Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №03 (622)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Гардемарины (сериал) снят по романам Нины Соротокиной (Россия)

Сообщений 81 страница 100 из 204

81

10
   Саша прождал Никиту до самого вечера, а потом махнул на все рукой и отправился во дворец к жене.
   — Сашенька, голубчик, да как ты вовремя! Государыня сегодня спала до трех, а потом в Троице-Сергиеву пустынь изволила уехать. Меня с собой хотела взять, но я сказалась больною, мол, лихорадит. Теперь меня и ночью в ее покои не позовут. Государыня страсть как боится заразиться, — говорила Анастасия, быстро и суетливо передвигаясь по комнате.
   Она выглянула в окно — не подсматривают ли, зашторила его поспешно, подошла к двери, прислушалась, открыла ее рывком, позвала горничную Лизу, что-то пошептала ей и наконец закрылась на ключ.
   Саша поймал ее на ходу, прижал к себе, поцеловал закрытые глаза. От Анастасии шел легкий, словно и не парфюмерный дух, пахло малиновым сиропом.
   — Может, поешь чего? — шепнула Анастасия.
   — Расстели постель.
   По-солдатски узкая кровать стояла в алькове за кисейным, пожелтевшим от времени балдахином. И кровать с балдахином, и атласные подушечки, украшавшие постель, и шитое розами покрывало было привезено Анастасией из собственного дома и входило в необходимый набор дорожных принадлежностей, таких же, как сундук с платьями, ларец с чайным прибором и саквояж с драгоценностями, кружевами и лентами.
   Жизнь Анастасии, как и самой государыни, вполне можно было назвать походной. Елизавета не умела жить на одном месте. Только осеннее бездорожье и весенняя распутица могли заставить ее прожить месяц в одних и тех же покоях. В те времена дворцы для государыни строились в шесть недель, и поскольку стоили они гораздо дешевле, чем вся необходимая для жизни начинка, как-то: мебель, зеркала, канделябры и постели, то все возилось с собой, и не только для государыни, но и для огромного сопровождающего ее придворного штата. Не возьми Анастасия с собой кровать, и будет спать на полу, не возьми балдахина, и нечем будет отгородиться от дворни, которая ночует тут же на соломе: иногда в комнату набивалось до двадцати человек.
   Кто-то резко постучал в дверь. Анастасия тут же села в кровати, прижала палец к губам. Послышался оправдывающийся голос Лизы:
   — Барыня больны, почивают…
   — Тебя кто-нибудь видел? — шепотом спросила Анастасия мужа, прижимая губы к его уху.
   — Может, и видел… Что я — вор? Чего мне бояться?
   — Шмидша проклятая, теперь государыне донесет…
   Шмидшей звали при дворе старую чухонку, женщину властную, некрасивую до безобразия и беззаветно преданную Елизавете. Лет двадцать назад чухонка была женой трубача Шмидта, по молодости была добра, а главное до уморительности смешна, за что и была приближена к камер-фрау — шведкам и немкам из свиты Екатерины I.
   Сейчас она состояла в должности гофмейстерины, то есть была при фрейлинах — спала с ними, ела, ходила на прогулки и, как верная сторожевая, следила за каждым шагом любого из свиты государыни.
   За дверью уже давно было тихо, а Анастасия все смотрела пристально на замочную скважину, словно вслушивалась в глухую тишину.
   — Ну донесет, и черт с ней, — не выдержал Саша. — Что мы — любовники?
   — Вот именно, что любовники, — сказала она тихо и засмеялась размягченно, уткнувшись куда-то Саше под мышку… — Был бы ты больной или старый, я бы не так боялась. А сегодня государыня в гневе… мало ли. У нас днем история приключилась, но об этом потом…
   — Обо всем потом, — согласился Саша.
   Дальше последовали поцелуи, объятия и опять поцелуи.
   — Господи, да что это за кровать такая скрипучая и жесткая! Как ты на ней спишь? — ворчал Саша.
   — Плохо сплю, — с охотой соглашалась Анастасия. — И сны какие-то серые, полосатые, как бездомные кошки. Скребут… Я сама, как бездомная кошка. Домой хочу!
   Последняя фраза Анастасии была криком души, так наболело, но скажи ей завтра, мол, возвращайся в свой дом, хочешь в Петербурге живи, хочешь в деревне, но чтоб во дворец ни ногой, Анастасий наверняка смутилась бы от такого предложения. Как ни ругала она двор, и приживалкой себя величала, и чесальщицей пяток, и горничной, это была жизнь, к которой она привыкла и в которой уже находила смысл. В дворцовой жизни был захватывающий сюжет и элемент игры, сродни шахматной, каждый шаг надо было просчитывать. От верного хода — радость, от неправильного… большие неприятности, но ведь интересно!
   Месту при дворе, которое занимала Анастасия, дочь славного Ягужинского и внучка не менее славного Головкина, завидовали многие. Приблизив к себе дочь опальной Бестужевойnote 2, государыня как бы подчеркивала свою незлобивость и великодушие. Пять лет назад она собственной рукой подписала указ о кнуте и урезании язычка двум высокопоставленным дамам — Наталье Лопухиной и Анне Бестужевой. Но дети за родителей не ответчики: Елизавета не только любила выглядеть справедливой, но и бывала таковой.
   Первый год жизни во дворце был для Анастасии сущим адом. Наследник, щенок семнадцатилетний, вообразил себе, что влюбленnote 3 в красавицу — статс-даму. Правду сказать, любовью, флиртом с записочками, вздохами был насыщен сам воздух дворца, не влюблялись только ущербные, и Петр Федорович, накачивая себя вином, поддерживал себя в постоянной готовности, но по странному капризу или душевной неполноценности, когда и понять-то не можешь, что есть красота, он благоволил к особам самой неприметной внешности, а иногда и вызывающе некрасивым: Катенька Карр была дурнушкой, дочка Бирона— горбата, Елизавета Воронцова просто уродлива. Так что Анастасия в этом ряду была странным исключением, и оставил Петр свои притязания не только из-за строптивости и несговорчивости «предмета», но и из-за внутреннего, скорее неосознанного убеждения, что красавица Ягужинская, богиня северной столицы, — ему не пара и рядом с ней он будет просто смешон. Потом наследник болел, венчался, завел свой двор. Его нежность к Анастасии стала далеким воспоминанием, но и по сей день на балах и куртагах он любил фамильярно — дружески показать ей язык или вызывающе подмигнуть, мол, я-то, красавица, всегда готов, только дай знать.
   Елизавета не одобряла откровенных ухаживаний наследника за своей статс-дамой, тем не менее пеняла Анастасии, что та неласкова с Петрушей. «Экая гордячка надменная, — говорила она Шмидше, — кровь Романовых для нее жидка!» Шмидша не упускала случая, чтобы передать эти попреки Анастасии с единой целью: озадачить, позлить, а может быть, вызвать слезы.
   Сама Елизавета легко находила оправдание нелогичности своего поведения. Все видят, что Петруша дурак, обаяния никакого, но показывать этого — не сметь! Так объясняла она себе неприязнь к Анастасии.
   Была еще причина, по которой Елизавета имела все основания быть строгой со своей статс-дамой — ее неприличный, самовольный брак. Когда после прощения государыни Анастасия вернулась из Парижа в Россию, государыня немедленно занялась поиском жениха для опальной девицы. Скоро он был найден — богатейший и славный князь Гагарин, правда, он вдовец и чуть ли не втрое старше невесты, но это не беда. «Прощать так прощать, — говорила себе Елизавета, — пусть все видят мое добросердечие, а то, что она с мужем за Урал поедет, где князь губернаторствует, так это тоже славно — не будет маячить пред глазами и напоминать о неприятном».
   И вдруг Елизавета с негодованием узнает, что оная девица уже супруга — обвенчалась тайно с каким-то безродным, нищим гвардейцем. Это не только глупо и неприлично — это неповиновение! Шмидша нашептала странные подробности этого брака. Оказывается, он был состряпан не без участия канцлера Бестужева. Может, здесь какая-то тайна? Елизавета порасспрашивала Бестужева, но если канцлер решил быть косноязычным, его с этого не спихнешь. Мекая и разводя руками, он сообщил, что-де любовь была, а он-де не противился, потому как юная его родственница не могла рассчитывать на приличную партию.
   Ладно, дело сделано, и будет об этом. Анастасии ведено было жить при государыне, но мужу строжайше запретили появляться в дворцовых покоях жены. Приказать-то приказали, а проследить за выполнением почти невозможно. Уж на что Шмидша проворна, но и тут не могла уследить за посещениями Белова. Мало-помалу, шажок за шажком добивалась Анастасия признания своего супруга. Сейчас Саше позволено приезжать к жене, но тайно, не мозоля глаза государевой челяди, чтоб не донесла лишний раз и не вызвала неудовольствия государыни. Никак нельзя было назвать Анастасию любимой статс-дамой…
   А потом вдруг все изменилось. Елизавета не воспылала к Анастасии нежностью, та по-прежнему не умела угодить, рассказать цветисто сплетню, но была одна область, бесконечно важная для государыни, в которой Анастасия оказалась истинно родной душой. Этой областью были наряды и все, что касаемо для того, чтобы выглядеть красавицей.
   Стоило Анастасии бросить мимоходом: «Жемчуг сюда не идет, сюда надобны… изумруды, пожалуй», — как немедленно приносили изумрудную брошь бантом или в виде букета, и Анастасия сама накалывала ее на высокую грудь государыни.
   Ни к чему Елизавета не относилась так серьезно, как к собственной внешности. Может быть, это сказано не совсем точно, потому что серьезно она относилась к вопросам веры, к милосердию, к лейб-компанейцам, посадившим ее на престол, а также к политике, которая должна была ее на этом престоле удержать, очень серьезным было для нее понятие «мой народ», но вся эта серьезность была вызвана как бы вселенской необходимостью, а любовь к платьям, украшениям, туалетному столу и хорошему парикмахеру — это было истинно ее, необходимое самой натуре. Может быть, здесь сказался вынужденный отказ от этих радостей, когда она при Анне Иоанновне вела более чем скромный образ жизни, поэтому и принялась наверстывать упущенное с головокружительной быстротой.
   Елизавета, как никто при дворе, была знакома с парижскими модами, и Кантемир, поэт и посол во Франции, до последнего своего часа перемежал страницы политических отчетов подробным описанием модных корсетов, юбок и туфель. Ни один купец, привозивший ткань и прочий интересный для женщин товар, не имел права торговать им прежде чем предъявит его первой покупательнице — императрице. Елизавета любила светлые ткани, затканные серебрянымии золотыми цветами. Надо сказать, они шли ей несказанно. Но вернемся к Анастасии. Как только Елизавета узнала, что в ней есть вкус и тонкость, и умение достичь в одежде того образца, который только избранным виден, она в корне изменила к ней свое отношение. Отныне Анастасия всегда присутствовала при одевании императрицы, за что получала подарки и знаки внимания. Тяжелая это должность — «находиться неотлучно».
   Вот и сегодня, кто знает, всю ли ночь проспит императрица, или вздумается ей часа в три ночи назначить ужинать. Но пока об этом не будем думать, пока будем чай пить.
   Анастасия накинула поверх ночной рубашки теплый платок, ноги всунула в туфли на меху: сквозняками продувало дворец от севера до юга. Она не стала звать Лизу, сама вскипятила воду на спиртовке.
   — Ты знаешь, вчера на балу человека убили. Что об этом говорят?
   — Ничего не говорят, — удивленно вскинула брови Анастасия. — Наверное, от государыни это скрыли. А важный ли человек?
   Саша вкратце пересказал всю историю, как они с Никитой обнаружили убитого, как пришла охрана, как поспешно унесли труп, взяв с Саши клятвенное обещание не разглашать сей тайны. Анастасия слушала внимательно, но, как показалось Саше, без интереса. Убийство незнакомого человека ее не занимало.
   — А ты что хотела рассказать? — перевел Саша разговор. — Какая у вас история приключилась?
   — Опять неприятности с молодым двором, вот только не пойму, в чем здесь дело…
   Саша знал, что Анастасия не поддерживает никаких отношений ни с Петром, ни с Екатериной. Служишь государыне — и служи, а связь с молодым двором приравнивалась к шпионажу.
   — Сегодня утром, — продолжала Анастасия, — вернее не утром, часа три было, я причесывала государыню. Она как бы между прочим велела позвать к себе великую княгиню. Та пришла… И тут началось! «Вы безобразно вели себя в маскараде! Что за костюм? Назвались Дианой, так и одевайтесь Дианою. А что это за прическа? Кто вам дал живые розы? Зачем вы их прикололи?»
   — По-моему, Екатерина прекрасно выглядела!
   — За это ее и ругали. И еще Екатерина имела дерзость сказать, что потому украсилась розами, что у нее не было подобающих драгоценностей, мол, к розовому мало что идет. Государыня здесь прямо взвилась. Оказывается, она хотела подарить Екатерине драгоценный убор, но из-за болезни, у той была корь, государыня не поторопила ювелира.
   — Вот как описывает Елизавету Петровну Болотов, наш уважаемый писатель, историк и агроном: «Роста она нарочито высокого и стан имеет пропорциональный, вид благородный и величественный, лицо имела круглое с приятной и милостивой улыбкой, цвет лица белый и живой, прекрасные голубые глаза, маленький рот, алые губы, пропорциональную шею, но несколько толстоватые длани…»
   К тридцати девяти годам Елизавета была уже полновата, грузновата, но на Руси дородность не считалась недостатком.
   — А вдруг бы великая княгиня умерла? Зачем же зря тратиться? — усмехнулся Саша.
   — Ну уж нет! Государыня не мелочна. Здесь другая причина. Екатерине бы оправдываться, а она молчит, словно не слышит. Тут государыня и крикнула: «Вы не любите мужа! Вы кокетка!» Тут великая княгиня расплакалась, а нас всех выслали вон. Они еще минут пятнадцать разговаривали, а потом государыня вдруг уехала в Троице-Сергиеву пустынь. Меня с собой хотела взять, да щеки мои пылали, как от жара.
   — Эти ваши дворцовые дела, — поморщился Саша. — Отчитать так жестоко женщину только за то, что она молода и лучше тебя выглядит! С души воротит, право слово.
   Анастасия мельком взглянула на мужа, поправила платок, потом задумалась. Она пересказала предыдущую сцену тем особым тоном, каким было принято сплетничать при дворе; с придыханием, уместной поспешностью, неожиданной эффектной паузой. А потом вдруг забылась дворцовая напевка, и она стала говорить простым домашним голосом, исчезла «государыня», ее место заняла просто женщина.
   — Никогда нельзя понять, за что Елизавета тебя ругает. Привяжется к мелочи, а причина совсем в другом. Я знаю, если она мне говорит с гневом: «…У тебя руки холодные!» или «Что молчишь с утра?» — это значит, она мать мою вспомнила и ее заговор… Гневается! Разве поймешь, за что она ругала Екатерину? Может, провинился в чем молодой двор, а может, бессонница замучила и живот болит. — Она устало провела рукой по лицу, словно паутину снимала. — Ладно. Давай спать…
   Еще только начало светать, трех ночи не было, когда Анастасия вдруг проснулась, как от толчка, села, прислушалась. По подоконнику редко, как весенняя капель, стучал дождь, ему вторили далекие, слышимые не более, чем мушиное жужжание, звуки. Но, видно, она правильно их угадала, вскочила и крикнула Лизу.
   — Что? — спросил Саша, просыпаясь.
   — Прощаться, милый, пора. — Шепот ее был взволнованным. Она уже успела облачиться в платье на фижмах, а Лиза торопливо укладывала ей волосы.
   Саша ненавидел эти секунды. Ласковое, родное существо вдруг исчезало, а его место занимала официальная, испуганная, нервическая дама. Говорить с ней в этот момент о каких-либо серьезных вещах было совершенно невозможно, потому что все существо ее было настроено на восприятие далеких, только ей понятных звуков. По коридору протопали вдруг тяжелые шаги, видно, гвардейцы бросили играть в фараона и поспешили куда-то по царскому зову.
   — Когда увидимся? — спросил Саша.
   — Я записку пришлю. — Она вслепую поцеловала Сашу. — Выйдешь после меня минут через десять. И только, милый, чтоб тебя никто не увидел, позаботься об этом.
   — Это как же я позабочусь?
   Но она уже не слышала мужа. Осторожно, чтобы не было слышно щелчка, она отомкнула дверь, кинула Саше ключ — «Лизе отдашь!» — и боком, чтобы не задеть широкими фижмами дверной косяк, выскользнула в коридор.
   Минут через десять явилась Лиза и, взяв Сашу, как ребенка, за руку, безлюдными, неведомыми коридорами вывела его из дворца. Он постоял на набережной, поплевал в воду, посчитал волны, а потом пошел в дом к Нарышкиным, где во всякое время дня и ночи — танцы, веселье, музыка, дым коромыслом, а в небольшой гостиной, украшенной русскими гобеленами, до самого утра длится большая игра.

0

82

11
   Главная вина юной Екатерины перед Елизаветой и троном состояла в том, что за четыре года жизни в России она не сделала главного, для чего ее выписали из Цербста, — не произвела на свет наследника.
   Государыне уже казалось, что она совершила непоправимое — ошиблась в выборе. Ей мечталось, что Петр Федорович, при всех издержках характера и воспитания, приехав в Россию, вспомнив покойную мать и великого деда, вернется к изначальному, к истинным корням своим — русским. Вместо этого великий князь стал еще более голштинцем, чем был. Он собрал вокруг себя всех подвизающихся в Петербурге немцев и вкупе с теми, кто приехал с ним из Голштинии, образовал в центре России словно малое немецкое государство.
   Екатерина тоже жила в этом, противном духу государыни, мирке, но жила сама по себе. При этом она была почтительна, весела, доброжелательна, упорно, хоть и коверкая слова, говорила по-русски, но какие мысли клубились под этим высоким, чистым, упрямым лбом, Елизавета не могла понять, сколько ни старалась.
   В глухие ночные часы, когда Елизавета не могла уснуть и часами глядела в черные, казавшиеся враждебными окна, чесальщицы пяток — а их был целый штат, и дамы самые именитые — нашептывали ей подробности семейной жизни великих князя и княгини. О Петре Федоровиче не говорили дурных слов, государыня сама их знала, но Екатерина… «Хитрая… ваше величество, улыбка ее — маска, к Петру Федоровичу непочтительна, насмешлива, обидчива, чуть что — в слезы… Пылкой быть не хочет, матушка государыня… супружескими обязанностями пренебрегает и страсти мужа разжечь не может!» Это ли не противная государству политика?
   Елизавета советовалась с Лестоком, но беспечный, а скорее хитрый лейб-медик, который благоволил к великой княгине, а перед Петром заискивал, не захотел говорить языком медицины.
   — Люди молодые, здоровые. Бог даст, матушка, и все будет хорошо! — И засмеялся белозубо. До пятидесяти лет сохранить такую улыбку! При этом рассказал историйку или сказку про одну молодую пару: тоже думали — бесплодие, а оказалось, что молодая просто любила поспать. И уж как разбудили!..
   Канцлер Бестужев понимал сущность дела лучше самой государыни, ему и объяснять ничего не надо. Он давно считал, что молодой двор надо призвать к порядку. Но не только отсутствие ребенка его волновало. Мало того, что бражничают, бездельничают, флиртуют, давая повод иностранным послам для зубоскальства, так еще плетут интриги! Маменька великой княгини — герцогиня Иоганна — не давала Бестужеву покоя. Выдворили ее из России, но она и оттуда, со стороны, хочет навязать русскому двору прусскую политику. А сущность этой политики в том, чтобы свергнуть его, Бестужева.
   Совет канцлера был таков: необходимо составить соответствующую бумагу, в коей по пунктам указать молодому двору, как им жить надобно, а если пункты соблюдаться не будут, принимать меры, то есть строго наказывать.
   Такой совет не столько озадачил, сколько развеселил Елизавету. Ах, Алексей Петрович, истинно бумажная душа! Да разве можно кого-либо заставить жить по пунктам? Как бы ни были хороши эти пункты, если у человека совести нет иль, скажем, он с этими пунктами не согласен, так неужели он не найдет тысячи способов пренебречь пронумерованной бумагой?
   И напряги Елизавета свой тонкий ум, поразмысли об этом вечерок, может быть, и придумала бы что-нибудь дельное, но не могла эта подвижная, как ртуть, женщина слишком долго думать о государственной пользе. Она велела заколотить дверь, соединяющую ее покои с апартаментами молодого двора, досками и, отгородясь таким способом от надоевшего Петра и его супруги, занялась своими делами.
   И летит по зимнему первопутку кибитка государыни с дымящейся трубой, искры взвиваются в ночное небо. В кибитке установлена печка для обогрева, лошадей меняют каждые десять верст. В Москву! На тайное венчание с бывшим певчим, красивейшим и нежнейшим Алексеем Григорьевичем Разумовским. Историки спорят — было, не было этого венчания в церкви подмосковного сельца Перова, документы отсутствуют. А я точно знаю, и без всяких документов: было! Если могла Елизавета хоть тайно освятить свою любовь церковным браком, то не стала бы от него отказываться, как не отказывалась она никогда от радостей жизни.
   Сколько было в этой женщине жизненной силы! И не стоит говорить, что она была направлена не туда, то есть не на государственные нужды. А может, именно туда, куда надо. Елизавета была совестлива, религиозна, незлобива, в ее сердце жила память о делах Петра Великого, она отменила смертную казнь — более чем достаточно для женщины, и пусть государственными делами занимаются министерские мужи, она отдает свое время охоте и маскарадам, святочным играм на рождество, катаньям на масленицу, ночевкам в шатрах, русским хороводам на лужайках и любви, ах, как слабо женское сердце!
   Итак, великий князь был предоставлен самому себе и жил весело, развлекаясь с Катенькой Карр, напиваясь с егерями, занимаясь экзерцициями с лакеями и обижая жену, а Екатерина учила русский язык, читала Плутарха, письма мадам де Севинье и, оберегая свою независимость, аккуратно переписывалась с маменькой, что моталась по Европе, ища для себя выгод. Бестужев негодовал, понимая, что не может найти управу на молодой двор, однако жизнь скоро предоставила ему эту возможность.
   В комнате с забитой досками дверью Петр Федорович разместил полки своих марионеток. В двадцать два года уже не играют в куклы и оловянных солдатиков, но великий князь, обвини его кто-нибудь в этом, сказал бы, что он разыгрывает баталии, и хоть макетно, на столе, но все равно тренирует ум полководца, и никому не сознался бы, что эти игрушки напоминают ему оставленный в Голштинии дом. Германия — страна игрушек, рождественских прекрасных кукол, заводных экипажей, танцующих кавалеров и прочая… Словом, он играл в солдатики, когда услыхал за забитой досками дверью отчетливый смех и звон бокалов. Государыня веселилась. Вначале он просто вслушивался в голоса за дверью. Наверное, им руководили не только любопытство, но и досада: кому понравится, если от тебя отгораживаются досками. Потом он приник к замочной скважине.
   Происходящее на половине государыни показалось ему столь интересным, что он придумал просверлить несколько дырочек в двери, чтобы устроить подобие спектакля. В зрители он позвал великую княгиню и двух фрейлин. Екатерина отказалась. Во-первых, потому что подглядывать нехорошо, а во-вторых, — просто опасно. Вместо Екатерины подвернулся капрал кадетского корпуса, который зачем-то болтался в покоях великого князя. Фрейлины встали на стулья и, радостно хихикая, приблизили глаза к дырочкам, капрал примостился у замочной скважины.
   За забитой дверью шел веселый ужин государыни с нежным другом ее Алексеем Разумовским, и все атрибуты этого ужина указывали на домашний, семейный его характер. Разумовский сидел против государыни в халате, они смеялись, потом государыня села к нему на колени-Фрейлины не решились досмотреть спектакль до конца, и у них, конечно же, хватило ума держать язык за зубами, если бы не великий князь… Тот, напротив, всем и каждому сообщил, что делает вечерами его тетушка. По дворцу поползли самые пикантные сплетни. Здесь интересен был и сам факт семейного ужина, и его пикантные подробности. Скоро сплетни и их источник стали известны государыне.
   Давно во дворце не видели ее в таком гневе. Дело расследовала Тайная канцелярия. Любопытного капрала высекли розгами, а Петра Елизавета вызвала к себе для ответственного разговора.
   Петр Федорович только играл раскаяние, в глубине души его тешила мысль, что позлил он тетушку, и Елизавета это почувствовала.
   — Ты, Петруша, вспомни, как на Руси наказывают неблагодарных сыновей. Да, да, — покивала она головой, видя, что Петр испугался. — Я о дяде твоем говорю, Алексее Петровиче. Помнишь, как дедушка с ним поступил?
   Петр вспомнил, и воспоминания заставили его посерьезнеть, однако ненадолго.
   После истории с дверью Елизавета и сказала канцлеру:
   — Ну, Алексей Петрович, сочиняй свои пункты.
   И Бестужев сочинил. Документов было два: один для великого князя Петра, другой для супруги его Екатерины Алексеевны. Главная мысль обоих документов: достойных особ необходимо перевоспитывать, для чего императорским высочествам назначались гофмейстер и гофмейстерина. Достойным особам надлежало ознакомиться с документом и поставить свою подпись.
   Пунктов в инструкции Петру Федоровичу было много, и они были самые разнообразные, например, забыть непристойные привычки, как-то: опорожнять стакан на голову лакея, забыть употреблять неприличные шутки и брань, особливо с особами иностранными, забыть искажать себя гримасами и кривляньями всех частей тела… Всего не перечислишь.
   Пунктов, предъявленных Екатерине, было всего три, но по значимости они перевешивали воспитательную инструкцию, врученную великому князю. Екатерине надлежало: во-первых, быть более усердной в делах православия, во-вторых, не вмешиваться в дела русской империи и голштинские, в-третьих, прекратить фамильярничать с «особами мужеска пола» — вельможами, камер-юнкерами и пажами. Тон документа был оскорбительный.
   Даже время не рассудило, кто прав в этих пунктах, пятидесятилетний канцлер или семнадцатилетняя девочка, которая и в те годы, как цветок в бутоне, несла в себе все задатки будущей Екатерины Великой. Да, наверное, она не прониклась до конца духовной красотой православия, но зато добровольно забыла старую, лютеранскую веру. Она не собиралась вмешиваться в дела русской империи, но мать в письмах задавала ей вопросы, и она, зачастую бездумно, отвечала на них. Последний пункт наиболее деликатен. Окидывая взглядом жизнь императрицы Екатерины, мы видим, что она умела поддерживать с «особами мужеска пола» дружественные отношения, но посмертное горе Екатерины, и не без основания, в том, что имя ее связывалось с откровенно сексуальными, порочными, почти скабрезными историями. Но пока супруге великого князя семнадцать лет, и она еще девица.
   Екатерина отказалась подписать эту бумагу. Алексей Петрович не настаивал. Спокойно и скучно канцлер сказал, что этим она только вредит себе, что государыня будет недовольна и что он имеет сообщить ей кое-что устно: ей запрещается переписываться с родными, поскольку письма эти вредят русской политике. И Екатерина подписала документ.
   Отныне она живет под присмотром, вернее, под надзором племянницы государыни — гофмейстерины Марии Семеновны Чоглаковой, двадцатичетырехлетней особы, имеющей мужа, детей, дамы добродетельной, пресной и излишне любопытной.
   Чтобы правила вежливости были соблюдены и переписка с родными не прекращалась, секретный чиновник из Иностранной коллегии, обладающий хорошим слогом и почерком, пишет за великую княгиню письма в Цербст. Депеши эти сам член коллегии Веселовский носит к великой княгине на подпись, а ей остается только кусать губы от злости, плакать и жаловаться. Впрочем, жаловаться было некому. Молодые вельможи, поставляющие ей книги, любители потанцевать, поговорить и посмеяться, теперь обходили молодой двор стороной. Наконец, Екатерине было запрещено писать напрямую не только родным, а вообще кому бы то ни было.
   Бестужев, как ему казалось, пресек заразу в корне и перерубил все нити, соединяющие Екатерину с Европой. У канцлера и без великой княгини дел достаточно, Фридрих II засылает шпионов в русскую армию и обе столицы десятками. Где они оседают, в каких местах, как получают доступ к важным документам? «Черный кабинет» — секретная канцелярия для вскрытия и расшифровки иностранной корреспонденции — работает днем и ночью.
   Это было год назад, и за это время от Екатерины были удалены одни за другими верные ей люди, та же участь постигла великого князя. Вслед за прусским послом Мардефельдом, который был другом и советником герцогини Иоганны и самой Екатерины, Россию вынуждены были покинуть господин Бредаль, обер-егермейстер великого князя, его бывший воспитатель Брюммер, Люлешинкер, камердинер великого князя, мадемуазель Кардель, воспитательница Екатерины. Молодой двор терял ряды, вокруг них образовывалась пустота.
   И вдруг неожиданность! Не секретной цифирью написанное и не по тайным каналам посланное, а обычной почтой в Петербург пришло письмо на имя великой княгини. Вся почта российская находилась в ведении Бестужева, и зоркий чиновник выловил нужное из груды прочих пакетов. Письмо легло к Бестужеву на стол. Это было послание Иоганны дочери, и по тексту письма видно было, что они давно и прочно общаются в обход депеш, сочиненных в Иностранной коллегии.
   Скоро выяснилось, что письмо было отправлено с почтой вице-канцлера Воронцова, который в это время с супругой своей Анной Карловной путешествовал по Европе. Воронцовы проехали Италию, Францию, и отовсюду вице-канцлер слал своему двору отчеты о самом благоприятном приеме. Побывал Воронцов и в Потсдаме у Фридриха II, получил от короля в подарок шпагу с брильянтами и был бесплатно возим по всем германским областям. Конечно, Воронцовы встречались с Иоганной, и она передала письмо дочери, но почему вице-канцлер доверил сей секретный документ обычной почте — это одна из загадок русского характера: забывчивость, рассеянность, беспечность — Бог весть!
   В письме Иоганна давала советы дочери, не советы — инструкции, как сподручнее влиять на русский двор, сообщала также, что в Воронцове находят «человека испытанной преданности, исполненного ревности к общему делу». В конце письма приписка: «Усердно прошу, сожгите все мои письма, особенно это». О Лестоке тоже было несколько слов, как о преданном друге.
   Бестужев знал, что императрица ненавидит Иоганну и охладела к Воронцову. Да, этот человек помог ей воцариться на троне, но последнее время дружит не с теми дворами, какими надобно, ведет самостоятельную политику и вообще достоин нареканий. Бестужев собственноручно от имени Елизаветы составил депешу Воронцову в Берлин, в коей писал, чтоб жена его Анна Карловна не смела целовать руки Иоганне Цербстской, а лучше бы и вовсе с ней не виделась, а тут, оказывается, вот какие у них отношения.
   Бестужев предоставил письмо Иоганны императрице с подобающими комментариями, которые были ею поняты и одобрены. Отныне канцлер обладал абсолютными полномочиями в пресечении переписки Екатерины, а также в выявлении и примерном наказании тех лиц, кои в этом для великой княгини стараются.

