырявил бы, да Нева встала. На следующую весну этот Воинов исчез куда-то. Да и прогулки отменили. Не знаю, почему…»
Алексей сам не заметил, как из мощеного каменного города попал куда-то в грязный, полуразвалившийся поселок. Ну и трущобы! Неужели в таких лачугах люди живут? А это что за бревна? Сваи… Дома стояли словно по колено в болоте. Земля под ногами пружинила, чавкала. К счастью, в самых непроходимых местах лежали кем-то брошенные слеги.
— Эй! Это какая река? — спросил Алексей у сидящего на берегу мужика.
— Фонтанная.
— Как к морю пройти? Мужик поскреб шею.
— Туда. — Он неопределенно махнул рукой. — Или нет, туда, — и показал в противоположное направление. — Ты, барин, по реке иди и придешь. — И видя, что Алексей нахмурился, торопливо добавил: К самому морю придешь. А то куда ей деться, реке-то?
Проплутав еще два часа, Алексей вышел к устью Фонтанки. Мощенная когда-то, проросшая травой дорога нырнула под каменную арку. Одной створки ворот не было, а вторая, с облупленной краской и остатками позолоты на деревянных завитках, висела на ржавой петле. Алексей вошел в ворота и очутился в старом парке. За дубовой рощицей виднелся длинный, двухэтажный дом. Алексей прошел по земляному валу, обогнул пруд, вернее не пруд, а подернутую ряской лужу, прошел по ветхому мостику, перекинутому через ручей, и увидел группу людей. Они стояли на лужайке перед домом вокруг большого стола и что-то обсуждали. На столе лежал ворох бумаг, ярко раскрашенная карта, какие-то инструменты.
«Как генералы перед сражением», — подумал Алексей с неожиданной симпатией к этим людям.
Алексей не знал, что находится в Екатерингофе, что невзрачный длинный дом был когда-то роскошным дворцом, подаренным Петром I своей жене-шведке. Дворец пришел в такую ветхость, что его смело можно было пустить на дрова, но Елизавета в память покойных родителей решила его починить, внеся кой-какие, подсказанные временем переделки. Стоящие вокруг стола люди были замерщиками и архитекторами. Они скользнули по юноше любопытным взглядом, но не окликнули.
— Господа, где море?
— За домом. — И несколько рук взметнулось вверх, указывая на крышу дворца.
Алексей обогнул дворец, продрался через колючий кустарник. Вот оно, наконец, море!.. Он жадно, полной грудью вздохнул свежий, дурманящий воздух, задохнулся, рассмеялся и сел на испещренный узорными следами песок. В первую минуту Алексей не понял, что это следы чаек. Они так важно прогуливались по берегу, были так ослепительно белы и независимы, что вспомнилось детское, радостное — голуби! Потом он хохотал над своей ошибкой.
Море… Пусть это только серый залив под неярким небом. Отсюда можно плыть и на Камчатку и в Африку. С галерной верфи доносился запах дегтя и свежеструганого дерева. Ветер ровно и упруго раскачивал верхушки сосен. Далеко на горизонте виднелась одинокая шхуна. Справа, на уходящей в море косе, вращала крыльями мельница, слева на маленьком, как гривна, словно плывущем островке стоял небольшой павильон с башней и шпилем.
Алексей разделся, аккуратной стопкой сложил одежду. Море было мелким и обжигающе холодным, но он входил в него медленно, подавляя дрожь в теле, и, только когда вода достигла подмышек, нырнул с головой, потом, как поплавок, выскочил на поверхность и поплыл к павильону с башней.
Павильон, прозванный в былые времена Подзорным дворцом, был построен по приказу Петра I. Государь любил этот дом и проводил в нем время в полном уединении, высматривая в подзорную трубу появление иностранных кораблей. Теперь дворец перешел в ведомство Адмиралтейства, здесь хранили деготь и смолу для галерной верфи. /
Алексей активно работал руками и ногами, но остров с загадочным павильоном, казалось, все дальше и дальше уплывал от Него, словно корабль, взявший курс в открытое море.
Алексей еще раз нырнул, играя с волной, как дельфин, встряхнулся, с силой ударил по воде, подняв фонтан брызг, прокричал что-то невнятное, ликующее и, шалый от восторга, поплыл к берегу.
Поделиться5119.06.2013 08:51
7
— Алешка! Приехал! Ну как, нашел свою Софью?
— Выкрал я ее у монашек. Она теперь у матушки в деревне. Никита воздел руки, как в греческой трагедии:
— Как Антей черпает силы от матери-земли Геи, так и возлюбленный от красот земли черпает вдохновение. — Он рассмеялся. — Помойся с дороги и ужинать.
— Гаврила щи из трактира принес?
— Нет, мы здесь важно живем. Какой трактир? У меня повар свой. А Гаврила теперь человек занятой. Его так просто в трактир не сгоняешь.
Ужинали в большой столовой. Алексей совершенно оробел от необычайной обстановки и смотрел на Никиту испуганно, словно ждал подсказки. Важный, как архиерей, Лука сам прислуживал ча столом, с поклоном разносил блюда и разливал вино. Алексею казалось, что он присутствовал не иначе как на таинстве евхаристии, где не просто едят хлеб и пьют вино, а совершают великий обряд причащения во имя дружбы и вечного спасения.
— Ты ешь, ешь, — приговаривал Никита, посмеиваясь над смущением друга.
Алексей согласно кивал, стараясь аккуратно нарезать мясо, но оно увертывалось, и проклятый соус опять брызгал на скатерть. Особенно мешала салфетка. Куда он только ее не прятал, боясь испачкать: под тарелку, на колени, локтем к столу прижимал — она всюду находилась, норовя запятнать свою белизну.
Как только Лука поставил на стол фрукты, Никита отослал его из комнаты и придвинулся к Алеше.
— Ну, рассказывай…
Алексей освободился от салфетки, подпер щеку рукой и задумчиво устремил глаза в угол. С чего начать рассказывать Никите? Как записку передал в скит? Или как скакал верхами во всю прыть, опасаясь погони? Или как встретила их маменька?..
Они приехали в Перовское затемно. «Кого ты привез, Алеша, господи, кого?»— причитала мать, испуганно глядя на девушку.
Та стояла, спрятав лицо на его груди, и Алеша тихо гладил ее плечо, замирая от легкого дыхания, которым она отогревала его гулкое сердце.
Только на следующий день, когда история Софьи была пересказана со всеми подробностями, с лица Веры Константиновны исчезло напряжение, и она тут же обласкала Софью: «Одно дите рожденное, другое суженое», и всплакнула: «Будем теперь вдвоем Алешеньку ждать». О том, что Алексей сам «в бегах», о театральном реквизите — костюме горничной, о штык-юнкере Котове не было сказано ни слова. Алексей и Софья согласно решили, что уже достаточно взволновали маменьку, а потому некоторые подробности биографии сына можно опустить.
Неделя пролетела, как миг. Мать сама напомнила Алеше о необходимом отъезде в навигацкую школу. «Алеша, а я? Как же мне жить без тебя?»— спросила Софья мертвым голосом. — «Ждать», — только и нашел он, что ответить. — «Ты поосторожнее там, в Петербурге, — шепнула Софья на прощание, — поосторожнее, милый.»
Никита внимательно и грустно смотрел на Алешу.
— По уставу я могу жениться только через четыр» года, — сказал тот тихо.
— Ну, последнее время ты только и делаешь, что нарушаешь устав!
— Гаврила, кофий в библиотеку! — раздался за дверью ^грогий голос Луки.
Гаврила в белоснежном парике, малиновых бархатных панталонах и кармазиновом, в нескольких местах прожженном камзоле вошел в комнату, неся на подносе изящные, как цветки, чашки. При виде Алексея он улыбнулся и степенно сказал:
— С приездом, Алексей Иванович.
— Экий ты важный стал, Гаврила. И какой красавец! — не удержался от восклицания Алексей, на что камердинер насупился и закричал с неожиданной горячностью.
— На что мне эта красота? Я проклятый парик устал сниматьнадевать. Руки у меня, сами знаете, не всегда обретаются в безусловной чистоте… соприкасаюсь с различными компонентами! У некоторых бездельников здесь всегда чистые руки! Лука орет:
«К барину без парика входить, все одно, что голому!»— и ругается непотребно. Лука этот… — Он задохнулся от невозможности подыскать нужное слово. — Как в Москве жили, а? Сами себе хозяева…
— Побойся бога, Гаврила, — укоризненно сказал Никита. — Ты ли не живешь здесь как хочешь?
Гаврила только рукой махнул и пошел прочь. В этот момент дверь отворилась и в комнату ворвался Александр. Алеша вскочил со стула. Друзья обнялись.
— Сашка, как я рад тебя видеть! И какой ты стал франт! Не отстаешь от Гаврилы.
— При чем здесь Гаврила? — обиделся Белов, но видно было, что ему приятно восхищение Алексея. Он сел на краешек стула, непринужденно отставив ногу в модном, с узорной пряжкой башмаке. — Кончились, бродяга, твои скитания? Никита рассказал мне. о твоих приключениях.
— Не обо всех, — быстро уточнил Никита.
— Это я понял.
— За побег по закону нас должны смертию казнить, за опоздание — определить в каторжные работы. А про нас просто забыли.
— Простим это России, — усмехнулся Никита. — Пусть это будет самым большим ее недостатком! Алеша восторженно захохотал.
— У меня теперь усы растут. И никто не сможет заставить меня играть в театре!
— Некому заставлять-то, — глухо сказал Саша, и сразу тихо стало в библиотеке.
Никита нахмурился, отошел к окну. Улыбка сползла с лица Алексея, он замер с полуоткрытым ртом: «Ну… говорите же!»
Из собора Успенья Богоматери донесся стройный хор, шла вечерняя служба. Одинокое, заштрихованное решеткой окно теплилось неярким розовым светом, и казалось, что решетка слабо колеблется, вибрирует, как натянутые струны. Вслушиваясь в далекие голоса, Никита рассказал про казнь осужденных.
— Господи! Что ж так свирепо! — Алеша с трудом дослушал рассказ до конца. — Что они такое сделали? Не помог я Анне Гавриловне…
— Не кори себя, Алешка. Даже если б мы успели передать бумаги по назначению, это вряд ли что-нибудь изменило.
«Бумаги? Они-то про какие бумаги толкуют? Весь мир помешался на самых разнообразных бумагах!» Эта чужая тайна, в которую Никита сознательно или по забывчивости не посвятил его, больно задела Сашу, и неожиданно для себя копируя интонации Лядащева, он назидательно произнес:
— Они враги государства. Может, на жизнь государыни они и не покушались, да болтали лишнее.
— А хоть бы и покушались! — запальчиво откликнулся Никита. — Знаешь, что такое остракизм? Не кажется ли тебе разумным заменить кнут глиняным черепком? Государство от этого только выиграет.
— Я понимаю, Саш, что они заговорщики, — покладисто сказал Алеша. — Елизавета — дочь великого Петра… Но страшно, когда кнутом бьют, и особенно женщин. Ведь повернись судьба, и тот, кого сегодня бьют, завтра сможет наказать палача. А женщины совсем беспомощны. Я казнь никогда не смотрел и смотреть не пойду.
Саша разозлился: «Рассуждают, как дети. А пора бы повзрослеть! Этому очень способствуют беседы с Лестоком в ночное время. С ним хорошо говорить про глиняные черепки. Он поймет…»И уже не пытаясь скрыть раздражение и обиду, он процедил сквозь зубы:
— Не пойдешь, значит, на казнь? А тебе ее и так покажут. Забыл, что Шорохов рассказывал? Протащат матроса под килем да бросят у мачты — подыхай! А он, сердечный, лежит и ждет, когда же судьба повернется, чтобы он мог наказать «обидчика»!
— А ты злой стал, Белов, — нахмурился Никита.
— А я никогда и не был добрым.
— Моих матросов никогда не будут килевать, — страстно сказал Алеша. — Смотри и ты, чтобы гвардейцы берегли душу и тело людей.
— Пропади она пропадом, эта гвардия!
— Вот как! Ты уже не хочешь в гвардию? — Никита изобразил на своем лице величайшее изумление. — Как же так? Гвардия — вершина твоих мечтаний. «Garde»— древнее скандинавское слово, сиречь «стеречь». Еще в древних Афинах существовало такое понятие, как гвардия. Правда, тогда гвардейцы назывались скромнее — «телохранители». Полководец набирал их из пельтастов — наемников. Маленький щит, кольчуга на груди и уменье вести бой в рукопашных схватках…
— Прекрати! Ты злой стал, Оленев! — Саша понимал, что разговор пошел совсем «не туда», но уже не мог остановиться. — Что ты паясничаешь? Милость государыни Бестужевой жизнь спасла. Три года назад ее лишили бы не только языка, но и головы. Это надо помнить и не говорить ничего лишнего!
— Уж не обидно ли тебе, что Бестужеву били вполсилы? Надо было ей, изменнице, хребет переломать! — крикнул Никита.
— Почему вполсилы? — Алексей схватил Никиту за руку, пытаясь привлечь к себе внимание и предотвратить неминуемую ссору.
— Да крест Анна Гавриловна палачу дала. — Вспомнив подробности казни, Никита сразу остыл. — Крест весь в алмазах. Считай, Бестужева палачу целое состояние подарила.
— Откуда у нее в крепости крест оказался? Неужели не отняли?
— Это я ей крест передал, — сказал вдруг Саша. Он понимал, что вслед за этими словами должен будет рассказать друзьям обо всех событиях последних недель. Какой-то убогий плаксивый голосишко внутри него тянул предостерегающе: «Молчи, опасно, ты подписку давал…», ему вторил другой, менее противный, но фальшивый: «Зачем им твои неприятности? У них своих хватает!» Но Саша прикрикнул на эти глупые, суетливые голоса: «Заткнитесь!»
Друзья слушали его не перебивая, только когда он стал рассказывать про встречу с Анастасией, Алеша заерзал на стуле: «Быть не может…» — И замахал руками: «Дальше, дальше… я тебе потом такое расскажу!»
— Лестоку нужны какие-то бумаги… или письма. Они с Бергером их по-разному называют. Лесток меня за горло держит… — кончил Саша свой рассказ и замолк, ссутулившись, исповедь совсем его измотала.
— Никита, неси сюда эти чертовы «письма-бумаги», — воскликнул Алексей с сияющими глазами. — Анне Гавриловне они уже не помогут. Саш, да не смотри на меня, как на помешанного. Вот они! Отдай их Лестоку, пусть подавится. Эти бумаги мне передала сама Анастасия Ягужинская. — И он рассказал о встрече в особняке на болотах.
Сказать, что Белов был озадачен, изумлен, восхищен, будет мало. Он закрыл лицо руками и начал раскачиваться на стуле, издавая при этом звуки одинаково похожие на рыдания и гомерический смех. Наконец, возможность излагать членораздельно свои мысли вернулась к нему:
— Я скудоумная скотина! Я безмозглый осел! Черт меня подери совсем! Я же боялся говорить об этом с вами. Этот город убил во мне человека. Меня здесь запугали… Негодяи!
— Что будем делать, гардемарины? — деловито осведомился Никита. — Впрочем, я сам знаю. Гаври-и-ла, ви-ина! — закричал он громовым голосом. — У нас задачка сошлась с ответом!
Поделиться5219.06.2013 08:52
8
Чтобы правильно изложить дальнейшие события, необходимо сказать несколько слов о других героях нашей правдивой повести, людей, может, и второстепенных по малости своей, но не второстепенных по той роли, которую они сыграли в этих событиях.