0

83

12
   Из дома Нарышкиных Саша направился на службу. Пару часов ему удалось поспать на неудобном, коротком канапе, что стояло в тесном коридорчике, а потом генеральские дела закрутили его, завертели. Домой он попал только к вечеру и был немало удивлен сообщением, что чуть ли не с утра его дожидается камердинер Оленева Гаврила.
   — Где он?
   — В библиотеке. И еще… Их сиятельство Анастасия Павловна из дворца записочку изволили прислать.
   — Где записка?
   — Сейчас принесу.
   — Неси в библиотеку и ужин туда подай. При появлении Саши Гаврила не встал, а неудобно изогнул шею, пытаясь рассмотреть что-то позади вошедшего.
   — Ты что впотьмах сидишь? А где Никита? При этих словах Гаврила стремительно вскочил и запричитал, молитвенно сложив руки:
   — Вот этого вашего вопроса, Александр Федорович, я и страшился больше всего! И Бога молил, чтоб вы мне его не задали. Л вы прямо с порога!
   — Что ты плетешь? Говори толком!
   Лохматые брови Гаврилы сдвинулись шалашом, прочертив на лбу глубокую складку, глаза запали, вид у него был крайне несчастный.
   — Ах, батюшка, значит вы тоже ничего не знаете? — И он разрыдался, потом вытащил огромный, прожженный кислотой платок и долго приводил себя в порядок.
   Саша устал, хотел есть, все его раздражало, но горе Гаврилы было таким бурным и неожиданным, что он только смотрел на него молча. Мысль о том, что случилась какая-нибудь беда, не приходила Саше в голову: Гаврила умел драматизировать самые пустяшные события.
   — Ну? — не выдержал он наконец.
   Камердинер отреагировал на окрик тем, что вытянул руки по швам и долго, путано, с ненужными подробностями рассказывал о том, что Никита уехал вчера неведомо куда, дома не ночевал и где обретается по сию пору — неизвестно.
   — Гаврила, ты сошел с ума! Ну и что из того, что барин дома не ночевал? Можно хоть на сутки освободиться от твоей опеки?
   Запалили свечи. Слуга принес записку. Саша рассеянно сунул ее в карман и принялся большими шагами мерить библиотеку. Гаврила вдруг совершенно выбил его из равновесия. Экий болван! Гаврила поворачивался за ним, как флюгер, повинующийся невидимым сквознякам, рожденным Сашиными шагами. Похоже, он не мог внять голосу разума, а дельных Сашиных замечаний просто не слышал. Он все твердил, что барин уехал, нарядившись в парик «крыло голубя», намеревался ехать к Саше ночевать, но исчез. Словом, он твердо уверен, что с Никитой стряслось что-то такое, что надо немедленно куда-то бежать, бить в барабан и скликать людей. В довершение всего Гаврила вдруг упал на колени и сознался, что ночью ему был знак.
   — Какой еще? — Саша замер на месте.
   — Плохой.
   — От кого?
   Гаврила опять понес околесицу, беду-де он увидел в глубине синего камня. Как выглядела беда, он наотрез отказался говорить, но заверял Сашу в правдивости своих слов, бил себя в грудь и поминал царя Соломона. Разговор соскользнул на новый виток и предвещал быть бесконечным.
   — Но Бог ты мой! Может, он в гости поехал. С кем он дружит? Вспоминай! Мало ли к кому… к Куракиным, Строгановым, Бутурлиным…
   Под салфеткой на столе остывал ужин. По высоте бутылки Саша пытался понять, что принес лакей — вино или английское пиво?
   — Мы только четыре месяца из Германии, — орал Гаврила. — Мы ни с кем не дружим. И дружим только с Корсаком Алексеем Ивановичем и вами. А поскольку Корсак в отъезде, то вам барина моего и искать!
   И Саша сдался. Он велел Гавриле повторить весь свой рассказ с самого начала, но при этом сел к столу и пододвинул к себе поднос с едой. Жаркое остыло, мясо было жестким, а в бутылке против ожидания оказался, черт побери всех, квас. Что это за мода такая — в фигурные бутылки обычный квас лить?
   В новом, уже относительно связном изложении ситуация и впрямь показалась несколько странной. Отчего Никита, поехав к нему, вдруг вернулся с полдороги. Невероятно, чтобы он что-то вспомнил! Поворотил домой переодеваться, значит куда-то зван, значит кого-то встретил по дороге. Нет, кучер клянется, что ничего такого не было.
   — Что говорил Никита, когда воротился?
   — Он сказал: «Пиррон не прав». — Гаврила хватался за лоб, закатывал глаза, пытаясь вспомнить все дословно. — И еще сказал:
   «Покой человеку вреден». Пиррон, мол, просто выжил из ума за две тысячи лет. Александр Федорович, кто такой Пиррон?
   — А шут его знает, — с досадой бросил Саша. — Наверное, у Монтеня вычитал. Он сейчас на Монтене помешался. А почему ты решил, что он поехал к даме?
   — Дак… нарядился, весел был, как весна. Хохотал прямо!
   — Куда отвез его кучер?
   — До старого Исаакия. Дальше, говорит, я пешком дойду. Дескать, тут рядом. — Далее было подробно пересказано все, что делал затем кучер.
   — Ладно, — подытожил Саша. — Иди домой и жди. Может, Никита уже дома. Если он там, немедленно пришли записку.
   Гаврила отбыл, а через час прибежал с запиской Сенька-казачок. Послание камердинера дышало почти мистическим ужасом: «Нету моего голубя дома и вестей о нем никаких. Александр Федорович, Христом Богом заклинаю — бей в кимвал, ищи! Камни зря не гаснут!»
   Здесь уже и Саша начал нервничать. Были в рассказе Гаврилы два крайне неприятных совпадения. Наряжался и весел был, так это, как говорят французы, — ищи женщину! И второе… Кучеру он сказал: «Здесь близко, пешком дойду». А что там близко? Близко там дворец…
   Саша даже зажмурился, так не понравились ему эти выводы. Но это же вздор! Всякий во дворце знает, как стерегут великую княгиню. Это что же получается? Отчитала ее государыня за маскарад, а она на свидание поспешила? И с кем? Так не бывает…
   А может быть, дело совсем в другом? Как он забыл про убитого во дворце? Помнится, Никита сказал, что он его знает. И почему он, дурак, не спросил тогда — откуда? В тот момент главным было увести из дворца Софью.
   Однако что же делать? Бить в барабан, как призывает Гаврила, будем позднее. А пока хорошо бы посоветоваться с Лядащевым. Но при чем здесь Лядащев? Тайная канцелярия будет заниматься распутыванием любовной интриги? Да, если интрига связана с императорским домом. Вот кто ему нужен — Анастасия!
   Только тут Саша вспомнил, что в кармане у него лежит записка от жены. Письмо начиналось с кляксы. Почерк у Анастасии был отвратительный. Чтобы такую красавицу и умницу природа совершенно лишила умения пользоваться письменными принадлежностями…
   Саша пододвинул свечу, «Друг мой дражайший, солнышко! Ее имп. величество и все мы срочно уезжаем в Петергоф. Когда увидимся — не знаю, В Петергоф не приезжай. Государыня в великом гневе. То, о чем рассказывала, повторилось! И предмет сей с супругом сослан в Царское Село».
   Предмет сей… Ах, Анастасия, милый конспиратор! Предмет— не иначе как великая княгиня.
   Записка от жены никак не улучшила Сашиного настроения. Он попробовал как-то склеить недавние события, поймал себя на том, что обкусывает костяшки пальцев — скверная, забытая привычка! Плюнул, выругался и здесь же в кабинете повалился на старую, кожей обитую кушетку, чтобы проспать на ней до утра.

0

84

13
   Лядащев сидел в углу гостиной, почти спрятавшись за штору, и прилежно смотрел в окно, то есть старался быть незаметным и до времени не участвовать в разговоре, который вел Саша. Софья вежливо отвечала, а сама все косилась на Василия Федоровича, о котором столько была наслышана, и недоумевала, почему он появился в ее доме.
   Саша вел странную беседу, вопросы задавал как бы между прочим, после каждого ответа Софьи хмурился, словно она никак не могла угадать, что от нее требуется. И добро бы спрашивал о ней самой. Но Сашу куда больше интересовало не то, что она видела и чувствовала на маскараде, сколько поведение Никиты: с кем он встречался во дворце, что говорил да куда смотрел. И уж совсем не понравился Софье вопрос: «А о чем вы беседовали с Никитой, когда он вез вас с маскарада?»
   Не будь здесь этого господина, Софья, конечно, ответила бы на все вопросы без утайки, да и что утаивать-то, подумаешь, тайны мадридского двора, а если на балу человека убили, так в Петербурге редкий день обходится без убийства — сходи на Пустой рынок, еще не то услышишь. Саша быстро, словно оценивающе глянул в сторону Лядащева.
   — Почему вы меня об этом спрашиваете, Александр Федорович? — не выдержала, наконец, Софья. — Не проще ли справиться у самого Никиты? Поймите, мне неприятно, я как на… следствии, — добавила она неожиданно для себя.
   Саша сделал неопределенный жест. О любом другом Софья подумала бы, что он беспокойно заерзал на стуле, но для светской, непринужденной позы Саши надобно было подыскать другое выражение.
   — Дело в том, Софья Георгиевна, — сказал вдруг Лядащев, отрываясь от окна, — что Никита Оленев пропал три, — он оглянулся на Сашу, тот кивнул, — три дня назад при невыясненных обстоятельствах.
   — Как пропал? Этого не может быть! — Софья стремительно сорвалась с места и вышла из комнаты.
   Саша и Лядащев переглянулись, у первого даже появилась надежда, что вся эта глупость с исчезновением друга разъяснится сейчас самым простым и естественным образом.
   Софья вернулась назад очень скоро, села на кончик стула и строго посмотрела на Сашу.
   — Я к маменьке ходила. Вчера казачок был от Оленевых. Меня дома не было, я в парке с Николенькой гуляла. Казачок справлялся, нет ли у нас барина, а записки никакой не оставил.
   Лядащев чуть заметно кивнул, и Саша подробно рассказал Софье все, что ему было известно об этой истории.
   Софья слушала его нахмурившись. Она и мысли не допускала, что с Никитой могло вот так, ни с того ни с сего случиться что-то страшное, однако тут же поняла, что весь разговор с Сашей надо словно вывернуть наизнанку. Как только Саша мысленно поставил точку, Софья быстро сказала:
   — Я знаю, куда он поехал.
   — Он вам сказал? — подался вперед Лядащев.
   — Нет… Когда мы ехали с маскарада, мы говорили совсем о другом. Никита хотел развеселить меня, но это у него плохо получалось. Против воли мы все время возвращались к убитому. И знаете, Никита как-то философически об этом говорил. — Видно было, что Софья сама удивилась, что вспомнила эти подробности. — Странно… Впрочем, нет, не странно. Никита всегда видит то, на что другие не обращают внимания. Понимаете? — обратилась она к Лядащеву.
   Тот неопределенно кивнул, боясь спугнуть Софьин настрой.
   — Никита тогда сказал, что в природе существует… как же он его назвал? Ах, да, закон парности. — Софья подняла два пальца. — Ну, в смысле пары каких-то событий. Например, никогда не видел, как лодка переворачивается. А тут мало того, что увидел, как люди в воду попадали, так в этот же день на твоих глазах опять лодка перевернулась. И с этим человеком то же самое. Никита увидел его на мосту в карете, а потом на этом диване… во дворце.
   — Какой человек? — не понял Саша.
   — Убитый. Купец… Гольденберг, кажется. Никита ему паспорт оформлял, потому и запомнил. Он потом на маскараде его встретил, и Никите показалось, что тот от него прячется. Но Никита сказал еще, что все это глупости, просто Гаврила заразил его мистицизмом.
   — Гаврила — это?..
   — Камердинер Никиты. Очень забавный и добрый человек. И еще я хочу сказать, — понизила Софья голос, словно стеснялась, — на маскараде этот закон пары был соблюден еще раз…
   В гостиную с улыбкой вплыла Вера Константиновна с рабочей коробкой в руках, села в кресло и неторопливо принялась за шитье. На ней был немецкий наряд; чепец в кружевах, атласная, обшитая бахромой по подолу юбка, но все-таки в этом наряде проскальзывало что-то русское, допетровское. Она не собиралась принимать участия в разговоре и зашла только из приличия — что-то уж слишком засиделись гости с замужней дамой.
   Разговор при ее появлении сразу прекратился, и все взоры устремились на рабочую коробку. Человеку свойственно вдруг замереть и тупо уставиться на какой-либо предмет, будь то огонь, вода или деловитые пухлые руки, быстро сшивающие куски ткани. Вера Константиновна почувствовала напряженность гостей и осведомилась вежливо:
   — Не прикажете ли чаю аль кофею. — И видя, что гости молчат, все также напряженно в нее вглядываясь, добавила беспомощно: — Может, шоколаду?
   Сошлись на чае, и Вера Константиновна ушла распорядиться. Лядащев тут же вернулся к прерванному разговору.
   — Я не очень понял, Софья Георгиевна, смысл вашей последней фразы. Что значит закон пары соблюден еще раз?
   — На маскараде был человек очень похожий на Никиту, — охотно пояснила Софья. — В маске их вообще нельзя отличить.
   Показалось ли ей, или Лядащев первый раз изменил своему невозмутимому выражению лица и чуть-чуть нахмурился.
   — Он был в таком же костюме?
   — Ну не совсем в таком же, но… очень похожем, тот же берет, плащ… И этот двойник разговаривал с убитым… То есть тогда он был еще жив. — Софья запуталась в словах и беспомощно махнула рукой.
   — Вы хотите сказать, что Оленев был одет на маскараде точно так же, как некий мужчина? Вы считаете, что Оленев сознательно это сделал? Он не объяснял вам — зачем?
   Софье не понравился напористый тон Лядащева, очень не понравился.
   — В чем это вы подозреваете Никиту? И какое вы имеете на это право? — Она встала и с негодованием заходила по комнате. — Никита вообще этого двойника не видел. Я хотела ему об этом сказать, но забыла. Я не думала тогда, что это важно.
   — Костюм для Никиты в прокатной лавке брал я сам, — вмешался Саша. — Он мне ничего определенного не заказывал. Сказал только — поскромнее. И потом на его рост вовсе не просто подыскать костюм!
   Софья задержалась подле Лядащева, весь ее вид говорил: ну вот, видите?!
   — Допустим, это случайное совпадение, — задумчиво сказал тот, глядя мимо Софьи.
   — Что значит «допустим»? В чем вы нас подозреваете? Вид у Софьи был до крайности возбужденный, ей и в голову не приходило скрывать свою обиду от Лядащева, она разве что ногами не топала, и он, опомнившись, обратил все в шутку.
   — Простите, Софья Георгиевна. Это у меня привычка такая дурацкая, на все говорить— допустим. Встаю утром, смотрю в окно и говорю себе: допустим, идет дождь… Или, допустим, я пью кофе…
   — Допустим, мы будем пить чай… Раньше про кофе надо было думать, — вмешался с улыбкой Саша, стараясь убрать с лица Софьи остатки озабоченности, и как ни в чем не бывало вернулся к прежнему разговору: — А скажите, Софья, вы упомянули, что в маске их не отличишь. Значит, вы видели двойника Никиты без маски?
   — Да. Я танцевала, потом танец кончился, и я его увидела со спины в глубине зала. Конечно, я бросилась к нему. А мужчина снял маску и сказал: «Милое дитя…» Рядом стоял Гольденберг. Он сказал что-то по-немецки этому высокому, и они долго смеялись.
   — Опишите, как выглядел двойник.
   — Лицом он совсем не похож на Никиту. Вообще он неприятный человек, знаете… Такой насмешливый взгляд! Так смотрят люди, для которых все вокруг дурочки и дураки, один он умный. — Она помолчала, подыскивая слова, потом добавила: — Лицо очень бледное, и еще у него очень заметные руки… их помнишь…
   Софья еще помнила мушку, приклеенную к подбородку, настолько большую, что в голову пришла мысль, что он прятал под этой мушкой шрам или порез — поранили, когда брили, помнила указательный палец с большим кольцом, этим пальцем незнакомец фамильярно взял Софью за подбородок, а она ударила по нему веером. Все эти подробности не хотелось рассказывать гостям.
   — Теперь скажите, куда поехал Никита? — перешел Лядащев к своему главному вопросу. — Почему вы молчите?
   Она еще размышляла: сказать не сказать, не повредит ли она Никите излишней откровенностью, и вообще — мало ли куда он мог отлучиться на три дня, почему обязательно— пропал?! — как Саша пресек ее колебания неожиданным вопросом:
   — Он поехал к великой княгине Екатерине?
   — А ты откуда знаешь? — Волнуясь, Софья зачастую обращалась к Саше на «ты», но потом возвращалась к прежним, несколько отстраненным отношениям.
   — Догадался.
   — Вот и я… догадалась. — Софья умоляюще посмотрела на Лядащева. Взгляд ее говорил — не навреди! Если узнал чужую тайну да еще такую деликатную — молчи. И корила себя, что проболталась.
   — Никита был знаком с великой княгиней, еще когда она была невестой, — осторожно сказал Саша. — Собственно, он и не знал тогда, что она невеста. Познакомились по дороге из Германии в Россию.
   Ответный взгляд Лядащева сказал, что он понял куда больше, чем услышал. Софья не знала, куда деть глаза; это ужасно, откровенничать с Тайной канцелярией, даже если Василий Федорович, как утверждает Саша, «хороший человек».
   — Может быть, стоит поговорить с Анастасией? — обратилась она к Саше. — Во дворце ведь все все знают.
   — Знают, да молчат, — неохотно отозвался тот. — Государыня и все прочие отбыли в Петергоф, а молодой двор отбыл в Царское Село. Вот и все новости.
   Дверь деликатно скрипнула. Служанка принесла чашки, медный кувшин с кипятком и жаровню с углями. Вера Константиновна принялась сама готовить чай. Просто удивительно было, как легко Лядащев переключился на простые, обыденные вопросы. При этом он обращался в основном к Вере Константиновне: ах, у нее двое внуков, как это приятно, а у него только пасынок… да, он знавал ее сына Алексея, весьма приятный молодой человек. Незаметно разговор перешел на галерный и парусный флот. Вера Константиновна в этом мало понимала, Лядащеву тем более было глубоко наплевать на этот вопрос, но говорили они с упоением.
   Как только интерес к русскому галерному и парусному флоту истаял, гости начали прощаться. Софья ждала, что Саша улучит минутку, отзовет ее в сторону и скажет что-нибудь такое, что не надо знать Лядащеву, или постарается ее утешить, подбодрить. Ничего этого Саша не сделал, сказал только, что заедет сразу же, как появятся новости. Его прощальная улыбка была скорее вежливой, чем сердечной.
   «Он стесняется этого Лядащева, — подумала Софья, оставшись одна, — боится выглядеть мальчишкой…» Это было так похоже на Сашу, что она не огорчилась, но позднее ее стала тревожить другая мысль: Саша боялся показать ей, что дело с пропажей Никиты куда серьезнее, чем ей представлялось.

0

85

14
   Отдав лучшие годы жизни своей службе в Тайной канцелярии и возненавидев это заведение всей душой, Лядащев Василий Федорович пять лет назад вышел в отставку, женился и зажил барином. Вдова подполковника Рейгеля была не только богата, но и красива, добра, щедра, а если и глуповата, то где их взять — умных. Но уж что совсем непереносимо — обожала давать советы и неукоснительно следила за их исполнением. Словом, брак не дал Василию Федоровичу истинного вечного блаженства, но он на него и не рассчитывал.
   Вначале жили в Москве, потом в Кашире в огромном, богатом и несколько запущенном имении. Оно могло давать доходы вдвое больше обыкновенных, но управляющий был разгильдяй, староста — плут, крестьяне нерадивы — обычная русская история. Лядащеву и в голову не пришло вмешаться каким-то образом в эту систему, пытаясь ее улучшить. Он уговорил жену не расстраиваться попусту и поехать посмотреть свет.
   Уж поездили по Европам, поездили. Лядащев вошел во вкус вольной жизни, понравилось ему и расточительствовать, тратя деньги на «безделки», как называла их супруга Вера Дмитриевна.
   Началось все с того, что в каширском доме все часы либо спешили, как неуемные торопыги, либо вовсе не шли, являя собой как бы скульптуры, украшенные зачем-то циферблатами. Василий Федорович приступил к их осмотру и к своему величайшему удивлению починил, затикали. Красота механизма, вот что его поразило! Как все ловко придумано, а пружина не иначе как спрессованное время. Ослабляясь, она дарит нам секунды жизни, высочайший божественный дар!
   Он побывал во многих часовых мастерских Германии и Франции, ездил в Руан, где творил свои часы мастер Легран, посмотрел круглые карманные часы — «нюрнбергские яйца», и всюду покупал, торговался, выменивал, а потом упаковывал замечательные творения механики и, не доверяя оказиям в Россию, а тем более почте, возил часы с собой в специальных, самим сконструированных ящиках. Любимая супруга никак не мешала увлечению мужа, и уже за одно это Василий Федорович с радостью прощал ей любые издержки характера.
   По возвращении домой богатства были распакованы, выставлены в библиотеке, заведены, и зазвучал вселенский перестук — симфония времени. Лядащев и в России не оставил собирательства, потому что часов из Европы было завезено много, а людей, готовых расстаться со своими механизмами — настольными, напольными и карманными, было тоже достаточно. Он брался теперь за починку самых сложных часов, и поэтому с гордостью говорил жене, что он не только граф и барин, но еще и часовщик.
   Каждый часовщик в душе еще и философ. Время — загадка вселенной. Ум человеческий не может постичь, что есть бесконечность, но, вот, пожалуйста, время… Оно всегда было и не может кончиться. Но, простите, время может кончиться в нашем сознании. Вот я уже труп, и нет времени, потому что время — это движение. Но ведь и труп не пребывает в покое, его гложут черви, он станет потом почвой, зато душа бессмертна. Есть здесь о чем подумать и вкусить философического чтива, можно развлечься еще книгами по истории часов от древних, библией помянутых, гномов до маятников.
   В каждом циферблате Лядащев находил сходство с человеческим лицом, тут были и мудрецы, и праведники, простаки с шепелявым боем, а про розовые часы с ангелочками и розочками он говорил:
   «Экая мордашка!»…
   Лядащев оставил Москву и переехал в Петербург по настоятельному совету супруги: она хотела быть близкой ко двору. Это только называлось постно — советом, а на самом деле было капризом, неумеренным желанием настоять на своем. Да черт с тобой, женщина! Поехали, часы вот только упакую. В конце концов не так уж это плохо, переехать в столицу. Опять же по настоятельному совету Веры Дмитриевны он возобновил отношения с Беловым. Головокружительная карьера молодого человека, который всего пять лет назад был у нее в доме репетитором, не давала ей покоя. «Дружи с ним, я тебя умоляю! Анастасия Ягужинская, говорят, теперь первейший человек при государынею.
   Приятно выполнять советы, если они соответствуют твоим желаниям. Встретились, поговорили, словно и не было этих пяти лет. Саша всегда был симпатичен Василию Федоровичу, кроме того, не считая себя мистиком, Лядащев тем не менее полагал, что они связаны с Беловым самой судьбой — ведь не кто иной как Саша устроил когда-то его женитьбу. При десятилетней разнице трудно дружить, но Василий Федорович говорил себе с иронической усмешкой, что испытывает к Саше отцовские чувства. Это так естественно при Сашином уважении, хотя порой трудно разобраться, к чему Белов испытывал больше почтения — к Тайной канцелярии или к самому Лядащеву.
   Почему-то Саша решил, что Василий Федорович вернулся на службу в прежнее ведомство. Пусть его, зачем разубеждать, оправдываться, тем более, что представился случай помочь — если не делом, то хотя бы советом.
   Без особой натуги Василий Федорович внял Сашиным уговорам и нанес визит милой девочке Софье, Просто удивительно, что она мать двоих детей. Разговор против ожидания получился интересным. Здесь было о чем подумать. По возвращении домой Лядащев на цыпочках, дабы избежать забот супруги, прошел в библиотеку и заперся там на ключ. Успокаивающе тикали часы. Он сел к столу, положил перед собой чистый лист бумаги, запалил свечу и надолго задумался, глядя на огонь. Пламя горело ровно, только кончик его поминутно делился натрое, образуя зубцы прозрачной короны. Вокруг фитиля скоро вытопилась ямка, воск капнул на бумагу и застыл в виде носатого профиля. Лядащев ткнул пером в еще мягкий воск, наметив глаз. Потом перо его пошло само бродить по бумаге.
   Говорят, что по бессознательным рисункам можно определить характер человека. Характер Василия Федоровича выражал себя в виде кущ длинных, словно на болоте выросших листьев и примитивных цветков, которые все прилепились к одному крайне вертлявому, изгибистому стеблю. Вокруг кущ выросли какие-то кубики, ромбы, табакерки или домики, потом пошли легкие, как птицы, женские профили.
   Наконец он перевернул лист и украсил его римской цифрой I, легкая заминка, и цифра облачилась в юбку, потому что была великой княгиней Екатериной Алексеевной. Как говорил этот умник? Думаем, что живем в настоящем, а на самом деле в прошедшем, забывая о будущем. Можно, конечно, предположить, что Оленев убит. Шел нарядный на свидание, а кто-нибудь из шайки Ваньки Каина его дубиной по голове… Чушь! Семь часов, центр города… Скорее всего он благополучно дошел, и все приключилось во дворце. Надобно объяснить Белову, что главное сейчас выяснить, что случилось в этот вечер в покоях Екатерины.
   Римская цифра II обозначала убитого. Никита с Сашей его обнаружили, Оленев его помнил, потому что паспорт ему оформлял, здесь ничего предумышленного быть не может, простое совпадение. Можно, конечно, тряхнуть стариной, пойти по прежним сослуживцам, порасспрашивать — кто мог убить и зачем… Но не только идти по старым связям, вспоминать-то о них было тошно. Сашка человек ушлый, сам разберется, что к чему. Во дворце сплетен как сквозняков.
   III — это двойник. Как говорил милейший юноша князь Оленев — закон парности. Может быть, и случайное совпадение, но что-то в этом есть. Если их Софья на маскараде чуть было не перепутала, то мог и еще кто-то перепутать, тот, кому Оленев не нужен, а в двойнике как раз есть надобность. Это Сашке хорошо надо в голову заложить — узнать имя и отчество двойника.
   Еще нельзя отметать, что Оленев служит в Иностранной коллегии, а там, как он сам говорил, шпионов ищут. Инстинктивно Лядащев чувствовал, что эта линия самая опасная. Если Оленев угодил в неприятность по иностранным делам, то это гаже всего, потому что попахивает Тайной канцелярией. Пальцы давно нащупали проступившее на бумаге восковое пятно. Лядащев обвел его контур, пририсовал парик, и получился Бестужев.
   Главным занятием Тайной канцелярии в настоящее время было искать болтунов, порочащих славное имя государыни, как-то: говорящих, что рождена до брака, что наследник Петр Федорович имеет более прав на престол, чем она, и прочая, прочая… Это не работа, это так… семечки. Болтунов было мало, потому что Елизавету любили в народе, а Петра Федоровича только терпели, куда ж недоумку на трон, лучше подождать, пока сына родит. Болтунов мало и работы мало, но был в Тайной канцелярии круг людей, которые имели дополнительные обязанности и дополнительных начальников, чья иерархическая лестница восходила к самому канцлеру Бестужеву. Этот круг людей, может, их там и было-то всего три-четыре человека, занимался поисками антигосударственных людей не столько в России, сколько в недрах прилегающих к ней иностранных государств. Если Оленев пропал из-за усердия этих трех-четырех, тогда дело плохо. Тогда и убитый немец имеет отношение к делу, тогда следствие, розыск и Сибирь.
   Лядащев зачеркнул трижды бестужевский профиль, сломал вконец затупившееся перо и потянулся за новым. Часы на разные голоса пробили десять. Кажется ему или Пренстон и впрямь фальшивит? Часы английского мастера Луиса Пренстона были гордостью его коллекции, а теперь — надо же такому случиться — отстают чуть ли не на минуту.
   Василий Федорович ни в коем случае не мог позволить себе копаться в механизме при свечах, но проверить-то необходимо. Ничего серьезного, просто почистить и смазать надо утром.
   Потом он ужинал, весьма благодарный жене, что она не заметила его длительного отсутствия, была за столом мила и предупредительна, велела даже приготовить грог, зная, что муж до него большой охотник.
   Поленья в камине, трубка, горячий грог, книга, рядом жена нанизывает бисер на нитку, вышивая ему кошелек — кажется, время остановилось. Василий Федорович и думать забыл о молодом князе, а вспомнил о нем уже в кровати, и то потому, что не мог сразу заснуть. Рядом в кружевном чепце посапывала сладко Вера Дмитриевна. С улыбкой, вызванной приятным сновидением, она повернулась на бок и крепко обхватила мужа рукой. В жесте этом была и нежность, и уверенная власть собственницы.
   Да куда ему деться, князю Оленеву? Ну работает в Иностранной коллегии, и что? Ясное дело, этот стихоплет близко не придвинется к каким-либо шпионским делам. Либо он объявится через день-два и сообщит самую банальную причину своего отсутствия, либо… Да не может быть никакого «либо» — у бабы прохлаждается! Лядащев попробовал освободиться от тяжелой, горячей руки жены, но это ему не удалось. Так и заснул…