Отношения дворецкого Луки и барского камердинера Гаврилы не сложились, более того, они приняли даже враждебный характер.
Еще при разгрузке прибывшей из Москвы кареты Луку поразило обилие багажа, принадлежавшего лично камердинеру. Он тут же попытался образумить Гаврилу, внушая ему, что собственного у него ничего быть не может, разве что душа, и то это вопрос спорный, понеже душа принадлежит богу, а все остальное — барское, не твое, но камердинер речам этим не внял, продолжая ретиво командовать разгрузкой ящиков, чемоданов и сундуков.
И уж совсем ранила сердце Луки покладистость барина и даже, страшно сказать, некая его зависимость от камердинера.
Гаврила по приезде осмотрел дом и прокричал загадочные слова: «Где ж мне работать-то? Дом весь захламлен. Мне бы пару горниц, а лучше три. Или терциум нон датур?note 24 А, Никита Григорьевич?» — На что тот рассмеялся и ответил загадочно: «Будет тебе» терциус «. — И выделил для Гаврилы три просторные горницы в правом крыле дома, переселив обретающуюся там дворню во флигель.
В освобожденном помещении разместили столы, поставцы, стеклянную, медную, порцелиновую чудных фасонов посуду, а в самой большой горнице каменщики за три дня сложили невиданных размеров печь, совершенно изуродовав потолок устройством огромной на голландский манер вытяжки.
От своих непосредственных обязанностей, как-то: умыть, одеть и причесать барина, Гаврила явно отлынивал, а Никита Григорьевич, ему потворствуя, ухаживал за собой собственноручно.
Лука послал было к барину, чтоб обихаживал его, высоченного, представительного, правда, умом тугого лакея Степана, но Никита Григорьевич Степана прогнал, а дворецкого отечески потрепал по плечу и сказал со смехом:» Я с Гаврилой-то с трудом справляюсь, а ты мне еще Степана шлешь на мою голову «.
Гаврила меж тем совсем распоясался. Запалил в этакую жару новую печь, навонял мерзко на весь дом да еще стал без всякой видной нужды приставать к барину с вопросами, тыча черным, словно пороховым пальцем, в книгу. Никита Григорьевич, хоть и раскричится без удержу, но все камердинеру растолкует, а то и заглянет зачемто в» Гавриловы апартаменты «, как стала называть этот приют чернокнижья дворня.
Старый дворецкий решил костьми лечь, но привести окаянного бездельника в божеский вид. Уж если он с самим барином вольничает, то о прочих и говорить нечего. Никакого почтения к возрасту, к положению, встретит дворецкого в коридоре, кхекнет высокомерно:» Ну и порядки у вас, Лука Аверьянович! «
Лука держал себя степенно, в грубые пререкания с Гаврилой не вступал, но однажды не выдержал:» Ах ты, петух нещипаный! Как это ты со мной разговариваешь? И какие такие порядки тебе, порченому камердинеру, могут у нас не нравиться? «
Так начался этот разговор, который смело можно назвать открытым объявлением войны. Гаврила приосанился и, явно чувствуя себя выше низкорослого Луки не только в прямом, но и в переносном смысле слова, назидательно произнес:
— Рукоприкладствуете вы. Лука Аверьянович, без меры. Скажите на милость, за что третьего дня кучера Евстрата секли? Уж какую такую провинность он совершил, что ему надо было всю задницу розгами исчертить? Я на эту задницу флакон бальзамного масла извел. А платить кто будет? Никита Григорьевич? Масло-то денег стоит.
Лука посмотрел на Гаврилу, как на совершенно помешанного человека, хотел ответить, да слов не нашел.
— Я на вашу дворню. Лука Аверьянович, половину компонентов истратил! — продолжал Гаврила, словно не замечая негодования дворецкого. — У Феньки синяк под глазом — примочки делай! Глафира себе на кухне бараньим супом ноги обварила. Хорошо, на ней две холщовые юбки были надеты, а то бы до костей мясо спалила. И я знаю, почему она сожглась. Потому что вы в той поре на кухне глотку рвали, а Глафира боится вас, как сатану.
— Гаврила, — выговорил наконец смятенный Лука. — Да что ты такое говоришь? Где твой стыд? Да если бы мать твоя, покойница, или отец твой, царство ему небесное, услыхали твои гнусности, то из гроба бы встали, не посмотрели, что тебе, индюку глупому, четыре десятка, а схватили бы за вихры…
Но Гаврила не дал дорисовать страшную картину расправы пробудившихся от вечного сна родителей над своим чадом.
— Полно языком-то молоть! Я так понимаю — за компоненты, траченные мной на битую дворню, вам и платить, Лука Аверьянович, потому что вами» ману проприа «note 25. А не будете платить — ' пожалуюсь Никите Григорьевичу. Он с вас за каждый синяк и за каждую поротую задницу подороже возьмет, так и знайте!
Разум Луки помутился от гнева, но не настолько, чтобы он решил раскошелиться, а только пламень разгорелся в душе:» Сокрушу негодника! В порошок сотру! «
А Гаврила, наивный человек, даже не понял, что ему была объявлена открытая война, не до того ему было. Он жил, как в угаре. Натренированный чутьем опытного предпринимателя, он сразу уловил в Петербурге дух наживы. Дух этот словно витал в воздухе.
В Москве, патриархальной, сонной, ленивой большой спрос был на ладан. И хотя приготовление ладана было делом доходным, на боге человек не экономит, Гаврила чувствовал себя профессионально уязвленным — компоненты не те… подделка. Дерево босвеллие, из чьей коры добывают ароматную смолу, не растет в подмосковных садах. Ладан приходилось из таких компонентов стряпать, что вслух не скажешь.
А город святого Петра — чистый Вавилон! Тут пудру для париков можно не по щепотке продавать, а пудами, в мешки грузить. Румяны расходятся с такой быстротой, словно не ланиты ими раскрашивать, а церковные купола. Только работай! А рук не хватает. Все один, все сам. А спать когда?
Дураку ясно, что необходим помощник, и изворотливые мозги Гаврилы измыслили смелый план. Как только ягодицы кучера Евстрата стали пригодными для сидения на них и обладатель оных перестал поминутно охать, Гаврила заманил его к себе в горницу.
— Платить тебе за бальзамное масло нечем. Так? А платить должно.
— Как же, а? Как же? — заныл Евстрат, кланяясь камердинеру в пояс, словно барину.
Гаврила деловито защелкал на счетах и через минуту сказал, что» подвел черту»и теперь Евстрат в погашение долга будет помогать ему, Гавриле, в составлении лекарств и всего прочего, в чем нужда будет.
— Сударь, кто ж мне позволит? Меня Лука Аверьянович не отпустит! «Я совсем другое должен делать!
В продолжение всего монолога, выдержанного на одной истошной, плаксивой ноте, Евстрат выразительно держал себя за место, подверженное недавней экзекуции. Гаврила с трудом оторвал от этого места правую руку Евстрата, дабы скрепить договор рукопожатием, и сказал сурово:
— Работать будем тайно. По ночам. Сегодня и приходи. Или плати. — Евстрат перепугался до смерти.» Это как же — тайно? — думал он, творя в душе молитву. — Будь что будет, а ночью на твой шабаш я не пойду «. И не пошел.
Это была та самая ночь, когда встретились, наконец, трое наших друзей. Когда громоподобный крик:» Вина! «— потряс дом, Гаврила в полном одиночестве, проклиная человеческую леность и глупость, толок серу. Еще старый князь приучил Гаврилу моментально и беспрекословно подчиняться подобным приказам, и хотя камердинер был великим трезвенником и весьма скорбел о склонности молодого барина к горячительным напиткам, он сразу оставил ступку и бегом направился в подвал. Укладывая в корзину пузатые бутылки, он услышал под лестницей мерзкий храп кучера Евстрата.
— Живо наверх! — скомандовал Гаврила, растолкав несчастного кучера. — Затопи печь да колбы вымой!
— Тайно не пойду! — взвыл Евстрат. На лице его был написан такой ужас, словно он во сне видел кошмары, а Гаврила воплощал в себе самый ужасный из них.
— Ну погоди, бездельник! Ужо с Никитой Григорьевичем сейчас потолкую. Ты у меня будешь работать!
Трое друзей встретили камердинера с восторгом.
— Гаврила, выпей с нами! За удачу, гардемарины! Гаврила горестно вздохнул и пригубил вино.
— Здесь такое дело… Евстрат, парнишка молодой, помощник кучера… изъявляет пристрастие…
— О, Гаврила, только не сейчас, — взмолился Никита. Камердинер прошел в свои апартаменты, растопил печь, перемыл посуду и опять принялся толочь серу, но образ безмятежно дрыхнувшего кучера стоял перед глазами, как жестокая насмешка, как напоминание о зря упущенных деньгах, и Гаврила опять пошел в библиотеку.
Там было шумно. Он приоткрыл дверь, прислушался.
— Для меня ясно одно, — услышал он голос Белова. — Лестоку эти бумаги отдавать нельзя. Если бы я мог спросить совета Анастасии, она бы сказала — сожги, порви, утопи в реке, только не отдавай их Лестоку.
— Да я про Лестока сказал только в том смысле, чтоб он от тебя отвязался, — попробовал оправдаться Алеша. — А бумаги теперь… так, пыль. Анне Гавриловне они уже не помогут. Понимаешь?
— Он все отлично понимает, — вставил Никита, — я хочу добавить… Жители древних Афин говорили…
— К черту Афины!
— К дьяволу древних жителей!
— А оные жители, — невозмутимо продолжил Никита, — говорили: взял слово-держи. Это дело чести! Бумаги надо вернуть Бестужеву.
— Вот и верни, — обрадовался Алеша. — Через батюшку своего. Это дело государственное. И хватит про эти бумаги, надоело. Тост…
— Тост… — согласился Саша. — За любовь, гардемарины! Гаврила опять отправился восвояси, а когда час спустя он вернулся в библиотеку, она уже была пуста. Друзья наши, оставив приют веселья, смотрели сны, каким-то невообразимым способом разместившись втроем на широкой Никитиной кровати.
— Это ж надо, столько винища вылакать, — ворчал Гаврила, убирая библиотеку. — А завтра:» Голова болит… не до тебя… потом «. А мерзавец кучер тем временем будет мои деньги по ветру пускать!
Он убрал бутылки, вытер разлитое вино, подобрал разбросанные по полу старые письма.» Сжечь, что ли? — подумал он, вертя в руке пожелтевшие листы, потом посветил свечой. «Черкасский» было написано внизу убористо исписанной страницы. — Это какой же Черкасский? Уж не Аглаи ли Назаровны муженек? «
Он сложил письма в пачку, перевязал грязной, атласной лентой, что висела на стуле, и спрятал пакет за книги. Внимание его привлек обшитый в красный сафьяновый переплет толстый фолиант, он раскрыл его — о, чудо! Это был Салернский кодекс здоровья, написанный в четырнадцатом столетии философом и врачом Арнольдом из Виллановы. И, забыв про ленивого Евстрата, про пьяного барина и зловредного Луку, Гаврила с благостной улыбкой погрузился в чтение.
Поделиться5319.06.2013 08:53
9
Друзья проснулись в полдень. Александр и Алеша мигом вскочили, умылись, оделись, а Никита все сидел на кровати, тер гудящий затылок и с ненавистью смотрел на кувшинчик с полосканием, который Гаврила держал в руке.
Дверь неслышно отворилась, и вошел Лука.
— Письмо от их сиятельства князя.
Никита быстро пробежал глазами записку и бросил ее на поднос.
— Ничего не понимаю. Отец собирался в Париж, а уехал в Киев.
— Надолго? — быстро спросил Саша.
— Пишет, на десять дней.
— Ну, наше дело терпит.
— Терпеть-то терпит… Но я так и не» поговорил толком с отцом. — Никита улыбнулся, пытаясь за усмешкой скрыть смущение:
«Огорчился, как мальчишка…»
Видно было, что Гаврила тоже переживает за барина, но не в его правилах было менять привычки.
— Полосканье, Никита Григорьевич… А то никогда ваше горло не излечим…
— Господское здоровье надо оберегать не полосканием, — Лука стрельнул в камердинера злым взглядом, — а хорошим уходом и истовой службой.
— Слышь, Гаврила, не полосканием. — Никита стал натягивать рубашку.
— Зря одеваетесь. Все равно будем холодное обтирание делать.
— О, мука! До чего же вы мне все надоели! — Никита не мог скрыть своего раздражения. — Лука, полощи горло! Береги барское здоровье истовой службой!
Лука брезгливо скривился и задом вышел из комнаты. Отравит Гаврила барина. Уже и на нем, старом дворецком, решил он попробовать свои мерзкие снадобья. Вскипел Лука душой, и вскипевшая душа требует разрядки: тому пинок, этому позатыльник. И вдруг словно за руку себя схватил: «Хватит! Повинюсь перед барином и буду блюсти себя. Но как жить, люди добрые? Разве одним голосом можно дворню в порядке содержать? Все в доме пойдет прахом! Но иначе Гаврилу не побороть. Барская жизнь дороже, чем беспорядок».
А Гаврила меж тем растирал губкой спину барина и приговаривал елейным голосом:
— Вчера ночью, когда вы, извиняйте, лыка не вязали, я в библиотеке какие-то старые бумаги подобрал и в книгах спрятал.
— Спасибо, Гаврила. — Никита выразительно посмотрел на друзей, «конспираторы липовые, идиоты»— говорил этот взгляд.
— А когда я письма прятал, — продолжал камердинер, — то заприметил на полке латинскую книгу про растительного происхождения компоненты…
— Бери, шут с тобой, — сразу понял Никита.
— И еще такое дело… Евстрат, парнишка молодой, помощник конюха, проявил истинное любопытство к наукам. Так и рвется… Я думаю, Никита Григорьевич, пусть повертится парень у плиты, колбы в руках подержит. У Луки половина дворни без дела шатается, а «оциа дант вициа», сами говорили… праздность рождает пороки…
Так Евстрат поступил в полное рабство к Гавриле, но ненадолго, как покажут дальнейшие события.
После завтрака друзья опять собрались в библиотеке, чтобы, как сказал Саша, «обсудить набело наши виды». К ним вернулось вчерашнее, веселое, дурашливое настроение. У них было такое чувство, словно все свои беды, радости, неожиданности и приключения они свалили в общий ящик, перемешали их, перепутали, как детские игрушки, а теперь начнут самую интересную взрослую игру. Перед ними клетчатая доска, где-то в серой, мглистой дали притаились черные: ферзь — вероломный Лесток, бравые кони его — Бергер и Котов и целая армия пешек — агенты Тайной канцелярии. А кто с нами? Нас трое, гардемарины! И да здравствует дружба и наш девиз: «Жизнь Родине, честь никому!»
— Первый вопрос все тот же — бестужевские бумаги, — начал Саша.
— С этим вопросом все решили!
— Я понимаю, но хочу добавить, глупо отдавать эти бумаги вице-канцлеру просто так.
— Почему глупо и что значит твое «просто так»? — невозмутимо спросил Никита.
— А потому что утро создано для умных мыслей, и вот что я придумал. Пусть твой батюшка устроит нам аудиенцию у Бестужева, куда мы пойдем втроем. Ты, Алешка, руками-то не маши, я дело говорю. Поймите, того, кто отдаст Бестужеву эти бумаги, он озолотит. А если не озолотит, говорят, вице-канцлер скуп, то исполнит любое наше желание, как джин из бутылки. Ну, я не прав?..