0

86

15
   Гаврила зря упрекал Белова .в промедлении. Всего-то промедления было три дня, от силы пять, когда Саша не принимал решительных действий, не «бил в барабан», как требовал обезумевший от страха камердинер, а только расспрашивал осторожно, словно озираясь среди людей, и ждал, что естественный ход событий сам собой все разъяснит, А по прошествии этих пяти дней, когда стало ясно, что Никита действительно пропал, было сделано и заявление в полицию, и составлены опросные листы. Полицейские чины произвели надлежащий розыск, были осмотрены военный госпиталь, а также странноприимный дом, куда предположительно могли принести ограбленного, избитого, бесчувственного человека.
   Гаврила настоял, чтобы Саша сделал заявление в Иностранную коллегию о пропаже ее сотрудника. Там поначалу очень всполошились, связались с полицией, на все лады ругая власть, которая плохо борется с разбоем, а потом как-то разом остыли, сообщив Саше официально, что почитают князя Оленева уволенным от должности. Сообщение было сделано с таинственным видом, словно намеком, что Оленев вовсе не пропал, а находится на каком-то секретном и ответственном участке служения родине, но сколько Саша ни бился, пытаясь вытряхнуть из чиновников хоть какие-нибудь подробности, так ничего и не узнал. Очевидно было, что Иностранная коллегия просто блефовала.
   Саша выполнил все, на чем настаивал практический ум Гаврилы, но делал это как бы вполсилы, поскольку заранее был уверен, что все эти попытки не дадут результата. Но формальности соблюдены, и обманутый показным рвением Гаврила решил уповать теперь только на Бога.
   Однако судьбе вольно было провести Гаврилу еще через одно испытание. Морская плашкоутная служба обнаружила при разводе моста труп мужчины. Достать утопленника было до чрезвычайности трудно, потому что течение плотно вогнало тело в пролетное строение моста, между балками и стропилами, поддерживающими понтон. Пока поднимали тело, его порядком изуродовали. Ясно было, что мужчина ограблен, раздет, ножевая рана в боку говорила о подлинной причине смерти, и хоть покойник не совсем подходил по статьям к пропавшему Никите Оленеву, Гаврила был вызван для опознания.
   Камердинер наотрез отказался идти на это предприятие без Саши, и когда они прибыли в предутренний час на набережную, бедный Гаврила не стоял на ногах, а почти висел на Белове, шепча молитву. Однако первого взгляда на прикрытое рогожей тело было достаточно, чтобы к Гавриле вернулись силы. Полицейский только поднял рогожу, как камердинер крикнул задышливо: «Не он!» — и поспешил прочь. У утопленника была борода, вырастить которую можно было только месяца за три, а то и больше того.
   Вид этой торчащей бороды с запутавшимися в ней щепками и прочей речной дрянью потом долго преследовал Гаврилу по ночам, хотя вид утопленника скорее успокоил, чем напугал камердинера. Конечно, он понимал, что за это время в Петербурге могли еще быть зарезанные и утонувшие, но мысли у него текли в другую сторону. Гаврила рассматривал этого утопленника не как реального человека, а как некий символ убийства и утопления. И раз этим символом стал чужой, неведомый человек, значит такого сорта беда уже не могла коснуться Никиты.
   «Жив мой голубь, жив! — сказал он себе. — Надобно только искать получше». Утвердила в этом мнении еще ночная, ото всех скрытая ворожба на драгоценных камнях. Не берусь рассказать, что он делал в своей лаборатории при одинокой свече, как скрещивались лучи сапфиров и изумрудов, но совет от них он получил весьма обнадеживающий.
   И теперь каждый день он неизменно являлся к Саше, дабы осведомиться, нет ли новостей и не появилась ли надобность в его услугах. Неизменно хмурый Сашин вид был ему ответом. Педантизм, а проще говоря занудство Гаврилы очень досаждало Саше, потому что камердинер отлавливал его в самое неподходящее время — и дозором под окнами на Малой Морской стоял, и в службу являлся, и путался под ногами, когда Саша сопровождал генерала в его вояжах. Но нельзя обругать человека за верность и преданность, оставалось только терпеть.
   Другой заботой Гаврилы было убирать и чистить дом, он почти ошалел в своей страсти к порядку: дал работу и прачкам, и конюхам, и садовнику. В покоях барина по три раза в день проветривались комнаты, Гаврила собственноручно вытирал пыль и чистил одежду Никиты.
   Серьезной заботой Гаврилы было размышление — сообщать ли князю Оленеву в Лондон о пропаже сына или повременить. С одной стороны, он мог получить страшную нахлобучку, если не сказать большего, за промедление, но, с другой стороны, Гаврила не хотел предавать бумаге само слово «пропал», считая, что уже этим как бы материализует простые подозрения. И опять-таки камни подсказали: ничего в Лондон не сообщать, надеяться, но и самому не сидеть колодой, а действовать.
   Последний совет чрезвычайно взволновал Гаврилу. «Как действовать? Ведь и так шляюсь каждый день к Белову?» — вопрошал он неведомо кого, двигаясь по спальне Никиты и стирая большим опахалом из петушиных перьев пыль.
   С этим же вопросом он проследовал в библиотеку и пошел с опахалом вдоль книжных полок: лучшего вместилища для пыли, чем книги, не найти. И тут как стрелой в сердце — вот она, книга, которую цитировал барин перед роковым отъездом! И лежал этот Монтень, помнится, на столике у изголовья, Гаврила сам отнес его в библиотеку и поставил на полку. Может, Монтень даст ответ? «Сотая страница, — приказал себе Гаврила, — седьмая строка сверху!» Он с трудом вытащил книгу из плотного ряда, послюнил палец и принялся листать страницы. Вдруг мелькнул вложенный в книгу листок — закладка или старое письмо?
   Бумага была порядком измята, потом словно разглажена, на обороте отпечатался каблук. Не доверяя глазам своим, Гаврила водрузил на нос очки, а через минуту, срывая на ходу фартук, уже мчался к выходу, сотрясая воздух гневным воплем:
   — Как, мерзавец, не заложена? А если Никита Григорьевич явятся и пожелают поехать куда? Предупреждал ведь шельму, чтоб карета всегда на ходу! Может, у тебя еще и лошади не кормлены?
   Через полчаса Гаврила подъезжал к Малой Морской. Белов— о, чудо! — был дома. Гаврила весь трясся, шарил по карманам, рассказывая с вызывающими зевоту подробностями, как он вытирал пыль…
   — Вот она! Вот пропуск к сатане, Александр Федорович! Уже записка была прочитана несчетное количество раз, уже было высказано несколько самых фантастических предположений, а Гаврила все сидел, вцепившись в подушки канапе, и следил за каждым Сашиным движением. Наконец Саша отложил записку, прижал к столешнице тяжелым шандалом и нахмурился, глядя куда-то мимо Гаврилы.
   — Что-то вы плохо выглядите, Александр Федорович, — участливо сказал тот. — Бледные очень и на себя не похожи.
   — Это от недосыпа, — улыбнулся Саша. — Ты иди, Гаврила. Ты нашел очень важное письмо. Теперь мы точно знаем, куда уехал Никита. А то ведь были одни предположения. И теперь ты ко мне больше не ходи. Хорошо? Если ты мне понадобишься, я сразу дам знать. Но сам ни ногой. Понял?
   Саша вовсе не хотел придавать голосу какую-то особую таинственность, Гаврила ее сам придумал и тут же поверил, что его отлучают от дома из-за какой-то высокой государственной надобности. «Дабы не скомпрометировать…» — твердил он себе, направляясь в карете домой. Ему очень нравилось это слово.
   А Саша тем временем сидел, подперев щеку рукой, и до рези в глазах всматривался в записку, рядом лежал русский ее перевод. «Сударь! Завтра 3 мая в семь часов пополудни Вас ждет во дворце известная дама. Приходите к крыльцу и смело идите внутрь. Вас встретят. Пароль — „благие намерения“. Записку следует уничтожить». Саша изучил уже и немецкий и русский тексты и выводы сделал, его волновало другое. Он пытался понять, откуда он знает этот почерк?
   Ну напряги память, напряги… Откуда знакома косина строк, словно каждая прогибается под собственной тяжестью? Но строчки-то всего четыре, а в памяти застряла целая страница. Только, помнится, она была писана по-русски.
   Он готов побожиться, что никогда не видел почерка великой княгини, но записку к Никите могла писать и не она, а кто-нибудь из фрейлин. Записку надобно показать Анастасии. Решено, в субботу он едет в Петергоф, а пока надо посоветоваться с профессионалом. И Саша несмотря на поздний час направился к Лядащеву.
   Вера Дмитриевна не принимала никого, кроме Саши Белова. Трудно описать ее восторг от такой неожиданной встречи. На Сашу обрушился водопад вопросов, улыбок, каждое его желание предупреждалось, и только на один вопрос: «Дома ли Василий Федорович?» — Саша не мог получить ответ. Хозяйка как-то удивительно ловко переводила разговор на другие темы.
   — А правда ли, что великая княгиня и наследник Петр Федорович в ссылке? Мне точно рассказывали, что они живут в Царском Селе и государыня запретила им появляться в Петергофе. А там весь двор! Я Васе говорю, поедем в Петергоф, снимем там какой-нибудь дом поблизости или купим. А он мне говорит, друг мой, там на сто верст в округе все дома, включая собачьи конуры, уже заняты или куплены. А правда ли, что у старшей дочери адмирала Апраксина оспа? Как не знаете? Дочь не знаете? Ну такая… некрасивая, цвет лица прямо оливковый. Правда, правда, совершенно зеленый, а теперь еще оспа. Бедный отец…
   Щебетание это продолжалось час, а потом, исчерпав тему и решив, что светские обязанности соблюдены. Вера Дмитриевна сообщила:
   — А Василий Федорович уехал в Торжок. Ах, не смотрите на меня так грустно! Разве я была плохой собеседницей?
   — Когда он вернется?
   — Как пойдут дела. Понимаете, в Торжке умер мой дальний родственник. Он небогат, и у него куча наследников. Сейчас эти наследники растащат дом по нитке, а там есть часы, и не одни, я точно знаю. Что вы удивляетесь? Разве Василий Федорович не говорил вам, что он держит в руках время? Это так мило…
   Саша молча откланялся. Он был уверен, что все это чистая выдумка, и только негодовал на Лядащева, что он сочинил такую пустую историю. Это жена может поверить, что он потащился куда-то за часами, смешно сказать, но для прочих он должен был придумать ширму поинтереснее.

0

87

16
   Вера Константиновна с трудом поднялась на второй этаж, постучалась в опочивальню невестки и, не дожидаясь ее отклика, отворила дверь.
   Софья босая, простоволосая, в ночной рубашке и накинутом на плечи шлафроке сидела за туалетным столиком и, покусывая перо, сочиняла письмо к мужу. Уже были описаны дела домашние, детские, уже были заданы вопросы относительно самочувствия и настроения, и теперь Софья размышляла, писать или не писать в порт Регервик о самом значительном событии — исчезновении Никиты. Появление свекрови не столько озадачило ее, сколько испугало. Заставить Веру Константиновну подняться в столь поздний час в спальню могли только обстоятельства чрезвычайные.
   — Что случилось, матушка? — Софья встала, подвигая свекрови единственный в комнате стул.
   Но та помахала рукой, мол, не надо стула, откинула белье на уже разобранной постели, уселась на тюфяк и сказала строго:
   — А то и случилось, что я все знаю. — Потом вздохнула глубоко. — Прежде чем по городу мотаться и дознание вести не грех бы с матерью посоветоваться.
   Софья ответила недоумевающим взглядом.
   — Алешеньке об этом не пиши, — продолжала свекровь, мельком бросив взгляд на исписанную бумагу. — Регервик все одно что заграница, а значит пойдет через цензуру. Ты не смотри, что сейчас времена мягкие. Я больше тебя жила, знаю…
   — Простите, маменька, но мне трудно вас понять, — нарочито ласково произнесла Софья, самоуверенность свекрови иногда ее раздражала.
   — Да уж конечно… Ты думаешь, если вы меня из гостиной выставили, то я ничего не слышала? И этот господин сладкий с окаянной фамилией, Лядащев, кажется, тоже тень на плетень наводил. Никита пропал? Уж неделю, как о нем ни слуху ни духу. Так?
   Софья смутилась.
   — Маменька, я не сказала вам об этом только из опасения взволновать попусту. Все еще разъяснится самым простым и невинным способом.
   — Невинным способом! — всплеснула руками Вера Константиновна. — Это где-нибудь в Венециях аль в Парижах разъясняется невинным способом, а у нас-то дома… Попомни мое слово. Добро еще, если Никита сидит заложником в разбойной шайке и выкупа ждет. А вернее всего, что это дело политическое. — Последнее слово свекровь произнесла грустно и буднично, словно речь шла о прокисшем супе.
   Только тут Софья обратила внимание, что Вера Константиновна уже раскрыла свой рабочую сумку, водрузила на нос очки, а теперь оглаживает себе грудь в поисках иголки. Значит, пришла она не на пять минут, а для длинной нравоучительной беседы. Странно, однако, она началась…
   — Что вы меня пугаете, маменька?
   — Я б не пугала. Я бы вообще вмешиваться в это дело не стала, кабы не поехала ты сегодня с утра в казармы разыскивать Сашу Белова. Не нашла? И добро бы сама беседовала с ординарцем, а то послала кучера. Анисим тебе наговорит… Он не просто тугодум, он дурак.
   — В военные палаты женщин не пускают, — обиженно бросила Софья, — и знай я, что у Анисима такой длинный язык…
   — Вот, вот… Мало того, что это неприлично — искать по казармам чужого мужа, так ведь и опасно. Ты губы-то не поджимай! У тебя дом, дети. Все в один миг можно перечеркнуть. И не посмотрят, что ты женщина. У нас женщин и в крепость сажают, и кнутом наказывают.
   Пухлые ручки свекрови проворно сшивали куски ткани, разнящиеся не только формой и фактурой, но и цветом. Из блеклой парчи и косматого лазоревого бархата она сочиняла модную душегрею. Вера Константиновна приехала в Петербург, привезя из псковской деревушки два воза добра. В числе столов и лавок, посуды и икон был и окованный железом сундук с одеждой умерших прародителей. Пятьдесят лет без малого все эти терлики, охабени и кафтаны карлотовые лежали без употребления, и теперь, твердо уверившись во мнении, что прежняя мода на Русь не вернется. Вера Константиновна занялась перешиванием старого гардероба в современный. Работа портнихи неизменно настраивала свекровь на доброжелательный лад, поэтому мрачные предчувствия ее выглядели особенно неуместно.
   — Пока я не сделала ничего такого, за что меня следует наказывать кнутом, — оскорбилась Софья. — Я просто хотела найти Сашу, чтобы справиться у него, нет ли новостей. Наши предположения подтвердились. — Она вкратце рассказала о найденной Гаврилой записке.
   — Прочти, что Алешеньке написала, — примирительно сказала свекровь.
   В уверенности и наивной непререкаемости, с какой она указала на исписанные листы, была она вся. Вере Константиновне и в голову не приходило, что Софья может писать кому-нибудь, кроме мужа, и что в переписке супругов могут быть какие-то секреты.
   Когда письмо было прочитано. Вера Константиновна откусила нитку и сказала задумчиво:
   — Ты на меня не обижайся. Я тебя просто предупредить хотела. Начинаешь важное дело, посоветуйся со старшими, узнай их мысли, касаемые данного предмета. Вдень-ка мне нитку…
   Мысли, «касаемые данного предмета», были высказаны в неторопливой манере и были столь причудливы, что Софья в себя не могла прийти от изумления. Время от времени рука с иголкой замирала, свекровь вскидывала на Софью увеличенные линзами очков глаза. Двойное отражение свечи придавало ее словам таинственный характер. Очевидно было, что она подслушала разговор с Лядащевым весь, целиком, и экстракт ее раздумий сводился к следующему: «Если Никита поехал на свидание к великой княгине и после этого пропал, то самый простой и разумный путь справиться об этом у самой великой княгини».
   — Ну что вы такое говорите, матушка? — не выдержала Софья. — Кто ж нас пустит к великой княгине? Да ее и в городе нет.
   — Вот именно. А в Царском Селе с ней гораздо сподручнее свидеться. Только это тайна! И Белов об этом не должен знать.
   — Помилуйте, матушка, да разве я посмею что-либо в этом деле скрыть от Саши!
   — Ты меня не поняла. То, что мы узнаем, рассказывай пожалуйста, но как мы узнаем — об этом не должна знать ни одна живая душа. Я уже говорила об этом предмете с господином Луиджи. Он обещал подумать.
   — Луиджи? Наш хозяин?
   От неожиданности Софья рассмеялась громко, почти неприлично — истерически. Право слово, мозги у стариков повернуты иногда в другую сторону! «И как вы посмели?» — хотела крикнуть она, но вовремя одумалась.
   — Как вы могли, матушка? Кто дал вам право посвящать в нашу тайну совершенно незнакомого человека? Ведь только что сами толковали про казематы и кнут! Луиджи иностранец, он бредит своей Венецией, ему до нас и дела нет.
   Софья ожидала, что свекровь поднимется с негодованием и уйдет, хлопнув дверью, как неоднократно поступала ранее со строптивой невесткой. Однако Вера Константиновна не только не обиделась, но улыбнулась удовлетворенно.
   — Ты не знаешь господина Винченца. Более доброго и порядочного человека не сыскать во всем Петербурге.
   «Дамский угодник!» — с негодованием подумала Софья, злясь на себя, что никогда не посмеет высказать эти мысли вслух. В его-то сорокалетние годы вести себя так неосмотрительно! Уже и прислуга прыскает в кулак, замечая самые неприкрытые знаки внимания Вере Константиновне. И она хороша! Хихикает с ним, словно девочка. Как неосмотрительна бывает старость! Уж она-то в их годы будет знать, как себя вести…
   — А если он и бредит своей Венецией, — свекровь сняла очки и посмотрела на Софью грустным, затуманенным взглядом, — то как же не бредить-то, помилуй Бог? Здесь у самой сердце замирает. Он мне рассказывал. Море теплое-теплое, солнце жаркое-жаркое, и всюду гондолы. Это как наши рябики, только черные и гребут в них стоя. Ну что ты на меня смотришь? Придвинься ближе. О таких делах надо шепотом.
   Софья послушно склонила голову.
   — Великая княгиня с мужем своим Петром Федоровичем обретаются в Царском Селе. Кажется, они в опале. К великой княгине никого не пускают, кроме, — она приблизила губы к самому уху Софьи, — портного Яхмана и ювелира Луиджи. Он для их высочества Екатерины гарнитур делал. Я видела. Красота! Алмазы так и сияют! А потом их величество Елизавета раздумала дарить гарнитур их высочеству. Гарнитур себе забрала, а Луиджи сказала — подбери другой, поскромнее, да сам и отвези. Это было еще до отъезда государыни в Петергоф. Теперь господин Луиджи в некотором затруднении и решил сам отправиться в Царское Село.
   — И он может все узнать? — восторженно прошептала Софья.
   — Об этом пока разговора не было, — важно присовокупила Вера Константиновна, — но он обещал подумать. А с дочкой его Марией я отдельно говорила. Уж она-то отца уломает!
   — Ка-ак? Матушка, и Мария все знает? Скоро все галки в нашем саду будут кричать на весь свет, что Никита влюблен в великую княгиню и ездил к ней на свидание.
   — О том, что он влюблен, — улыбнулась свекровь, — я никому ничего не говорила. Тем более, что он и сам этого точно не знает, попомни мое слово…

0

88

17
   Итак, Винченцо Луиджи, венецианец, сорок шесть лет. Он прибыл в Россию пятнадцатилетним юношей с отцом своим Пьетро Луиджи, который называл себя архитектором, хотя и не имел на это права. Но в России давно утвердилось мнение, что лучших певцов и строителей, чем итальянцы, в мире нет и быть не может, поэтому Пьетро был весьма радушно встречен в зарождавшемся Петербурге и даже принят ко двору; как известно, Петр Великий был весьма демократичен.
   Луиджи-отец был определен к строительству Петропавловской крепости, а Луиджи-сын предпочел другое ремесло. Слава досточтимого Бенвенуто Челлини, великого флорентийца, не давала ему покоя. Но не только о славе мечтал юный Винченцо. В ювелирном ремесле, чудилось ему, был самый надежный и быстрый способ разбогатеть и, следовательно, скорей вернуться на родину. Винченцо поступил в ученики к искусному брильянтщику Граверо.
   Жизнь предвещала удачу, но тут все напасти разом свалились на бедную семью. Луиджи-старший упал с крыши собора и умер в одночасье. Винченцо оказался без средств к существованию и в крайнем разладе с учителем, развратником и пьяницей, который все норовил наставлять юного венецианца именно в этих науках, пренебрегая огранкой камней.
   Если б были тогда у Винченцо деньги хотя бы на дорогу, он наверняка сбежал бы из этой призрачной, холодной, хмурой северной Венеции в Венецию подлинную, которая снилась ему каждую ночь. По узкому каналу, зажатому темными, ни огонька, домами, скользила его гондола. Лохматые звезды плавали в черной воде. Гортанно и звонко перекликались гондольеры, дабы не столкнуться на повороте лебяжьими носами своих гондол. Где-то звучала музыка, и Винченцо терзался, силясь понять, поют ли у моста Риальто или на площади Санти Джованни Паоло, где высится бронзовая статуя мрачного кондотьера Коллеони. Проснувшись, он обнаруживал, что подушка его мокра от слез. Луиджи переворачивал ее, засыпал и опять видел ночную Венецию. По утрам ему приходила в голову дурацкая мысль: если хочешь увидеть свой родной город золотым, солнечным, то и заснуть надобно днем и в хорошую погоду. Однако бдительный Граверо не позволял ему предаваться грезам в рабочее время.
   Оставалось одно — работать и терпеть постоянную ругань, а иногда и побои: восемнадцатилетнему ученику трудно было совладать с пьяным учителем, имеющим силу гориллы.
   Но все это в прошлом. Овладев мастерством, Луиджи ушел от своего грозного учителя, завел крохотную мастерскую, а вскоре зажглась и его звезда, когда в числе прочих ювелиров он был приглашен во дворец к царице Анне Иоанновне для огранки полученных с Востока драгоценных камней. Все это были подарки из Китая, Персии и прочих государств, желающих подтвердить вновь испеченной императрице свое благорасположение.
   Дабы не отпускать от себя только что приобретенное богатство, Анна Иоанновна приказала оборудовать мастерские рядом со своими покоями и потом часто заходила в эти мастерские, наблюдая с любопытством, как режут и шлифуют рубины, изумруды и прочая. Блеск драгоценностей, до которых императрица была большая охотница, не помешал ей обратить внимание на одного из ювелиров.
   Луиджи не был высок ростом, к тридцати годам волосы его поредели и фигура чуть расплылась, обозначив под камзолом округлый живот, но лицо его ничуть не подурнело, в выражении его не было и тени угрюмости или испуга, которые неизменно безобразят черты наших соотечественников при виде высоких персон. Многие считают, что главное в лице — глаза, иные, правда, утверждают, что не менее важен нос. У Луиджи был красивый нос, но ничем не примечательный, однако глаза заслуживают особого разговора. И не в том дело, что, уезжая из Венеции, юный Винченцо отразил в них навсегда цвет лагуны (понятно, что они были голубыми), а потом вобрал в глубину их таинственное мерцание материала, с которым работал. Глаза его имели особое выражение кротости и доброты, с которым он смотрел на божий свет, а особливо на лучшее творение его — женщину. Он не был донжуаном, а по-русски бабником, он просто жалел весь женский пол, и попадай под его взгляд хоть служанка, хоть императрица, душа их вдруг начинала томиться, таять, и сама собой формулировалась в голове мысль: этот итальянец все поймет в моей горькой жизни. Только поговорить бы с ним негромко, погреться в сиянии его удивительных глаз.
   Винченцо Луиджи получил заказ из рук самой государыни, и уже через полгода имел достаточно средств, чтобы вернуться в Венецию зажиточным человеком, но вместо этого купил в Канцелярии от строений каменный дом с садом, флигелем и амбарами, устроил в подвале первоклассную мастерскую и завел учеников. Благородная жадность к работе и желтому металлу, которая в странах Запада в отличие от нас, русских, вовсе не считается пороком, всегда была двигателем прогресса. В России же прогресс толкается вперед столь ненадежным двигателем как загадочная русская душа, но это так, к слову. И потом, это, может быть, не так уж плохо.
   Мечта о Венеции не остудилась в его сердце, но, качаясь в рябике на невской волне и рассматривая отраженную в воде Большую Медведицу, Луиджи как-то сумел договориться со своим внутренним голосом, доходчиво объяснив ему, что родина может еще немного подождать.
   Между делом он женился на русской деве — розе зимних снегов, меланхолической и хладнокровной, которая не умела вести хозяйство, требовала к себе куда больше внимания, чем успевал дать ей муж, и все хандрила, мерзла в перетопленных, угарных покоях. Подарив ему дочь, она полностью израсходовала запас жизненных сил и незаметно угасла от чахотки.
   Лет до пяти, а может быть, и более, Луиджи, можно сказать, не замечал Марии. Дети — это так беспокойно, так мешают работать, Да и где им было встречаться? В детскую он не ходил, целыми днями в мастерской или по клиентам. Иногда только издали он видел в саду толстенькую, неповоротливую девочку, слышал ее громкий, требовательный голос. Няньки жаловались, что дитя капризно не в меру.
   А потом вдруг вытянулась, похудела, откуда-то взялась в ней удивительная прыть. С утра до вечера, пренебрегая игрушками, она скакала по дому, неутомимая, как белка. Запрет на отцовскую мастерскую она сняла сама, и не единожды заставал Луиджи маленькую модницу за примеркой неоконченных алмазных уборов, а то еще хуже, находил в испачканном, с трудом разжатом кулачке самой лучшей и тонкой огранки камни. «Это нельзя! Никогда! Наказать немедля!» Непривычный к угрозам голос Луиджи срывался на фальцет. Мария притворно выжимала из себя слезу, а потом вдруг прыскала в кулак и безбоязненно бросалась к отцу на шею. Их отношения начались с конфликтов, он наказывал, она ластилась и, наконец, заставила отца полюбить себя без памяти. Любовь эта, нежная, чувствительная, принесла не только радость, но и вогнала в сердце шип, называемый словом ответственность. Имеет ли он право растить этот веселый цветок в суровых хлябях русской столицы? В дом стал ходить менее удачливый и вечно голодный соплеменник, чтобы обучать Марию итальянскому языку, а Луиджи дал себе слово через год, в крайнем случае через два, вернуться на родину. Как раз к этому сроку он надеялся округлить весьма значительную сумму, посланную через посредников в венецианский банк.
   Воцарение на престол младенца Ивана с маменькой-регентшей внесло существенные изменения в планы ювелира. Неустойчивое положение трона рождает многие беспорядки. На жизни Луиджи они отпечатались тем, что знатные вельможи, которые всегда имеют обыкновение брать драгоценные изделия в кредит, здесь и вовсе перестали платить. Жаловаться на них можно было разве что Господу Богу, но русский Бог глух к стенаниям иностранца. Деньги не копились, а таяли с неимоверной быстротой. Возвращение на родину становилось неотвратимой реальностью. Уже найден был покупатель на дом и упакованы вещи.
   Удержал его от отъезда Лесток, с которым Луиджи был знаком довольно тесно. За три дня до памятной ночи, когда Елизавета взошла на престол, Луиджи случилось ужинать вместе с Лестоком у итальянского купца Марка-Бени, были там еще французский посол и секретарь посольства Вальденкур. Пили вино, произносили тосты. Луиджи предложил выпить за солнечную Венецию, в которую отплывал через три дня. Тост был поддержан криками радости, однако Лесток улучил минутку, отвел ювелира в сторонку и строго-настрого посоветовал в ближайшие три дня сидеть в своем доме и не высовывать носа, если желает сберечь себе деньги и жизнь.
   Луиджи умел слушать дельные советы. Он вышел подышать свежим воздухом только тогда, когда армия присягнула государыне Елизавете.
   Вопрос о немедленном отъезде сам собой рассосался. Государыня была весьма милостива. Она собственноручно приняла из рук ювелира драгоценные поделки, восхитилась его работой и запретила думать об отъезде. Луиджи опять засучил рукава, тем более, что в знак особой милости ему разрешено было работать без посредников, то есть самому сноситься с китайскими купцами и покупать драгоценности беспошлинно. Тут и вельможи вспомнили старые долги: каждому нужно одеться и выйти в свет, а если платье не «облито» брильянтами, то ты как бы голый. Деньги к Луиджи текли рекой.
   Здесь ювелир окончательно понял, что в ближайшие десять-двадцать лет ему из России не вырваться, приковала суровая страна своей щедростью, но Марии-то за какие грехи страдать без отечества?
   Девочке минуло 12 лет. Бойка, смышлена, истинная итальянка. Правда, даже слепой родительский глаз видел, что не красавица, зато мила безмерно. Отлепил, оторвал дитя от сердца и, как горячо она ни плакала, услал с русской нянькой девочку в Венецию к престарелой тетке, чтобы та подыскала приличный пансион или монастырь, где девица могла бы набраться манер, знаний, навыков полезных, словом, всего того, что дает натуре культурный Запад.
   Луиджи остался с любимой работой, однако в этой суете суждено было ему полной мерой узнать, что такое одиночество. Пустующий после ремонта флигелек он сдал с тоски. Пусть звенят в саду детские голоса, пусть приглашают его хоть изредка в семейный уют. Имелась, правда, еще одна задняя мысль: Корсак человек военный, и уже одно его присутствие отвратит от нападения разбойников, коих развелось в Петербурге великое множество. Надежды эти, однако, не оправдались. Молодой мичман редко бывал дома, а потом и вовсе отбыл в длительную командировку, препоручив его заботам собственное семейство.
   По счастью, разбойники обходили дом Луиджи стороной, а отношения с молодой Софьей и особенно с маменькой Корсака установились самые дружественные. Но будем точными, к Вере Константиновне Луиджи испытывал не только дружеские чувства. Что нашел уже давно не мечтательный, а деловой и прижимистый венецианец в пожилой русской даме, знает только Амур-проказник. Может, пленился Луиджи здоровым румянцем на все еще тугих щеках, умением готовить кофе или незлобивым нравом? Вера Константиновна была всегда всем довольна. Парчово-бархатные душегреи ее, сшитые из кусков и кусочков, хоть и выглядели несколько странно, но отличались диковатой красотой, словно букет, в котором перепутаны все цвета и царственная лилея соседствует с печальным лютиком.
   Мария приехала неожиданно, свалилась, как говорят русские, как снег на голову, и завертелось, закружилось все в доме. А хороша-то стала — о, Мадонна! — и что удивительно, похожа стала на покойную мать, но как бы в сильно улучшенном варианте. Темно-русая головка причесана на пробор, ранее острый подбородок приятно закруглился, на щеках ямочки, от отца только смуглость. Рот, может быть, и великоват, но стоит ли так подробно разбираться в деталях, если главным в лице ее было живое, вечно меняющееся выражение любопытства и причастности ко всему, что есть в мире прекрасного.
   Ах, папенька, Венеция это чудесно, сказочно, необычайно, но жить она будет здесь. В пансионе все добры, умны, несколько нудно» ваты, пожалуй, но лучше всего дома. Она умеет вышивать гладью, крестом, бисером, она умеет рисовать и помнит все католические молитвы, она выучила французский и итальянский и, к счастью, не забыла родной — русский язык. Лучшего отца на свете зовут Винченцо Луиджи, и они никогда не расстанутся.
   Ювелир только вздыхал от счастья, и нужно ли говорить, что он во всем согласился с дочерью.