— Мои желания вице-канцлер не может исполнить, — сказал Никита, — потому что я сам не знаю, какие у меня желания. Мне бы с отцом поговорить, обсудить, посоветоваться…
— А мои? — Алеша вопросительно посмотрел на Никиту.
— Твои?.. Не знаю. — Никита обратился к Саше: — Понимаешь, Алешка приехал в Петербург похлопотать за свою невесту.
— Похлопотать? — рассмеялся Саша. — За невест не хлопочут у вице-канцлера. Похлопотать! Какой ужасный жаргон! Впрочем, если ты нашел невесту в Ливерпуле или в Венеции… Крюйс-бомбрам-стеньги! Свежий ветер треплет вымпелы кораблей, чайки кричат над гаванью, таверны, бром, ром… И вдруг ты видишь, пьяный шкипер обижает девицу. «Защищайтесь, сэр!»
— По уху не хочешь? — спросил Алеша беззлобно, но решительно.
— А по уху не хочу!
— Сашка, брось дурить. Алешкину невесту обижают сестры Вознесенского монастыря. Их на дуэль не вызовешь…
— Я же тебе рассказывал, Саш, — примирительно сказал Алеша. — Иль ты спьяну ничего не понял? Отец Софьи в 33 — м году угодил на каторгу. Вестей о себе не подавал, мы даже не знаем, жив ли он.
— Я думаю, что желания наши Бестужев соблаговолит выполнить только росчерком пера, — серьезно сказал Саша, — а искать твоего будущего родственника — это что иголку в стогу сена…
— Контору бы следовало организовать в России, — едко заметил Никита. — Приходишь к подьячему… Отца, мол, взяли в такомто году, за что — не знаю, что присудили — не ведаю, где он сейчас — и предположить не могу. А подьячий в шкафах пороется и все, что надо, сообщит… Удобно…
— Вот что, сэры. Будем хлопотать вместе. Есть у меня один человек. К нему путь короче, чем к Бестужеву, да и толку, я думаю, будет больше. Алешка, расскажи поподробнее. Кто отец невесты?
— Смоленский дворянин Георгий Зотов.
Поделиться5419.06.2013 08:53
10
Каждый новый правитель в России начинал свое царствование с амнистии политических и уголовных преступников. Начала с этого и Елизавета. В ее желании освободить пострадавших в прежнее царствование угадывалась не только обязательная по этикету игра в либерализм, а живое человеческое чувство. Среди огромного количества ссыльных находилось немало людей, которые пострадали за верность ей, дочери Петра. И она помнила этих людей.
По осеннему бездорожью, по зимнему первопутку, по трактам Байкальскому, Иркутскому, Тобольскому, Владимирскому… всех не перечислишь, потянулись убогие кибитки и телеги. Назад… домой. Россия ждала свою опальную родню — клейменую, пытаную, битую, а потом заживо похороненную в серебряных рудниках, заводах, острогах и монастырях, где содержались они «в трудах вечно и никуда не отлучно».
Старые доносы не считались больше заслугами, а расценивались теперь как «непорядочные и противные указам поступки», но доносителей не наказывали, разве что отставляли от должности, чтобы никуда не определять. Наверное, каждый согласится, что эти «непорядочные поступки» заслуживают большей кары, чем отставка с должности. Их бы туда, в Сибирь, на еще не остывшие и пока не занятые нары! Но ведь если одни — туда, другие — оттуда, то всю Россию надо с места поднять, не хватит ни дорог, ни кибиток, ни охраны, начнется великая миграция народов — вот что. Освободили пострадавших, и на том спасибо.
Одним из первых вернулся в столицу прапорщик Семеновского полка Алексей Шубин, попавший под розыск и прогнанный по этапу за любовную связь с Елизаветой. Вернули из заточения князей Долгоруковых, Василия и Михаилу, графу Мусину-Пушкину дозволили вернуться на жительство в Москву, детям Волынского вернули конфискованное имущество отца. Вспомнили и об Антоне Девьере, верном слуге Петра Великого. За безвинные страдания пожаловали его прежним чином генерал-лейтенанта, графским достоинством и орденом Александра Невского. А кто знает, безвинны ли его страдания, коли до сих пор жива в народе молва, что поднес Девьер царице Екатерине яду в обсахаренной груше, отчего и померла шведка в одночасье. Да теперь и не разберешь, прав иль виновен. Да и надо ли? Все страдальцы.
Люди эти были близки ко двору, о них радела сама государыня. Возвращение же людей малых чином и знатностью шло много медленнее. Не только дальняя дорога и болезни мешали им вернуться в родные края. Должны были амнистированные иметь усердных напоминателей, которые бы неустанно и настойчиво, продираясь через бумажную волокиту, тупое равнодушие и леность советников, сенаторов, президентов и вице-канцлеров, секретарей, асессоров и прокуроров, щедро раздавая взятки, хлопотали бы о безвинных жертвах бироновщины.
Темное было то время, смутное. Манштейн, даром что немец, русский побоялся бы, да и не до того было, накропал в книжечку сочинение и сберег в мемуарах для потомков страшную цифру — двадцать тысяч человек упекла в Сибирь Анна Иоанновна, а из них пять тысяч таких, которых и следу сыскать нельзя.
Тайная канцелярия часто ссылала людей, не оставляя в своем архиве ни строчки в объяснение, за что и когда был сослан подследственный. Особо опасным или по личным мотивам неугодным преступникам меняли имя, и ехал осужденный под кличкой, недоумевая, почему охранники зовут его Федоров, если ок Петров. Иногда о перемене имени не предупреждали Тайную канцелярию, след человека совсем терялся, и как бы рьяно и отважно не боролись за возвращение ссыльного родственники, все их усилия были бесплодны. Одна надежда-если не умер от тоски и болезней, то, услышав о великих переменах в государстве, сам позаботится о своей судьбе.
Всего этого Белов не знал и только после встречи с Лядащевым понял, какую непосильную задачу поставил перед собой, пообещав Алеше сыскать след пропавшего Зотова.
К Сашиному удивлению, Лядащев с готовностью вызвался помочь. Он удивился бы еще больше, если бы мог прочитать мысли Лядащева: «Поищем выдуманного родственника… По доброй воле мальчишка лишнего слова не скажет. Но если его рядом иметь да осторожно тянуть за ниточку, то, может, и выведет меня он куда-нибудь… в нужное место».
— Если этот твой родственник серьезным заговорщиком был, — сказал Лядащев, — то, пожалуй, его нетрудно будет отыскать — в каком-нибудь остроге или монастыре. Но если он мелкая сошка, как говорится сбоку припека, то долго в бумагах придется покопать.
— Может, письмо написать на высочайшее имя?
— Письмо надо написать. Его наверняка подпишут в утвердительном смысле. Но надо найти сперва, откуда возвращать человека.
Встретились они через три дня.
— Садись. — Лядащев указал на приставленную к окну кушетку. — У меня перестановка, всю мебель передвинул. Сплю теперь при открытом окне, бессонница замучила. По ночам смрадом с Невы тянет, но все легче, чем в духоте.
Перестановка произошла не только в комнате, но, казалось, и в самом хозяине. Саша впервые увидел его без парика. Вместо золотистых, пышных локонов — короткая щетина черных волос, и от этого лицо его стало старше, обозначились болезненная припухлость под глазами, запавшие виски, собранная гармошкой кожа на лбу. Время от времени Лядащев быстрым плотным движением приглаживал стриженые волосы, и жест этот, такой незнакомый, рождал мысли о нездоровье и душевном смятении.
— Ну, стало быть, как там наш Зотов? За этим пришел? Саша смущенно кивнул.
— Задал ты мне задачу, Белов. Бумаг в архиве до потолка. Обвинения самые разные. Фамилию твоего родственника я пока не нашел. В тридцать третьем году много дел было начато. Давай вместе будем думать — от какой печки плясать. Я тут кой-какие выписки сделал.
— Вряд ли я смогу быть вам полезен, — сказал Саша поспешно, но Лядащев, словно не услышав этих слов, принялся листать изящную книжицу.
— Разговоры о делах царского дома, — прочитал он вполголоса. — Это не то…
— Да разве за это судят? — удивился Саша. — Об этом вся Россия разговаривает. Это всех надо брать.
— Всех и брали. Всех, на кого донос имели, — задумчиво сказал Лядащев, продолжая листать книжицу. — Поинтересовался человек, чем великая княжна больна да в какой дом великий князь гулять любит… Любопытство — дело подсудное. Кнут и Сибирь.
— А скажите, Василий Федорович, — Саша поерзал на скрипучей кушетке, не зная, как начать, — вот вы разыскиваете по моей просьбе Георгия Зотова… Я знаю, вас и другие просили о помощи и получали ее…
— Откуда знаешь? — насторожился Лядащев. — Ягупов говорил. Так вот… такая помощь — ведь большая работа. Денег вы не берете. Взяток, я имею в виду. «Барашка в бумажке»… И разговариваете так откровенно.
Саша окончательно смутился, покраснел и заметался взглядом. «Я идиот», — мелькнула у него короткая и ясная мысль.
— Пока еще доноса на меня никто не настрочил, — угрюмо сказал Лядащев и подумал: «Надо же… как все на один лад устроены. На коленях стоят, руки ломают — помоги, узнай… А потом тебя же и обругают, трусы! И мальчишка туда же…» — Он опять уткнулся в книжку. — По расхождению в спорах богословского характера не могли твоего Зотова привлечь?
— Кто его знает? Может, и выступал где-нибудь за древнюю веру, — с готовностью отозвался Саша, стараясь бодрым тоном скрыть неловкость.
— А размножением «пашквилей» наш подследственный не баловался?
— Каких пашквилей?
— Так называли самописные подметные тетради.
— От руки переписывали?
— От руки. В обход типографии и цензуры.
— И о чем в тех пашквилях писали? Вот бы почитать! Только где их достанешь? Разве что в архивах Тайной канцелярии. — Саша не без ехидства рассмеялся.
— А ты не хихикай, — оборвал его Лядащев. — Следователи очень начитанный народ. Все, что надо, читали, и свое мнение имеют. Не глупее вас, молокососов.
— Не сердитесь на меня, Василий Федорович. Этот Зотов — мой о-очень дальний родственник. Я его и не видел никогда. Может, и читал он эти тетради. Ведь могли же пашквили попасть в Смоленск?
— Так твой Зотов из Смоленска? Что же ты раньше мне этого не сказал. Избавил бы от лишней работы…
Лядащев провел рукой по голове. Затылок отозвался тупой, знакомой болью. Господи, неужели опять начинается? Раньше он понятия не имел, что такое головная боль… Словно ведро с водой на плечах держишь, и только судорожно выпрямленная спина удерживает голову в равновесии и не дает боли выплеснуться в позвонки и жилы.
— Что с вами, Василий Федорович?
— Ничего, пройдет. Забот много. Будь другом, спустись вниз да скажи хозяйской дочке, чтобы кофею принесла.
Смоленское дело… Странная штука — жизнь. Все в ней идет по кругу, вертится, возвращается на уже прожитое. Словно одно огромное дело, а подследственный — сама Россия. Смоленское дело! Много народу тогда висело на дыбе… И было за что. Заговорщиков обвиняли не только в поношении и укоризне русской нации. Они посягали на жизнь самой государыни Анны Иоанновны.
О заговоре смоленской шляхты Лядащев услышал случайно, когда допрашивал в сороковом году Федора Красного-Милашевича — бывшего камер-пажа княгини Мекленбургской Екатерины Ива — «новны. Милашевича арестовали за крупную растрату и взятки, и ни» кто не ждал, что он вспомнит на допросе дело семилетней давности.
Через толстую, заскорузлую от ржавчин решетку окна в комнату бил свет. Так ярко и щедро солнце светит только в марте. Красный-Милашевич сидел против окна, щурился и, горбя плечи, прикрывал глаза рукой. Вопросы выслушивал внимательно, согласно кивал головой, мол, все понял, все расскажу, только слушайте.
Его никто не спрашивал про князя Ивана Матвеевича Черкасского — смоленского губернатора. Он вспомнил его сам, вспомнил слезливо и злобно. Распрямил вдруг плечи, подбоченился, опер локоть о стол. Когда-то холеная, а теперь грязная, синюшная рука в оборках рваных кружев метнулась, словно держал что-то в кулаке, да бросил вдруг в лицо следователю.
— А Черкасского я оклеветал, — и засмеялся. — Запомните, оклеветал! Вы все думаете, что он о пользе Елизаветы, дщери Петровой, радел? АН нет. Ничего этого не было. И послания Черкасского к герцогу Голштинскому я не возил.
— Какого послания? — спросил Лядащев и с уверенностью подумал: «Режьте мне руку, но послание Черкасского ты возил».
— Все у вас в опросных листах уже описано. Мол, возжаждали губернатор Черкасский, да генерал Потемкин, да шляхта смоленская посадить на престол малолетнего внука Петрова при регентстве отца его герцога Голштинского или тетки Елизаветы Петровны, а государыню Анну Иоанновну с трона сместить. И еще написано в ваших опросных листах, что послание с этими предложениями я, Красный-Милашевич, должен был отвести в Киль, к герцогу. Все это вранье, молодой человек, хотя в экстракте, мною составленном, я изложил дело именно так.
— Зачем вы это сделали?
— Клеветой моей руководила страсть! Мне тогда не до политики было. Я был влюблен. Из всех фрейлин, украшавших когда-либо Летний дворец, из всех этих потаскушек она одна сияла чистотой.
Я был влюблен и имел надежду на успех. А тут этот баловень… — Милашевич опять засмеялся и утер слезы: — Князь Черкасский в амурных делах был скор. О похождениях этого мерзкого, подлого донжуана знали обе столицы. Он был женат на прелестной женщине, но ему нужен был гарем, он не пропускал ни одной юбки. Но отвернулась от него фортуна. Ссылка! Почетная ссылка — губернатор… Но ведь всего лишь Смоленск, сударь! Расстался он с прелестной фрейлиной, не буду здесь порочить ее чистое имя. «Бог мой, — думал я, — она моя!» Но скоро я узнал, что лукавый князь обольстил ее скабрезной перепиской. Я должен был отомстить. Я еду в Смоленск… Что вы на меня так смотрите? И писарь перо опустил. Пусть пишет! Я медленнее буду говорить. Итак, я еду в Смоленск. А там ропщут, недовольны заведенными порядками и поговаривают, мол, Петр Голштинский
законный наследник, а не Анна Иоанновна…
Я сам написал письмо от имени князя Черкасского, сам привез это письмо, но не в Киль… Вы меня понимаете? Я поехал в Гамбург к Алексею Петровичу Бестужеву. Это был человек, который смог бы сжать пальцы на шее Черкасского. И сжал! Зачем ему нужен был Черкасский? Да ни за чем… Бестужев в ту пору в опале был, а каждому сладко раскрыть заговор. Бестужев сам повез меня в Петербург. Мы меняли лошадей каждые три часа. Вечерами на постоялых дворах Алексей Петрович перечитывал мое послание со слезами на глазах, с восторгом. Все, хватит! Черкасского я оклеветал и — баста.
Лядащев так и не понял тогда, покаяться ли хотел КрасныйМилашевич или выдумал все про клевету, боясь, что дотошные следователи сами вспомнят старое дело, начнут розыск и найдут возможность отягчить и без того тяжелые вины подследственного.