0

89

18
   Луиджи думал два дня, потом направился во флигель для важного разговора. Ему очень хотелось нанести визит втайне от Марии, но не тут-то было.
   Тихий дождь шелестел в листьях. Пока Луиджи раздумывал, надеть ли ему плащ или без него добежать до флигеля, на крыльце появилась Мария с большим оранжевым зонтом.
   — Я тоже хочу в гости. Меня приглашали ко второму завтраку. И не хмурься. Я все знаю, — говорила она скороговоркой, выталкивая отца на тропинку. — Помоги раскрыть зонт… Вы будете говорить о пропавшем молодом человеке? Я буду сидеть тихо. Обещаю, слово не скажу.
   Так и явились вдвоем. Софья пригласила их в гостиную. Расселись. Дамы чопорные, руки сложены на коленях, лица настороженные. Разговор начала Вера Константиновна и повела его не об интересующем всех предмете, а о телятине, которая вдруг подорожала. Луиджи так и лучился взглядом, тема телятины его живо интересовала.
   — Что ни говорите, — продолжала хозяйка, — а связано это с правительственным повышением цен на вино и соль. Виданное ли дело — за ведро вина платить по пятьдесят копеек! Да кто ж это может себе позволить? А коли вино дорожает, то все дорожает. Теперь уже не купишь вина к обеду…
   — Маменька… — с легкой укоризной произнесла Софья, усмотрев в излишней страстности свекрови что-то неприличное: дамам ли сетовать о вздорожании вин!
   Служанка меж тем проворно накрывала на стол. Поговорили о том о сем. Луиджи сообщил о новом природном лекарстве под названием «нефть». Если этой маслянистой жидкостью мазать пораженные места, то весьма помогает для разгибания перстов и сообщает ногам лучшее движение. Ходят слухи, что скоро медицинская коллегия построит целую нефтяную фабрику.
   Мария сидела пай-девочкой, не поднимала глаз, а Софья украдкой рассматривала ее французское платье из флера с позументом и каскадом кружев у рукавов.
   Говорить о деле начали только тогда, когда откушали по чашке чаю и попробовали пирог — чудо кулинарного искусства. Вера Константиновна не решалась поставить вопрос в лоб, а все кружила вокруг ювелира, постепенно сужая радиус действия. Вы наш защитник, Винченцо Петрович, вы так обходительны с дамами, а особливо с высокими особами, они вам во всем доверяют, да и как не доверять, если вы об их красоте первый радетель.
   Луиджи принялся за вторую чашку, разнежился и сказал, что приготовил для великой княгини новый убор. Брильянты в нем скреплены агатами в золотой оправе. Агат, конечно, камень неброский, но по астрологическому календарю является талисманом-хранителем для их высочества Екатерины Алексеевны. После этого он сообщил, что принял отчаянное, несравнимое по смелости решение: коли представится случай шепнуть великой княгине вопрос, простите-де, ваше высочество, не сочтите за дерзость, не ведом ли вам сей юноша — Никита Оленев, то он этот вопрос шепнет. Но это при условии, что Екатерина будет пребывать в добром здравии и хорошем настроении. И разумеется, спросить можно только в том случае, если их высочество будут пребывать в одиночестве, и главное, если работа им придется по вкусу, потому что если ожерелье не понравится, то в голове будет одна мысль, как бы со стыда не сгореть.
   Вера Константиновна кивала головой с полным согласием, а Софья нервно теребила бахрому на скатерти, сплетая ее в тугие косички. Как можно так длинно и нудно говорить о великой княгине? Право слово, любой, даже самый милый человек в близости дворца тупеет.
   — Простите, Винченцо Петрович, —решилась вступить в разговор Софья, — а если великая княгиня посмотрит на вас эдак, — она приняла гордый и надменный вид, — и скажет: «Нет, не ведом, знать не знаю никакого Никиту Оленева!» Тогда что?
   Луиджи размял пастилку языком, хлебнул чаю, вытер губы и пожал плечами.
   — Упаду в ноги. Скажу, простите за дерзость, — сказал он с достоинством.
   — А чего ты еще хочешь? — Вера Константиновна недовольно посмотрела на невестку.
   — Упасть в ноги — это правильно. Но дальше не так… Дальше надо просить великую княгиню о защите. Напомнить, как предан ей сей юноша, сказать, что четыре года он жил лишь мечтой о том, чтобы увидеть ее хоть издали.
   Прекрасные глаза ювелира приняли какое-то совершенно новое выражение, они даже стали слегка косить, столь велико было потрясение от бестактной просьбы. За столом все замерли, и в этой тишине особенно выпукло прозвучал вопрос, заданный доселе молчавшей Марией.
   — Господин Оленев влюблен в великую княгиню?
   — Ну откуда я знаю? — рассердилась Софья, меньше всего ей хотелось обсуждать этот деликатный вопрос с посторонними людьми.
   — И она в него влюблена? — продолжала Мария, всматриваясь в Софью с таким пристальным вниманием, словно могла поймать ответ визуально, угадать по выражению глаз.
   Только тут Луиджи очнулся от шока.
   — М-м-можно ли это? — Он зацепился языком за первую букву и тянул ее за собой, изображая неопределенное мычание. — Да смею ли я касаться столь деликатного предмета? Я только придворный ювелир и не более того. Две встречи в саду с прекрасным, ныне исчезнувшим юношей дают ли мне право столь бесцеремонно вторгаться… рисковать будущим дочери моей… — Тут слова его пресеклись и Луиджи закашлялся, ему не хватило воздуха.
   Вера Константиновна погрозила Софье пальцем и с взволнованной заботливостью стала бить гостя по спине, но, вспомнив о присутствии Марии, осторожно убрала руку, сделав вид, что сняла с камзола ювелира невидимую пушинку. Однако Мария не обратила внимания на это фамильярное постукивание. Она сидела нахмурившись, о чем-то мучительно размышляя.
   — Я все поняла, — сказала она вдруг. — Он ее фаворит. Но это неважно. Видимо, власти великой княгини не хватает, чтобы помочь господину Оленеву. Поговорить с ней надо непременно, но папеньке это не под силу. Он не сможет, как бы ни старался.
   Луиджи с благодарностью посмотрел на дочь, он даже взял ее руку и прижал к губам. Знай он, какая мысль уже вызрела в ее голове, вряд ли поторопился бы высказывать знаки любви и признательности.
   — С папенькой должен поехать кто-нибудь еще. Какой-нибудь такой человек, который посмеет задать любой вопрос, — сказала она решительно.
   — Уж не гвардейца ли Белова вы имеете в виду? — испуганно спросила Вера Константиновна.
   — Не-ет, сударыня, с гвардейцем я не поеду. Да он и сам не согласится, если, конечно, у него на плечах есть голова. Его просто могут узнать в Царском Селе, его не пустят!
   — Меня пустят, — сказала быстро Софья. — Меня не узнают. Я поеду, как ваш ученик, подмастерье… как это называется?
   — Но среди моих учеников нет дам!
   — Я переоденусь в мужской костюм.
   — Через мой труп, — коротко сказала Вера Константиновна. Никогда еще Софья не слышала в голосе свекрови таких жестких, металлических нот.
   Луиджи сразу приободрился. Он не ожидал от Веры Константиновны столь решительной поддержки. Сейчас главное вовремя уйти, пока эта амазонка не выдумала новую несуразность. О том, что наиболее крамольные мысли высказала не Софья, а его дочь, он забыл, об этом и думать не хотелось.
   Прощались светски, долго раскланивались, словно не в соседний дом шли, а спешили к ожидавшей карете. В дверях Мария, стукнув закрытым зонтом, как тростью, об пол, сказала Софье шепотом:
   — Я его уговорю.
   Софья ответила строгим взглядом. Она и сама не могла понять, что ей не нравится в Марии. Вот Винченцо Петрович — он свой, а дочь его — иностранка, которая хочет зачем-то быть русской. Не только выходные, но и домашние платья ее были сшиты по последней французской моде, и сидят так ладно, и в суждениях Мария смела, словно другим воздухом дышит, привезла с собой из Италии. И почему она ничего не рассказала о какой-то встрече с Никитой, после которой у нее остался его плащ? Могла бы пооткровенничать, ей предоставили такую возможность.
   Софья поднялась к себе в светлицу, походила из угла в угол, потом спустилась в сад по крутой наружной лестнице. Дождь кончился, на ступеньках стояли лужицы, подсох только узкий их край. Стараясь ступать на сухое, Софья спускалась боком, поддерживая одной рукой юбку, а другой держась за выкрашенные в зеленый цвет перила.
   «Софья, солнышко, осторожнее», — прозвучал в ушах забытый голос матери. Окрик прилетел из того чудесного времени, когда отец еще не был арестован и она жила в родительском доме. Крутой спуск со Смоленской горки, ступеньки засыпаны снегом, и только край их подтаял на весеннем солнце, и Софья, шестилетняя, идет боком по бесконечной лестнице, преодолевая ее шаг за шагом, ступая на освобожденный от снега краешек. Лед хрустит под башмаками, и бархатный, намокший подол епанчи цепляется за зеленые перила и ноздреватый снег.
   Софья перекрестилась: «Господи, научи… Как помочь Никите? Неужели права свекровь и он арестован?»
   До самого вечера Софья не разговаривала с Верой Константиновной, сердилась, а после ужина, когда расположились шить, она увидела в рабочей коробке у свекрови деревянную бобинку с намотанной на нее золотой нитью. Края бобинки были обкусаны, дерево расщепилось и обмохрилось. Софья взяла бобинку в руки.
   — Это Кутька покусал, щенок был у Алешеньки. Такой паршивец, все грыз — ножки у стола испортил. Я его потом на конюшню отослала.
   — А моего щенка звали Трезор, — сказала Софья тихо. — И он также у маменьки бобинку обгрыз. — И добавила страстной скороговоркой: — Отпустите Христа ради с господином Луиджи. Если не помогу Никите, то накажет меня Господь. Буду целыми днями о загубленной жизни родителей вспоминать, и не будет мне покоя. В глазах доброй женщины стояли слезы. Трудно сказать, сейчас ли под влиянием пылкого монолога Софьи она поменяла свое решение или шла к нему путем долгого раздумья.
   — Когда господин Луиджи поедет к великой княгине?
   — Завтра.
   Ну что ж. Раз другого выхода нет, так и говорить об этом не пристало. Неси Алешин камзол и порты коричневые. Подгоню тебе по фигуре. Хотя, сама знаешь, все это мне очень не нравится.

0

90

19
   Чем настойчивее уговаривала Мария взять с собой к великой княгине Софью, тем больше возникало у ювелира сомнений относительно целесообразности самой поездки в Царское Село. В конце концов, не сказав дочери ни да, ни нет, он решил прибегнуть к средству, которое неоднократно его выручало, а именно — посоветоваться с Лестоком.
   Часы пробили восемь, но Луиджи был уверен, что застанет лейб-медика дома. После свадьбы с прекрасной Марией Мегден Лесток стал домоседом, предпочитая общество жены пьяному застолью, картам и даже балам во дворце. Дабы придать своему визиту вид обыденности, ювелир пошел пешком, решив по дорогой детально обдумать предстоящий разговор. Однако мысли его все время увиливали от главного.
   Речки, каналы, канавки и многочисленные мосты через них. Очень похоже на Венецию, но если быть честным — совсем не похоже. Мосты на его родине изящны и основательны, под ногами камень, а эти деревянные, из досок, столь ненадежны! Правда, их красиво раскрашивают, тумбы рустованы и украшены вазами, а то вдруг весь мост разрисуют под каменный руст, но мост от этого не станет надежнее. По венецианским мостам не ездят кареты и телеги, а здесь так и снуют, забывая, что подобный транспорт опасен для хилых досок. И потом это странное русское изобретение — устраивать щель посередине моста для пропуска мачтовых кораблей…
   О чем просить совета у Лестока? При дворе сплетничают, что лейб-медик потерял былую власть над государыней, но ум, прозорливость и интуицию он не мог потерять. Прежде всего Луиджи спросит у него — уместно ли сейчас везти великой княгине драгоценности? Да, ему ведомо, что великая княгиня чем-то прогневала государыню, но ведь драгоценности надобны царским особам при любом состоянии дел в государстве. А ну как их величество спросит потом у Луиджи: отвез драгоценности их высочеству? А он что ответит?
   Мол, нет, не отвез, подумав, что их высочеству в ссылке сподручнее без брильянтов. Да пристало ли об этом думать скромному ювелиру? Получил заказ — выполняй! Этот лозунг еще никогда не подводил Луиджи.
   Ювелир так разнервничался, что чуть не упал в воду с подвесного моста. Цепи угрожающе скрипели, у русских нет обычая регулярно смазывать маслом металлические части. Господи, сколько лет он живет в этом великом государстве и все никак не может привыкнуть к их беспечности!
   Ну хорошо… Положим, мудрый Лесток скажет — вези убор. Царские особы потом сами разберутся, а ты чист. Но как быть с просьбой Марии? Дочь умеет уговаривать, в этом ей не было равных.
   К особняку Лестока он вышел в сумерках, но что такое сумерки в Петербурге в середине мая! В Венеции в этот час сияют звезды, а небо такое низкое — рукой достанешь, а здесь… весь город словно вуалью покрыт, фонари на улицах не горят, а все видно.
   — Но красиво… очень, — сказал он вслух неожиданно для себя и остановился, не доходя до узорной калитки.
   Такой длинный путь, а так и не смог собрать в кулак разбредающиеся мысли. Теперь придумывай, беспечный ювелир, как объяснить Лестоку необходимость взять с собой переодетую женщину. А может, сказать все, как есть? Может, Лесток лучше великой княгини сможет объяснить суть вещей? Но Вера Константиновна всеми святыми заклинала не разглашать никому тайну несчастного юноши. Что угодно, но он не вправе обмануть эту прекрасную женщину. Так ничего и не решив, Луиджи взялся за дверной молоток.
   Лакей проводил ювелира к секретарю Шавюзо. Ах, какая жалость, господин Луиджи, господина Лестока нет дома. Нет, ждать его не имеет смысла. Он вызван к государыне в Петергоф. Но если господин Луиджи на словах передаст свою просьбу, то она непременно будет передана их сиятельству.
   — Нет, ничего не надо передавать, — поторопился Луиджи. — Я еду завтра в Царское Село, везу их высочеству работу. Прелестное ожерелье, знаете… И серьги.
   — Брильянты?
   — С агатами, — Луиджи кивнул головой и повернулся к двери. В соседней комнате раздался неясный шум. Показалось ли Луиджи, или секретарь вправду хотел его задержать? И почему он так внимательно вслушивается в то, что происходит за стеной? Это их дело. Луиджи решительно спустился по лестнице. Даже если Лесток дома, но не расположен принимать ювелиров, он имеет на это право.
   Луиджи был уже в палисаднике, когда Шавюзо вдруг выскочил на крыльцо. Можно было предположить, что тот желает вернуть ювелира в дом, однако взгляд секретаря был устремлен на большую, кривобокую карету с подслеповатыми, тесными окошками, которая остановилась у калитки. Желтые, как у извозчичьих пролеток, колеса ее уже неподвижно стояли на мостовой, а черный, обшарпанный кузов все еще продолжал мелко трястись, скрипеть и охать, словно пытаясь прийти в себя после быстрой езды. Наконец дверца ее отворилась, кучер опустил ступеньку и на нее встала узкая женская ножка в фасонном башмачке. Луиджи поднял глаза и удивленно присвистнул — мадемуазель Крюшо собственной персоной: фиолетовое короткое пальто наброшено на плечи, шляпка с независимо торчащим крылом куропатки, одна мушка на щеке, другая на шее, и несмотря на прохладную погоду открытый лиф с почти обнаженными, желтоватыми, как спелые дыни, грудями. Дама была давней клиенткой Луиджи, хотя и тайной.
   — Фантастические дела, — сказал себе ювелир. — И такую дамочку Шавюзо выходит встречать в белые сумерки! Кто из них и когда ездил в подобный особняк? Интересно, знает ли об этом Лесток? Вряд ли он одобрил бы подобную неразборчивость племянника.
   Луиджи оглянулся на секретаря и увидел, что тот удивлен не менее, чем торопящийся уйти гость. Ничуть не смущаясь и игриво приплясывая, Крюшо поднялась по ступенькам крыльца. Лиловые кружева на подоле полоскались у легких ножек, на оттопыренной руке раскачивалась обшитая гарусом сумка.
   — Мне нужен хозяин, — бросила она неожиданно низким, словно простуженным голосом.
   Шавюзо испуганно отступил назад, дверь за ним захлопнулась. Флегматичный кучер сидел на козлах неподвижно, как истукан, шапка сползла ему на глаза, он готов был сидеть здесь вечно.
   Луиджи обошел карету со всех сторон, перешел на другую сторону улицы и неторопливо направился домой, но не успел он завернуть за угол, как услышал щелканье кнута и шум трогающейся кареты.
   И вот она уже мчится по улице, громыхая по булыжникам желтыми колесами, кучер стоит на козлах и улюлюкает в голос, подгоняя лошадей. В темном окошке Луиджи увидел голову Лестока, без парика, в надвинутой по самые уши шляпе, сзади его головы плескалось и пенилось что-то лиловое, игривое. Мгновение, и карета взлетела на мост.
   Луиджи не успел увидеть, рассержен ли Лесток, или взволнован, или находится в том игривом настроении, которое возникает у мужчин при соседстве подобной дамы, но то, что она сидела в карете рядом с лейб-медиком и они мчались куда-то, не обращая внимания на любопытные взгляды, было настолько необычайно, что Луиджи против воли бросился за каретой, даже взбежал на мост, а оттуда, сверху, долго следил, как громыхала она по улице.
   Вот тебе и домосед… молодожен. Куда же повезла его Крюшо? Неужели в веселый дом к мадам Дрезденше?
   Луиджи вернулся домой раздавленным и тут же попал в любящие объятия дочери. Ласковые ручки обхватили мертвой хваткой шею отца и не выпускали до тех пор, пока он не согласился со всеми ее требованиями.
   Теперь дело за Софьей. Марии не хотелось откладывать разговор с ней до утра, которое, как известно, мудренее ночи. Визит в столь позднее время мог быть превратно истолкованным, но какие могут быть условности, если господину Оленеву нужна помощь? И потом к Корсакам вовсе не обязательно идти через парадные сени. Окошко Софьи в мезонине еще светилось.
   Все это детально обдумала молодая особа, прохаживаясь под темными кленами, и потом, сказав себе: «Я права!» — решительно направилась к лестнице, ведущей в мезонин.
   Софья уже легла и долго не могла взять в толк, кто стучится в наружную дверь в столь поздний час. Она на цыпочках подошла к двери.
   — Кто там? — спросила она испуганным шепотом.
   — Я уговорила отца, — немедленно отозвалась Мария. — Но можете ли ехать вы? Папеньку нельзя отпускать одного. Он не сможет говорить с великой княгиней должным образом и только загубит все дело.
   Последние слова своего страстного монолога Мария уже произносила при открытой двери, Софья смотрела на нее настороженно, ее, казалось, не удивил, но и не обрадовал поздний визит.
   — А почему вы принимаете такое горячее участие в судьбе господина Оленева? — спросила она холодно.
   Софье хотелось подразнить хозяйскую дочку, которая так беззастенчиво кокетничала с Никитой, а теперь ведет себя так, словно имеет на него какие-то права. Она ожидала, что Мария смутится, начнет лепетать о справедливости, которая должна восторжествовать, о добре и зле, словом, будет играть в скромницу, но девушка посмотрела на Софью строго, резко выбросила вперед руки ладонями вверх, словно отдавала что-то важное, и произнесла без запинки:
   — Неужели не понятно? Да потому, что я влюбилась в него без памяти. Сразу же, как на набережной увидела, так и влюбилась. А потом оказалось, что он ваш друг. Я так обрадовалась, передать не могу! Но счастье мое сразу и кончилось!
   — А Никита знает о ваших чувствах? — опешив от такой прямоты, спросила Софья.
   — Ну что вы? Конечно, нет.
   Софья отступила в глубь комнаты, приглашая Марию войти, и та тут же воспользовалась этим.
   — Я поеду завтра с Винченцо Петровичем, — сказала Софья и добавила: — Садитесь. И не смотрите на меня так испуганно. Никита найдется, непременно. — Она улыбнулась.
   — Я тоже так думаю. А вы не могли бы со мной поговорить о господине Оленеве? — Тон у Марии был просительный.
   — И как же вы хотите поговорить?
   — Расскажите мне о нем. Я ведь ничего не знаю, кроме того, что он умен, красив, благороден и лучше всех во вселенной… и еще фаворит великой княгини.
   — Какой там фаворит? — ворчливо произнесла Софья. — Она и думать о нем забыла.
   Они сели на постель, укрылись одной шалью.
   — С чего же начать? — нерешительно произнесла Софья. — Никита учился вместе с моим Алешенькой в навигацкой школе в Москве…
   Они разошлись уже под утро. С этого разговора и началась у Софьи с Марией большая дружба.

0

91

20
   В двадцати пяти километрах от Петербурга среди лесов и пустошей находилось местечко, которое финны называли Саари Мойс, что означает — возвышенная местность. Издревле здесь существовала благоустроенная мыза. Место это почиталось здоровым из-за обилия зелени и хорошей воды, и Петр I подарил деревеньку с прилегающими лесами супруге своей Екатерине Алексеевне. Десять лет спустя здесь уже стояли палаты каменные двухэтажные о шестнадцати светлицах и был разбит сад с террасами.
   Елизавета с детства любила Саарское село и, взойдя на престол, повелела произвести там значительную реконструкцию, часть зданий разобрать за ветхостью, двухэтажные палаты отреставрировать и пристроить к ним одноэтажные галереи с павильонами.
   Когда великие князь и княгиня явились в Царское, как стали называть Саарскую мызу, работы там были почти закончены, однако подходы ко дворцу напоминали строительную площадку. Петр Федорович был вне себя. Штабеля досок, груды камня, чаны с известкой он воспринял как личное оскорбление. Почему ему надлежит жить в неприспособленном, неотапливаемом помещении, если он хочет жить в Петербурге? И чего ради царствующая тетушка решила его сюда выслать?
   Вначале досталось камердинерам и лакеям, потом он высказал свое неудовольствие, причем в самых непотребных выражениях, в лицо камергеру Чоглакову, который вместе с супругой тоже приехал в Царское, дабы наблюдать за молодым двором. Чоглаков вначале спокойно слушал великого князя, только отирал капельки слюны, которые летели ему в лицо с царственных уст, а потом вдруг взорвался и отчитал наследника, как мальчишку-кавалергарда.
   Петр выпучил глаза, показал ему язык и бросился в покои жены, чтобы нажаловаться теперь уже не только на тетушку, но и на Чоглакова. Меньше всего сейчас Екатерина была расположена разговаривать с мужем. Она никак не могла прийти в себя после скандала с императрицей, сейчас она мечтала об одном — побыть наконец одной, привести в порядок мысли. Петр ворвался вихрем и сразу поднял жену с канапе. Великий князь не умел жаловаться сидя, только меряя комнату шагами он был в состоянии высказать то, что наболело. Жену при этом он цепко держал за руку, она семенила за ним следом, никак не попадая в такт. И чем горячее он говорил, тем быстрее бегал по комнате. Что это была за мука! Великий князь умел жаловаться часами…
   Это возмутительно! Тетушка Елизавета сошла с ума! Зачем он здесь? Если императрица хочет, чтобы Россия стала его родиной, то не следует превращать ее в тюрьму. А Царское Село — тюрьма, тюрьма… только недостроенная. Зачем услали милых его сердцу голштинцев? Где Бредель, где Дукер? А Крамер? Он лучший из камердинеров, он знал его с первой минуты жизни, он был добр, добр… Он давал разумные советы. А Румберг? За что его посадили в крепость? Никто лучше Румберга не мог надеть сапоги! Русские свиньи, свиньи… Кузина, почему вы молчите?
   Екатерина не молчала. Она все пыталась вставить слово, но разве под силу ей было бороться с этим потоком обид и негодований? Сам капризный тон Петра, его детская интонация, хриплый и чуть картавый голос сразу же выводили ее из себя: и это ее супруг, защитник и повелитель? Когда же он станет взрослым? Но женская обида скоро уступила место жалости почти материнской. Он тоже одинок, тоже под наблюдением, тоже нелюбим. И она начинала гладить его по плечу и стараться сбить с темы, которая особенно его раздражала. Уж то хорошо, что, бегая по комнате и с силой дергая ее за руку, он не спрашивал, почему их сослали сюда.
   Очевидно, он ничего не знал и воспринял их принудительный отъезд как пустой каприз императрицы: приказы ее часто бывали нелогичны. Но Екатерина знала истинную причину их ссылки в Царское Село.
   Маскарад прошел превесело! Ожили старые тени, вынырнули из небытия. Как смотрел на нее русский князь! Разумеется, она не могла себе позволить афишировать их старые отношения. Танцы, комплименты; болезнь не иссушила ее душу, не обезобразила тело — это счастье! И она готова поклясться, что никто не видел, как передала она записку Сакромозо — очередное послание матери. А утром вдруг разговор с государыней: «Как вы посмели украшать себя живыми розами? Розы — знак невинности, а вы — кокетка!» Екатерина привыкла к таким упрекам, это обидно, больно, но не оскорбляет, потому что уверена в своей невиновности. Но когда Шмидша явилась к ней второй раз с приказом следовать в уборную государыни, великая княгиня шла ни жива ни мертва. После того, что случилось вечером в ее покоях, Екатерина могла ожидать ссылки куда более дальней, чем Царское Село.
   Все было как в прошлый раз, государыня сидела у зеркала, и трое горничных занимались ее туалетом: одна расчесывала локоны, другая массировала шею и грудь Елизаветы, третья по очереди примеряла разных фасонов туфли на полную, обтянутую розовым чулком ногу. И опять статс-дама Ягужинская с жемчугом в руках. «Как держит ее подле себя государыня? — невольно подумала Екатерина. — Рядом с этой дамой всяк чувствует себя словно смертный рядом с богиней». Великая княгиня знала, что несколько лет назад Петр волочился за Ягужинской, я, хоть она не хотела себе в этом сознаться, волокитство мужа раздражало ее несказанно. Одно дело, когда он любезничает с дурнушками, тут порок налицо, но влюбиться в красоту! Даже в этой неприступной, холодной Афине Петруша видел женщину, а в ней, законной супруге, — никогда!
   Мысли эти проскочили мельком, тут же уступив место страху. Лицо государыни при появлении невестки стало жестким, даже через румяна видно было, как она покраснела от гнева. Движением руки она выслала всех из комнаты, посмотрела на Екатерину с ненавистью и словно камень в лицо бросила:
   — Дрянь!
   Будуар заколебался пред Екатериной, глаза ее заполнились слезами.
   — Но ваше величество…
   — Молчать! — Елизавета поднялась неуклюже, забыв быть изящной, уткнула руки в бока и обрушила на невестку шквал ругани. Некоторых слов Екатерина просто не понимала, но угадывала в них крепкие выражения кучерской и лакейской.
   Следуя за Шмидшей по коридорам, Екатерина решила: что бы ни сказала тетушка, ее удел один — молчать, а будет минутка затишья, броситься к ногам государыни. Но этой минутки не было. Елизавета была в такой ярости, что Екатерина ждала — вот-вот ее ударят. И ладно бы отхлестала по щекам дланью, но сколь унизительно быть избитой белой атласной туфлей, которую императрица сорвала с ноги, а теперь размахивала ею перед лицом великой княгини. Екатерина молчала, глядя в пол, слезы сами собой высохли, и только жилка под глазом неприятно дергалась.
   Наконец силы императрицы иссякли, грудь стала дышать спокойнее. С удивлением она увидела в руке своей туфлю, отбросила ее с негодованием и села к зеркалу.
   И сразу же, повинуясь неведомому приказу, сродни интуиции или передачи мыслей на расстоянии, в уборную явились горничные и как ни в чем не бывало принялись за туалет государыни, а Ягужинская подошла с поклоном и возложила на царственную шею жемчуг.
   Конвоируемая Шмидшей, Екатерина, прошла в свои покои. Щеки ее пылали, и она остужала их руками, слегка массируя дергающуюся жилку. Потом посмотрела в зеркало — неужели ее лицо безобразит тик? Все… самое страшное позади. Удивительнее всего, что Елизавета ни слова не сказала об аресте, который случился здесь вчера вечером. Она ругала великую княгиню только за тайную переписку с матерью, все остальное было гарниром. Каким-то образом в руки Елизаветы попало последнее письмо. Но должна же была она ответить матери, которая решила сделать брата Фрица герцогом Курляндии и просила помощи Екатерины. Слава Богу, она не дала никаких обещаний, а написала только, чтобы Фриц и думать забыл о своих притязаниях, в Курляндии вообще решили не назначать герцога. Но даже столь незначительные сведения несли в себе крамолу — Курляндия и так и эдак склонялась в разговоре; как смеешь ты, негодница, девчонка, рассуждать о делах государственных?!
   Уже в карете, которая везла ее в Царское Село, Екатерина подумала, а может быть, императрица не знает, что произошло вчера в покоях невестки? И почему не предположить, что арест Сакромозо дело рук только Бестужева и он не доложил об этом государыне? В яростном ослеплении Елизавета вспомнила все ее прошлые прегрешения, с грохотом высыпала все обиды: и за мать обругала, и лютеранкой обозвала, и шельмой, и потаскушкой, перечислив всех молодых людей, которые, по рассказам Шмидши, оказывали Екатерине излишние знаки внимания. Знай государыня о вчерашней сцене, в этот список непременно попало бы имя Никиты Оленева.
   …Петр выговорился, успокоился, за ужином вел себя вполне сносно, а вечером явился со своей половины в спальню к жене. Ни о какой любви, разумеется, не было и речи. Петр был твердо уверен, что их брак — чистая формальность и здесь просто не-приличны какие-либо чувства, кроме приятельских. Как только он нырнул под одеяло, в спальню вошла Крузе и вывалила из мешка целый ворох игрушек. Петр весело рассмеялся. Крузе, подмигнув, закрыла дверь на ключ, чтобы в спальню не сунулась Чоглаковаnote 4, которой строго-настрого было наказано не давать великому князю предаваться детским развлечениям. Крузе судила иначе и с умилением издали следила, как на ночном столике появился отряд прусских солдатиков, выстроенных в каре, как между свечей, заменяющих деревья, выросла картонная казарма, а по изгибам одеяла, как по холмам и долинам, поехала карета с крохотными форейторами на запятках.
   Внешне дамы вполне ладили, хотя дух соперничества часто заставлял их хоть в мелочах, но подставлять друг другу ножку. Елизавета не переносила вида игрушек в руках Петра Федоровича, Бестужеву было на это совершенно наплевать, и, совершая беззаконие с оловянными солдатиками, Крузе как бы дразнила свою соперницу, ставила ее на место. Мол, по твоему ведомству нельзя, а по моему — можно!
   Екатерина с безразличием следила за игрой, она уже привыкла. Если явится вдруг Чоглакова, все игрушки немедленно будут засунуты под одеяло, а Петр неуклюже будет изображать нежность к жене, зная, что этого ждет весь двор.
   — Держи коленку! Куда убрала? — закричал вдруг Петр звонко, видя, как от неловкого движения Екатерины, карета завалилась набок. Поверженные лошади из папье-маше продолжали перебирать ногами.
   Дальнейшая жизнь потекла именно так, как предполагала Екатерина. Петр играл в войну, но уже не солдатиками, а лакеями, камердинерами, пажами и карлами, которых обрядил в военную форму и заставил брать наскоро построенную крепость. После обеда он упражнялся на скрипке, а вечером возился с собаками. Раньше его армия была более значительной, в ней были еще учителя и гувернеры. После высылки его любимцев за границу «воевать» стало почти не с кем, поэтому если вдруг подвертывалась Екатерина, то Петр и ее обряжал в военную форму и ставил на часы под ружье. Екатерина просила об одном — разрешить ей читать в карауле. «Это ведь ненастоящая война», — увещевала она мужа. Тот приходил в ярость. Выход был один — прятаться.
   С раннего утра Екатерина брала книгу и уходила в Дикую рощу, которая тянулась вдоль Рыбного канала и называлась так в отличие от регулярного парка, расположенного вблизи дворца. В Дикой роще деревья никогда не подстригались, липы и клены росли, как им вздумается, и теперь прямо на глазах набухали почками. На камнях под соснами начал цвести мох, оттенки его были самые разнообразные — от бледно-зеленого до багряно-красного. Всюду май вносил жизнь, зацвели желтые цветки, ожившие мухи ползали по палым, прошлогодним листьям, здесь никто их не убирал, иногда вдруг прилетала бабочка. Хорошо, совсем как в Германии.
   Еще была охота… Чоглакова сквозь пальцы смотрела на это увлечение Екатерины, очевидно, она получила специальные указания на этот счет. Государыня сама любила охоту, а окрестность Царского Села совершенно безлюдна.
   С утра Екатерине закладывали одноколку, обряжали в охотничий костюм: кафтан, штаны, сапоги с ботфортами, и она отправлялась с кротким егерем на ближайшее болотце стрелять уток. Егерь был из русских — старый, молчаливый, с перебитым носом, и что особенно смешно — имел бороду. От нее пахло конопляным маслом, а в минуты задумчивости егерь имел обыкновение взбивать бороду резкими ударами тыльной стороны рук, отчего она торчала вперед, как накрахмаленная. Первоначально на все просьбы Екатерины поехать во-он за тот холмик или пройтись пешком он отвечал отказом, то есть с неимоверной важностью качал головой, но потом, видя, как увлечена великая княгиня охотой, как лихо держит ружье, как метко стреляет, он перестал противиться ее желаниям. Они посетили и дальнее болотце, и сосновый лес, и озеро, причем большую часть пути проделывали пешком. Их сопровождали две веселые собаки, которые выискивали меж кочек убитую дичь. Проще было бы ездить верхами, но Чоглакова категорически возражала против этого, боясь, что Екатерина бросит бородатого стража и ускачет на своем английском жеребце в неопределенном направлении.
   На двенадцатый день опалы, Екатерина цепко держала в памяти эти сроки, охота была особенно удачной, если не считать стертой ноги. И еще жара, оводы… Видя, что великая княгиня хромает, перепуганный егерь предложил нести ее на руках.
   — Глупости! — сказала она. — Рядом тракт. Я буду ждать тебя у дуба с дуплом. Пригонишь туда лошадей. И не трясись ты! Я никому не скажу, что ты оставил меня одну.
   Егерь, видно, совсем потерял голову. С криком «нельзя» он вцепился в рукав великой княгини, но та вырвалась, топнула стертой ногой и решительно направилась к видневшемуся дубу. Егерю ничего не оставалось, как потоптаться на месте, взбить свою немыслимую бороду и бежать к оставленной в роще одноколке. Собаки кинулись было за хозяином, но потом вернулись к Екатерине, достигли с ней тракта и благодарно растянулись у ее ног, положив морды на лапы.
   Великая княгиня села на землю, привалилась спиной к дубу, блаженно расслабилась. Шляпа сползла ей на глаза. Она ткнула пальцем в тулью, возвращая ее в прежнее положение, и тут заметила клуб пыли, который перемещался по дальнему краю поля. Всадник… Екатерина всмотрелась внимательнее. Нет, карета! Она вскочила на ноги. Неужели от государыни? Неужели кончилось их проклятое заточение? Не в силах ждать, забыв про стертую ногу, Екатерина бросилась бегом по тракту навстречу карете. Собаки с лаем устремились за ней.
   Но скоро она перешла на шаг. Нет, это не из дворца. Карета скромная, на козлах один кучер. Может быть, медики пожаловали? Крик, натянутые с силой вожжи, вздыбленные морды лошадей. Карета, словно нехотя, остановилась. Из нее вышел тучный мужчина в большой шляпе и епанче до пят. За ним шустро выскочил подросток с миловидным лицом и напряженными глазами. С наглой беззастенчивостью мальчишка уставился на великую княгиню, потом опомнился, вслед за мужчиной согнулся в глубоком поклоне.
   — Ваше высочество, вас невозможно узнать в этом наряде! — Сорванная с головы шляпа бороздила краем своим дорожную пыль.
   Только тут Екатерина узнала в нем придворного ювелира Луиджи, Подросток тоже снял шляпу. Сделал он это весьма осторожно, боясь растрепать свои короткие, блестящие, словно лаком покрытые волосы. С каких это пор у Луиджи появились пажи да еще такие неучтивые!
   — Вас государыня прислала ко мне? — резко спросила Екатерина.
   — Ни в коем случае! — пылко воскликнул ювелир, обозревая все вокруг своим взглядом. — Еще месяц назад их величество заказали для вас драгоценный убор, повелев мне вручить его вам, как только он будет готов. Я помню о своих обязанностях. — В руках его появился обитый парчой футляр.
   — Жалкий человек! — почти с состраданием бросила Екатерина. — Весь двор знает, что я в опале, и только вы находитесь в неведении. Если бы вы проехали еще версту, вас бы задержал караульный солдат. Сюда никто не ездит.
   — Но как же быть с этим? — Потрясая футляром, Луиджи стал испуганно озираться.
   — Оставим это до лучших времен, а теперь уезжайте. Сейчас здесь будет егерь. Он следит за каждым моим шагом.
   Луиджи, отирая пот, уже пятился к карете, когда спутник его, паж или подмастерье, вместо того чтобы подсадить хозяина, сделал шаг вперед.
   — Умоляю, ваше высочество…
   Этих слов было достаточно, чтобы Екатерина поняла, что перед ней женщина. Только этого ей недоставало — тайных свиданий на дороге с переодетыми девицами.
   — Я не могу с вами говорить. — Голос великой княгини против воли прозвучал высокомерно и обиженно. — Покажите убор, — обратилась она вдруг к Луиджи.
   Тот, ломая ногти, поспешил открыть замок футляра. Сноп искр, света, лазурной радости вырвался на свободу. Екатерина сразу увидела, что брильянтов в ожерелье маловато, но черные камни меж ними были так изысканны. Ах, как пошел бы этот убор к ее серому с серебром платью!
   — Уберите, — прошептала она с горечью, захлопнула крышку и отвернулась, разговор был окончен.
   Однако ряженая особа не захотела этого понять. Не хватило у нее деликатности также оценить по заслугам жертву великой княгини. Навязчивую девицу куда больше волновали собственные дела. «Умоляю, ваше высочество… это вопрос жизни и смерти…» Словом, она произнесла кучу невнятных фраз, которыми обычно сорят посетительницы, и только вдруг знакомая фамилия — Оленев — заставила Екатерину прислушаться.
   — А чего вы печетесь об Оленеве? Вы его жена, любовница? — Екатерина говорила отрывисто, резко, а сама смотрела в сторону дуба, где с минуты на минуту должен был появиться егерь.
   — Он друг моего мужа, — твердила невозможная особа. — Оленев арестован? Но он невиновен, ваше высочество! И вы должны помочь ему!
   — Я? — потрясенно спросила Екатерина. — Я даже себе не могу помочь! Нет более бесправного человека в России, чем я.
   Луиджи вдруг опомнился, схватил своего переодетого пажа за руку и потащил к карете, но женщина вырвалась и неожиданно упала на колени.
   — Куда делся Никита, умоляю? — Она склонилась щекой к земле, сжатые кулаки ее уткнулись в пыль.
   — Ваш Оленев благородный человек!
   — Я знаю, что он благородный человек. — В голосе женщины появились жесткие нотки, так не разговаривают с членами царской семьи: — Но где он? Куда его упекли?
   — Я была уверена, что он давно на свободе, — надменно крикнула Екатерина. — Его арестовали по недоразумению.
   «Очень хорошенькая, — отметила про себя Екатерина, и сердце ее царапнула ревность. — Она врет, что Оленев друг мужа. Так не просят за друзей мужа… За них просят почтительно. Однако что за нелепость? Неужели Оленев в крепости?»
   Меж стволов росших вдоль тракта лип Екатерина увидела, как по полю стремительно несется одноколка. Конечно, егерь все видит.
   — Да уезжайте же наконец! — крикнула она в ярости. — Помочь вам может один человек — Лесток. — И она кинулась бегом к дубу. Екатерина уже не видела, как Луиджи сгреб в охапку мнимого пажа, как сели они в карету, развернулись с трудом и помчались в сторону Петербурга. Ее волновала одна мысль — что егерь все успел рассмотреть и будет о чем докладывать Чоглаковой. Может, деньги ему предложить за молчание? Почти одновременно с одноколкой она достигла дуба и без сил повалилась в траву. Собаки с лаем прыгали у ног хозяина, словно ябедничали.
   — Это ювелир приезжал, только и всего, — сказала Екатерина, не поднимая головы.
   — А я ничего не видел и не слышал. Пожалуйте в карету, ваше высочество. — И егерь с полной значительностью взбил бороду.

0

92

21
   Вернемся несколько назад, всего лишь на сутки. Луиджи не ошибся в своих предположениях: Лесток действительно ехал к Дрезденше — весьма достойной даме, приехавшей из Германии около десяти лет назад. Беда только в том, что средства к существованию, и очень немалые, она доставала несколько сомнительным способом, а именно: содержанием Модного дома, который Петербург украсил еще одним эпитетом — «веселый».
   В XVIII веке не существовало полиции нравов. За нравственностью при дворе следила государыня, но недостаточно строго, и как ни горько нам сознаться, сама далеко не всегда была безупречна. Именитые дамы, ловящие чутким ухом пикантные сплетни, совершенно справедливо считали, что если при дворе можно фривольничать, то уж скромным подданным совсем не грех подражать лучшей части общества. Спустя три года после описанных здесь событий Модный дом будет распущен, а сама Дрезденша предстанет перед судом, а пока очаровательные модистки процветают и, как выяснилось впоследствии, богатые клиентки не только примеряют у Дрезденши платья, но и встречаются с представителями сильного пола. Для «утех любви» шли не с главного хода, а с «синего», прозванного так из-за обивки в сенях — тускловато-голубой холстины, украшенной лазоревым орнаментом.
   Именно через этот вход шустрая мамзель Крюшо ввела Лестока в апартаменты Дрезденши. К чести лейб-медика скажем, что он был здесь впервые. Крутая лестница на второй этаж привела его в гостиную, не роскошную, но уютную и опрятную, с православной иконой в углу, немецкими гравюрами на стенах и неожиданно яркими шторами на окнах. Неслышные ветерки вздували шторы, и они легко опадали, словно крылья бабочек, которые все трепещут и никак не могут успокоиться.
   Здесь перед Лестоком предстала сама Дрезденша. Изящное, скромного покроя платье и румянец на щеках придавали ей почти юный вид, особенно красили ее искреннее смущение и благородная взволнованность. Она низко склонилась перед Лестоком, ему даже показалось, что Дрезденша хочет облобызать, словно игумену, его руку, и не произошло это только потому, что он отвел ее за спину.
   Дрезденша молча взяла свечу и повела лейб-медика по коридорам и коридорчикам, лестницам и приступочкам. Наконец его привели в тупик, толкнули низенькую дверь. Комната была тесна, скудно обставлена, окно закрыто плотной циновкой. На столе горела свеча, подле нее сидел человек и читал книгу. При появлении Лестока он вздрогнул, резко обернулся. Это был Сакромозо.
   — Вот уж не ожидал вас встретить здесь. — Лесток без сил рухнул на стул.
   Поспешая за Дрезденшей, он совершенно сбил дыхание, а встреча вызвала сильнейшее сердцебиение. Лесток достал маленькую коробочку, вытащил из нее круглую таблетку и положил под язык. Сакромозо молча исподлобья наблюдал за его манипуляциями. Вид у рыцаря был потрепанный, камзол смят, кружева на рубашке обвисли, как лапша, обычно бледное лицо его приобрело серый цвет и украсилось мешками под глазами. Ничего не осталось в нем от прежней светскости — озлобленный, подозрительный, весь ощеренный человек.
   — Как вам удалось бежать? — В голосе Лестока прозвучало искреннее удивление, почти восхищение, и Сакромозо понял, что лейб-медик не посвящен в подробности этого странного дела.
   — Произошла глупейшая история. Когда вы узнали о моем аресте?
   — Через два дня.
   — От кого?
   — От моего верного агента. Где их теперь взять — верных-то? — Лесток положил еще одну таблетку в рот и спрятал коробочку в карман. — Плачу много, вот и верный. Я вначале не поверил — вы неприкосновенное лицо! Как можно? Но мой агент обычно не врет.
   Об аресте рыцаря Сакромозо в покоях великой княгини Лестоку рассказал Бергер. Лейб-медик не спрашивал у своего осведомителя, как он узнал об этом. У хитрой бестии Бергера были свои тайны, и Лесток совсем не был уверен, что курляндец только ему продал эти сведения. Плати — и всевозможные секреты будут в твоем кулаке.
   — Произошла глупейшая история, — повторил Сакромозо. — Вместо меня арестовали кого-то другого. Чудовищная страна, эта Россия!
   Лесток вдруг расхохотался. Он опять чувствовал себя бодрым и готовым к любым неожиданностям.
   — Недостатки России обсудим в другой раз. А вы всю неделю, даже больше, были на свободе? Не грешно ли не поставить меня в известность? Почему вы торчите в этой дыре?
   — А потому, что эта дыра единственное надежное место в вашем славном городе! — с раздражением крикнул Сакромозо. — Арестованный назвался моим именем.
   — Но это абсурд!
   «Какой нервный молодой человек, — думал Лесток, с удовольствием наблюдая за Сакромозо. — Ишь как пальцами хрустит!» Лейб-медик уже забыл, как метался по кабинету после известия, полученного от Бергера, как клял себя за излишнюю болтливость. И добро бы одна болтливость, но ведь он расписки давал и цифры называл… Страшно подумать, как мог бы очернить его, Лестока, этот бледный рыцарь, если бы его как следует тряхнули в Тайной канцелярии.
   — Зачем ему это, помилуй Бог? — продолжал Лесток благодушно.
   — Этого я не могу понять. Более того. Прошло десять дней, а этот арестованный, пребывая в крепости, продолжает хранить свою тайну. Зачем? Может, он любовник великой княгини и решил скомпрометировать меня?
   — Но как вы узнали о собственном аресте? — К Лестоку вернулась серьезность, здесь было над чем поломать голову.
   — Узнал…
   Сакромозо совсем не хотел откровенничать с лейб-медиком, излишняя откровенность была не в его пользу, особенно если вспомнить, как он стоял на подоконнике за шторой, ожидая, когда офицеры, а может, агенты или полицейские, оставят его квартиру.
   А случилось все так. На маскараде он выпил лишнего. С рыцарем это случалось редко, он никогда не пьянел. Так было погано после пробуждения, что он подумал было, не подсыпали ли ему в вино какого-либо сонного зелья. Хотя у русских встречаются столь крепкие напитки, что без всякого сонного порошка можно ноги протянуть.
   Весь день и вечер Сакромозо провалялся в кровати, решив никуда не выходить, однако вспомнил об обязательном визите к одной милой даме. Муж у нее был в отлучке, дама была прехорошенькая, в общем, стоило приободриться. Камердинер уже кончил его причесывать, когда раздался стук в дверь, и не просто стук, а громыхание, казалось, били ногами или прикладами. По счастью, в доме из слуг находился только камердинер, он и пошел открывать.
   Врожденный инстинкт и привычка к опасности предостерегли Сакромозо, он не вышел к ночным гостям, а на цыпочках подошел к двери. Удивительно, что столько шума производили всего два человека. Строгим, официальным тоном на плохом немецком языке они сообщили камердинеру, что пришли с обыском.
   — По какому праву? Я пожалуюсь хозяину! — вскричал камердинер.
   — Твой хозяин арестован.
   Очевидно, все бумаги у них были оформлены надлежащим образом, потому что камердинер пустил их в дом.
   У Сакромозо был выбор — пронзить негодяев шпагой или бежать, не поднимая шума. Он предпочел второе, благо спальня его находилась на первом этаже. Но черт подери этих русских — мало того, что окна у них закрыты намертво, так еще оклеены бумагой, Она с трудом отклеивалась и громко, отвратительно шуршала.
   Разбить стекло? Он не успел. Когда эти двое вошли в спальню, рыцарь стоял на подоконнике, сжимая эфес шпаги. Конечно, он не мог совладать со своим любопытством и стал осторожно подсматривать в щелку между шторами за происходящим в комнате.
   Пришедшие запалили множество свечей и всерьез приступили к обыску. Как понял Сакромозо, они искали въездной паспорт и прочие документы. Неторопливо обшаривая ящики, сундуки с одеждой, роясь в карманах, они вели неторопливую беседу, перемежая русские фразы немецкими словами. Знай Сакромозо получше этот варварский язык, он обогатился бы весьма полезными сведениями о некой Арине Парфеновне, которая бьет свою падчерицу, и это ей, шельме, даром не прошло — подавилась намедни костью в рыбном холодце, также узнал бы он, чья-то сватья шьет к Троице дорогое платье из шелкового камлоту, а каналья Бергер полностью отыграл в фаро свой старый долг. Между делом один сообщил другому, что при аресте Сакромозо вел себя весьма достойно. Иные за шпагу хватаются или в штаны со страху накладывают, а этот без лишних слов отдал себя в руки правосудия. Вот только документов при нем никаких не обнаружено.
   Сакромозо казалось, что он сошел с ума. Когда офицеры стали как попало запихивать в сундук его одежду, а потом сгребли в кулак кольца и сунули их отнюдь не в ящик, а себе в карман, рыцарь с трудом подавил в себе желание соскочить с подоконника и насадить этих двух негодяев на шпагу.
   Однако выдержка не изменила Сакромозо, он дал уйти двум мерзавцам. Завтра недоразумение разъяснится, и ему возместят сполна все убытки, как моральные, так и вещественные. Совершенно измученный страхом камердинер запер за негодяями дверь.
   — Вы здесь, господин? Я думал, что вы бежали. Простите, но я не мог не впустить их в дом. Документы на обыск подписаны самим Бестужевым. Все ваши бумаги унесли.
   Вот здесь можно было сесть, выпить вина и спокойно обдумать ситуацию. Бежать из собственного дома не имело смысла. Вряд ли кто-либо явится сюда во второй раз. Сейчас главное — понять подоплеку этого странного дела.
   Первым пришел в голову граф Финкенштейн, но при воспоминании об этом маленьком, чистеньком, кружевном старичке Сакромозо поморщился. В уме посланнику не откажешь, но ведь он трус. Тут же начнет бегать по комнате, стучать своими копытцами по паркету: «Это не мое дело! Я понимаю — недоразумение, но почему прусский посланник должен вмешиваться в дела мальтийского ордена?» Можно было бы ему сказать: «А потому, плешивый козлик, что ты депешу получил, в которой ясно сказано — содействовать! И не твоего ума дело — кому. Хоть мальтийскому ордену, хоть папуасу с перьями!»
   Нет, так он ему не скажет. Финкенштейн пока отпадал. Сакромозо перебрал еще несколько фамилий, и Лесток был в их числе, но остановился на Дрезденше.
   Новости появились через два дня, и такие, что Сакромозо взвыл от ярости. Дрезденша, а именно Клара Шекк, сообщила от убийстве Гольденберга. Никаких подробностей, кроме убийства на маскараде, но теперь по крайней мере рыцарь понял, что его есть за что арестовывать. Под покровом ночи он перебрался в «веселый» дом и стал измышлять, как ему покинуть Россию — нужны документы, деньги и надежный транспорт, черт подери!
   После бесконечных колебаний Сакромозо решил обратиться к Лестоку. Этот француз стал почти русским, он знает все их обычаи, он ненавидит Бестужева. И главное, он уже потому не откажется помочь, что Сакромозо сам может подвести его под арест.
   Как на грех, Лесток уехал ко двору в Петергоф. Рыцарь считал не только дни — часы, а теперь этот насмешливый боров сидит перед ним и никак не может взять в толк, что именно ему и никому другому надо обеспечить безопасный отъезд рыцаря из России.
   — И торопитесь! — заключил Сакромозо. — Меня не разыскивают потому, что сидящий в крепости почему-то хранит молчание. Но он может в любую минуту передумать и открыть рот.
   — Загадочная история, — повторил Лесток. — Загадочная… Поверьте, я сделаю все, что в моих силах. Но не меняйте пока места жительства. Здесь вас всегда могут спрятать между…
   — Клиентами, — заключил Сакромозо и рассмеялся горько. Возвращаясь домой, Лесток обратил внимание, что на углу Аптекарского переулка, как раз против его дома, расположилась странная фигура — нищий с деревянной ногой и рыжей треуголкой на голове, указывающей, что некогда он принадлежал к Ширванскому пехотному полку. Может быть, пьяный? Лесток подумал, что надо бы наказать, чтоб прогнали нищего, отрепья его наводили на грустные мысли, но, войдя в дом, он совершенно забыл о пьяном пехотинце. Прошел час, два, а секретарь Шавюзо все слышал, как он тяжело ходил по кабинету из угла в угол.

0

93

22
   Не получилось серьезного разговора. Канцлер знал, что раньше трех часов дня государыня его не примет, поэтому отправился в Петергоф после обеда. Но, видно, опоздал… «Ах, Алексей Петрович… Избавь! Голова болит… Может, съела что-то не то? Давай завтра поговорим, а?» А сама заглядывает в лицо и не хмурится, а улыбается.
   Ладно… Пусть завтра. Лишний вечер посидеть над бумагами никогда не помешает. Беда только, пока плыл из Петергофа назад, схватил простуду, ветер с залива дул отвратительный. Надобно было в карете ехать, да уж больно трясет. Беда наша, русские дороги!
   На рабочем столе горели свечи, окна плотно зашторены, за дверью ни звука. Супруга Анна Федоровна, урожденная Бетангер, знает: если муж за работой, то слуги в одних чулках ходят, а сама она на его половину ни ногой.
   Бестужев сел к столу, пододвинул папку, водрузил на нос очки. В папке расшифрованные и пронумерованные депеши в Берлин прусского посла Финкенштейна. Очки, видимо, лежали на сквозняке, металлическая дужка была неприятно холодной, и канцлер непроизвольно чихнул. Гадость какая! Так и есть, уже насморк. Мало того, что работать мешает, так ведь и во дворец не сунешься с сопля-ми-то. Чихни он при государыне, она тут же исчезнет из опасения заразиться.
   Однако приступим… Первую депешу он знал почти наизусть. Месяц назад Финкенштейн доносил королю Фридриху, что дружба между «важным и смелым приятелем крепка как никогда». «Важным» прозывался вице-канцлер Воронцов, «смелым» посол-конспиратор называл Лестока.
   В этой же депеше Финкенштейн сообщал, что «важный и смелый» нашли способ преклонить на свою сторону тайного советника Исаака Павловича Веселовского, знающего многие тайны Бестужева. Расшифровывая эту депешу, Бестужев только что зубами не скрежетал, помнится, кончик пера весь изжевал, а потом сам с утра поехал в Иностранную коллегию, дабы устроить там примерный разнос. Веселовского, конечно, не тронул, потому что не каждой похвальбе финкенштейновой можно верить, но дружбу водить с Исааком Павловичем перестал.
   Удивительная вещь эти депеши в цифрах! Лукаво и ласково улыбаясь, читал в них Бестужев, как заверяет Воронцов Финкенштейна, что не будет в них слишком откровенным, потому что он-де, Бестужев, может перехватить оные бумаги, ибо не жалеет на то ни трудов, ни денег. А Финкенштейн не верит, отмахивается и пишет, пишет, что Лесток-де деньги получил от прусского короля и просит заверить его в своем усердии (шельма Лесток, ужо тебе!). Этот бедолага-посол имеет наглость просить Лестока повлиять на государыню, дескать, негоже посылать русские войска к Рейну, это неблаговидно с религиозной точки зрения. Фридрих уж Саксонию занял, на Силезию рот раскрыл, огнем и мечом по Европе — это, вишь ты, благовидно и с религиозной точки зрения, и с прочей, а вот затушить войну, навести в Европе порядок, чтоб справедливость восторжествовала, это неприлично и неблаговидно!
   Бестужев умакнул перо в красные чернила, обвел имя Лестока словно кровавым картушем, а на полях написал дрожащей рукой:
   «Христос в Евангелии глаголет, не может раб двум господам работати — Богу и Мамоне!»
   Это была одна из слабостей канцлера — не мог он читать депеши, чтобы тут же в письменной форме не ответить врагам своим. Пусть не прочитают они его виршей. Господь прочтет и рассудит, что правда на его стороне.
   «Червь ничтожный, эшафот мне строил!» Ему казалось, что Лесток всегда его ненавидел, всегда стоял на его пути. Однако это не было правдой. В 1741 году, когда государыня воцарилась на троне, именно Лесток помог Бестужеву вернуться из ссылки и обеспечил ему место вице-канцлера. Все историки цитируют оброненную Елизаветой фразу: «Лесток, ты готовишь себе пучок розог», мол, ты хлопочешь о Бестужеве, а он тебя потом и высечет. Семь лет назад легкомысленный лейб-медик не придал этой фразе никакого значения. Однако судьба рассудила иначе.
   Если бы задачи Лестока и Бестужева совпадали, то они могли бы не только сотрудничать, но и дружить. Оба знали цену деньгам, были гурманами в еде и благородных напитках, понимали красоту интриги и во власти святого азарта одерживали победы на зеленом сукне. С шакалом лучше дружить, чем с этим Лестоком! Лейб-медик считал, что вся необъятная Россия у него в кармане. Уже за одно это следовало поставить его на место! Не Россия для тебя, любезный, а ты для России. Какие только ловушки не расставлял Лесток, чтобы убрать вице-канцлера. И архив у Бестужева похитили, и лопухинское дело придумали, и Ботту, посланника австрийского, сюда приплели. Лесток с Шетарди потирали руки — вот еще чуть-чуть — и победим, вице-канцлера под топор или в ссылку, и восторжествует французская политика.
   Сорвалось… Шетарди покинул Россию, над Лестоком нависла тогда угроза опалы, но уничтожить его, размазать, чтоб духу не было, Бестужеву тогда не удалось.
   Не получилось тогда, получится теперь. И кличка-то у него какая независимая — Смелый! Каждая расшифрованная депеша давала канцлеру новую пищу для негодования, но и затягивала бант на толстой шее — Погоди, смелый, скоро этот бант станет удавкой…
   В последнем письме в Берлин Финкенштейн приводил слова потерявшего совесть Лестока: «…одного боюсь, как бы Бестужев по бестолковости не задержал продвижения русской армии и тем не спас ее от неминуемого поражения». Богомерзкие эти слова были сказаны Лестоком мальтийскому рыцарю Сакромозо. Какое дело острову Мальта до прусских дел? И вообще, надобно поразведать, чем промышляет в России Сакромозо, с кем водит дружбу этот рыцарь. Уж не ряженый ли он?
   Проверил… Сакромозо водил дружбу со многими, около Иностранной коллегии вертелся, но более всего заигрывал с великой княгиней и Лестоком.
   Бестужев долго и серьезно готовился к разговору с императрицей: депеши были подобраны в должном порядке, нужные места не только подчеркнуты красными чернилами, но и переписаны на отдельные листки крупным, каллиграфическим почерком. Но Бестужев знал: главное должно быть не написано, а сказано, и сказано в такой форме, чтобы государыня все поняла. И слово он достойное нашел — «пресечь»!
   Произнося это слово, канцлер энергически взмахивал рукой, некрасивое лицо его наливалось кровью. Но тут была и некая тонкость. Объяснить, что именно пресечь, надобно было одной короткой фразой. Если не сможешь, начнешь для объяснения употреблять сложносочиненные предложения с предлогами и союзами, то можешь быть уверен — разговор ты прошляпил,
   Депеши Финкенштейна государыня читать не будет — слишком долго и путано. Поэтому надобно заостриться на деталях. Пойдем дальше… Про арестованного Сакромозо государыня ничего знать не должна — пока. Беспричинный арест мальтийского рыцаря пахнет международным скандалом.
   Но ведь никто и не собирался держать в крепости этого иностранного красавца. Надо было тихо и без шума услать его за пределы России. Нашли простой способ скомпрометировать: появление Сакромозо в покоях великой княгини — событие политического порядка! Да и Екатерину лишний раз не мешало поставить на место. Арест прошел тихо, незаметно.
   Однако великую княгиню удалось поставить на место более простым способом, без упоминания имени Сакромозо. Кто же знал, что, когда Сакромозо явится вечером во дворец, на него уже будет иметься столь серьезный компромат, что его не из России высылать, а судить надобно!
   Вот ведь как в жизни случается! Сядешь, например, в жаркий полдень под дерево в размышлении, чем бы жажду заглушить, и в этот самый момент с дерева, о котором ты и не знал, что оно яблоня, валится прямо тебе в руки сочный плод. Словно ты Ньютон какой — прямо в руки и яблоко!
   Этим сочным плодом (канцлеру не понравилось сравнение, и он поправился мысленно), этим неожиданным подарком был труп купца Гольденберга, обнаруженный на маскараде. Кто его убил, зачем — неважно, найдут, главное, все карманы покойника были набиты тайными письмами.
   Из всех этих писем только одно могло заинтересовать государыню — послание великой княгини к шпионке матери Иоганне Ангальт-Цербстской. Но ведь и раньше предупреждал их величество, что великая княгиня — колючий цветок, несмотря на запрет ищет способ напрямую общаться с маменькой. А что государыня? Только изволили улыбаться и журить своего старого канцлера: «Вечно ты, Алексей Петрович, в каждой собаке волка ищешь!» Теперь поверила. Пойдем дальше… Поняла ли государыня, что убитый Гольденберг — прусский шпион, сие не важно. Скорее всего и думать забыла об этом. Их величество не только криминальными делами брезгует, но и государственные держит в небрежении.
   В карманах Гольденберга находилась шпионская цифирная информация, тут тебе и военные секреты, и численность войск, и количество провианту. Ясно, что эту тайнопись вручил Гольденбергу Сакромозо, они весь вечер на маскараде были вместе и не скрывали этого. Но Сакромозо сам в передаче не сознается, на дыбу его не поднимешь — иностранец! Значит, сидит он себе на Каменном Носу, и пусть сидит… потом разберемся. Главная цель сейчас доказать, что информацию про армию дал Сакромозо Лесток. А может, не Лесток? Надо снять допрос с Сакромозо…
   Бестужев встал, прошелся по комнате. Кто ж другой, если не Лесток? Смелый,.. А может, это дело рук «важного»? Не-ет, не станет Воронцов марать об это руки.
   Надобно доказать, что это именно Лесток, и еще бы хорошо заговор… Чтоб против матушки-государыни, а Лесток… пусть не главный заговорщик, пусть просто участник… Это даже лучше, что просто участник…
   В этот момент внизу неожиданно раздался грохот. Он был столь силен, что Алексей Петрович решил, что чья-то карета перевернулась, и подошел к окну. На улице было пусто, а снизу, с первого этажа, уже неслись неразборчивые крики. Внятен был только голос жены.
   Бестужев выругался сквозь зубы. Уж если так стучат и орут, зная, что он работает, значит произошло что-то из рук вон…
   Он хотел было крикнуть лакея, но передумал. Застегнул пуговицы на камзоле, взял свечу и пошел на лестницу.
   Шум уже стих, только словно поскуливал кто-то в буфетной или в кладовой. Заслышав его шаги, навстречу вышла жена. Встрепанная, с деланной улыбкой, она загородила дорогу мужу, лепеча испуганно:
   — Что вы, мой друг? Квасу хотите? Сейчас велю принести… Бестужев отодвинул жену рукой, прошел в буфетную. Там на лавке в беспамятстве лежал старый камердинер Никифор. Алексей Петрович подумал было, что он пьян, но как только поднес свечу, увидел, что лицо и голова Никифора в крови, а рука висит плетью.
   — Кто? — Бестужев повернулся к жене и по глазам ее увидел, что мог бы и не спрашивать, и так все ясно.
   — Антоша вернулся. — Анна Федоровна сложила трясущиеся пальцы щепоткой и закрыла рот, словно затыкая его, запрещая говорить дальше.
   — А Никифор его не пускал? Жена кивнула.
   — Где этот мерзавец? — негромко и спокойно спросил Алексей Петрович. — Ушел?
   — У себя, — выдохнула супруга и, предвидя тяжелую сцену, запричитала на высокой ноте, вздела руки: — Не ходите, Христом Богом молю. Не ходите! Не в себе он. — Она вдруг повалилась на пол, обнимая ноги мужа.
   Алексей Петрович не терпел подобных причитаний, считая их чистым притворством. Супруга его, немка, ненавидела все русское, но в критические минуты вела себя как баба-распустеха. Так, казалось ей, она скорее доберется до нутра мужа. Впрочем, на этот раз она была вполне искренна, видно, сильно испугал ее сынок, маменькин баловень.
   Бестужеву вдруг стало жалко жену, он даже погладил ее по голове, утер тыльной стороной ладони мокрый лоб, а потом сказал жестко:
   — За мной не ходи!
   Комнаты, которые когда-то назывались детскими, уже много лет пустовали, но изредка в них наведывался граф Антон. Кажется, нет большей радости для родителя, чем лицезреть в своем дому дитятю. Но сын никогда не приходил трезвым, всегда устраивал непотребные сцены. И всегда мать его покрывала. А сейчас вообще особый случай.
   Алексей Петрович пинком открыл дверь. Кроме зажженной лампады, никакого света в комнате не было. Сын сидел в кресле, не сидел — лежал, широко раскинув ноги. Завидя отца, он не встал, не поздоровался, только мрачно, тяжело уставился на родителя.
   — Я тебе что говорил? — делая ударение на каждом слове, произнес Алексей Петрович. — Ты где должен находиться? Почему съехал с Воробьиной мызы? — Голос его неожиданно рванулся вверх и замер на неловко скулящей ноте.
   Мызой называл Бестужев свое загородное имение подле села Воробьеве, куда он выпроводил сына после постыдной дуэли. Наказ был — в столицу ни ногой! И вдруг явился.
   Граф Антон не отвечал, продолжая также напряженно смотреть на отца. Взгляд его можно было бы назвать бессмысленным, если бы не выражение лютой злобы. «Да слышит ли он меня?» — подумал Бестужев.
   — Авдотья где? Слышишь, про жену спрашиваю! Опять на тебя, бесово ребро, государыне жаловаться побежит!
   — Я желаю жить здесь… в родительском дому, — тяжело ворочая языком, но внятно произнес граф Антон и мотнул подбородком, стараясь скрыть икоту.
   Неожиданно для себя Алексей Петрович чихнул да не один раз, а четыре кряду. Проклятая простуда, и ведь платка с собой нет, манжетой приходится утираться.
   В комнату тут же влетела жена, вложила в руки мужа утиральник. Только здесь Алексей Петрович увидел, что, кроме сына, в комнате находится еще один человек — молодой офицер, весь какой-то черный. На нем был плащ до пят, темный парик нечесан, букли на висках топорщились по-мужичьи. Он неловко отклеился от стены и лихо, со щелканьем каблуков и бодливым жестом головы представился:
   — Бурин Яков.
   — А это Яков Пахомыч, друг наш, — затараторила Анна Федоровна. — Он Антошеньку и привез. Дозвольте, Алексей Петрович, господам в доме переночевать.
   Бестужев звонко высморкался и вышел из комнаты, шаркая ногами, поднялся на второй этаж. Коль промолчал, значит разрешил, видно, так и поняли его уход — загалдели, затрещали голосами.
   Он сел к столу. Вот они… депеши, а ведь как хорошо работал! Каждое лыко в строку, а сейчас мозги словно заклинило. На чем он остановился? Чтоб окончательно сокрушить Лестока, надобен хороший заговор. А где он его возьмет?
   Про заговор забудь, заговор в один день не сочинишь. А вот наблюдение за домом Лестока осуществить не помешает. Про рыцаря мальтийского никому ни слова. В разговоре с государыней намекнем, что к врагам нашим попали зело важные сведения. Откуда? От некоторых лиц, коих в шифровальных депешах не по именам, а по шпионским кличкам поминают. И эти самые Важный и Смелый рвутся к власти, используя иностранную креатуру в своих целях, и подрывают этим престиж отечества нашего. Коротко и ясно: Лестока и Воронцова — пресечь!