И почему-то запомнилось, как по жести подоконника вразнобой ударила капель и большая сосулька, сорвавшись с карниза, брызнула снопом осколков, и Лядащев подумал тогда с внезапной жалостью: «Это твоя последняя весна, Милашевич…»
— Василий Федорович, я кофий принес.
— Почему сам? Бабы где?
— У мадемуазель Гретхен мигрень, а служанка в трактир за свечами ушла.
— Зачем им свечи? Они впотьмах любят сидеть. Лядащев взял чашку обеими руками и, обжигаясь, стал пить кофе. Саша выжидающе молчал.
— Если твой Зотов взят в тридцать третьем году в Смоленске, то помочь тебе может один человек — князь Черкасский, — сказал Лядащев, внимательно, даже, как показалось Саше, испытующе в него всматриваясь. — Он был смоленским губернатором и стоял во главе заговора. Знаю, что был пытан, в хомуте шерстяном висел, но никогда никого не выдал, ни одной фамилии не назвал, и это спасло ему жизнь. Казнь заменили пожизненной ссылкой в Сибирь. Год назад вернулся он в Петербург.
— Вы можете поискать в архиве по смоленскому делу фамилию Зотова?
— Нет. Это секретный архив. Чтоб в тех протоколах рыться, надо иметь бумагу за подписью самого вице-канцлера.
— Старый архив… Почему он секретный? — удивился Саша. — Виновные наказаны, и делу конец.
— Нет, Александр. Дела в нашей канцелярии никогда не кончаются. Так и с Лопухиными, и с Бестужевой. Казнь у Двенадцати коллегий состоялась, ты знаешь, но дело не прекращено… нет.
В этот момент Саша подумал вдруг про Алешку Корсака и даже взмок весь от волнения, и боясь, что волнение это просочится наружу, он как можно беспечнее сказал:
— Вы говорили о Черкасском, Василий Федорович. А как его найти? Где его местожительство? Отцовскую книгу у меня арестовали в вашей канцелярии… то бишь, конфисковали…
— Я забыл совсем. Открой вон тот ящик. В нем лежит твоя книга.
Саша с трудом повернул ключ в замке и извлек из бюро отцовские записки. Книга распухла, поистрепалась в чужих руках, обложка украсилась каплями застывшего стеарина и чернильными разводами, но все страницы были целы.
— Василий Федорович, вообразите… нашел! — воскликнул Саша.
— Еще бы не найти, — усмехнулся Лядащев. — В этой книге только что местожительство государыни императрицы не указано, — и вспомнил, что уже говорил эти слова ретивому следователю. «По всем этим адресам будем обыски делать и допросы снимать!» вопил тот. — «Какие допросы? — сказал тогда Лядащев. — В этой книге — вся Россия, кроме государыни и великих князей».
— Черкасский. Алексей Михайлович, князь, — прочитал Саша.
— Это не тот, — перебил его Лядащев. — Это покойный кабинетминистр.
— Ладно, найдем, — сказал Саша, деловито запихивая книгу в карман, но вдруг задержал руку: — Знаете что, Василий Федорович… Хотите я эту книгу вам подарю?
— Зачем еще?
— Дак ведь для работы вашей — очень полезная книга. А вы мне скажите только — зачем вам нужен берейтор наш. Котов? Помните, разговор был? Поганый человек-то. Почему он вас интересует?
— Не твоего ума дело. А книгу забери. Нечего ей делать в Тайной канцелярии.
— Я ее вам лично дарю. При чем здесь Тайная канцелярия?
— А при том, что я ее работник, ее страж и верное око! — гаркнул вдруг Лядащев, потрясая перед Сашиным лицом кулаком, но внезапно остыл, подошел к окну.
«Зябко что-то. Дождь собирается… здесь всегда дождь или идет или собирается… А князь Че… ский — это и есть смоленский губернатор, — подумал Лядащев уверенно. — Интересный узелок завязывается — Зотов, Котов, Черкасский… И всем этим Белов почему-то интересуется. Значит, пустим его по следу… Господи, а мне-то это все зачем? О, богатая вдова подполковника Рейгеля, я жажду твоих костлявых объятий…»
— Запомни, Белов, — сказал Лядащев, не оборачиваясь. — Найдешь Черкасского, найдешь и Котова. А теперь уходи.
— Вы сказали «Котова»? Вы не оговорились? Отцовскую книгу я на подоконнике оставил… Пригодится, ей богу… Так Зотова или Котова?
— Пошел вон! — взорвался Лядащев, запустил в опешившего Сашу книгой и отвернулся к окну.
Поделиться5519.06.2013 08:54
11
«Софья, душа моя! Я благополучно достиг столицы и живу теперь у друга моего Никиты Оленева. Петербург — город большой, улицы чистые, и много иностранцев. А еще здесь много кораблей. Как посмотрю на шхуну или бриг какой, так сердце и заноет. Сесть бы нам с тобой на корабль, поднять паруса да уплыть далеко, где пальмы шумят. Уж там нас монахини не сыщут».
Алексей покусал перо, покосился на Никиту, который, лежа на кушетке, прилежно читал Ювенала, вздохнул и продолжал:
«Как ты живешь, зорька моя ясная? Как с матушкой ладишь? Она добрая и любит тебя, а если велит говорить, что ты Глафирова дочь, то и говори, не перечь. Большой беды в этом нет, а матушке спокойнее».
Веру Константиновну мало беспокоило, что Софья бесприданница, что нет у нее своего угла и что должна она до свадьбы жить в доме жениха, хоть это и противно человеческим законам. Но мысль о том, что Софья похищена да еще у кого — у божьих сестер — не давала спокойно спать доброй женщине. «Как уберегу? Что людям скажу? — причитала она и уговаривала Софью:» Отцу Никифору, Ольге Прохоровне и всем прочим говори, что ты Глафиры, снохи моей покойной, дочь «.
— Нет, — отвечала Софья.
— Да как же» нет «!? Тебе без обмана теперь жить нельзя. Сама на эту дорожку ступила. Да и обман-то какой — маленький.
— Матушка… — укоризненно говорил Алеша.
— Что — матушка? Матушка и есть. Учу вас, глупых. Глафира была женщиной честной, умной, а что бездетная, то не ее вина. Понимать надо! Если слух до монастыря дойдет да явятся сюда сестры — что тогда? В скит вернешься?
— Нет, — отвечала Софья. — Лучше утоплюсь.
— —» Господи, страсти какие! Алеша, скажи ты ей… «Бархата на платье я еще не купил, но имею одну лавку на примете. С бархатом в столице сейчас тяжело. Мой друг, Саша Белов, рассказывал, что бархат всем нужен, а достать трудно…»
Упоминание о бархате в письме к Софье было не случайным. При расставании они уговорились, что все важные сведения будут сообщать шифром: «Купил бархат» — есть сведенья об отце, «купил голубой бархат» — жив отец, «купил черный бархат» — умер.
«Саша обещал помочь. У него есть знакомый по мануфактурной части. Будем надеяться, что сыщет он нам голубого бархата к свадьбе. Не печалься, душа моя. Время идет быстро. О себе скажу, что шпага моя висит у пояса».
«Шпага у пояса» значило, что опасность ареста для него прошла и даже есть надежда вернуться в навигацкую школу.
Алеша отложил перо и задумался. Много ли можно рассказать Софье с помощью разноцветного бархата и шпаги, «висящей у пояса»? И даже если он «обнажит шпагу», то есть встретится с Котовым. или «сломает шпагу», что значит, будет находиться под угрозой ареста, разве напишет он об этом Софье да еще таким суконным языком? Софью беречь надо, а не волновать попусту.
— Написал письмо? — спросил Никита. — Тогда поехали кататься.
— Пошли пешком на пристань. Вчера там военный фрегат пришвартовался.
— Нет, в карете.
Никита твердо помнил наставления Александра: «Алешку одного из дому ни под каким видом не выпускай. И вообще пешком по городу не шатайтесь». Никита попробовал удивиться, но Саша взял его за отвороты кафтана и, глядя в глаза, чеканно произнес: «Котовым Тайная канцелярия интересуется?»
— Один хороший человек? — усмехнулся Никита, вспомнив встречу на набережной после казни. — Ой, Сашка, знакомства у тебя…
— Очень полезные знакомства, — веско сказал Белов. — Алешке не говори, но если… почувствуешь опасность, сразу дай мне знать.
Военный фрегат слегка покачивался на волне, обнажая облепленный серым ракушечником бок. Паруса были спущены, и только высоко, на фок-мачте, трепетал на ветру синий вымпел. Щиты, прикрывающие от волн амбразуры, были подняты, и с двух палуб щетинились, как перед боем, дула пушек. Наверху стоял офицер в парадном мундире, красный воротник его полыхал, как закат, золотом горели галуны и начищенные пуговицы. Он картинно круглил грудь, лузгал семечки, шумно сплевывал за борт шелуху и лениво ругал босоногого матроса, который драил нижнюю палубу. Матрос на все отвечал:
«Будет исполнено…»и, уверенный, что его никто не видит, корчил офицеру рожи. «Вихры выдеру!»— прокричал последний раз офицер, обтер платочком рот и ушел в каюту.
Алексей и Никита простояли у причала до тех пор, пока на корме не зажглись масляные фонари. Пропал в темноте город, смешались контуры фрегатов и бригов.
— А теперь куда? Назад, в библиотеку…
Накануне Алексей, обшаривая книжные шкафы Оленевых, нашел старую английскую лоцию с описанием главных корабельных путей в Атлантическом океане. Вдохновленный образом военного фрегата, он разыскал теперь подробную карту и… смело повел из Гавра на мыс Горн бригантину «Святая Софья», не забывая наносить на карту маршрут и делать описания портов, в которых пополнялся продовольствием и пресной водой.
Глядя на увлекательную работу друга, Никита отложил в сторону Ювенала, предоставив римским преторианцам в одиночестве предаваться порокам, и послал вслед «Святой Софьи» три легкие каравеллы «Веру», «Надежду»и «Любовь», но скоро хандра взяла верх, и «Веру» он отдал на растерзание пиратским галерам, «Надежду» бросил в Саргассовом море без руля и без ветрил, а «Любовь» загнал в ньюфаундлендские мели для промысла трески и пикши.
— Га-а-аврила!
Камердинер явился в сбитом назад парике, озабоченный и очень недовольный, что его оторвали от дела. В руках у него были бутыль и два, сомнительной чистоты, стакана.
— Вместо того, чтобы вино лакать… — начал ворчливо он.
— Я не просил у тебя вина, — перебил его Никита. — Скажи, Саша сегодня заезжал?
— Заезжал. Вид имел очень поспешный, обещали завтра заехать.
— А что у тебя в руке?
— Настойка. Целебная. И еще хотел напамятовать, чтоб письмо батюшке князю написал.
— Да уже ему пять писем отправил.
— Да читал я ваши записки, — без всякого смущения, что залез в чужие письма, сказал Гаврила. — Прошу о встрече… Дело государственной важности. Ваше государственное дело совсем в другом.
— Вот негодяй! — разозлился Никита. — И в чем же мое государственное дело?
— А в том, что учиться нам надо. Написал бы князю, мол, море нам чужая стихия. Никита Григорьевич, — Гаврила молитвенно сложил руки, — в Геттингене шесть лет назад университет открыли. Вот бы нам куда! Я давно о загранице мечтаю. А нельзя в Германию, так проситесь в Сорбонну, в Париж…
— Хватит! Поговорил и смолкни. Принеси вина.
— Бесспиртную настойку пейте! Эх, Никита Григорьевич, живете кой-как, все терзаетесь да пьете сверх меры. А умные люди что говорят? — Гаврила расправил плечи и торжественно продекламировал:
Тягость забот отгони и считай недостойным сердиться. Скромно обедай, о винах забудь, Не сочти бесполезным бодрствовать после еды, полуденного сна избегая. Долго мочу не держи, не насилуй потугами стула. Будешь за этим следить — проживешь еще долго на свете, Если врачей не хватает, пусть будут врачами твоими трое: веселый характер, покой и умеренность в пище.
— Ладно, убирайся, — рассмеялся Никита.
Когда Гаврила ушел, он взял чистый лист бумаги и принялся точить перо, бормоча: «Будем писать о деле…»
— Ты в самом деле хочешь в Геттингем? — с удивлением спросил Алеша.
— Ты же слышал. Гаврила о загранице мечтает.
— Ты можешь говорить серьезно?
— А ты можешь не смотреть на меня так угрюмо? Тебе же ясно сказали: веселый характер, покой… Не сердись. Надо уметь ждать. Древние говорили, что это самое трудное дело на свете.
Поделиться5619.06.2013 08:54
12
По вечерам на Малой Морской улице часто собирались приятели Друбарева играть в штос. К игре относились со всей серьезностью, хотя карты были не более чем предлогом для того, чтобы посидеть в уютной горнице, поговорить и оценить кулинарные способности экономки Марфы Ивановны. Большинство игроков были отставлены от службы по возрасту, только Лукьян Петрович да еще один господин — Иван Львович Замятин, отдавали государству свои силы. Иван Львович служил простым переписчиком, но старики его очень уважали, так как переписывал он бумаги в весьма секретном учреждении.
Александра любили в этой компании. Умение приспосабливаться к любому обществу не подвело Сашу и здесь, и много полезных сведений и советов получил он, осваивая нехитрую карточную игру. Он узнал, где старики служили раньше, кто были их начальники, а также начальники над их начальниками. Жизнь двора тоже не была оставлена без внимания, и Саша не раз дивился, откуда такие подробности может знать скромный обыватель. Узнал он также, какие за последние тридцать лет в славном городе Святого Петра были наводнения, пожары, бури и великие знамения, какие блюда хорошо готовят в трактире на Невской першпективе и отчего партикулярная верфь работает судов мало и плохого качества.
Сегодня карты были отложены, потому что в честь какой-то годовщины старики решили приготовить жженку. Приготовление этого напитка требует, как известно, абсолютного внимания, полной сосредоточенности и даже некоторой отрешенности от всех мирских забот, а также наличия доброкачественного изначального продукта — мед должен быть непременно липовым, водка — чистейшей, без сивушного запаха.
После разговора с Лядащевым, Саша бегом пустился к друзьям, но опять не застал их дома. «Пол третья часа изволили в карете уехать в Петергоф, дабы смотреть на море», — важно доложил Лука.
Саша не стал их дожидаться, а поспешил домой на Малую Морскую, надеясь разговорить стариков и выведать что-нибудь о князе Черкасском.
Саша незаметно сел в угол, прислушиваясь к оживленным разговорам.
— И где ж ты, трепливый человек, у них готовил жженку? В Версалии самом или где?
— Не смейтесь, именно в Версалии. Есть у них поварня, учрежденная особливо для королевской фамилии. Называется «гранде-коммоноте». Там и готовил. Так не поверите ли, они у меня все под столами лежали!
— Вся королевская фамилия? — хохотали старики.
— Нет. Повара французские да хлебники.
— Горит, горит! — раздались радостные крики.
— Пламя хорошее, понеже все пропорции в соблюдении.
— Саша, голубчик, иди к нам…
— Да, да, — сказал Саша растерянно.
«… А ведь Никита может знать этого Черкасского. Все-таки тоже князь… Балбесы! Помощи от них никакой! В Петергоф, вишь, потащились, на море пялиться… А что на него пялиться, лужа серая, огромная…»
Жженка, она была превосходной, несколько остудила обиду Саши, а стариков и вовсе настроила на легкомысленный лад.