0

94

23
   «Помочь ему может только Лесток». Такую фразу обронила великая княгиня, разговаривая с Софьей, и чем больше думал Саша над этой фразой, тем меньше она ему нравилась.
   Да назови она кого угодно, хоть Бестужева, хоть саму государыню, хоть Господа Бога! В последнем случае он понял бы, что надо действовать, рассчитывая только на себя. Впрочем, до Бестужева так же далеко, как до Всевышнего. Давно ли он стоял в кабинете тогда еще вице-канцлера Бестужева, и не жалким просителем, а помощником, оказавшим неоценимую услугу. Бестужев был щедр. Кто, как не он, сделал Сашу гвардейцем, и хоть не напрямую, косвенно, но помог получить руку Анастасии.
   Бестужев расплатился сполна и точно дал понять — скандальной истории с его похищенным архивом не было, и горе тому, кто об этом вспомнит!
   За все четыре года Сашиной службы у генерала Чернышевского Алексей Петрович даже намеком (а случалось бывать в общих гостиных) не дал понять, что когда-то, пусть на миг, их судьбы сплелись в тугой узелок. К Бестужеву можно будет обратиться только в крайнем случае, а пока, похоже, этот «крайний» еще не наступил. «Произошла ошибка», — сказала великая княгиня. А какая ошибка? Было любовное свидание. Если их застали вместе, то Никите грозит ссылка, а пока, естественно, арест. Но это недоразумение можно решить росчерком пера.
   В рассуждениях Саши было множество натяжек, но он и себе не хотел напоминать, что хоть и был когда-то Лесток во вражьем стане и по его вине Анна Гавриловна Бестужева отбывает ссылку в Якутске, но вести с ним разговор о Никите Оленеве куда легче, чем с Бестужевым. Лесток весел, неизменно благодушен и весьма вежливо раскланивается с Сашей при случайных встречах. «Ах, мой юный друг. Политика — жестокая игра, а человеческие отношения — совсем другое. Поверьте, я всегда относился к вам с симпатией».
   Но предстоящий разговор — именно политика, а в этих вопросах Лесток умен, хитер, коварен — вот обратная сторона его улыбок. Но и к нему можно подобрать ключик, он ведь и доверчивым бывает, славный лейб-медик. Он, словно престарелая кокетка, уверен в своем обаянии. А такой скажи только, что сегодня она «чудо, как хороша», и разговор сразу пойдет в нужном тебе направлении.
   Направление выберем, чтоб путь к цели был наикратчайшим, никаких окольных путей: «Сударь, я пришел к вам просить о милосердии! Только вам под силу… Дальше та-та-та… великая княгиня и прочее…» А если он удивится и сделает вид, что ничего не понимает? Лесток ведь всегда хитрит, даже если в этом нет необходимости. Он и завтракает, наверное, с хитрой улыбочкой: вот обману сейчас жаркое… вот одурачу каплуна…
   Еще утром Белов договорился об аудиенции с Шавюзо, а вечером он уже сидел в жестком кресле китайской гостиной и смотрел на загадочные древние пейзажи, где иероглифы были выписаны не менее тщательно, чем леса и горы, на лакированные тарелочки с аистами и невесомые, почти прозрачные чашки. Лесток изволил опаздывать… Может, он вообще в отсутствии и Шавюзо своей властью решил задержать его до прихода хозяина. Шавюзо, как хорошая гончая, нюхом чует, что может быть небезынтересно дядюшке. Уже сорок минут истекло, как Саша начал рассматривать китайскую красоту.
   Дверь неслышно отворилась, и тут же раздался вкрадчивый голос:
   — Мой юный друг! Я чрезвычайно рад нашей встрече. Что привело вас в мой дом?
   Лесток был роскошен в ярком шлафроке. Ба… да это не шлафрок, а китайское платье с драконом на спине. «Сейчас пойдет у нас разговор, как китайская пытка, — подумал Саша, — я буду говорить без остановки и вертеться, как уж на сковороде, а он капать словами, словно на выбритое темя. Как взять этого дракона за рога?..»
   — Я пришел просить вас о помощи в чрезвычайно деликатном деле. Имя ваше было упомянуто в приватном разговоре с великой княгиней. Более того, их высочество сказали, что вы единственный человек, к коему стоит обратиться по моему делу.
   Легкое удивление, словно непроизвольное движение пухлой руки, и никаких вопросов, только вежливое: продолжайте, продолжайте… Экая бархатная беседа, словно не о живом человеке речь, а о кусте сирени за окном, что так восхитительно, ах, ах, благоухает.
   Саша коротко и четко рассказал о том, как Никита Оленев, «вы наверняка помните, бывший гардемарин», ушел на свидание к великой княгине, а дальше — только догадки.
   Главное, не сказать лишнее, но это очень трудно, когда, желая придать рассказу достоверность, приходится вспоминать какие-то подробности. Меньше всего Саше хотелось в этом кабинете называть имя Софьи, но как иначе убедишь Лестока, что разговор с опальной Екатериной действительно состоялся.
   Сейчас главное заставить Лестока задавать вопросы, по ним можно будет хотя бы приблизительно определить осведомленность лейб-медика в этом деле.
   — Естественно, я обратился в полицию. Были предприняты некоторые попытки розыска. Попытки… не более, которые ни к чему не привели. Полицейские чиновники высказали предположение, что Оленев утонул. Но теперь есть твердые сведения, что он жив. Мой друг арестован и содержится под стражей в неизвестном нам месте. — Саша умолк, твердо решив, что, как бы ни было тяжело молчание, первым он рта не раскроет.
   Лесток это понял, подобрал длинные рукава своего роскошного кимоно и спросил рассеянно: «А не выпить ли нам токайского?» Глаза его смеялись, но смотрели куда-то мимо Саши, при этом он имел вид недоуменный или озадаченный — не сразу поймешь, во всяком случае ему было весело. Потом он достал табакерку и принялся нюхать табак, оглушительно чихая и прикрываясь большим фуляром с вышитыми в уголке ирисами. Про Сашу он словно забыл.
   Вино наконец принесли. Лесток его пригубил и тут же отставил.
   — А каким образом случилось, что сей молодой гардемарин возымел наглость посетить великую княгиню?
   — Они некоторым образом знакомы. Во время длинной дороги в Россию.
   Никита Оленев оказался случайным попутчиком неких графинь Рейнбек.
   — Понятно. Но с чего вдруг Оленеву взбрело на ум именно сейчас продолжать знакомство?
   — Оленев совсем недавно вернулся из Геттингенского университета. На последнем балу после весьма длительного перерыва он встретился с великой княгиней. Очевидно, она назначила ему встречу.
   Лесток стал серьезен. Саша хорошо изучил этого человека во время старых допросов, когда он мальчишкой-гардемарином стоял навытяжку перед Лестоком и беззастенчиво врал. Но как пять лет назад он не понял, верил ли лейб-медик в его вранье, так и теперь он не знал — поверил ли он его правде. Похоже, Лесток только изображает на лице серьезность, пока разговор не затронул его за живое.
   — Мой юный друг, вы уже не тот мальчик, с которым я беседовал когда-то. Помните виньетку из незабудок в вашей личной тетрадке? — Лесток словно подслушал его мысли. — Тогда вы могли позволить себе наивность. Тогда… не сейчас. Супруга ваша занимает чрезвычайно высокое положение, и жизнь двора для вас сейчас не тайна. Не мне говорить вам, что случайный мужчина, появившийся в покоях великой княгини, подлежит немедленному аресту. Такова воля их величества Елизаветы Петровны.
   — Да, конечно… Можно предположить несчастный случай, например, чей-то донос сделал их тайную встречу явной.
   — У Бестужева достаточно шпионов. Вам известна история с Андреем Чернышевым? Он угодил под арест только за то, что слишком часто беседовал с великой княгиней в аллеях парка, а может, и не только беседовал, и не только в аллеях. Зачем мы будем гадать? Я не видел великой княгини почти две недели. Бедная девочка… — Тон Лестока был искренен и сострадателен, но у Саши опять возникло ощущение, что мысли Лестока заняты чем-то другим. — И какой помощи вы хотите от меня?
   — Восстановить справедливость. Я уверен — Никита Оленев ни в чем не виновен.
   — И как, по-вашему, я должен восстанавливать справедливость?
   — Ну, я не знаю. Если Оленева нельзя освободить росчерком пера — тогда побег. Но для этого надо знать, где его содержат.
   Лесток неопределенно пожевал губами, крамольная Сашина идея его не смутила.
   — Где служил ваш друг?
   — В Иностранной коллегии.
   — Ну, ну… — Лицо Лестока приняло странное выражение, словно он блефовал, но решил продолжать игру до конца, потом рассмеялся, звонко щелкнул пальцами. — Я помогу вам. Может быть, это безумие, но просьба великой княгини для меня закон. Только побег чрезвычайно сложное предприятие. Это не под силу осуществить одному человеку. Помнится, вас было трое. Один в тюрьме, вы передо мной, — он принялся загибать пальцы, — а третий?
   — Вы имеете в виду Корсака? Мичман Корсак командирован в Регервик на строительство порта.
   — Но ведь ему положен отпуск? — Лесток неожиданно подмигнул.
   Такой удачи, право слово, Саша не ожидал.
   — Отпуск — это прекрасно. Алешка давно рвется домой!
   — Вот и славно. Вы освободите друга, а мы тем временем устроим так, что Корсак поплывет куда-нибудь в Гамбург или в Венецию. На том же корабле уплывет из России Никита Оленев. Как вам эта идея?
   — Замечательная идея! Но захочет ли Оленев плыть за границу? Он ведь ни в чем не виноват, а фактически будет лишен родины.
   — На нашей родине, — Лесток подчеркнул слово «нашей», мол, забудьте, что я был когда-то французом, — не бывает невиновных. Арестован — значит виновен. А когда предстоит выбор между Сибирью и Европой, то, как подсказывает мне опыт, люди всегда выбирают последнее. И еще… — Он поднял палец, видя, что Саша пытается вставить слово.
   Однако он не сказал, что именно «еще», а встал с кресла и пошел вдоль стен, внимательно, словно заново, рассматривая китайские безделушки. Зеленый дракон на его круглой спине распластался по-лягушачьи и зорко следил за Сашей красным глазом. А давно ли Оленев служит в Иностранной коллегии? В каком подотделе? Не у Веселовского ли? Оленев, помнится, внебрачный сын князя Оленева? Ах, усыновлен по всем правилам? А папенька в Лондоне? Видите, как все хорошо складывается? Вопросы Лесток задавал как бы между прочим, а сам обдумывал что-то, собирая лоб в гармошку.
   Наконец он сел, улыбнулся дружелюбно.
   — Так вот, мой юный друг. Услуга за услугу. На том же самом корабле отплывет некий человек. Все его документы будут оформлены подобающим образом. Но я бы не хотел, чтобы эту тайну знал кто-либо, кроме нас двоих.
   — Конечно, ваше сиятельство.
   — Итак, первая задача выяснить, где обретается ваш друг Оленев. Как только я выясню это, немедленно найду вас через моего секретаря. Но если мне понадобится ваша шпага, — Лесток сделал роскошный жест рукой, — я могу на вас положиться? — Он пристально посмотрел на Сашу.
   — Да, ваше сиятельство. — Саша встал, почувствовав, что время, отпущенное для аудиенции, истаяло.
   На улице прыскал мелкий дождичек, что было вполне кстати, чтобы остудить горячий лоб и пылающее воображение. Это что же получается, черт подери! Они теперь в одной упряжке с Лестоком? А хоть бы и с Лестоком. Главное, Никиту освободить!
   Саша обогнул решетку палисадника и вышел на набережную. Какой-то человек, немолодой, озабоченный, обогнал его и чуть ли не бегом спустился по откосу к воде. Там стояла причаленная лодка, и мужчина стал отвязывать веревку. Саша обратил внимание на этого человека не из-за лодки, а из-за некой небрежности в костюме. Камзол его, старый, но отутюженный и украшенный новыми галунами, был порван сзади, словно мужчина где-то зацепился за гвоздь и вырвал кусок ткани, что называется, с мясом. Через дыру проглядывала необычайно яркая, оранжевая подкладка.
   Саша мог поручиться, что уже видел сегодня этого человека, он также неимоверно куда-то торопился, оранжевая подкладка тогда горела, как маленький факел. Но где, когда? Он вспомнил Никитин закон парности и усмехнулся. Мужчина меж тем прыгнул в лодку и теперь короткими, сильными гребками выводил ее на середину реки. Поразмысли Саша еще минуту, он бы непременно вспомнил, что видел мужчину у дома Лестока два часа назад, и это открытие сыграло бы немаловажную роль в его жизни.
   Но голова у Саши была занята совсем другим. Еще во время беседы в лаковой гостиной он заострил внимание на кое-каких деталях и теперь пытался поймать за хвост ускользающую мыслишку. Ах, да… Что толковал Лесток о человеке с документами, «оформленными подобающим образом»? Нет ли во всем этом противозакония? И почему Лесток проявил столько усердия? Не одурачил ли его лейб-медик, обрядившись с такой охотой в тогу благодетеля?

0

95

24
   Помещение девять шагов в длину, шесть в ширину, у входа давно беленная, местами облупленная до кирпича печь, лавка, грубый сосновый стол, на нем библия на немецком языке без трех первых страниц. Окно узкое, с решеткой и железными ставнями. Днем одну створку открывали, и был виден крепкий, дощатый забор. Даже стоя вплотную к окну, нельзя было увидеть верх забора, из чего можно было заключить, что арестантская каморка находится на первом этаже или в полуподвале, второе — вернее: уж очень сыро. Между окном и забором настолько узкая щель, что трудно понять, как в нее протискивается человек, чтобы открыть или закрыть ставни.
   Все это Никита рассмотрел утром, а ночью, когда его доставили в камеру, усадили на лавку и позволили наконец снять с глаз повязку, он увидел темноту. Лязгнул повернувшийся в замке ключ, потом задвинули засов, кажется, даже цепи гремели. Пока раздавались эти звуки, он еще принадлежал миру людей, но когда и они стихли, осталось только дыхание моря, он ощутил этот мрак, как плотную, вязкую массу. Кажется, подпрыгни, и повиснешь в этой темноте, как в клею.
   Шум моря был совсем рядом — огромный, необъятный, до звезд, а потом появился и малый шум, невнятный, как шепот: это мышь возилась в углу, грызла старую корку или щепку. Может, он на корабле? Шум волн создавал иллюзию покачивания. Слушай хоть до звона в ушах — только стук собственного сердца, море и темнота.
   Никита ощупал лавку, на которой сидел, обнаружил некое подобие подушки и одеяло, оно было коротким и колючим.
   — Я в темнице, — сказал он шепотом, словно проверяя, зазвучит ли в темноте его голос, потом перекрестился широким крестом и лег спать.
   Когда он проснулся, одна ставня уже была открыта, а на столе стоял завтрак, простой и сытный: каша, пара яиц и кусок жилистого, постного мяса. «С голоду сдохнуть не дадут, — беззлобно подумал Никита, — и на том спасибо».
   И покатились дни, похожие друг на друга, как песчинки, как болотные кочки, неторопливые, как улитки, как дождь за окном…
   Хватит сравнений! В темнице они не могут быть удачными. Тоска и однообразие — вот и весь сказ.
   Еду носил один и тот же человек, чисто одетый, неимоверно худой и абсолютно молчаливый. Он же выносил черное ведро и топил через день печь мокрыми осиновыми дровами. Теплее от этого не становилось, но влажность отступала. Первые два дня света не давали, потом без всяких просьб со стороны Никиты служитель принес плошку с плавающим в ней сальным фитильком. Фитиль светил очень слабо, но хоть создавал видимость замкнутого пространства, отгораживая его от бесконечности.
   Утром, когда служитель приносил воду для умывания, Никита неизменно с ним здоровался по-немецки, но не получал ответа. Никита вполне резонно решил, что служитель не понимает этого языка, но на третий или четвертый день он машинально спросил по-русски;
   — Сегодня вторник?
   Служитель возился у печи и никак не отреагировал на его вопрос. Может, он глухой? И уже из хулиганства Никита сказал на чистейшем русском языке:
   — Скажи хоть слово-то! Я твой голос хочу слышать. Служитель прошел мимо с бесстрастным лицом, видимо, подозрения Никиты были небезосновательны.
   С самого первого часа своего заключения Никита ждал допроса. Еще сидя в лодке с завязанными глазами, он думал: вот доплывем куда-нибудь, к какому-либо столу с чернильницей и бумагой, и все разъяснится. Ему зададут пару вопросов, поймут, что арестовали не того, и отпустят. Или войдет человек, глянет ему в лицо и крикнет: «Обалдели вы, что ли, братцы? Какой же это мальтийский рыцарь?» Но дни шли за днями, и представление о допросе менялось. Дела обстоят, видно, гораздо серьезнее, чем он думал. Все будет выглядеть иначе. Положим, так… Входят те же самые офицеры, которые его арестовали, и долго ведут тюремными коридора-ми в какую-то особую комнату. Наверное, в этой комнате будет давно ожидаемый стол с чернильницей, а справа или слева обретается нечто такое, куда Никита предпочитал не смотреть. Угол этот назывался «дыба», об этом лучше не думать. В конце концов не всех допрашивают с пристрастием. Если арестованный Сакромозо (хорошо еще, что имя запомнил!) подданный государства Мальта, то вряд ли его будут вздергивать на шерстяных ремнях.
   Может, возможен побег? Никита не один раз проверил решетку на окне и простучал стены, но все это казалось ему мальчишеством. Самый простой способ — трахнуть служителя сзади по башке его же поленом, снять с пояса ключи… Но этот тощий Аргус нимало не опасался Никиты — значит в тюрьме серьезная охрана.
   Не так бегут из темницы! Он знает, как надо бежать, читал. Во французских романах были пилки, переданные друзьями в хлебе или пироге. Узник всю ночь перепиливал железные прутья, потом по крутой стене на веревке в бурю… А в этой тюремной камере все было до того обыденно, что проигрывать в ней ситуацию из книг было просто смешно. И потом, зачем бежать, если он добровольно пошел под арест?
   Главное, решить, как вести себя со следователями. Ведь состоится же когда-то допрос? Никита так и не придумал — будет ли он и дальше играть роль мальтийского рыцаря или стукнет кулаком по столу: «По какому праву держите в заточении князя Никиту Оленева?»
   Вот тут-то собака и зарыта: во-первых, милый князь, как ты попал в покои великой княгини? Во-вторых, почему взял чужое имя и принял на душу чужой грех? Понятно, без греха не арестовывают.
   На первый вопрос он при любом раскладе откажется отвечать, а над вторым стоило поразмыслить. Но что он может поведать следователю, если самому себе не может толком объяснить, почему промолчал при аресте. Было в глазах Екатерины что-то такое — испуг, вера, восторг, из-за чего он просто вынужден был совершить то, что она ждала от него. «Не раскрывайте свое имя!» — вот что он прочел в ее прекрасных, испуганных, умоляющих глазах, и жест — поднятый к губам узкий прозрачный пальчик, подтвердил это. И теперь, терзаясь сомнениями, он цеплялся за спасительный лозунг: «Ее право решить, твое — подчиняться!» У него не было выбора, так и запишем… Но, с другой стороны, господа, объясните, почему он такой дурак? Ситуация, в которую он вляпался, фальшива, смешна, нелепа. Идти на каторгу под чужим именем не столько страшно, сколько унизительно.
   Но должен же быть. Господи, в этом какой-то смысл? Если тебя позвали на свидание и свидание обернулось арестом, то объясните значение этого! Куда нетерпеливее, чем допроса, ждал Никита какого-нибудь знака, записки или слова, не любви, у него хватило ума не мечтать об этом, но подскажите хотя бы, как себя вести!
   Он не сразу пошел во дворец. Вначале прохаживался по набережной, наблюдая за движением шлюпок и кораблей, потом отыскал высокое крыльцо с зеленой дверью. Вокруг было безлюдно. Вид у крыльца был такой, словно им давно не пользовались.
   Постучал. Дверь открылась сразу. Как было ведено в записке, прошептал пароль. С птичьей цепкостью запястье его обхватила маленькая ручка, властно потащила куда-то в полумрак. Под лестницей оказалась еще одна дверь, которую девица, горничная или фрейлина, открыла своим ключом. Девица заметно нервничала, при этом старалась не смотреть на своего спутника, а может быть, прятала лицо. Они прошли по пустой анфиладе комнат. В них было нетоплено, пахло пылью и мышами, видно, здесь давно никто не жил.
   Потом появился еще один ключ, еще одна дверь, за ней прихожая с плотно занавешенным окном, на стене что-то из Эллады — мечи, шлемы, благородные греческие профили. Девица вдруг пропала, потом появилась внезапно, словно вынырнула со дна пруда, решительно подвела его к окрашенной в желтый цвет двери и толкнула в спину.
   У горящего камина с книгой в руках в кресле с высокой спинкой сидела великая княгиня. Книга была в потрепанном переплете, под ногами княгини была маленькая скамеечка, ножки которой обкусали шпиц или болонка. Кресло было обито кожей с помощью плотно посаженных гвоздиков с большими медными шляпками — какими не-нужными подробностями иногда полнится наша память! Екатерина поспешно встала. На ней было серое, нет, розовое платье с серебряным позументом и пуховый платок на плечах. Однако платье все-таки было серым.
   — Мой Бог, как вы сюда попали?
   Он готов поручиться, что она встретила его именно этой фразой, но при зрелом размышлении выходит, что тут, как и с цветом платья, память его подвела. Если человеку назначали свидание, то при встрече говорят другие слова. А может, это естественная стыдливость, волнение? Но естественная стыдливость уместна для какой-нибудь уездной барышни, горничные играют в стыдливость, если ущипнешь их за ушко… Не-ет, естественная стыдливость отпадает, просто он, болван, забыл первую фразу.
   Он ей ответил:
   — Сударыня, располагайте мной!
   Надо было сказать не сударыня, а ваше высочество, но он смешался, увидев ее так близко. Она ему ответила (уж эти слова он помнит точно!):
   — Если бы вы знали, как я в этом нуждаюсь! — И пошла к нему навстречу, протягивая правую руку; в левой она продолжала держать книгу.
   Он не успел поцеловать эту ручку, потому что из противоположной двери совершенно бесшумно вошли два офицера. Никита их видел, великая княгиня нет, но она спиной почувствовала опасность, замерла, продолжая смотреть на него ласковым, с ума можно сойти, обволакивающим взглядом. Как она была хороша!
   Ордер на арест представлял из себя большой, плотный лист бумаги с очень коротким текстом — несколько строк сверху, а дальше белое, словно заснеженное, поле. По такому полю они скакали в Ливонии, неслись во всю прыть, ах, Фике!
   Никита вначале не понял ничего. Какой Сакромозо? Офицер плохо читал по-французски и еще картавил. Слово «арестован» он повторил три раза— по-французски, по-немецки и по-русски, очевидно для себя самого. В этот момент и поднесла Екатерина пальчик к губам.
   Никиту поспешно обрядили в длинный плащ с капюшоном, который полностью закрывал лицо. Какая-то плотная дама вошла в комнату, слабо ахнула и привалилась к стене; Никита почувствовал запах винного перегара. Екатерина стояла неподвижно, прямая, как свечка, лицо как закрытая книга, что упала из ее рук на пол.
   Офицеры вывели Никиту тем же путем, каким он вошел во дворец. Их ждала лодка. «Прыгнуть в воду, нырнуть глубоко, и черта с два они найдут меня в этом сонном сумраке», — подумал Никита, но, как бы угадав его мысли, офицеры с двух сторон плотно взяли его за локти.
   В лодке ему сразу завязали глаза. В воду бесшумно опустились весла. Плыли в полном молчании. Видимо, шли они не по Большой Неве, а каналами, лодку не качало, и волна била в борт как бы осторожно. Море он почувствовал не столько из-за появившейся вдруг качки, сколько из-за ветра и запаха. Довезли, втолкнули в темноту и исчезли.
   И что теперь? Сиди, читай библию, думай… Щетина на щеках уже не колется, проведешь рукой — словно шерстяной овечий бок. Надо ходить, топтаться по камере из угла в угол, а то превратишься в колоду с дряблыми мышцами. Вспоминая наказы Гаврилы, он по утрам стал обтираться холодной водой.
   Перед сном Никита играл в свободу. «Закат в Холм-Агеево», — говорил он вслух, мысленно открывал дверь и вступал в мир своего загородного поместья. Солнце багровым шаром сидело на островерхих елках. Он внимательно всматривался в крапиву, мокрую от росы, в паутину с капельками влаги, в цветущую по обочинам дороги пижму и подорожник. А почему бы не пробежаться по цветущему лугу? Можно даже представить, что рядом бежит Фике, у нее легкое дыхание и заразительный смех. Никите очень хотелось забрать ее с собой в сон, может быть, там она объяснит ему смысл происшедшего?
   Но сны его были пусты. Среди серых невнятных теней и тоски, которая пластом глины лежала на груди, не было места дорогим образам.
   Мать говорила в детстве; «Милый, никогда нельзя отчаиваться — это грех. В самых трудных положениях надо уповать на Господа и милость его». Нельзя сказать, чтобы отчаяние охватило Никиту целиком, просто он, в каком-то смысле… умер. Екатерина, Белов, Алешка Корсак, даже Гаврила— все они остались в той жизни, а здесь в темноте появился новый человек со старой фамилией, и ему предстоит начать все снова.