— Были у меня тогда три комиссарства по полку. — Щеки Лукьяна Петровича раскраснелись, глаза взблескивали от приятных воспоминаний. — Состоял я у денежной казны, имел должности при лазарете да еще заведовал амуничными вещами в цейхгаузе. А что еще ротой правил, так это совсем сверх меры. Уставал страшно. Но занятость моя никого не интересовала и меньше всего эту девицу. Была она красоты средней и такого же ума, но резва была совершенно непристойно и стыда не имела никакого, даже притворного девичьего.
— Ну и дела, — прошептал Саша. — Старики принялись вспоминать свои амурные дела!
— Я, бывало, приплетусь вечером к себе с одной целью — только бы поспать, а она стоит в дверях, я забыл сказать, что в доме ее матушки квартировал, так вот, стоит, бедром вертит:
«Ах, Лукьян Петрович, вы давеча обещали мне гулять». — «Не могу, милая дева, устал». — «Да что вы, право. Уж и лошади готовы. Поедем верхами». А я лошадей с детства боюсь. Стою перед ней, отнекиваюсь, как могу, а она меня подталкивает, глядь, я уже у конюшни. А то щекотать начнет… Тут не только на лошадь, на колокольню взберешься. Избавился я от этих прогулок только тогда, когда упал с проклятой кобылы и сломал ногу. Прелестница моя так хохотала, что я думал, помрет в коликах. Привезла она меня домой, уложила в кровать и стала за мной ухаживать. Но как, господа! Нет бы что поесть или выпить, она таскала мне огромные букеты цветов и каких-то пахучих, очень жестких в стеблях трав. «Что вы мне сено носите? — спрашивал я. — Чай, не конь?»А она мне: «Ах, кабы мне выпала болезнь, я б желала лежать в зеленых лугах!»— и сует мне эту осоку в голова. Шея в царапинах, одеяло в репьях, в чае плавают сухие лепестки и что-то, судя по запаху, совсем непотребное. Слава богу, явились через неделю сослуживцы с руганью, что, мол, не являешься в цейхгауз, и в тот же вечер унесли меня на носилках в лазарет. Так она, негодница, и туда приходила. Как услышу ее хохот под окном, одеяло до бровей, потому что знаю — сейчас букетами обстреливать начнет. Теперь понимаете, братцы, почему я до сих пор не женат? — закончил свой рассказ Лукьян Петрович под общий смех. — Правда, сейчас мне кажется, что она просто меня дурила, а если из нас двоих и был кто-то зело глуп, так то была не она.
Гости не захотели остаться в долгу, каждому было, что вспомнить, за одной любовной историей следовала другая.
«Как бы исхитриться и свернуть их на политику, — думал Саша, — а там можно будет и вопросик ввернуть». Но рассказы шли сплошняком, как доски в хорошо пригнанном заборе, и неожиданно Саша размяк, перед глазами высветился охотничий особняк на болотах, и он увидел Анастасию: надменную, потом веселую, потом нежную…
Любовные истории, наконец, истощились. Кто-то уже похрапывал над пустой рюмкой, догорели свечи до плавающего фитилька, и Марфа пришла ставить новые.
— А скажите, господа, что вы знаете про Черкасского, смоленского губернатора? — Саше показалось, что это не он, а кто-то другой задал вопрос, и удивился, кому еще мог понадобиться этот загадочный человек.
Старики очнулись от спячки и заговорили все разом.
— В Смоленске губернаторствовал Войтинов, если память моя еще не продырявилась. Нет, не Войтинов, а Воктинов.
— Воктинов никогда смоленским губернатором не был и вообще не был губернатором, а был капитан-командором в Кронштадте, и звали его не Воктинов, а Воктинский. Он был поляк и кривой на один глаз.
— К чему сии гипотезы? — величественный Замятин развернулся в кресле, упер руку в бок и с видом значительности, ни дать ни взять римский император, продолжал: — Сиятельный князь Иван Матвеевич Черкасский, племянник покойного кабинет-министра, действительно состоял в смоленских губернаторах. Не больно-то он стремился оставить столицу, но против Бирона не пойдешь. Государыня Анна Иоанновна души в Черкасском не чаяла, Бирон и услал его подальше. Да и как не заметить такого мужчину? Я его видел в те времена.
Замятин выпрямился, вскинул голову и сложил губы сердечком, как бы давая возможность слушателям представить Черкасского во всей красе.
— Горячий был человек, — продолжал он, — красив, чернобров, черноглаз, весь такой, знаете… как натянутый лук! Немцев не любил. Да и кто их любил? Да молчали… А он не молчал. Говорил безбоязненно, что хотел. Мол, теперь в России жить нельзя, мол, кто получше, тот и пропадает. А за такие слова в те времена…
— Опять, Иван Львович, больше других знаешь? — заметил Друбарев. — Язык у тебя прямо бабий — никакого удержу!
— А почему не рассказать? — Замятин смущенно посмотрел на приятеля и сразу как-то уменьшился в размерах. Видно было, что подобные замечания делаются частенько и что Замятин признает за Друбаревым право на такие замечания. — Почему не рассказать? — повторил он виновато. — Дело давнее, а Сашенька интересуется.
— Очень, — искренне заверил Саша. — Продолжайте, прошу вас.
— Плесни-ка мне жженочки холодной, — попросил Иван Львович. — Нету уже? Тогда хоть поесть принеси и рюмку водки.
Когда Саша вернулся со штофом водки и закуской, гости уже разошлись, и только Замятин, как захмелевший пан, сидел у стола, свесив голову на грудь и шумно всхрапывал. Саша тронул его за плечо.
— Нет, милый, — вмешался Друбарев, — тебе его не разбудить. Скажи Марфе, чтоб постелила Ивану Львовичу в кабинете. Да пусть принесет туда колпак, войлочные туфли и мой тиковый халат.
— А как же его рассказ? — огорчился Саша.
— Поменьше бы ему рассказывать да побольше слушать, — вздохнул Друбарев.
«Вот ведь какая штука — жизнь, — думал он, — нет в ней никакой логики и смысла. И слава Богу. Потому что будь в ней логика, сидел бы мой велеречивый друг за решеткой. Что есть в России более секретное, чем» черный кабинет «? Человеку, который там служит, с собственной тенью нельзя разговаривать, язык надлежит проглотить! Перлюстрация иностранных писем — подумать страшно! А этот хвастун с каждым норовит поделиться своими знаниями. Как на него, дурня, еще не донесли?»
Утром Саша попытался возобновить вчерашний разговор, но Замятин был скучен и немногословен.
— За что Черкасского пытали и на каторгу сослали? Про то один господь знает да еще Тайная канцелярия.
— Она знает, да молчит, — вздохнул Саша.
— И правильно делает. Если все будут знать, что людей без всякой вины по этапу в Сибирь гонят, то какой же в государстве будет порядок?
— Иван Львович, — укоризненно заметил Друбарев, — зачем Саше знать твои дурацкие измышления по поводу порядка в государстве нашем?
Замятин с тусклой миной жевал томленную в сметане капусту, потом вдруг улыбнулся, заговорщицки подмигнул Саше.
— Сказывают, что попал на дыбу Черкасский из-за женских чар, — и, видя недоверие на лице Саши, он добавил, — князя оклеветали, а виной тому была ревность к некой красотке-фрейлине, фамилию ее запамятовал.
— Не может этого быть! — воскликнул Саша. — Тут непременно должно быть политическое дело. Ведь с Черкасским и другие люди на каторгу пошли.
— А ты откуда знаешь? — Замятин звонко ударил ложечкой по маковке вареного яйца. — А если и пошли на каторгу, то все по вине той же юбки. Точно так, друзья мои… Это со слов самого Бестужева известно.
— Кого? — крикнули Саша и Лукьян Петрович в один голос. Замятин подавился желтком, закашлялся, потом долго пытался отдышаться, ловя воздух широко раскрытым ртом.
— Все, Саша, — сказал он, наконец. — Больше я тебе ничего не могу сказать. Но поверь — «шерше», Саша, «ля фам»…
— Пусть, — согласился Саша. — Женщина так женщина. — Где в Петербурге дом Черкасского?
— У Синего моста. Ро-оскошный особняк! Только он там почти не живет. Там супруга его хозяйничает, Аглая Назаровна. Горячая женщина! Поговаривают, кому не лень языком молоть, что она так и не простила князю его измены.
На этом разговор и кончился.
«Ладно, — утешал себя Саша, надевая перед зеркалом великолепную, подаренную накануне Друбаревым шляпу. — Эти сведения тоже не лишние. Только были бы на месте мои неуловимые друзья. Впрочем, в такую рань они еще дрыхнут…»
Шляпа, великолепное сооружение с круглой тульей, загнутыми вверх полями и плюмажем из красных перьев, была великовата и при каждом движении головы сползала на лоб. Можно, конечно, и без шляпы идти к друзьям, но перья на плюмаже чудо как сочетались с камзолом цвета давленой вишни, и Саша решил для устойчивости чуть взбить на висках волосы.
— Сашенька. — Марфа Ивановна просунулась в комнату. — Вам вчера письмо посыльный принес. Поздно уже было, вы уж спали… пожалела будить… А сейчас и вспомнила.
Посыльный? От кого бы это? Саша поспешно разорвал склейку. «Саша, друг! Обстоятельства чрезвычайные заставляют нас срочно покинуть город. Подробности нашего отъезда знает Лука.
Он же откроет тебе тайну нашего временного убежища».
— Черт подери! Посыльный просил ответ?
— Нет, голубчик. Ничего он не просил. Сунул лист в руку и бежать. Торопился, видно, очень. — Видя Сашину озабоченность, Марфа Ивановна очень перепугалась.
«… тайну нашего временного убежища. Скажешь ему пароль:
» Hannibal ad portas!«note 26
Недеемся увидеть тебя в скором времени. Никита. Алексей».
Что еще за «Ханнибал ад портас?» Ганнибал — это Котов, больше некому… Проворонил я берейтора! Пока я этим Зотовым и Черкасским занимался, Котов Алешку и высмотрел.
Саша бросил шляпу на стул и с размаху сел на нервно вздрагивающие красные перья плюмажа.
Поделиться5719.06.2013 08:54
13
Евстрат не оправдал надежд Гаврилы. Нельзя сказать, что новый помощник был глуп, соображал он быстро и все объяснения понимал с первого раза, но был невообразимо ленив и труслив.
Да и как не испугаться, люди добрые? Окна в горнице завешены войлоком, ярко, без малейшего чада, полыхает печь, в медном котле булькает какое-то варево, испуская пряный дух. Лицо у камердинера хмурое, руки мелькают с нечеловеческой быстротой, перетирают что-то в порцелиновой посуде, а губы шепчут бесовское: «Бене мисцеатур… а теперь бене тритум» note 27. В таком поганом месте и шелохнуться опасно, не то что работать.
Дня не проходило, чтобы Евстрат не кидался в ноги к Луке Аверьяновичу:
— Спасайте! Хоть опять под розги, но не пускайте к колдуну в услужение. Сдохну ведь. Он и минуты посидеть не дает!
А как не пускать? Камердинер ходил по дому барином и при встрече с Лукой не кхекал высокомерно, а показывал на пальцах величину долга за израсходованного на битую дворню лекарства. К чести дворецкого надо сказать, что долг не увеличивался.
— Не могу я тебя освободить от этого мздоимца, — увещевал он незадачливого алхимика. — Время еще не подошло. Но воли Гавриле не давай. Своя-то голова есть на плечах? Колдовские снадобья путай… с молитвой в душе. И посрамишь сатану!
День, который вышеупомянутый Ганнибал выбрал для приступа неких ворот, поначалу был самым обычным: трудовым для Гаврилы, горестным для Евстрата и томительным для Никиты с Алешей, которые послонялись с утра по дому, а потом вдруг сорвались с места и умчались в Петергоф.
Еще полчаса дом жил тихо, дремотно, но в этой штилевой тишине уже таилась буря. Огромная карета, золоченая и с гербом, влетела вдруг на сонную Введенскую улицу, грозя сшибить каждого, кто ненароком окажется на ее пути. Щелкнул кнут, заржали кони, и парадная дверь затряслась под ударами кулаков. Крики и вовсе были непонятны.
— От княгини Черкасской Аглаи Назаровны! Открывайте. Здесь ли местожительство имеет лекарь и парфюмер по имени Гаврила?
Степан смерил взглядом огромного, одетого в белое гайдука, подбоченился — нас господь тоже ростом не обидел — и с важностью сообщил, что это дом князя Оленева.
Гайдук так и зашелся от брани, топоча белыми сапогами. Он громко выкрикивал адрес и присовокуплял, что фамилии парфюмера не ведает, но не возражает, чтоб тот назывался Оленевым, а что он князь, так это ему, гайдуку, без разницы и делу не мешает.
На шум вышел Лука. Он быстро разобрался что к чему и с готовностью отвел гайдуков в правое крыло дома. Дверь в «Гавриловы апартаменты» по обыкновению была заперта.
— Гаврила, отпирай, — сладко крикнул Лука. — Говорят, ты человека намертво залечил. Зовут тебя. Поезжай с богом. Отпускаю.
Гаврила, однако, дверь не отпер и все дальнейшие разговоры вел через замочную скважину. Гайдук, согнувшись и краснея от натуги, кричал, что барыня вчера помазала лик свой румянами твоей, шельмец, кухни, а поутру проступила красная сыпь, и к обеду всю рожу вовсе прыщами закидало. Гаврила в ответ бубнил, что его румяна отменные и никто никогда на прыщи не жаловался, что приехать он сейчас не может, потому что идет реакция, «ацидум» note 28 вошла в крепость, и если он, Гаврила, оставит оную «ацидум» без присмотра, то дом взлетит на воздух.
— Приеду вечером! — кончил он свою речь, затем стоящие под дверью услышали шум падающего предмета и злобный вопль:
«Я тебе, уроду немытому, с чем велел кармин смешивать? С крепким аммиаком! А ты с чем, пентюх, мешал?» Евстрат заскулил, дверь в тот же миг распахнулась, и из нее прямо на руки гайдуков выпал ошалевший от ужаса зловредный конюх. Гайдуки сунулись было посмотреть, что происходит в горнице и какая по ней «ходит реакция», но увидели только клубы дыма и поспешно захлопнули дверь.
И пошли неожиданные визиты… Через час после шумного отъезда гайдуков Черкасской приехал посыльный от боярыни Северьяловой, и вся постыдная предыдущая сцена повторилась в тех же подробностях.
— Гаврила, отпирай! — кричал Лука. — Зовут тебя, убийцу!
— Приеду вечером, — вопил Гаврила. — Не могу при реакции оставить дом. Погибнем все.
В числе прочих побывал и Саша Белов, но его визит остался словно и незамеченным, господа кататься уехали, и весь сказ.
Единственной посетительницей, для которой Гаврила открыл дверь, была горничная госпожи Рейгель. Или женский голосок тронул сердце парфюмера, или «реакция» пошла на убыль, но только он пустил горничную в жарко натопленную горницу, а через четверть часа она вышла оттуда, сжимая в руке склянку с лечебной мазью.
Никита с Алешей вернулись вечером очень веселые и оживленные.
— Гаврила, ужинать! — с порога крикнул Никита.
— Они не принимают, — строго, без намека на ехидство, сказал Степан.
— Что, что? — озадачился хозяин.