0

96

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
   Ну вот и пришло время появиться на этих страницах третьему из моих героев — Алексею Корсаку, герою, наверное, самому любимому, потому что все помыслы и порывы души его накрепко связаны с тем, что мы называем романтикой — море, звезды и парус, открытие новых земель и морские бои во славу русского флота. И не его вина, что угораздило Корсака родиться в то время, когда Петровы баталии уже отгремели, а для новых побед не пришел еще срок, когда кончились уже и первая, и вторая экспедиции Беринга, а сам он почил вечным сном.
   Уделом Алексея Корсака было сохранить и передать следующему поколению моряков опыт и память, передать зажженный (образно говоря) Петром факел в другие молодые руки. Высокие эти слова вроде бы и информации не несут, но греют душу. Вперед, гардемарины! Жизнь Родине, честь никому! Как не взволноваться юноше, рожденному с сердцем аргонавта и твердым пониманием, что корабль сей прекрасный уже сгнил, а построить новый не дает морское ведомство — денег нет, мореплавателей нет, и вообще не до того…
   На деле все выглядело так. Три года назад Корсак кончил петербургскую Морскую академию со специальностью, как сказали бы сейчас, навигатор. Случись это тридцать лет назад, его немедленно послали бы в Англию или Венецию стажироваться, совершенствовать профессию, но в елизаветинскую эпоху, когда флот пребывал в состоянии мира, застоя и полного бездействия. Корсака определили в Кронштадтскую эскадру, которая направлялась в летнее практическое плавание. Алеша с восторгом принял это предложение, работал как простой матрос, ставил паруса, чинил такелаж и драил палубу, но четыре часа в день, согласно уставу, отдавал практическому учению: навигации, мушкетной и абордажной науке и пушечной экзерциции. Противник, разумеется, был только воображаемый.
   Алеша пробыл в море два месяца. Аландские шхеры, острова Ламеланд, Эзель, Гренгам — замечательное было путешествие! По возвращении из кампании Корсак получил самый высокий балл, в его прописи значилось, что он радив в учении, знает секторы, квадранты и ноктурналы, умеет определять широты места по высотам светил и долготы по разности времени и прочая, прочая… Пропись была подписана капитаном и командиром эскадры. Но несмотря на столь высокую аттестацию Корсак получил всего лишь чин мичмана, который в те времена не считался офицерским, а находился в списке рангов между поручиком и боцманом.
   Здесь необходимо пояснение. Одно из бесспорно великих деяний Петра I есть создание русского флота. Диву даешься, что всего за двадцать лет этот человек, чья энергия и фанатическая приверженность делу находятся за гранью понимания, не только основал Санкт-Петербург, создал верфи, построил корабли, завоевал Балтийское море, но и вывел новый сорт людей — сведущих, энергичных, преданных своему делу моряков-профессионалов.
   Вся Россия тогда была как флагманский корабль, скажем, «Ингерманланд» — трехмачтовый, двухпалубный, который под сине-белым андреевским флагом летел вперед и только вперед под всеми парусами. Умер Петр, и прекрасный корабль словно в клей вплыл: как ни ставь паруса, ни улавливай ветер, все равно бег его замедлится, а потом и вовсе сойдет на нет.
   Показательна судьба самого «Ингерманланда». Петр велел сохранить его для потомства и поставить на вечную стоянку в Кронштадте. В 1735 году в правление Анны Иоанновны он неведомо как затонул, а в следующем году за невозможностью восстановления был пущен на дрова.
   Правду сказать, кабинет-министр Остерман (он же генерал-адмирал, как любят в России правители совмещать должности!) пытался поддерживать флот, создавая новые ведомства для наблюдения за кораблями, службами, верфями, но что-либо путное в это время делалось скорее вопреки ведомствам, само собой, по старой, заложенной Петром традиции. Флот умирал.
   И вот на престоле Елизавета. Она обещает народу своему, что в каждой букве закона будет следовать отцовскому завещанию. Однако воспрянувшие было духом моряки скоро почувствовали, что вышеозначенная «буква» обходит флот стороной. Государыня вполне искренне считала, что для пользы дела достаточно отменить остермановы морские нововведения, а дальше все вернется на круги своя. Господи, да когда же что-либо путное на Руси делалось одними указаниями? Хочешь пользы — засучай рукава, ночей не спи, ищи дельных людей себе в помощники, а царское повеление: «…все петровские указы наикрепчайше содержать и по ним неотложно поступать» — это отписка на глянцевой бумаге, не более…
   Упразднили «кабинет министров», вернули прежнее значение Сенату, и пошла великая дрязга. Одни говорили — мы по петровским указам живем, а что придумал Остерман — все дурно! Другие, отстаивая теплые места, спорили: время не стоит на месте, и петровские указы ветшают, а Остерман сделал это и вот это! К слову сказать, в утверждении последних было немало правды.
   Одним из возвращенных петровских порядков был «закон о чинах», по которому кадет или гардемарин должен был для лучшего усвоения дела послужить простым матросом; срок служения в каждом случае был свой. Именно поэтому Алеша Корсак, хоть и имел лучшие аттестации, при огромной нехватке офицерского состава не мог получить чин поручика.
   Но нет худа без добра. В прежние времена за ранний брак (а гардемаринам он разрешался только с двадцати двух лет) Корсак мог бы попасть на галеры, на весла к преступникам и пленным туркам, а он живет себе женатый, воспитывает детей, и никто не обращает на это ни малейшего внимания — как будто так и надо, жениться в восемнадцать лет.
   Из всех флотских дел наибольшее внимание Елизаветы привлекло учреждение новой формы. Первая форма для моряков была утверждена адмиралом Сиверсом: мундир и штаны василькового цвета, камзол, воротник и лацканы — красного. Остерман, естественно, внес нововведение: мундир, штаны — зеленые, камзол и прочее — красные. Желание Остермана в этом вопросе осталось только на бумаге, но при Елизавете борцы за возрождение старых традиций организовали комиссию, и та постановила: мундир и штаны — белые, камзол, воротник, обшлага — зеленые. Чины отличались друг от друга золотым позументом.
   Кое-как отремонтированные корабли со слабым рангоутом и гнилым такелажем выходили в море, зачастую при свежем ветре открывалась течь. Команда была недостаточна, пополнялась за счет необученных матросов — иногда якорь поднять не могли, зато щеголяли в белоснежных мундирах, сияли золотым позументом, пуская солнечных зайчиков в необъятные балтийские просторы.
   Празднуя свои преобразования на флоте, Елизавета повелела перевезти бот Петра I из Петропавловской крепости в Александро-Невскую лавру. Когда-то это суденышко, украшенное, словно керамический сосуд, трогательным орнаментом, бороздило воды Яузы, Измайловского пруда и Переяславского озера. Ботик был нежной заботой Петра, и по его приказанию с величайшими трудностями «дедушка русского флота» был доставлен в Кронштадт. За два года до смерти Петр возглавил на нем парад русской флотилии. Теперь двадцать лет спустя ботик с величайшей помпой перевезли на вечную стоянку — тут и оркестры, и парад, и восторг, и набежавшая слеза.
   Даже до сухопутной Москвы долетели вести о перевозке «дедушки русского флота», и древняя столица откликнулась — пронесла по улицам старый маскарадный кораблик, прозванный «памятником-миротворцем». Обычай этот был введен Петром, кораблик обычно носили по улицам в памятные дни побед над шведами, а в прочие дни макет хранился в специальной пристройке в Сухаревой башне. В честь Елизаветы его подновили, покрасили, распустили паруса, по вечерам на игрушечной палубе зажигали фонари. Красиво, душу щемит и верится — жив флот русский! Вера, как известно, горы двигает, но сознаемся — не всегда!
   Вернемся к Алеше, Обязанность мичмана на корабле — вести журнал, делать счисления, помогать штурману, вести астрономические наблюдения и предоставлять их капитану. За труды дают не-большое жалованье, которое никогда не выплачивается в срок, полторы порции еды в море, отпуск редок, денщик не положен, обихаживай себя сам. Но поскольку на Алешином фрегате, как и на прочих кораблях, был вечный некомплект, в море Корсаку приходилось замещать и поручиков, и подпоручиков, и штурманов, и в артиллерийские дела он вошел с головой, а однажды, когда вся команда отравилась какой-то дрянью, он замещал самого капитана. После этого замещения к Алеше прикрепили денщика, весьма шустрого и злого на язык матроса Адриана. Последний очень гордился своим именем, внушая всем, что родился не в Псковской губернии, как значилось в его документах, а на берегах Адриатики. Команда же, не веря, прозвала его Дроней, потом Дрючком, третье прозвище я не рискну упомянуть на этих страницах. Вообще, малый был отчаянный, помесь пирата с перцем, и Алеша подозревал, что денщик дан ему не для услуг, а на перевоспитание.
   Неожиданно весной сорок шестого года флот всколыхнуло известие, что величайший указ повелевает готовить эскадру к выходу в море для военных действий. С кем воевать, если война никому не объявлена? Слухи были самые противоречивые. На устах одно — в поддержку Англии… Но кто пустил слух, в чем эту сильнейшую в мире державу надо поддерживать, оставалось глубокой тайной.
   В начале июня под флагом адмирала Мишуковаnote 5 вышел целый флот: 26 кораблей, 4 фрегата, 2 бомбардира и еще малые суда. Вскоре стало известно, что в Ревель едет государыня и что выступление флота не что иное, как торжественный парад в честь Елизаветы и показ могущества России.
   В конце июля на ревельском рейде было разыграно примерное сражение, за которым государыня наблюдала с возвышения близ развалин монастыря Святой Бригитты. Шесть кораблей разделились в два строя и устроили холостую пальбу, а также показательный абордажный захват фрегата.
   Алеша бился со шпагой в руках. Хотя битва эта и напоминала мистерии, которые разыгрывались в бытность его в навигацкой школе, сердце полнилось отнюдь не показным, оперным, а истинным восторгом. Потому что во славу отечества! Виват, государыне! Виват и многие лета!
   После маневров флагманы и командиры судов были удостоены приглашения на царев праздник с фейерверком и богатейшим пиршеством.
   Матросам поставили водку, офицерам обещали всякие блага, и Алеша ожидал для себя никак не меньше, чем повышения в чине,! тем более, что в ретивости своей во время боя он был замечен самим Мишуковым.
   Но случилось непредвиденное. Отшумел праздник. Елизавета со свитой направилась в Регервик и обнаружила там вопиющие беспорядки в строительстве порта. Последовали гром и молнии: «Государь и родитель мой Петр I говаривал, что делом руководить должны лучшие люди, а у вас здесь начальствуют пьяницы и бездельники!» Адмирал Мишуков отлично понял задачу и выказал свое благорасположение к мичману тем, что направил оного Корсака, как зело отличившегося в показной баталии, бить сваи с отрядом каторжан в порту Регервик.
   Проклиная судьбу, Алеша сошел на берег. Утешало только то, что верный Адриан последовал за ним. Целый год Корсак писал докладные с просьбой вернуть его на корабль, но добился только перевода в Кронштадт и опять-таки на строительство канала.
   Это была установка того времени: «Предпочтительное внимание флота обращать на береговые постройки». Видно, сухопутные души были и у адмирала Мишукова, и у второго человека в коллегии, толкового и преданного делу Белосельского, и последующего генерал-адмирала князя Михаилы Голицына. Большой каменный канал, с находящимися в нем доками, был заложен еще Петром, работы там было невпроворот, но каждую неделю Алеша мог видеть Софью и детей, а это тоже немало.
   Последней командировкой в Регервик Алеша был обязан тому, что в самую лютую, колючую февральскую стужу поругался со своим непосредственным начальником обер-офицером Струковым. Если быть до конца честным, то не так уж этот белоглазый Струков плох, а то, что дурак, так мало ли их на свете. Французы говорят: «Si un sot savait quil etait un sot, il ne serait pas un sot». Мудрейшая пословица! А Струков начинал все свои указания с присказки: «Я, может быть, ума и небольшого, но…» Далее следовал приказ, который никогда не шел вразрез с первым утверждением.
   До Кронштадского канала Струков служил главным в команде на плашкоутном мосту через Неву. Должность эта, как известно, прибыльная, пассажиры, проезжая в каретах по понтону, платят по копейке, пейзажи вокруг один краше другого — дворцы и церкви, а здесь, на острове, все до крайности неказисто. Земля, которую инженеры называют грунтом, несмотря на морозы, течет, как кисель, сваи скользкие, тяжелые, словно свинцовые, все время на кого-то падают, а солдаты слабые, болеют и мрут.
   Тяжело работать на строительстве! Чтобы как-то скрасить быт, Струков приказал оповещать начало работ, а также конец их долгим барабанным боем, а потом прибавил еще пальбу из пушек для красоты и значительности. Обычай этот он перенял у старой службы, столь пышно там отмечали открытие переправы по весне. Корсак. Дурак, кабы знал, что он дурак, не был бы дурак посчитал, что это безумие, забирать самых толковых рабочих для битья в барабан и никчемной артиллерийской службы. Были и еще у Струкова нововведения, но опустим подробности. В общем, Поругались они крепко. Через день Алеша получил приказ о перемене места службы.
   Приказ есть приказ. Поцеловал Софью, обнял мать, потетешкал детей и отбыл в уже знакомый постылый Регервик. И опять он писал докладные, и опять просился в море, и тут же в вежливых тонах просил уточнить, сколь долго продлится его «краткосрочная командировка». Начальство отвечало ему тяжелым молчанием.
   Письма из дома он получал аккуратно, любезная Софья писала обо всех подробностях быта, а конец каждого письма был украшен припиской маменьки, мол, береги себя, любимый сын, и приезжай скорей, потому что соскучились. Приписка была всегда одинакова и по смыслу и по способу сочинения, но кому нужно менять слова в молитве, если она исходит из материнских уст.
   Между заботами как-то незаметно пришла весна. В один из майских вечеров Корсак, усталый, небритый, с маленькой, но чрезвычайно вонючей трубкой в зубах, прогуливался по набережной. Курить он начал, дай Бог памяти, года полтора назад, и все никак не мог привыкнуть. Противный вкус во рту и першение в горле он переносил с легкостью, но погано было, когда в компании бывалых моряков он терял бдительность и сильно затягивался. Кашель наваливался, как обвал, слезящиеся глаза готовы были выпрыгнуть из орбит. Бывалые моряки били его по спине и деликатно замечали, что табак сырой и трубка не обкурена.
   Алеша затягивался слегка, гладил щетину, которая не желала быть бородой, и мечтал, глядя на стоящие на рейде корабли. Скампавея разгружается у пристани, панки и гальоты снуют с доставкой провианта… Заприметя иной корабль, он думал, что, будь его воля, перетянул бы весь такелаж — ишь как разболтался» глядя на другой, увещевал себя мыслью, что ни за что не согласился бы на нем плавать — военная галера, гребцы, прикованные к веслам.
   За этими мечтаниями и нашел его Адриан с письмом в руке. По взволнованному виду денщика понятно было, что тот уже запустил свой любопытный нос в секретное послание (вот вам воочию неудобства просвещения!) и мнение свое имеет.
   — Кто передал? Откуда? — спросил потрясенный Алеша, пробегая глазами бумагу.
   — Сегодня же и отплываем. Бриг «Святая Катерина». Вы, как изволите видеть, мичманом. Я уж и сундук на борт отволок, и с хозяином за постой расплатился.
   Кто же порадел о нем в столице? Печать, подпись, все по форме, но упор сделан на то, чтобы мичман Корсак очень поспешал в Петербург в распоряжение Адмиралтейской коллегии.

0

97

2
   В час, который наши романтические предки называли юностью дня, к Береговой набережной, что близ Адмиралтейства, пристал легкий ялик. Из него выпрыгнул на берег мичман Корсак, вслед за ним матросы вытащили его сундук. Этот небольшой на вид кованый сундучок пришлось нести вдвоем на палке, поскольку главным его содержимым были книги и приборы.
   Получив в Регервике назначение на корабль, Алеша был почему-то уверен, что петербургское начальство известит об этом семью, поэтому не удосужился послать с сухопутной, более скорой, почтой самое маленькое письмецо.
   Никем не встреченный Алеша прошел в дом, увидел в сенях мантилью Софьи, брошенную на лавку, и у него перехватило дыхание. Случайно вошедшая служанка, увидев матросов и хозяина, закрыла лицо фартуком, надсадно крикнула: «Алексей Иванович пожаловали!» — и исчезла. Крик отозвался эхом, и сразу по дому прошла волна движения, словно на сонном корабле боцман протрубил в свой рожок «свистать всех наверх».
   Первой появилась Софья, окинула мужа мгновенным взглядом и тут же припала к нему, спрятала лицо на груди. Но, видимо, испуг от внезапного появления мужа был сильнее радости, потому что уже через секунду она тормошила его:
   — Что случилось? Почему приехал? Почему не предупредил?
   — Все хорошо, очень хорошо, — приговаривал Алеша, нежно рассматривая ее лицо.
   Он готов был бесконечно изучать эти прямые, чуть насупленные брови, прозрачные глаза в опушке коротких, густых ресниц, крохотную родинку на виске, но маменька оторвала его от этого занятия, а рядом уже Николенька пытался отцепить у отца шпагу и смеялась Лиза на руках у кормилицы.
   Самое простенькое событие этого дня было исполнено высшего смысла: и баня, где Алеша и Адриан парились не менее трех часов, и суета на кухне, где каждое блюдо пробовали все имеющиеся в доме женщины, добавляя с важным видом «соли маловато» или «еще петрушки положить», и торжественное застолье, за которым мало ели и повторяли ненасытно: «Ну, рассказывай…»
   А что рассказывать-то? Главное, что на свете есть такое прекрасное понятие, как отпуск, зачем-то торопили в Адмиралтействе, а теперь Алеша может голову дать на отсечение — три дня, а может, и неделю, он будет принадлежать только семье. Николенька весь вечер цепко держал отца за рукав шлафрока, видно, ребенку очень надоело женское общество.
   Однако ночью, когда Алеша смог наконец остаться с Софьей наедине, она вместо того, чтобы предаться радости и любви, вдруг расплакалась. «Слезы мои грех, я знаю, в такой день… — твердила она сквозь рыдания. — Но не могу я больше одна!» Дети вырастут и без нее, у них замечательные няньки. Вера Константиновна заменит им мать, а жену Алеше никто не заменит; и посмотри на себя, какой неухоженный, руки в цыпках, похудел невообразимо, кожа на носу шелушится и весь провонял табаком. Плача, Софья исступленно трясла головой, волосы рассыпались по плечам и зацепились за деревянную завитушку в изголовье кровати. Она принялась выдирать эту прядь с болезненной гримасой.
   — Но на корабль не пускают женщин, солнышко!
   — А пассажиров? Будешь платить за меня капитану.
   — На военный корабль, ты знаешь, берут пассажиров только в крайнем случае.
   — Мой случай крайний! И на корабль за тобой пойду, и в Кронштадт, если они опять туда тебя упрячут.
   Пока они препирались в открытое окно налетело множество всякой мелюзги, мотыльки и мошки порхали вокруг свечи, а по темным углам ровно и уныло гудели комары. Нечисть эту разгоняли долго, Софья успела развеселиться, и даже неминуемая сцена раскаяния — я вздорная, я порчу тебе жизнь, не слушай меня! — на этот раз не состоялась. Все слова растаяли в нежности.
   Истинной подоплекой рыданий Софьи были не только забота о муже, но и страх, вызванный исчезновением Никиты. Однако не только ночью, но и утром об этом не было сказано ни слова. Софья знала, что как только Алеша узнает об аресте друга, замечательное понятие «отпуск» будет немедленно принесено в жертву не менее значительному — «дружба».
   Однако сразу после завтрака Алеша взял перо и бумагу, чтобы написать записки друзьям и немедленно послать с ними рассыльного. Софье ничего не оставалось, как рассказать мужу все. При первых ее словах Алеша только удивленно поднял бровь: ясно было, что он не постигает важности события. Но по мере того, как он узнавал о маскараде, о посещении Никитой великой княгини в царском дворце и Сашей Лестока, возбуждение все более охватывало его. Софье стоило большого труда уговорить мужа тут же не мчаться на поиски Саши.
   — Я уже отослала записку к Саше. Ты уйдешь, а он придет. — Софья хитрила, но ей очень не хотелось, чтобы важный разговор с Сашей произошел в ее отсутствие.
   После двух часов ожидания Алеша не выдержал, сбежал и, не найдя Сашу ни на службе, ни дома, бросился на Малую Введенскую к Гавриле. По первому впечатлению от встречи с камердинером Алеша решил, что тот повредился в уме. После первых слов приветствия Гаврила фамильярно взял Алешу за руку и повлек его в свою лабораторию. Там он запер дверь и стал вываливать на стол драгоценные камни. Оказывается, все дни и ночи он проводит, раскладывая оные камни в сложные криптограммы, и получает от них один и тот же знак — барин жив, но нуждается в помощи.
   — Верчу камни и так и эдак, в мистическом узле всегда аквамарин, что означает море. А раз море, то вам его, Алексей Иванович, и спасать.
   — Мне это и без всяких аквамаринов ясно, — проворчал Алеша.
   — И еще! — Гаврила поднял худой палец. — Помочь барину может большой сапфир. А как? Я думал, думал и придумал. Вернее всего предложить сей камень должностному лицу в качестве взятки.
   — Некому предлагать-то!
   — Когда появится кому — скажите. Я дело говорю. Камни не лгут.
   Провожать Алешу он не пошел. Спрятал камни, встал на колени перед иконой и зашептал молитву, склонив голову.
   Алеша шел домой в крайне подавленном настроении. К Фонтанной речке он подошел в тот момент, когда для пропуска высокой, груженной дровами баржи развели мост. Алеша буквально пританцовывал от нетерпения: наверняка Саша уже пришел и теперь слушает рассказы Софьи о его жизни в Регервике. На набережной успела собраться небольшая толпа, всем позарез нужно было на ту сторону. Кто-то окликнул Алешу негромко. Он не сразу узнал в нарядно одетом, слегка надменном господине старого Сашиного знакомого Василия Федоровича Лядащева, но тот сам помог вспомнить, представился, слегка приподняв треуголку.
   — Очень рад вас видеть, Василий Федорович! Искренне благодарен, что вы принимаете участие в отыскании друга моего Никиты Оленева. — Алеша уважительно тряс руку Лядащева. — Не мо-жете ли обнадежить нас какой-нибудь новостью?
   — Так Оленев еще не отыскался? — удивился Лядащев. — И не дал о себе знать?
   Алеша сокрушенно покачал головой. Уж если Тайная канцелярия пасует, то судьба Никиты может быть ужасной.
   — Сегодня я жду к себе Белова. Надеюсь, он имеет какие-либо новые сведения.
   Лязгнули подъемные устройства, мост сошелся. Лядащев и Алеша вместе вступили на доски, дальше их пути расходились.
   — Умоляю, если вы что-либо узнаете… — Алеша сказал это скорее из вежливости, чем в расчете на помощь Лядащева, но тот отозвался вполне дружески.
   — Непременно. Мне симпатичен этот молодой человек. К сожалению, дела увели меня в сторону от этой истории. Нижайший поклон Софье Георгиевне.
   «Ишь как все имена в памяти держит, — подумал Алеша с неожиданной неприязнью, — зря Сашка якшается с Тайной канцелярией».
   Друг пришел только вечером. Радостно саданув Алешу по плечу, Саша на негнущихся ногах прошествовал в гостиную, рухнул в кресло и тут же начал жаловаться:
   — Ненавижу службу! И ведь мне мало надо, я не привередлив! Хоть толику здравого смысла в том, чем я занят. И еще чтоб было на чем сидеть. Пять часов торчком — это ли не мука!
   Они смотрели друг на друга и улыбались. Автору очень хотелось пропеть здесь гимн дружбе, но боязнь показаться высокопарной сковывает ее уста.
   — Ну, рассказывай. — Алеша первым произнес эту, уже набившую оскомину, фразу.
   В этот момент в сенях жиденько тренькнул колокольчик.
   — Кого еще принесла нелегкая! — проворчала Софья, направляясь к двери.
   Вернулась она несколько смущенная, почти церемонная, потому что нелегкая принесла Лядащева. Он вошел в гостиную словно в хорошо знакомый дом, где ему заведомо будут рады, вежливо кивнул друзьям и обернулся к Софье, ожидая приглашения сесть. Та поспешно указала на стул. Все напряженно молчали. Что бы Василию Федоровичу задержаться часа на два или хотя бы на час, когда главное было бы обговорено. Лядащев почувствовал напряжение и начал разговор сам.
   — Вообразите, какую дивную вещицу мне удалось приобрести, — сказал он и с невозмутимым видом достал из кармана небольшую, похожую на табакерку коробочку. — И где бы вы думали? В Торжке. — Он протянул коробочку Алеше.
   Тот вежливо покивал головой, выражая живейшую радость по поводу удачного приобретения, повертел коробочку в руках, совершенно не зная, что с ней делать.
   — И вы не поняли! — Лядащев счастливо рассмеялся. — Это же часы. Вообразите, карманные, солнечные часы. Им цены нет. — Он надавил рычажок, и коробочка открылась, как книга.
   Алеша с восторгом уставился на прибор. На левой поверхности он увидел инструкцию, выгравированную готическим шрифтом, а на другой крохотный компас и круг с делениями. В центре круга плоско лежал металлический стерженек. Лядащев поднял его, и на круге обозначилась неверная тень от свечи.
   — Кому нужны часы, которыми можно пользоваться только днем? — проворчал Саша, подозрительно глядя на Лядащева.
   — Но ведь как красиво! Как компактно и умно! — Алеша так и этак вертел вещицу. — Ты ничего не понимаешь!
   Улыбаясь, Лядащев закрыл коробочку и повернулся к Саше.
   — А теперь рассказывай. И постарайся подробнее. Я не представлял, что дело с Оленевым столь серьезно.
   «Он дурачит нас, как мальчишек», — подумал Саша, однако был достаточно подробен в рассказе, умолчал только о планах Лестока с кораблем и вывозом некоего инкогнито. Уж если судьба навяжет им сомнительного протеже Лестока, то ради спасения Никиты он не остановится ни перед чем, однако об этом не нужно знать Тайной канцелярии.
   — Где записка, которую нашел Гаврила?
   Саша порылся в карманах и подал письмо.
   Вначале Лядащев осмотрел бумагу со всех сторон, потом положил на стол и, нахмурившись, принялся всматриваться в строки, словно не только слова, но и буквы несли в себе дополнительный, зашифрованный смысл. Выражение лица его было не просто заинтересованным, но и удивленным до крайности.
   — Оч-чень любопытное письмецо, — сказал он наконец и весь дальнейший разговор повел, обращаясь исключительно к Саше: — Значит так… Некто, а именно Оленев, направляется к тебе с визитом, но в дороге меняет решение. Предположительно, он арестован после свидания с великой княгиней. Здесь ставим римскую цифру I.
   — Не предположительно, а точно, — воскликнул Саша. — Лесток не сомневается, что он в тюрьме, только не знает, в какой именно.
   — Превосходно, — менторским тоном продолжал Лядащев, и Алеша дернулся из-за подобной оценки событий: что за дьявольский язык у этих сыщиков.
   — После ареста Оленева великую княгиню и великого князя отправляют в ссылку. Ты следишь за моими мыслями? Все истово закивали головами.
   — Здесь ставим римскую цифру II. Кучер уверяет, что, направляясь к тебе, Оленев не выходил из кареты. Следовательно, он обнаружил записку в дороге. Вечером накануне ее бросили в карету, а он не заметил. Видите, и каблук отпечатался.
   Алеша наклонился вперед — правда, каблук.
   — Это было на следующий день после маскарада, — продолжал Лядащев. — Помните, Софья Георгиевна, ваш рассказ про двойников?
   — Но мы же еще в прошлый раз говорили, что это простая случайность, — вмешался Саша.
   — Ах, милые, поживите с мое на белом свете, — протянул Лядащев с дурашливой интонацией. — Все случайности потом как-то да сыгрываются, потому что их подсовывает сама судьба. Прочитай-ка еще раз записку, — он протянул письмо Саше,
   — Да я ее наизусть помню. Никиту зовут во дворец.
   — А где сказано, что именно Никиту?
   — Как где? — воскликнул Саша и замер, весь подчинившись новой, неожиданной мысли. Ведь в самом деле, здесь ни намеком не указывалось, кому предназначена записка. Более того, тон ее был таков, словно звали на свидание если не близкого, то хорошо знакомого человека. А пароль мог быть точным знаком, от кого именно письмо.
   Софья встала и, заглядывая через Сашино плечо, попыталась произнести вслух незнакомые немецкие слова.
   — Вы хотите сказать, что Никита занял чье-то место? Что его заманили в ловушку? Он, доверчивая душа, решил, что его зовут на любовное свидание, а Екатерина ждала совсем не его?
   — Боюсь, что Екатерина никого не ждала в этот вечер, — задумчиво сказал Лядащев. — Дело в том, что я знаю человека, который писал эту записку. Его зовут Дементий Палыч и служит он в Тайной канцелярии. Это будет у нас цифра III.
   Сцену, которая последовала за этим, в литературе принято называть немой. Обескураженный Алеша весь как-то разом обмяк, Софья быстро перекрестилась, а Саша ударил себя по лбу — вспомнил! Никто не решался произнести ни слова.
   — Вы можете отдать мне эту записку? — нарочито спокойным голосом спросил Лядащев, он был доволен произведенным эффектом. «Есть еще порох в пороховницах!» — мысленно похвалил он себя и тут же мысленно обругал за тщеславие.
   — Убью его к черту! — крикнул Саша. — Вызову на дуэль и убью. Этот Дементий в числе прочих с меня когда-то допрос снимал.
   — Вот уж не стоит, — усмехнулся Лядащев. — Дементий Палыч весьма достойный человек и отличный работник. А к Лестоку больше не ходи. Не верю я в его благие намерения.
   В дверь тихонько постучали, все повернули лица и замерли. Тяжелая портьера нерешительно отодвинулась, и общему взору предстала очаровательная девица в платье без фижм и с несколько растрепанной прической, словно она долго бегала по саду.
   — Я не вовремя?
   Вопрос был задан с чуть приметным итальянским акцентом, без которого юная особа могла замечательно обходиться, но которым иногда окрашивала свою речь, зная, как ей это идет. При этом весь ее вид говорил, что она глубоко уверена в своевременности своего визита, а вопрос задан чисто формально, вместо «добрый вечер».
   Мужчины это поняли, засуетились, предлагая ей кресло, а Софья сказала строго:
   — Это Маша Луиджи, моя задушевная подруга. Именно с ее помощью я встретилась с великой княгиней. И прошу учесть, она знает про Никиту все. Ты очень вовремя, друг мой.