— Кушать подано! — эхом прокатился по дому голос Луки. Они прошли в столовую. На круглом блюде дымился ростбиф, украшенный свежим горохом и салатом, тут же была щука с хреном, горка румяных пирожков и квасник, полный клюквенным, охлажденным на льду морсом.
— Я голоден, как сто чертей! — крикнул Никита, завязывая салфетку.
— А я, как двести, — вторил ему Алеша, вонзая вилку в щучий бок.
Но им не суждено было насладиться трапезой. «Опять едут!»— закричал Степан. За окнами раздался цокот подков, крики, кто-то забарабанил в окно. Лука испуганно замер, истово глядя в глаза хозяину.
— Гаврилу… — кричал надсадно чей-то голос, — чтоб при барыне неотлучно… пока ланиты прежнего вида не примут!
— Что это значит, Лука?
— А это то значит, — начал дворецкий дрожащим голосом, — что Гаврила ваш сребролюбивый — убийца и колдун. — Он не выдержал и сорвался на крик, впервые потеряв в барском присутствии всякую степенность. — Это гайдуки от боярыни Черкасской шумят. Разнесут сейчас дом в щепу! А лекарства Гавриловы не иначе как диавол лизнул, потому что они христианскую кровь отравляют. Я здесь все написал!
Лука торопливо достал из-за пазухи смятый листок и вложил в руку изумленному Никите. Парадная дверь дрожала под ударами, раздался звон выбитого стекла.
— Не пускайте этих сумасшедших в дом! — крикнул Никита.
— Евстрат все может подтвердить, — не унимался Лука. — Ад поминает, геенну огненную в помощники зовет. Эту бумагу надо отнести куда следует, а Гаврилу вязать!
Никита обратился к бумаге, за его спиной охал Алеша.
«Гаврила-камердинер, хоть и вид имеет благочестия, на самом деле жаден, нагл, надменен, напыщен и гадок, понеже в церковь не ходит, молитву творит поспешно, а в горницах его на иконе замутился лик святой, глядя на его поганые действа…»
Никита посмотрел внимательно на Луку.
— И куда ты собираешься ЭТО нести? — спросил он тихо. Ох, не видать бы старому дворецкому никогда такого взгляда! Затосковал Лука, затужил, потому что озарилась душа его простой мыслью — коли пишешь донос на слугу, то делаешь навет и на барина, а коли доносишь на барина, то порочишь самого себя. Как он, старый, умный человек, позволил себе настолько забыться, что возвел хулу на дом свой, которому верой и правдой служил столько лет?
— Простите, Никита Григорьевич, бес попутал, — и крикнул громко, — Степан, снимай оборону, я мазь несу. Гаврила изготовил и велел всем порченым давать по две банки!
Крики за окном стихли.
— Никита, а Гаврила и правда ад поминает, — со смехом сказал Алеша, дочитывая донос Луки. — Слушай, «Ад лок»… потом «ад экземплюм…»
— Да это латынь! «Ад лок»— для данного случая, «ад экземлюм»— по образцу… Пойдем! Надо спасать нашего алхимика. Он с размахом торгует. Завтра весь город запестреет прыщами, как веснушками.
Под дверью камердинера сидел казачок.
— Заперлись, — сказал он почтительно.
— Гаврила, отопри. Это я!
Неприступная дверь сразу распахнулась. Гаврила отступил в глубь комнаты и повалился на колени.
— Никита Григорьевич, каннибал ад портом! Не виновен я! Евстрат, бездельник пустопорожний, напутал. Теперь прыщи надо мазью мазать, и через неделю все пройдет, потому что «мэдикус курат, натура санат!» note 29 Сами учили. Что делать, Никита Григорьевич? Прибьют ведь меня!
— Помолчи. Пока за окном тихо. Лука им глотки твоей мазью смазал. Алешка, беги, вели закладывать карету. Пусть подадут ее к черному ходу. Провизию в корзину. Поужинаем в дороге. А я сейчас записку Сашке напишу, чтоб он не волновался. Гаврила, все шкафы запри, двери на замок, если не хочешь, чтобы разгромили твою лабораторию. И скорее, скорее… Мы едем в Холм-Агеево. Там нам никакой Ганнибал не страшен. Вперед, гардемарины!
Поделиться5819.06.2013 08:55
14
Уже Лопухины, Бестужева Анна Гавриловна и все пытаные и наказанные в сопровождении отряда гвардейцев ехали к месту ссылки, уже начали затягиваться раны на их спинах, а дела по раскрытию заговора не только не прекращались, но продолжали жить еще более полнокровно, словно созданный руками алхимика фантом. Следственная комиссия, оставив надежды увязать вице-канцлера с его опальной родственницей, рьяно искала против него новые улики. Франция и Пруссия активно ей в этом помогали.
Бестужев был в курсе всех дел, перлюстрация писем в «черном кабинете» шла полным ходом. Английский посланник в Париже писал английскому же представителю в России Вейчу: «Французы теперь стараются достать фальшивые экстракты и прибавить к ним еще такие вещи, которые должны повредить вице-канцлеру Бестужеву. Так как они эти фальшивые документы хотят переслать императрице, то уведомите об этом тамошнее правительство и употребите все средства для открытия такого наглого и ужасного обмана».
«Стараются, значит, — думал Бестужев. — Если мой архив всетаки попадет к императрице, я воспользуюсь этим письмом и докажу, что похищенные бумаги — фальшивые… Но если французы ищут фальшивые экстракты, значит, подлинных у них нет. Где ж они?»
И тут на стол Бестужева легла еще одна расшифрованная депеша, и какая! — от Лестока к Шетарди. Шифровка была послана в обход официального канала, и Яковлеву большого труда стоило заполучить ее. Как следовало из текста, депеше предшествовало какое-то тайное письмо из Парижа. Даже цифирь не могла скрыть крайне раздраженного и обиженного тона Лестока: «Господин Дальон, подобно всем, недоумение выражать изволил, что я бездействую, и присовокупил, что если я-де хочу получить за оные бумаги пособие в ефимках или талерах, так за этим дело не станет! (» Oro, — подумал Бестужев, — лейб-медик обижаться изволят, что ему взятку предлагают… Никогда раньше не обижался, а теперь вдруг обиделся — притворство! «). Крайнее выражаю удивление вашей уверенности, что оные бумаги у меня в руках. Не принимайте вы действия в обход, а действуйте сообща с вашим покорной слугой, оные документы давно бы свою роль сыграли и врага нашего низвергли».
— Бумаги у Лестока, — сказал себе Бестужев. — Не иначе как этот каналья цену себе набивает. И меня хочет сокрушить и денежки получить!
У Лестока, однако, были совсем другие заботы. Нет, не притворными были его обида и раздражение. Он был зол на Дальона, на Шетарди, на уже покойного Флери, на Амелота — фактического правителя Франции и на самого Людовика XV. С какой целью все они пытаются убедить Лестока, что его агенты перехватили бестужевские бумаги? При этом имеют наглость утверждать, что у них на руках неоспоримые доказательства! Нет и не может быть этих доказательств! Цель у них одна — опять вести игру самочинно, а на Лестока свалить собственные просчеты. Хитрят парижане… Подождем.
А пока он срочно послал гонца в охотничий дом, дабы привести хоть под конвоем этого недоумка Бергера, послал арестовать этого шустрого курсанта Белова, сам решился на разговор с императрицей. После казни Елизавета запретила чернить вице-канцлера, словно публичная экзекуция у здания Двенадцати коллегий совершенно утвердила благонадежность Бестужева.
Пришло время ввести на страницы нашего романа, ввести всего на миг, царственную Елизавету, Петрову дщерь, тридцатипятилетнюю красавицу. Потомки говорили, что царствование ее прошло не без пользы и не без славы. Современники утверждали, что нрав она имела веселый, доброжелательный, обидчивый, но отходчивый, а что до государственных дел не охоча, так умела препоручить их в достойные руки, а в нужную минуту и сама могла сказать веское, умное слово. Дамы присовокупляли, что умела она одеться красиво и со вкусом, что никто не мог сравниться с ней в танцевании и манерах, что на лошади сидела, как амазонка, и как бы ни был изнурителен бал или маскарад, она всегда успевала к заутрене.
В этот сентябрьский день Елизавета никуда не спешила, встала поздно, что-то нездоровилось, и до самого вечера, до предобеденного времени просидела она в парадной спальне. Предобеденное время в царских покоях начиналось где-то с пяти часов и длилось иногда до глубокой ночи. Всякий временной регламент во дворце был неуместен — как захочется государыне пробудиться — так и утро, как вздумается трапезничать, хоть ночь на дворе, — так и обед, а хочешь, назови его ужином. К столу вызывались непременно все придворные, бывало, из кроватей поднимали. Трапеза бесконечно длилась. За столом требовалось вести непринужденную беседу, и зачастую сонные сотрапезники получали нарекания от императрицы — скучны, злобливы и не рассказывают ничего интересного. А беседовать свите надо было с осторожностью, потому что много было тем, весьма неугодных Елизавете. Нельзя было говорить о болезнях, смерти, прежнем правлении, о науках, красивых женщинах, о недавнем заговоре и королеве Австрийской Терезии и маркизе Ботте — ее после.
Поздний будет сегодня обед, есть императрице совсем не хотелось, да и живот что-то побаливал, словно кирпичами набит. Скучно… Елизавета прикрыла ладонью рот, пытаясь подавить зевоту, встала с кровати и направилась к алькову, где прятался рабочий стол — модная игрушка, прихотливо сочетающая в себе стиль канцелярский и будуарный: инкрустированная палисандровым деревом и черепахой столешница, зеркала трельяжем, множество деловых ящичков и бронзовый письменный прибор.
Надо, наконец, прочитать письмо от Марии-Терезии, которое вручил ей вчера Бестужев, прочитать и составить свое мнение. На глаза ей попалась еще одна свернутая в трубку бумага — доставленный из Берлина циркуляр. Бумага эта была точной копией прочих циркуляров, разосланных Марией-Терезией по всем европейским дворам, в нем вполне оправдывали Ботту и нарекали на русский двор, мол, возводят напраслину на бывшего посланника. Циркуляр всколыхнул былую злость и досаду: «Мы поддерживаем эту Терезию, а она забыла о простом уважении к нашему императорскому достоинству!»
Но Елизавета одернула себя, решив до времени не сердиться, а поговорить с Бестужевым — уж он-то придумает достойный ответ. Она отбросила циркуляр и с неудовольствием заметила, что неведомо как испачкала палец в чернилах.
Дверь тихо скрипнула. Елизавета подняла глаза и увидела в зеркале Лестока. Он словно медлил войти, ждал, когда его кликнут, но потом решительно вошел и застыл перед императрицей в глубоком поклоне.
— Вы прекрасно выглядите! У вас давно не было такого чудного цвета лица, Ваше Величество. Осенний воздух и эта необычная сухость в погоде…
— Ну хватит, хватит, — притворно рассердилась Елизавета, она любила комплименты. — Принес капли?
— О, конечно! И еще, как вы просили, пилюли от бессонницы.
— Просила? Глупости. Ты все перепутал! Зачем мне пилюли, я и так все время сплю. Да и как не заснуть, если только сон врачует и защищает от этих безобразий. Читал циркуляр? — Она опять потянулась к отброшенной бумаге. — Мерзость, мерзость!..
— Усердие Ботты против Вашего Высочества доказано, — с почтением сказал Лесток.
— А Терезия пишет, что у Ботты при венском дворе безупречная репутация, а у нас, якобы, нет письменных улик.
— А зачем письменные улики, когда доподлинно известно, что о революции в России им было говорено, и не раз.
При упоминании о революции, то есть смещении императрицы в пользу Петра Федоровича или, еще того хуже, в пользу свергнутого младенца Ивана, Елизавета пришла в бешенство.
— Не хочу об этом слышать! — Она вскочила со стула, быстро прошлась по комнате, опять села к столу.
— Да не в Ботте дело, — сказал вдруг Лесток спокойно и как бы небрежно, а сам весь сосредоточился на этой минуте. — Не он главный смутьян, не он…
— А… понимаю, — Елизавета вдруг успокоилась, даже глаза закрыла, пусть поговорит.
Лесток сразу взял быка за рога. Водопад слов: страстных, гневных, вкрадчивых, льстивых, искренних — поди разбери, чему можно верить, а чему нет: Бестужев интриган… Бестужев старается только о личной пользе… Бестужев еще после ареста Бирона мог помочь Елизавете занять трон, но он предпочел Анну Леопольдовну…
— Да ничего он не предпочел, он сам был арестован, — Елизавета открыла один из ящичков стола: пилки для ногтей, щеточки для бровей, флакон с ароматическими курениями, мушечница с крупным сапфиром на крышке.
Голос Лестока теперь стучал барабанным боем: «Оба брата Бестужева неверны, а поскольку эта вертопрашка Анна Бестужева наказана, то они только и будут искать случая отомстить… Уж коли осудить их нельзя, то надобно сместить с высокой должности… Бестужев коварен, он взяточник, пенсию получает от всех европейских дворов, он пьяница, всяк скажет, что он без бутылки не обедает, оттого и нос красен… Бестужев палец о палец не ударил, чтоб вознести Елизавету на трон русский, более того, прилагал усилия, чтоб Елизавета этот трон не получила, и о том он, Лесток, будет иметь вскорости доказательства…»
— Вот когда будут доказательства, тогда и говори. А пока за Бестужевых и Воронцов, и Разумовский, и архиепископ Новгородский. — Елизавета достала из мушечницы крохотную мушку — кусочек черного пластыря, вырезанный в форме сердечка, приклеила его к себе на щеку и повернулась к Лестоку с кокетливой улыбкой, хорошо ли, мол?
Лейб-медик даже рот приоткрыл от неожиданности, потом нахмурился.
— Мушки, Ваше Высочество, были изобретены в Лондоне герцогиней Нью-Кастль. Под ними она скрывала прыщи. При вашей несравненной красоте и дивной коже, — Лесток подобострастно улыбнулся, понимая, что в раздражении зашел слишком далеко, — это не всегда уместно. Не сочтите за грубость. Я медик.
— Вот и занимайся медициной, а не политикой, — желчно сказала Елизавета. — А Бестужевы еще батюшке моему служили. Но Лесток не хотел сдаваться.
— И еще хотел добавить… К нам едет Шетарди.
— Вот как?
— Но как частное лицо, бесхарактерный — без верительных грамот.
Елизавета рассмеялась.
— Вот и примем его бесхарактерно… И разговоры наши будут партикулярные.
— Боюсь, что это вам не удастся. Я вам открою тайну. У меня есть основания утверждать, что Шетарди привезет с собой неоспоримые доказательства вины Бестужева.
— Тайна? Это интересно. Расскажите все, что знаете, и подробнее, подробнее…
Оставим царствующую особу беседовать со своим лейб-медиком. Вопрос о том, кто победит в политической интриге, Бестужев или Шетарди, решит сама история. Скажем только, что Лесток, так ничего и не добившись, ушел от Елизаветы в бешенстве, а мы вернемся к более скромным участникам нашей повести.
Поделиться5919.06.2013 08:55
15
Вера Дмитриевна, вдова полковника Рейгеля, обладательница тысячи душ крепостных, каменного о двух апартаментах дома в Москве, одноэтажного, построенного на новый манер дома в Петербурге и огромной, дающей твердый доход усадьбы под Каширой, не хотела замуж. Она хотела быть независимой, иметь успех в свете, иметь пожилого друга, защитника и советника в делах, и, конечно, любви — возвышенной, чистой, но не опошленной путами Гименея.
Граф Никодим Никодимыч не вполне подходил под титул «защитника и советчика», потому что, по мнению вдовы, был ума недалекого, скареден, а советы мог давать только военного порядка:
как лучше муштровать прислугу, где выставлять на ночь караул, дабы пресечь вора, и все норовил отвезти Веру Дмитриевну к полковым портным, где шьют «не в пример другим дешево и подобающего вида».
К рассказам графа про своего петербургского племянника Вера Дмитриевна вначале не отнеслась серьезно, мало ли мужчин на свете, но если каждую неделю неизменно выслушивать, что, мол, опять получил письмо от Васеньки, который только о вас и спрашивает, потому как голову от любви потерял, ум рассеял, то невольно начнешь прислушиваться и думать — что это за Васенька такой?
Видя, что интерес к племяннику уже загорелся в холодном сердце богатой вдовы, Никодим Никодимыч стал уговаривать ее ехать в Петербург, там двор, там жизнь бьет ключом. Вера Дмитриевна, однако, побаивалась ехать в столицу. Рассказы о лопухинском деле быстро достигли Москвы, а по дороге украсились такими подробностями, что кровь стыла в жилах.
Но к концу августа стало ясно, что дело о заговорщиках подошло к самой развязке. После месячного застоя в светской жизни двор решит наверстать упущенное, балам и маскарадам не будет конца, и Вера Дмитриевна, получившая из Парижа дорогой и смело исполненный наряд, стала собираться в северную столицу.
Вполне уверенная, что граф поедет с ней, она была немало удивлена, что тот собирается ехать в Петербург только через месяц. Граф ссылался на разыгравшийся ревматизм, но настоящей причиной его задержки были скупые денежные средства. Никодим Никодимыч разыгрывал перед вдовой роль человека богатого, этакого покровителя, а в качестве обеспечения имел только щедрое воображение и желание выглядеть в свои семьдесят лет молодцом.
А дорога есть дорога. Там горничные, приживалки, лакеи, всех кормить надо, на постоялых дворах платить за постой, и роль богатого покровителя была не просто трудна — невозможна. Он решил ехать в сентябре, один, налегке — чудное путешествие и как раз к свадьбе. Никодим Никодимыч был вполне уверен в племяннике своем Василии Лядащеве.
В последний день августа тремя груженными до отказа каретами госпожа Рейгель двинулась в Петербург. Перед отъездом граф снабдил Веру Дмитриевну небольшой, аккуратной посылочкой и письмом к Васеньке, в котором сообщал, что посылает отменные сухие груши, цветисто описывал прелести «подательницы сего»и истово завидовал счастию племянника «лицезреть лучшую из дщерей Венеровых».
По приезде в Петербург Вера Дмитриевна не смогла сразу назначить встречу Василию Лядащеву. Сквозняки постоялых дворов сделали свое дело — вдова жестоко простудилась. Немецкий лекарь уложил ее в постель с грелкой, компрессами и мешочками с сухой горчицей.
Только через неделю она встала от болезни и с ужасом посмотрела на себя в зеркало. Бледна, волосы сухие, нос распух. Такой не жениху себя показывать, а на воды ехать лечиться.
В это время Вере Дмитриевне нанесла визит ее московская приятельница знатная боярыня Северьялова.
— Душка, что сделала с вами болезнь! Лечились, конечно, у немца? Я им давно не верю. Наши знахари исправнее лечат, они душой за больного скорбят. Я помогу вам. Есть отличный русский лекарь, он же и парфюмер. Он вернет вам былую красоту.
Надо ли говорить, что госпожа Рейгель вошла в число жертв вредительских действий кучера Евстрата. Опробовав румяны и мази, составленные из «восточных компонентов», Вера Дмитриевна нашла, что вполне поправила свою внешность, и трепетной рукой написала надушенное письмо, где в подобающих выражениях передавала господину Лядащеву привет от дядюшки и сообщала, что ждет господина Лядащева завтра в полдень для передачи посылки.
А утром бедная женщина сидела перед зеркалом, сжав ладонями виски, и в немой оторопи рассматривала свое отражение. Оно было настолько страшным и неправдоподобным, что казалось шуткой злых сил, подменивших обычное зеркало кривым. Ужас, ужас…
Прибывшего в назначенный час Лядащева не приняли, посылку, не отдали, а наградили еще одной душистой записочкой: извините, мол, и все такое… заходите через неделю.
Лядащев шел к Вере Дмитриевне, имея в голове опрятную мыслишку: вдруг он очарует богатую вдову с первого взгляда и тогда… махнуть на все рукой, службу к черту, Бестужева туда же и Яковлева вслед. В конце концов Яковлеву он ничем не обязан. А то, что на деревянных лошадках рядом скакали, не есть причина, чтоб покой терять.
Он повертел в руках записку. «Богатая, словно Крез какой», — вспомнил он слова дядюшки. Не больно-то, видно, в углах паутина, подсвечников мало, видно, впотьмах любят сидеть, мебелишка старого фасону. «Попрощаемся навсегда, Вера Дмитриевна», — обратился он мысленно к вдове и, чертыхаясь, побрел исполнять свой служебный долг, а именно к Синему мосту через речку Фонтанную.
Мысль о том, что он может просто так явиться к Черкасскому, мол, я при исполнении и не скажете ли вы мне что-либо про Котова и чужие бумаги, он отбросил, как совершенно нелепую. Князь ничего ему не скажет, а гарантии, что не спустит его с лестницы, нет никакой. Сам он на месте князя именно так бы и поступил.
Но еще вчера, не надеясь на собственную память, он просмотрел старые дела; и точно, свидетелем тайного сыска по делу мятежесловия в 38 — м году выступал некто Амвросий Мятлев. Свидетельство его было столь уклончиво, что оный Амвросий чуть сам не угодил в подследственные. Случай спас, и за этот случай он весьма должен быть благодарен делопроизводителю Лядащеву… Во всем этом старом деле было интересно одно — после всех своих мытарств был Амвросий Мятлев взят садовником в дом опальной княгини Аглаи Назаровны Черкасской.
Это была тонкая ниточка, но и за нее следовало ухватиться.
Путь к Синему мосту шел через Малую Морскую, и потому Лядащев решил для порядка наведаться к шустрому другу своему Саше Белову. Может, сей юноша уже протоптал тропочку к покоям светлейшего князя Черкасского…
Белова дома не оказалось. Лядащева сразу провели в кабинет хозяина. Вид у Друбарева был до чрезвычайности испуганный. Он боялся смотреть гостю в глаза и суетливо переставлял на столе письменные принадлежности, сдувая с них невидимую пыль.
— Я могу сесть? — вежливо спросил Лядащев. Старик глянул на него диковато, кивнул как-то вбок.
— Я хотел видеть квартиранта вашего, Белова, — продолжал Лядащев, — но экономка ваша сказала, что он в отсутствии, при этом плакала и клялась, что ничего не знает.
— Она и впрямь ничего не знает, — прервал Лядащева старик. — Оставьте в покое бедную женщину.
— Да ради бога. Она мне ни в коей мере не нужна.
Разговор зашея в тупик, потому что Друбарев начал вдруг истово клясться, что тоже ничего не знает и знать не хочет, что он человек тихий, но, однако, защитники и у него найдутся, и прочая, прочая. Большого труда стоил Лядащеву выведать, что Саша ушел из дому вчера утром, а вскоре нагрянули драгуны с обыском, перерыли весь дом, требовали Сашеньку и кричали матерные слова. Хотели было и его, старика, с собой прихватить, но он им сказал, что он человек тихий, и прочая, прочая…
Друбарев прервал себя на полуслове, словно опомнился вдруг, вытаращил глаза и умолк, став похож на старую, испуганную сову. Главной заботой его сейчас было не проговориться этому строгому господину (Саша поведал, на какой ниве он сеет и пашет! ) о том, что произошло вчера вечером. А случилась вещь невероятная!
Сашеньку они так и не дождались, а в сумерках в дом заявилась чрезвычайно измученная, а может быть, и больная, пугливая, нервная девица и назвалась Лизой (страшно вслух произнесть! ), камеристкой беглой Ягужинской.
— Да в моем доме тебе что? — вскричал тогда в панике Друбарев.
Девица бубнила имя Белова, говорила, что Саше угрожает опасность, хватала Лукьяна Петровича за халат, заклинала всеми святыми спрятать ее где-нибудь и, наконец, упала в обморок.
Девицу отходили, накормили, обрядили в Марфины русские одежды, в которых она потонула и не только не могла выпростать руку или ногу, но даже исчезла в душегрее целиком, словно аистиха, прячущая под крылом голову. Девице наказали помнить, что если, не приведи господь, опять драгуны, то она никакая не камеристка и не Лиза, а Наталья и племянница, прибывшая из Ржева. Ох, грехи тяжкие, как трудно жить на свете!
Из дома Друбарева Лядащев, к своему удивлению, вышел в хорошем настроении. Белов всегда был в горячих точках, следовательно, он при деле. А что драгуны его дома не застали, так это значит — дело не связано с Лестоком. Но не эти мысли подействовали «благотворно на Лядащева, не разговор с Друбаревым, а он сам. Есть еще на свете такие старики… У тебя все суета, склоки, подозрения, а потом встретишь чистую душу и словно омоешься ее добротой. Да на месте Друбарева другой бы давно Сашку с квартиры прогнал, а этот готов все грехи на себя взять, только бы оставили мальчишку в покое! Ну что ж, поищем Мятлева…
Усадьба Черкасских стояла в стороне от Синего моста за чахлой березовой рощицей. Высокий дом с крутой голландской крышей и длинными одноэтажными пристройками стоял в окружении парка.
Лядащев вошел в богатые, украшенные золотой лепниной, ворота и тут же был остановлен гайдуком в синем кафтане.
— Мне нужен Амвросий Мятлев, садовник. Он служит здесь? Синий гайдук исчез, и вместо него появился другой — такой же высокий, мрачный, но в белых одеждах. Лядащеву пришлось повторить свой вопрос, гайдук рассматривал его крайне подозрительно, морщился, собирал в гармошку лоб, давая непосильную работу мозгам, в какой-то момент, видно, решил выставить Лядащева на улицу, но потом смирился.
— Служит. Подождите в покоях.
— Нет. Я лучше в клумбах погуляю. Вызови Мятлева сюда.» Вот и удача. Хоть что-нибудь, да вызнаю у Амвросия! «Над кустом роз трудолюбиво жужжали пчелы, Лядащев склонился над пахучим кустом.
Сзади раздался деликатный кашель. Он быстро оглянулся. На него смотрели черные, как агатовые брошки, вытаращенные от ужаса глаза. Он… Мятлев. Да что ж ты так трусишь-то, друг сердечный?
— Господин Лядащев, — просипел садовник, могучий детина в расцвете возраста и сил, — зачем звать изволили?
— Тихо ты! Да не трясись. Я поговорить хочу. Пойдем за ограду, прогуляемся.
Они пошли вдоль узорной решетки, отделяющей усадьбу от города. После первых же вопросов ужас Амвросия Мятлева сменился вдруг глубокой задумчивостью и такой бестолковостью, что Лядащев с трудом сдерживался, чтобы не огреть садовника кулаком по могучей спине. Нет, никакого Котова он не знает и знать не может, понеже он у княгини служит, а у князя двор свой. Когда князь вернулся из Москвы, он не помнит. Его дело газон стричь да за оранжереей ухаживать, а более он ничего не знает. Нет, с дворней говорить он не будет, потому что у них дом особый, господа необычные, а посему здесь и дворня не такая, как у прочих… После угроз раздраженного Лядащева, Амвросий стал вести беседу в будущем времени, ладно, сам будет посматривать, ладно, что увидит, то скажет…
Железным голосом Лядащев сказал ему, что наведается завтра. Сторож ничего не ответил, только кланялся униженно.
Поделиться6019.06.2013 08:56
16
Деревенька Холм-Агеево с пятиглавым храмом и господской мызой раскинулась на трех холмах на месте уничтоженного когда-то пожаром чухонского селения. Чухонцы оставили выгоревшие до дна родные гнезда и ушли неизвестно куда, а на погорелье — не пропадать же расчищенной от леса земле — вскоре поселились вятские крестьяне, согнанные с родных мест для осваивания новой территории.
Построенные в один ряд крестьянские избы разместились на длинном, со срезанной верхушкой холме, храм со стройной розовой колоколенкой увенчал собой высокую, равнокрутую, как курган, горку, на третьем холме, полого сбегавшем южным своим склоном к чистой, холодной от подземных ключей речке, разместилась одноэтажная, крепко сбитая бревенчатая господская мыза.
Приезд в деревню несказанно изменил Никиту. Родной воздух вливался в его легкие, как чудодейственное питье, составленное из компонентов» Бодрость, Веселье и Жизнерадостность «. Сутулая фигура его распрямилась, лицо разгладилось и похорошело от живого блеска глаз и ласковой, словно удивленной улыбки. Он, наконец, вернулся домой! Как он не понимал этого раньше? Петербургский дом, пусть собственный, — это не то, это просто жилье, еще не обжитое и потому неуютное, а здесь все родное до слез.
Чистые полупустые горницы, маленькие окна — стекла мутны, кое-где еще остались слюдяные вставки, но из этих окон открывался простор необъятный: речка в кудрявых ракитах, поля с золотыми стогами, а дальше до горизонта сосновые, корабельные леса. А выйдешь на крыльцо, пять ступенек вниз, и ты в другом, пленительном мире детства.
Двор начинался с кладовой, единственного каменного строения в усадьбе. Кладовая была в детстве постоянным источником любопытства. Там, за двумя дверьми, одной решетчатой чугунной, закрытой на ключ, и второй, дубовой, с пудовым замком хранились какието неведомые богатства, к которым Никита не имел доступа, и когда после смерти матери, он, четырнадцатилетним хозяином, приехал на мызу и открыл кладовую, то с некой жалостью обнаружил, что за двумя дверьми хранились всего лишь запасы продовольствия да старая одежда — пухлые, порченные молью шубы на меху лисьем, куньем, беличьем…
Дальше амбар с зерном и мукосейка с большими светлого дерева ларями-сусеками для пшеничной и ржаной муки. Потом просторный сарай, прозванный» ткацким» из-за двух, стоящих в углу станков иностранного происхождения, их с великим трудом привез из Франции отец. На станках никто никогда не ткал да и не мог бы, потому что в первый же месяц крестьяне растащили для своих нужд все съемные детали. Рядом с конюшней приземистый крепкий сарайкаретник. От каретника вниз уходила мощеная дорога, за воротами булыжник кончался, и дорога широким устьем вливалась в твердый песчаный тракт. Отделенная от каретника огородом с парниками стояла людская, а дальше сад и любимое место детства — небольшой сарайчик под соломенной крышей — псарня.
В золотые времена детства этот сарайчик казался самым оживленным и нужным местом в доме. Хозяева мызы любовно и пристально следили за сложным собачьим бытом. Три дворовых парня под присмотром егеря натаскивали легавых и гончих. В свои редкие и короткие наезды на мызу князь Оленев всей душой отдавался охоте — на волков ходил, зайцев травил, с ружьем гулял в поисках боровой дичи. Случалось такое счастье, что и Никиту он брал с собой на охоту.
После смерти жены князь забрал сына в Петербург. Утих на мызе охотничий азарт, и чистопородные легавые, гончие покинули барский холм — кого продали, кого подарили, оставшиеся собаки не получали нужного присмотра, и крестьянские дворняги как-то незаметно поменяли окрас, приобрели неожиданную легкость бега и сменили сторожевые инстинкты на охотничьи.
Но, оказывается, не совсем умерла жизнь в сарайчике. Прошлым летом всеми забытая сука Милка ощенилась десятью щенками, из которых семь выжили и превратились в свору веселых и бестолковых псов.
Старый егерь давно оставил земную юдоль, и заступивший на его место, унылый толстый малый, усвоивший из своих обязанностей только привилегии, которые давало звание егеря, стоял теперь перед барином и с некой душевной натугой и виноватостью в голосе рассыпал бисер слышанных когда-то охотничьих терминов. Веселые псы, не понимая, что речь идет об, их великих достоинствах, как-то: умении держать стойку и находить дичь, залихватски лаяли, прыгали, аки бесы, норовя схватить Алешу за соблазнительно блестевшие в чулках икры. Больше всех старался ярко-рыжий поджарый кобель, носивший гордую кличку Оттон.
— Никита, они меня сожрут. — Алеша поднял палку и отступил к стене псарни.
— Не, барин, они смирные. Сеттера не кусаются. А зубьями щелкают, стать, от избытка жизни. Кыш, янычары! — прикрикнул егерь на собак.
— Утром на рябчиков пойдем, — строго сказал Никита, — или на тетеревов.
— А где их взять-то, рябчиков? Нету их у нас. И тетеревов тоже нету.
— Куда ж они подевались?
— А шут их разберет. Повымерли, — задумчиво сказал егерь. — Ничего у нас нету, ни зайцев, ни лис. Все повымерли…
Какой-то новый звук отвлек веселых псов от заманчивой перспективы покусать барские ноги. Они вдруг замерли, каждый подобрал в стойке лапу, а потом все, как по команде, с брехливым, дворняжьим лаем бросились через огород вниз к тракту.
Вскоре по булыжникам загрохотали колеса. Собачья стая загнала карету на задний двор и, решив, что выполнила свою кровную обязанность, разбойно взвизгнула и скрылась в кустах.
Бледное лицо Гаврилы мелькнуло в открытом окне дома, и в тот же миг ставни захлопнулись.
— Не иначе как гайдуки от княгини Черкасской, — со смехом сказал Никита, — или от боярыни Северьяловой. Пошли встречать.
Зря Гаврила прятался от нового гостя. Навстречу друзьям бежал Саша Белов и, размахивая шляпой с красивыми перьями, весело кричал:
— Привет гардемари-инам! Ну и напугали вы меня, братцы! Я ведь, братцы, подумал, что вы от Котова сбежали.
— Котов — это старая шутка! Придумай что-нибудь поновее! — весело воскликнул Алеша и осекся, увидев, как посерьезнело лицо Никиты.
— Так вот… — начал Саша, когда они вошли в дом, и подробно рассказал друзьям о событиях последней недели.
Алексей слушал, полуоткрыв рот, онемев и окаменев, и только сложная игра лицевых мускулов выдавала его душевное состояние. Когда Саша рассказывал про Зотова, Алеша залился румянцем и нахмурился, стараясь скрыть смущение, Саша говорил — «Черкасский», и на лице Алексея появлялась маска пугливого недоумения, когда он слышал «Котов», то сразу мрачнел, а рука сама упиралась в бедро в поисках шпаги.
— Ну и новости ты принес, — покачал головой Никита. — Это что ж получается? Котов охотится за Алешкой, Черкасский — единственный человек, который может что-то сообщить про Зотова, а Черкасский и Котов чуть ли не друзья. Иначе почему они одной ниточкой повязаны, как ты говоришь?
— А, может, они чуть ли не враги? — задумчиво вставил Алеша.
— Враги они или друзья, это мы узнаем, — деловито сказал Саша.
— Послушай, а что за человек Черкасский? — спросил друга Никита. — У нас эту фамилию третьего дня под окнами на все лады склоняли. Любительница румян…
— А имя? — так и подпрыгнул Белов.
— Не помню. Га-а-врила!
Камердинер вошел боком в горницу. От его былого петербургского лоску не осталось и следа. Он был одет в мятую рубаху, крестьянские порты и рыжие скособоченные валенки.
— И не жарко? — насмешливо спросил Саша, пялясь на Гавриловы ноги.
Камердинер высокомерно кхекнул и скосил глаза в угол.
— Он здесь в подвале прячется, — пояснил Алеша, с сочувствием глядя на потерпевшего фиаско алхимика.
— Гаврила, где живет княгиня Черкасская?
— На Фонтанной, недалеко от Синего моста. Я сам к ним заходил.
— Как же ты туда попал?
Гаврила с достоинством подбоченился, отставил ногу и отвернулся важно, мол, с каких это пор вы, Никита Григорьевич, стали интересоваться моими делами.
— Я с их служанкой знаком, с карлицей Прошкой. — Камердинер картинно изогнул лохматую бровь. — А с карлицей княгини Черкасской меня познакомила горничная госпожи Рейгель или нет… вру, госпожа Рейгель потом, с Прошкой меня познакомила мамзель графов Урюпиных, а с мамзелью еще в Москве меня познакомила пекарская дочь. Знаете пекарню, что на Никольской у Богоявленского монастыря за Ветошными рядами? А с дочерью пекаря…
— Гаврила, ты ловелас, — перебил его Никита, с изумлением вглядываясь в камердинера. — Ты бабник…
— Химик я, — отозвался Гаврила с достоинством.
— А госпожа Рейгель?.. — спросил Саша. — Вера Дмитриевна?
— Она самая. На Васильевском обретаются. Сейчас нездоровы. Саша меж тем быстро листал отцовскую книжку.
— Нашел! Местожительство госпожи Рейгель… надо будет к ней наведаться… А вот и княгиня Аглая Назаровна Черкасская. Она?
— Она, — подтвердил Гаврила и спросил с интересом: — Что это у вас, Александр Федорович, за книжечка? Позвольте полюбопытствовать.
— Саш, дай ему книгу. Иди, Гаврила. Нам поговорить надо… Что будем делать, сэры?
Друзья придвинулись друг к другу, сели в кружок, нагнули головы и, таинственно поблескивая глазами, уставились в пол. «Ну?» — «Что — ну?» — «Я не знаю…» — «Надо найти Котова». — «Легко сказать…»— «Надо найти Котова и вызвать его на дуэль». — «Один раз уже вызывали. С негодяями не дерутся на дуэли!» «Именно с негодяями и дерутся. И убивают». — «Тогда я вызову Котова. У Алеши и так достаточно неприятностей». — «Бумаги бы вернуть Бестужеву. Он защитит нас от Котова». — «Но как нам попасть к Бестужеву, скажи на милость? От отца никаких вестей». — «Я попробую через Друбарева».
Алеша сидел молча, кусал губы и, наконец, сказал, положив руки на колени друзей.
— Я знаю, что надо делать. У нас есть замечательная возможность проникнуть в дом Черкасского. Гаврила с помощником пойдет туда лечить физиономию Аглаи Назаровны.
— Прекрасно! — воскликнул Саша. — С Гаврилой пойду я.
— Тебе нельзя, — покачал головой Алеша. — Над тобой висит Лесток.
— Тогда пойду я, — улыбнулся Никита. — Мы с Гаврилой отлично сработались. Я знаю по-латыни названия всех его компонентов.
— Тебе нельзя, — твердо сказал Алеша. — Княгиня может случайно узнать, что ты князь Оленев. В этом городе у вас есть общие знакомые. С Гаврилой пойду я.
— Ты безумец! — воскликнули Саша и Никита хором. — В этом доме ты можешь встретить Котова. Ты и опомниться не успеешь, как на тебя напишут новый донос и ты арестован!
Алексей подождал, пока друзья выкрикнут самые страшные свои предположения, улыбнулся смущенно, потрогал пробивающиеся усы.
— В доме князя я могу напасть на след Зотова. Софья ждет от меня письма. С Гаврилой пойду я.
И друзья уступили.
Ночь залила долину меж холмов теплым туманом, и потонули в ней кудрявые берега речки, и стога на пойменном лугу, и убегающий к горизонту проезжий тракт. Отзвонили колокола на розовой колокольне, стих шум в крестьянских избах. С гиканьем прогнали лошадей в ночное дворовые ребятишки, и снова все смолкло.
Спит мыза… Никита видит во сне Сорбонну. Она странная, ни на что не похожая: три храма на высоких холмах. «Ты доволен?»— спрашивает отец. — «Да», — шепчет Никита. И уже не храмы, а три бревенчатых избы стоят на холмах. Он силится понять — почему, и душу его охватывает восторг. Он жаждет жертвы во имя какойто великой цели, он желает счастья всем ценой своих мук, а Сорбонна — это его счастье, его мука…
— Софья, — шепчет в подушку Алексей. — СофьяИмя пьянит, блаженно тяжелеет голова, глаза горячи от слез. И вот уже маменькина усадьба явилась его взору. Рогатый месяц запутался в ветвях черемухи, и в приглушенном его свете легкая фигурка сбежала с крыльца. А когда лунный серп обрел свободу и, перепачканный соком ягод, вырвался на чистое небо, Софья лежала рядом, и губы ее были терпкими, как черемуха, и сено пахло покоем.
Только Саша не мог уснуть. Жарко, душно, мыши пищат… «Надо подумать, сэры! Это безумие — отпустить Алексея в дом Черкасского. Это просто глупость. Но разве я уступил бы кому-нибудь право бороться за Анастасию? Помолчи, братец… Анастасия уехала с французом. Ему ты ее уступил… Но скажи она только слово, и… убил бы француза, убил бы Бергера… Хорошо воевать, лежа на подушке…»
Саша вышел во двор. Маленькое окно «ткацкого сарая» слабо светилось. Кто сей полуночник? Слабый свет посылала лучина, воткнутая в паз ткацкого станка. На полу сидел Гаврила и, постукивая от нетерпения валенком, старательно переписывал книгу Сашиного родителя. Зачем она ему?
Саше было невдомек, что в эти минуты камердинер переживал величайший душевный подъем. Мать честная, сколько адресов! И уже население всей необъятной России видел он своими клиентами, которым почтой можно будет переправлять и румяна, и серу для париков, и лекарства всякие…
«А, может, и мне переписать бестужевские письма? — пришла Саше в голову шальная мысль. — В самом деле, мы даже ни разу не заглянули в пакет. Никита говорит, что это гнусность — читать чужие письма… Может, оно и гнусно, но не с такими людьми, как Лесток. И потом… если б Бестужев захотел, то мог бы помочь Анастасии…» Короткий лай Оттона взметнулся над огородами, ему сразу помог другой собачий голос, звонкий и нетерпеливый, и вот уже вся стая сеттеров, забыв повадки родни, метнулась с холма вниз в травле заблудившегося зайца.
— В путь, гардемарины! Нас ждут великие дела! — крикнул, выйдя на крыльцо, Никита.
— В путь! — отозвался Саша.
— Великие дела, — пробормотал Алексей, с трудом просыпаясь, и тут же вскочил с лавки, вспомнив, что с этой минуты он не школяр навигацкой школы и будущий гардемарин, а скромный помощник парфюмера и лекаря: — Никита, вели закладывать карету!
Но отправиться в Петербург немедленно друзьям помешало отсутствие Гаврилы. На все расспросы дворня отвечала, что камердинер с большой сумой и посохом ушел с мызы ранним утром.
— Проморгали алхимика. Может, он странствовать пошел?
— Нет. Пешком он странствовать не любит, — утешил друзей Никита. — Я думаю, он отправился на сбор местных компонентов, то есть трав.
— А вдруг Гаврила не согласится идти к Черкасской? — с опаской спросил Алеша, удивляясь, что столь простая мысль не приходила ему в голову.
— Что значит — не согласится? — удивился Саша. — Пусть Никита его заставит. Он князь или не князь?
— Я князь, — согласился Никита. — Но Гаврилу не так просто заставить. И потом, он очень боится Черкасской…
Гаврила явился только к полудню. Прошел в ткацкий сарай, расчистил от хлама большой, грубо сколоченный стол и начал неторопливо опорожнять холщовую суму.
В его лишенных суеты движениях, в осторожности и даже скрытой ласке, с которой он выкладывал на стол сухие травы и очищенные от земли корневища, была такая значимость, что друзья, собиравшиеся обрушить на голову Гаврилы весь свой гнев, нерешительно топтались рядом и молча, с некоторой ошеломленностью смотрели на приобретенные Гаврилой богатства. Как-то получалось, что они: три смелых молодых человека, готовых к осуществлению грандиозных замыслов, вдруг потускнели рядом с камердинером, который не мучился все утро от безделья, не убивал время, а занимался полезной работой и теперь был глубоко уверен в уважении к себе и к своему делу.
— Что это? — Алексей ткнул пальцем в аккуратно подрезанные желтоватые корни.
— Черемица, — ласково сообщил Гаврила.
— А зачем она — черемица?
— Настойку делать. Ломоту в костях излечивает, от чесотки помогает, если мазать. Внутрь не принимать. Оч-чень ядовита.
— А здесь какие-нибудь травы, чтоб чирьи с лица удалить есть? — спросил Саша, как всегда смотря в существо вопроса.
— А как же! Есть. Вот… — Пальцы Гаврилы легко встряхнули коробочку семян. — Белена. Настойку делать… маслица подсолнечного или конопляного влить — и готово. Мажь… Только вы ее, Александр Федорович, руками не трогайте, оч-чень ядовита.
Алексей явно входил в роль и, уже чувствуя себя помощником Гаврилы и желая приобщиться к сложной науке врачевания, уверенно сказал:
— Это дурман. Помогает при воспалении глаз.
— А как же, — согласился Гаврила, — при падучей, при кашле…
— Ядовита?
— Оч-чень! — с восторгом отозвался камердинер.
— Ты что одних ядов набрал? — обрушился на Гаврилу Никита. — Уж не травить ли кого собрался?
Тот хмуро глянул на барина и кхекнул. Перевести этот взгляд и звук можно было однозначно: «Если надо, то и отравим. Нам, химикам, все по плечу!»
Друзья переглянулись. Как начинать разговор о главном?
— Гаврила, — начал Никита строгим голосом. — Ты сегодня поедешь к Аглае Назаровне Черкасской. Лечить ее будешь. Понял?
— Что же вы, Никита Григорьевич? То спасаете от верной гибели, то режете без ножа, — спокойно сказал Гаврила, не секунды не веря, что такое дикое предложение можно высказать всерьез, и продолжая сортировать растения.
— Да не трусь! Там тебе только рады будут. И денег кучу заработаешь.
Упоминание о деньгах насторожило Гаврилу, он понял, что барин не шутит.
— Всех денег не заработаешь, — сказал он с испугом. — Хоть вяжите, не пойду. Лучше дома погибать.
— Гаврила, нам очень нужна твоя помощь, — мягко сказал Алексей. — Нам очень нужно попасть в дом Черкасских, а без тебя мы не сможем этого сделать.
— Зачем это вам в этот дом?
— Мы тебе расскажем.
Сам того не ведая, Алексей нашел правильный тон в разговоре, и когда Гаврила понял, что страшный визит в дом Черкасских неотвратим и что он пойдет туда не один, то перестал причитать и охать.
— Будь по-вашему, — сказал он с таким видом, словно шел для любимого барина на Голгофу.