0

98

3
   Лядащев решил, что для трудного разговора с Дементием Палычем служебные палаты никак не годятся, а потому вечером следующего дня направился к нему на Васильевский остров. Прежде чем уйти он старательно переписал полученную от Саши записку и копию спрятал в бюро.
   Путь предстоял долгий, погода вполне благоприятствовала прогулке. Дементий Палыч жил в собственном доме — опрятной, одноэтажной мазанке с подворьем и палисадом, в котором росли молодые тополя и кусты ухоженных, еще не зацветших пионов.
   Хозяин был дома. Стуча толстой тростью с набалдашником из слоновой кости, он вышел навстречу Лядащеву, не выказав ни малейшего удивления, поклонился и указал рукой на тесную комнатенку, служащую ему кабинетом.
   Дементий Палыч был молодой еще человек с бескровным, благородного рисунка лицом и каштановыми, вьющимися на висках волосами. Во время разговора он смотрел обычно искоса, и его большой, нацеленный на собеседника глаз вызывал ассоциации с породистой лошадью, что было вовсе неуместно при его хромоте. У Лядащева с Дементием Палычем были особые отношения. Перенесенная в детстве болезнь костей наградила последнего не только хромотой, но еще насупленностью на весь мир и крайней подозрительностью. Дементия Палыча никак нельзя было назвать приятным человеком, и в свое время Лядащеву стоило немалых сил доказать, что в деле сыска куда важнее иметь трудолюбивую, привычную к мысли голову, чем здоровые ноги. И хотя Лядащев никогда не был начальником Дементия Палыча, отношения у них сложились такие, словно первый был учитель, а второй усердный ученик.
   — Открой окошко, душно, — сказал Лядащев, усаживаясь.
   — Дождь пошел…
   — Как у тебя тополя-то пахнут!
   — Сам сажал — особый, бальзамный сорт.
   Лядащев вздохнул, кряхтя полез в карман за запиской. Почему-то в присутствии Дементия Палыча его всегда тянуло играть в этакий умудренный жизнью, преклонный возраст.
   — Ты писал?
   Дементий Палыч искоса глянул на записку, буркнул: «Свечи запалю» — и отправился за жаровней с углями. Ясно было, что он признал бумагу: Василий Федорович зря в гости не придет. Со свечами он возился долго, потом поднес записку к свету, прочитал внимательно, словно чужой труд.
   — Как она к вам попала? — спросил он наконец.
   — Скажу! С превеликим удовольствием скажу, но сначала ты мне ответь. Кому эта записка предназначена? Дементий Палыч нахмурился.
   — Сие есть тайна, и тайна не моя. Не мне вас учить, Василий Федорович, что за разглашение я могу быть уволен со службы, которой дорожу.
   — Кабы ты своей службой не дорожил, я и говорить бы с тобой не стал. Я-то понимаю, что если ты это письмо не только сочинил, но и набело переписал, не доверяя писцу, то дело это весьма секретное.
   — Вот именно. И не мне вас учить, что праздное любопытство здесь неуместно,
   — Эк ты излагаешь! — Лядащев со смехом хлопнул себя по коленке. — А кто тебе сказал, что оно праздное? Я ж эту писульку не на улице нашел. — Он неторопливо взял письмо со стола и, сопровождаемый внимательным взглядом собеседника, спрятал его в карман. — И не тверди ты мне попугаем — «не мне вас учить…» Всяк Еремей сове разумей. Понял?
   — Я отказываюсь продолжать разговор в подобном тоне! — обиделся вдруг Дементий Палыч.
   — Предложи другой тон. Я шел к тебе, как к старому другу, а ты мне нравоучения читаешь. Я знаю, что человек, к которому эта записка попала, арестован. Знаю также, что тот, кому она предназначалась, находится на свободе.
   — Этого не может быть! — Голос у Дементия Палыча внезапно осип, а красивый рот собрался в узелок, что очень его портило.
   — Условия мои такие: я говорю тебе, что мне известно по этому делу, и мы обмениваемся именами. Я называю того, кого вы арестовали на самом деле, а ты того, кто вам был нужен.
   — Этого не может быть, — повторил Дементий Палыч, вскочил на ноги и, громыхая немецким ботинком, проковылял к стоящей в углу горке.
   Сделал он это столь стремительно, что казалось, вытащит сейчас из шкапчика какие-то очень веские доказательства его слов в виде бумаг, но хозяин достал штоф настойки и две маленькие, темные рюмки толстого стекла. Твердой рукой он разлил желтоватое зелье, пододвинул одну из рюмок Лядащеву и с мрачным видом уставился в открытое окно. Дождь тихонько стучал по разлапистым кустам пионов.
   — Анисовая… — проговорил Лядащев, пригубив настойку, — прелесть что такое. Сами готовили? Впрочем, не надо бы и спрашивать. Я знаю, что все ваши настойки приготовлены собственноручно сестрой вашей Ксенией Павловной. В добром ли она здравии?
   — В добром, — буркнул Дементий Палыч. — Зачем вам знать это имя.
   — А зачем вам знать, что мне надо его знать? — благодушно и витиевато спросил гость, ставя рюмку. — Не мне вас учить, — добавил он едко, — что лишние знания в нашем деле рождают большую печаль. А вы смутились, право… Мне и в голову не приходило, что вы не знаете, кого арестовали. Я даже хотел об ошибке вашей греметь по инстанции, а теперь не буду. Более того, я сам назову имя арестованного. Никита Оленев, да, да, князь Оленев-младший. Так кому вы сочинили эту записку? Я вам даже верну ее, если хотите. — Лядащев опять достал письмо и теперь держал его, как приманку, за уголок: клюнет не клюнет?
   Дементий Палыч клюнул.
   — Мальтийскому рыцарю Сакромозо, — через силу проговорил он, хищно схватил записку и тут же спрятал ее в недра домашнего шлафрока.
   — Ну вот и славно, — рассмеялся Лядащев, делая вид, что его никак не удивило это сообщение. — Но ведь Сакромозо иностранный подданный. Он уже выслан за пределы? Я имею в виду мнимого Сакромозо.
   — Это уже второй вопрос, — усмехнулся Дементий Палыч, он успел оправиться от первоначального шока и обрел прежнюю уверенность.
   — Ага… значит не выслан. И в какой крепости он содержится?
   — Да не знаю я, Василий Федорович! — Дементий Палыч убедительно прижал руки к груди. — Дело это весьма опасное. Около трона ходим. Мне поручено только арестовать — придумать и осуществить.
   — Придумано хорошо, осуществлено безобразно. Теперь слушай, у меня к тебе личная просьба, личная! — Лядащев поднял палец значительно. — Узнай, где содержат арестованного Оленева.
   — А это точно князь Оленев? — Лошадиный, с жесткими ресницами, глаз Дементия Палыча нервно мигнул.
   — Отвык ты от меня, Дементий Палыч, коли такие вопросы задаешь? Ну как, узнаешь?
   Хозяин поморщился, как от кислого.
   — Когда к тебе зайти? — продолжал Лядащев.
   — Ко мне заходить не надо. Если сведения добуду, то найду способ сообщить вам об этом.
   Возвращаясь домой, Лядащев не думал о подмене, темнице и Сакромозо. Жалко было тратить на подобные размышления эту свеженькую пахучую красоту, очистившееся от туч небо. Ночью, если случится бессонница, или утром под журчащие разговоры супруги он будет пытаться понять, чем мешал мальтийский рыцарь великой империи и почему остановил на нем свой гневливый взгляд канцлер Бестужев, а сейчас… Можно ведь и ни о чем не думать, а только усмехаться случайно пришедшей в голову мысли: «А испугался Дементий-то» — или журить себя насмешливо: «Забыл ты, Василий Федорович, повадки Тайной канцелярии, но вспомнил…» А дальше опять слушать, как бьется вода в канале, как скрипят в тумане уключины невидимых весел, как лает собака за забором — не надрывно, а так, для удовольствия.
   Дементий Палыч вел себя на иной лад. Проводив гостя до порога, он вернулся в кабинет, неторопливо смакуя, выпил еще рюмку настойки, потом сел к столу и пододвинул к себе железный ларчик. Прежде чем спрятать туда записку, он достал из ларчика бумаги и углубился в их изучение. Если бы Лядащев видел выражение его лица — злорадно-угрюмое, он бы немало удивился, но знай он мысли прилежного чиновника, то пришел бы в ужас. «Кстати вы появились, Василий Федорович, — думал чиновник. — Если с толком дело вести, то самозванцу Оленеву из крепости не выбраться!»
   Если ты оставил стены Тайной канцелярии, так сказать, выпал из обоймы, то все нити обрубил. Прервалась связь времен… Коллекционируй часы, любезничай с женой, езди по Европам, а к святому делу сыска не лезь, оно не для дилетантов. Лядащев и предположить не мог, что, желая помочь Никите Оленеву, он сослужил ему плохую службу. Василий Федорович не мог знать, что уже легла на стол канцлера расшифрованная депеша прусского посла Финкенштейна, в которой сообщалось: «Из достоверных источников известно, что с убитым купцом Гольденбергом тесное общение имел князь Никита Оленев, служащий в Иностранной коллегии и завербованный как информатор».
   Достоверным источником в данном случае был Лесток. Термин «послать дезу» — изобретение двадцатого века, но суть этого термина известна миру с незапамятных времен. Вначале Лесток решил подбросить Бестужеву письмо за подписью «патриот», в коем бы подробно объяснял злонамеренное поведение служащего в Иностранной коллегии Оленева. Однако анонимное письмо не всегда надежная вещь, проницательный Бестужев мог заподозрить клевету.
   Решение пришло на обеде у Финкенштейна. За ростбифом и немецкой колбасой Лесток осмыслил главное, за десертом продумал детали, а за кофе нашептал послу под большим секретом «все, что ему известно об этом деле». Особо подчеркнуто было, что если господину Финкенштейну вздумается писать об этом в Берлин, то — «убедительно прошу не называть меня ни под каким видом!». Далее следовало проследить, чтоб ни одна из тайных депеш пруссака не миновала «черного кабинета» и расшифровки, потому что не только на старух бывает проруха, но и на бестужевских чиновников.
   К слову сказать, Финкенштейн не послушал Лестока и все-таки приписал слова, где в похвальном смысле упомянул усердие «смелого», но о последствиях этого после.
   Прочитав финкенштейнову депешу, Бестужев велел немедля сыскать оного Оленева, пока не для ареста, а для разговора и, может быть, для слежки. Но случилась неурядица. Оленев, оказывается, исчез, и никто толком не мог оказать о его местонахождении, высказывались даже предположения, что он утонул, но в это верила только полицейская служба. Уже три дня Дементий Палыч трудил мозги, измышляя, как об этом донести Бестужеву, и вдруг! Сообщение Василия Федоровича иначе как подарком и назвать было нельзя.

0

99

4
   Все случилось не так, как представлял себе Никита, а совсем просто, по-домашнему — никуда его не повели, а оставили сидеть на топчане, ради прихода следователей служитель затопил печь, употребив на этот раз сухие дрова, и они затрещали весело, распространяя по камере свежий березовый дух.
   Следователей было двое. Один сухой, чернявый, горячий, весь движение и мерцание — глазом, жестом, нервным подергиванием ног, обутых в зеркально начищенные сапоги, Никита мысленно назвал его Старый орел, второй короткий, плотный, разумный, этакий комод. Он сел за стол, разложил бумаги, непринужденным жестом, словно шляпу, снял парик. Обнажившийся лоб был огромный, сократовский, словно из пожелтелого мрамора изваянный, и Никита невольно почувствовал уважение к этому лбу, может быть, под ним водились черные, но отнюдь не глупые мысли. Видимо, этот Комод и был старшим.
   — Итак, — начал тот, умакнув перо в чернильницу, — ваше имя и звание.
   Какая-то соринка или волосок на кончике пера привлекли его внимание, и Никита тоже машинально уставился на перо, судорожно соображая, что ответить.
   — Что же вы молчите? — вмешался Старый орел и нервно забегал по комнате, стуча подковками на каблуках.
   Только тут до Никиты дошло, что допрос ведется по-русски. Что это — уловка или забывчивость? Арестовывали-то по-немецки.
   — Я вас не понимаю, — произнес Никита с хорошим геттингенским акцентом.
   — Он не понимает, — без раздражения отметил Старый орел, ткнул острым пальцем в бумагу, и Никита подумал, что, наверное, старший — он.
   — Так и запишем, — согласился лысый, что-то нацарапал в уголке листа и, легко перейдя на немецкий, спросил:
   — Ваше имя и звание?
   — Рыцарь Мальтийского ордена Сакромозо.
   Лысый удовлетворенно кивнул. Далее разговор шел только по-немецки, причем лысый Комод великолепно справлялся с этим языком, а Орел мекал, и некоторые фразы ему приходилось переводить.
   — Объясните, за какой надобностью прибыли в столицу нашу — Петербург?
   — Как частное лицо, — быстро ответил Никита.
   — Сколь долго вы пребывали в нашей столице? «А, черт… Понятия не имею!» — Никита поднял к потолку глаза и зашевелил губами, словно подсчитывая.
   — Не утруждайте себя, — вмешался Старый орел. — Вы прибыли десятого февраля сего года. Подтверждаете эту дату?
   — О, конечно! — с благодарностью улыбнулся Никита. — Помню только, что холод был собачий, чуть нос себе не отморозил, а дату запамятовал.
   Вопросов было много. Были ли у вас дипломатические поручения? — Нет… Были ли секретные поручения? — Нет… А не были ли вы уполномочены своим правительством изучать наш строй? — Нет… Дела военные? — Нет…
   Уже два листа исписаны мелким почерком, а Никита все твердил свое «нет».
   — Как долго вы намерены пребывать в столице нашей — Петербурге?
   Тут Никита словно опомнился. Ведь по всем дипломатическим законам он вообще имеет право не отвечать и уж во всяком случае потребовать, чтобы ему объяснили, по какому праву держат в тюрьме иностранного подданного? Но допрос уже слишком далеко зашел, и вообще все текло как-то не так, слишком уж спокойно. Очевидно, Никита плохо играл роль Сакромозо.
   — Я думаю, это не от меня зависит! — крикнул он запальчиво. Оба следователя словно не заметили, как изменился тон заключенного, последнюю фразу вовсе оставили без внимания, и тут был задан вопрос, который заставил Никиту насторожиться. Можно было бы даже испугаться, если бы положение его и так не было достаточно бедственным.
   — В каких отношениях состоите вы с прусским купцом Хансом Леонардом Гольденбергом?
   «Так он же убит!» — хотелось крикнуть Никите, но он опомнился, не крикнул, а принял независимый вид и ответил почти беспечно:
   — Я не знаю никакого купца, тем более прусского. Старый орел немедленно взвился с места, затрещал пальцами, забряцал подковками, а потом обронил как-то светски:
   — Смею вам не поверить. Распишитесь вот здесь… — Он ткнул пальцем в бумагу.
   Никита отрицательно замотал головой: еще не хватало, чтобы он расписывался за Сакромозо. К его удивлению, следователи не стали настаивать, встали. Очевидно, допрос кончился. Это произошло так внезапно и быстро — бумаги в папку, перо за ухо, чернильницу в руки и в дверь, — что Никита так и не успел выкрикнуть фразу, которую придумал загодя: «Протестую! Я иностранный подданный! По какому праву вы держите меня здесь?»
   Не спросил сегодня, спросит завтра. Следующий день побежал как бы резвее, Никита все прислушивался. Теперь на допросе он будет вести себя умнее. Главное, заставить их сбить темп. И вообще надо молчать, и хорошо бы их разозлить, может, сболтнут лишнее. Кроме как от следователей, ему неоткуда получить подсказку, как вести себя дальше.
   Почему они спросили о Гольденберге? А не есть ли этот Сакромозо тот самый спутник купца, с которым он вышел из поломанной кареты? Интересно бы знать, в каких они были отношениях. А вдруг Сакромозо и есть убийца Гольденберга? При этой мысли мурашки пробежали у него по спине. Не приведи Господь…
   Три, а может, четыре дня Никита общался только со служителем, если можно назвать общением молчаливое созерцание его долговязой фигуры. Никите уже стало казаться, что его вдруг забурлившая арестантская жизнь вошла в старые берега. Будь проклят тот день, в который ничего не происходит! Можно перенести страх, обиду, горе, болезнь, прибавьте к этому еще кучу отвратительных понятий, а в конце припишите слово «скука», и оно перетянет все предыдущие. Потому что страх, обида и прочее — это от Бога, и это Испытание, а скука — от дьявола. Она не испытание, она Возмездие. Можно спросить с жаром: «За что. Господи, за что?» Можно помолиться, поплакать, разбить лоб об пол, проклиная свою глупость и доверчивость! Но не смешно ли, господа, продолжать твердить с глупым упрямством, что он Сакромозо? Нет, не смешно, потому что скучно. И молиться он не хочет. Ничего он не хочет. Кто больший враг человеку, чем он сам?
   Примерно такие мысли возились в голове у Никиты, когда в камере в неурочный час, к вечеру, как-то незаметно появился человек без примет. То есть у него была примета и весьма существенная, он хромал, но менее всего к этому человеку подходила кличка «хромой». В нем не только не ощущалось никакой ущербности, но как-то даже неудобно было ее замечать. Страж закона! «Господин Страж, так и будем его называть, — подсказал себе Никита и усмехнулся. — Дьявол, носитель вселенской скуки, тоже припадал на одну ногу. Но носил ли он такой ботинок? И как цепко когтит он набалдашник трости! Словно этот костяной шар не менее как держава, а он — орел, венчающий русский герб».
   Служитель вместо коптилки запалил свечу. Господин Страж сел за стол, развернул папку с исписанными давеча листами и, грустно, почти любовно глядя Никите в глаза, спросил по-русски:
   — Так вы продолжаете утверждать, что ваше имя Сакромозо?
   У следователя не было ни малейшего сомнения, что он будет понят, и Никита явственно услышал, словно кто-то в ухо ему дыхнул: разоблачен! Почему-то совершенно очевидно было, что с теми, первыми, можно было ломать комедию, а с этим не то, чтобы стыдно, опять-таки — скучно…
   — Ничего я не скажу, — ответил Никита по-русски и разлегся на топчане с таким видом, словно он был один в комнате.
   — Вы раздражены, я понимаю, — участливо произнес следователь. — Но вы сами во всем виноваты. Согласитесь…
   Дементий Палыч умолк, ожидая реплики или хотя бы вздоха арестованного, но с топчана не доносилось ни звука. И вдруг явственно и громко в камеру вошел гул моря. Дементию Палычу даже показалось, что дом слегка раскачивается на волнах. Он потряс головой, будто отгоняя дурноту или хмель, хотя никогда не был он столь трезв, как сейчас. Раздражало только, что он не видит лица арестованного.
   — Начнем сначала, — бодро сказал Дементий Палыч. — Ваше имя и звание?
   Никита внезапно сел, почесал руки: их словно судорогой сводило. От следователя на стену падала большая носатая тень, перо в руке казалось кинжалом.
   — Я, пожалуй, останусь Сакромозо, — сказал Никита.
   — Вы ведете игру, мне не понятную… пока. Очевидно, кто-то велел присвоить вам чужое имя? Очевидно, за деньги… или под честное слово?
   Никита молча, чуть покачиваясь, смотрел на следователя.
   — Я помогу вам, — продолжал Дементий Палыч, — вы князь Никита Григорьевич Оленев. Вас арестовали в покоях великой княгини. Как вы туда попали?
   Никита задумался ненадолго, потом коротко бросил:
   — Не скажу!
   — Перестаньте дурачиться, юноша. Неужели вы решили водить за нос всю Тайную канцелярию? Но зачем — вот главный вопрос. Когда будет получен ответ на него, тогда и все прочие вопросы обзаведутся ответами. И беседовать мы с вами будем до тех пор, пока вы не ответите мне внятно: зачем вы назвались именем Сакромозо?
   «Это тупик, — думал Никита, рассеянно скользя глазами по комнате. — На эту тему мы можем беседовать годы. Неужели в этих стенах пройдет вся моя жизнь? — Взгляд его уперся в фигуру Дементия Палыча. — Хромой черт! Нет, я здесь жить не буду. Сбегу — или руки на себя наложу».
   Меньше всего он в этот момент думал о Екатерине. «Не впутывать ее!» — это было столь однозначно, что не стоило отдельной мысли. Сказать этому Стражу, мол, она приказала, также невозможно, как перепилить себя пилой в надежде, что каждая часть тела выйдет на свободу.
   Дементий Палыч не мог угадать мыслей арестованного. Он видел бородатого, тоскующего человека, который слегка повредился в уме, иначе зачем бы он так тупо и сосредоточенно рассматривал комнату, которую видит каждый день? И уж совсем непереносимо, когда вы являетесь объектом этого угрюмого, бессмысленного взгляда, который украсился вдруг оскорбительной усмешкой. Дементий Палыч знал этот взгляд. Он быстро спрятал свой немецкий башмак под стол и люто обозлился на князя, что тот вынудил его к этому вороватому жесту. В довершение всего Оленев опять лег, как бы давая понять, что считает допрос оконченным. «Пащенок, а туда же…» — подумал Дементий Палыч злобно и вдруг крикнул фальцетом:
   — Извольте встать!
   Для убедительности он стукнул по столу с такой силой, что свеча выскочила из шандала и погасла. Они очутились в полной темноте.
   — Ты на меня не ори, — спокойно сказал Никита, у него вдруг возникло ощущение, что он один в камере и беседует не с колченогим Стражем, а сам собой. — Говорить мне с тобой не о чем, но одно слово подарю: «Случайность». И ты уж сам шевели мозгами, тебе их хватит.
   Дементий Палыч нащупал наконец огниво, чиркнул палочкой по насечке. Свеча неохотно загорелась. Вот ведь чертовщина какая — руки у следователя тряслись. Оленев удобно сидел на топчане, привалившись спиной к стене, а насмешливый взгляд его опять шарил под столом, там, где прятал Страж немецкий ботинок.
   — Ах, случайность? — повторил следователь ехидно. — И с Гольденбергом ты случайно знакомство водил?
   — Вы что-то путаете, милейший!
   «Щенок спесивый! Князя из себя корчит! — мысленно возопил Дементий Палыч. — Я тебе покажу князя! Я тебя на место задвину, ты у меня по темнице своей ходко забегаешь! Завоешь, мерзавец, слезно… Соплями весь топчан извозишь!»
   Он набрал воздуха в легкие:
   — И сведения тайные в коллегии Иностранной по крупицам собирали — тоже случайно! И цифры Гольденбергу носил, сам знаешь какие, тоже случайно?
   Кончив кричать, следователь перевел дух и только тут заметил, что тоску с князя, как рукой сняло. Перед ним сидел до крайности удивленный и, что особенно странно, веселый молодой человек.
   Ах, не стоило на него высыпать все разом. Эти вопросы надобно выдавать по штуке на допрос. Ишь глазищи-то вылупил! Ладно, пусть поразмыслит на досуге.
   Стараясь не хромать и прямо держать спину, Дементий Палыч проследовал к двери.
   — Больше на допрос один не ходи! Прибью! — крикнул ему вслед Никита и, как только дверь закрылась, быстрым, упругим шагом прошелся по комнате.
   Жизнь устроена из рук вон, миром правит глупость, случайность, подлость, безумие, но что ни говори, скуке в ней нет места. Подождите, господа, дайте сосредоточиться — о чем ему только что толковал этот невообразимый колченогий господин Страж?

0

100

5
   — Боже мой, зачем ты приехал? Государыня пребывает в меланхолии, все ей не так, меня поминутно кличет, а смотрит недобро, — торопливо говорила Анастасия, как бы ненароком заталкивая Сашу за штору в уголке полутемной гостиной Петергофского дворца.
   — Зачем приехал? Соскучился, — беспечно ответил Саша, с удивлением рассматривая большой, с кудряшками на висках черный парик, украшавший голову жены.
   — Что ты на меня так смотришь? Не заметил разве, что мы все в черных париках. Мне в знак особой милости разрешили свои волосы не стричь, поэтому и голова как кочан.
   — А другим остригли?
   — Наголо, — резко сказала Анастасия и, что было совсем на нее не похоже, шмыгнула носом, словно перед этим плакала.
   Саша посмотрел на нее внимательно: глаза жены и впрямь были красными. История с черными париками очень взволновала женскую половину дворца, и не одна Анастасия ходила с исплаканными глазами. Объяснялось все просто. Накануне перед балом парикмахер Елизаветы покрасил ей волосы, да, видно, не проверил загодя французскую краску — перетемнил. Государыня признавала только светлый цвет, а тут мало того, что волосы темны, так еще краска легла неровно, одна прядка светлая, другая каштановая. В те давние времена модницы еще не поняли особого шика разноцветных прядей. Елизавета была в великом гневе. Смущенный и испуганный парикмахер поклялся, что все исправит, стал полоскать волосы государыни в каком-то им самим придуманном растворе, который благоухал и давал прекрасную пену. Однако после полоскания волосы хоть и стали одноцветными, но еще больше потемнели, и не в каштановый тон, а в серый с грязноватым оттенком. Парикмахер был отхлестан по щекам, а всем дамам и фрейлинам ведено было, дабы оттенить голову государыни, носить черные парики. Приличных париков нужного цвета нашлось с десяток, не более, а все прочие косматые, нечесаные, пыльные и усохшие до детских размеров. Девицу или даму можно обругать, опозорить, кнутом отстегать, но нет для нее большего наказания, чем заставить себя изуродовать. А здесь даже обижаться не сметь! Если мал парик, то без разговоров снимали лишние волосы, а то и вовсе брили голову. Охи, вздохи, плач… Словно стая черных галок спустилась в петергофский парк, проникла в царские покои.
   — Да будет тебе. — Саша поцеловал жену в шею, потом коснулся губами щеки, она пахла мятной водой, обязательной принадлежностью косметики, прозванной «холодцом»; может, из-за этого щека показалась холодной, словно неживой. — Черный цвет тебе очень к лицу. И потом ты у меня такая красавица, тебе хоть стог на голову надень…
   — Не родись красив, а родись счастлив, — прошептала Анастасия, и глаза ее угрожающе заблестели. — Давеча присоветовала государыне на фонтажnote 6 брошь с жемчугами, а она как закричит: «Ты нарочно! Я с утра и так бледна!» А на фонтаже блонды молочного цвета. Что ж на них надевать, как не жемчуг? Прогонит она меня от себя. Сердцем чую…
   — Вот и славно, — весело подхватил Саша. — Поживем своим домом. Хочешь, за границу поедем. Я в отставку подам…
   — Не говори так. — В голосе Анастасии прозвучала незнакомая доселе суровость. — Если прогонит, я умру…
   Саша нахмурился. Он знал, что если разговор коснулся отношений жены с государыней, то его лучше кончить, потому что утыкаешься в стену, и если в первое время замужества на эту тему можно было зубоскалить, мало ли у Елизаветы недостатков, и порицать двор, и смеяться над глупостью приближенных, то сейчас разрешалось только безвольно благоговеть перед величием трона и местом, которое подле него занимала Анастасия. Сашу это несказанно злило и, стыдно сказать, унижало, потому что подчеркивало разницу в происхождении.
   — Не будем об этом, — примирительно сказал Саша. — Я ведь по делу приехал. Оно касается Никиты. Понимаешь, он арестован по ошибке…
   Рука Анастасии плотно закрыла ему рот.
   — Не здесь… — И она повлекла его через залу, анфиладу комнат, потом в узкий коридорчик и оттуда в парк.
   Кажется, чего проще — найти уединенное место среди деревьев и кустов, но Анастасии все казалось, что слишком людно. В нижнем парке у фонтанов пестрая группа черноволосых фрейлин играла в волан, у Монплезира толпились освобожденные после дежурства гвардейцы, в большом пруду у Марли какие-то чудаки ловили карасей.
   Наконец они поднялись в верхний парк и нашли уединение в садовой беседке. Деревянная решетка ее, собранная из перекрещенных планок, закрывалась от посторонних глаз огромным кустом шиповника, но через узкий дверной проем можно было видеть весь парк и заметить любого, кто направится в их сторону по аллее молодых, подстриженных лип.
   — Ну вот, теперь говори. — Анастасия поправила парик, как неудобную шапку, и внимательным взглядом окинула куст шиповника. Над малиновым цветком басовито гудел шмель.
   — А он не донесет? — добродушно усмехнулся Саша, копируя жужжание, но тут же сделался серьезен, поймав строгий взгляд жены. — Произошла роковая подмена. Никита арестован вместо рыцаря Сакромозо, которому великая княгиня якобы назначила свидание.
   — Что значит «якобы»? Кто же его назначил?
   — Тайная канцелярия, а вернее сказать — Бестужев. Он решил таким образом скомпрометировать великую княгиню. А Никите случайно попала в руки записка с приглашением.
   Анастасия вздохнула глубоко, потом поежилась и, нервна теребя кудряшки у виска, спросила настороженно:
   — И чего же вы хотите от меня?
   Саша сразу обозлился на это «вы», Анастасия ревновала Сашу к друзьям и часто говорила в запальчивости: «Они тебе нужнее, чем я!», — а если доходило до громкого разговора, когда он упрекал жену в приверженности ко двору, она отвечала: «Да, это моя жизнь. А у тебя своя! Ради вашей мужской дружбы ты меня не пощадишь!» И попробуй объясни ей, что обида говорит в ней, а не разум.
   Но сейчас об этом лучше не вспоминать. Если у женщины красные глаза, а на голове нелепый парик, то говорить с ней надо терпеливо и ласково, как с ребенком.
   — Мы посоветовались и решили, что сейчас от тебя зависит все. Тебе отводится главная роль.
   — Какая?
   — Ты должна поговорить с государыней.
   — Вы решили! — вспыхнула Анастасия. — Это ты и Софья?
   — И еще Алешка. Я же писал тебе, что он приехал.
   — Ах, да…
   — И еще Мария.
   — Какая Мария?
   — Подруга Софьи, дочь ювелирщика Луиджи.
   — Ну, конечно, если дочь ювелирщика решила, то мне остается только подчиниться…
   — Настя, не сердись, что с тобой? Мы обязаны помочь Никите! Если он и должен понести наказание, то за беспечность — не более.
   — Это не беспечность — быть влюбленным в великую княгиню, — быстро сказала Анастасия. — Это гораздо хуже.
   — Пусть, — согласился Саша. — Назовем это непочтением, безрассудством, в конце концов. Но ведь он в этом никогда не сознается. Я его знаю. На плаху пойдет, чтоб не замарать имени Екатерины. И добро бы любовь, а то ведь так, дорожное приключение, а остальное он сам придумал. Он вкратце рассказал события последних дней. Анастасия слушала его не перебивая, потом спросила неуверенно:
   — И вы хотите, чтобы я рассказала об этом Их Величеству? Ах, как высокопарно умеет излагать Анастасия самую простую мысль! Да, да… Он именно хочет, чтобы Елизавета узнала истину.
   — Истину? — Анастасия рассмеялась желчно. — Мы здесь во дворце не живем, а играем в жизнь. Правила игры каждый всосал с молоком матери. А правила такие — маскировать пред государыней все плохое и выставлять напоказ хорошее. Если нет ничего хорошего, то можно придумывать, фантазировать, то есть врать, только бы улыбнулась матушка Елизавета. А ты с дочерью ювелирщика жаждешь донести до государыни истину — смешно…
   У Саши на щеках заходили желваки. Анастасия увидела, что он на пределе, и сразу сменила тон:
   — Бедный Никита, угораздило его… Погоди, дай подумать. — И она надолго замолкла, глядя на кончик выглядывающей из-под платья туфли. Потом сорвала травинку, торчащую сквозь решетку, принялась ее жевать, измочалила до отдельных волокон.
   — Что ты так долго думаешь? — не выдержал Саша.
   Анастасия поморщилась, не говоря ни слова. Она думала не о том, стоит ли ей разговаривать с государыней, ее занимал другой вопрос: стоит или не стоит сказать сейчас мужу об истинной причине ее страхов. Впрочем, когда страхов много, это еще не беда. У нее был один, главный Страх, от которого она ночей не спала, в каждом взгляде государыни видела угрозу. А дело все в том, что Шмидша проболталась, выкрикнула ей в бешенстве ужасную фразу: «С матерью-изменщицей переписываешься? Ужо тебе!»
   Три года назад, когда счастье над Анастасией воссияло, когда обручилась она с любимым и вернулась ко двору, совершила она беспечный поступок — послала с нарочным небольшую писульку в Якутск. Нарочный был верный человек, старый слуга ее матери, которому разрешили отбывать ссылку вместе с госпожой. Писулька была самая невинная. Анастасия сообщала матери о своем браке и просила на то ее благословения.
   Якутск — это на краю земли. Там кругом снега, льды, и так круглый год. Как-то после ласк на супружеском ложе, беспечная и веселая, она увидела эту страну во сне, и холодом пахнуло с ее подушки. Все там блестело прозрачным, колючим льдом. Она проснулась окоченелая, в слезах, со сведенными судорогой ногами. После этого и написала записочку, чтоб подбодрить мать, утешить и дать знак: жива я, помню и люблю.
   Отослала писульку и ответа ждать забыла. Какой может быть ответ, если бросила она свои слова теплые в ад, в холодную, зловонную яму, а год спустя, когда повертелась она при дворе, приобрела опыт, то поняла, что писулька ее — серьезное преступление против государыни. Потом она стала с ужасом ждать, что, не приведи Господь, Анна Гавриловна вздумает ей ответить. Мать всегда была безрассудна, отпишет целую депешу с благословением да отправит со случайными людьми. И ведь не только благословения просила она у матери в той записочке. Она еще каялась и присовокупляла: «Коли виновна — прости!» Знать бы, что перехватили государевы ищейки — само письмо или материнскую депешу.
   Анастасия поняла, что начала говорить вслух, только поймав удивленный взгляд мужа.
   — О чем ты, Настя?
   — Нет, это я так… не обращай внимания. — Она твердо решила пока ничего не говорить мужу. Саша все равно не отступится от своей затеи, а знать лишнее — только волноваться зря.
   — Вот что я тебе скажу, — спокойно начала Анастасия. — Помочь Никите необходимо, но рассказать тайну Екатерины я не вправе. Поверь мне, только хуже будет. Государыня страсть как не любит, когда кто-то смеет совать нос в семейные дела. О Никите рассказать государыне должна сама Екатерина.
   — Но она в ссылке! Екатерина сказала, что не в силах помочь Никите, и назвала фамилию Лестока.
   Анастасия рассмеялась.
   — Это она пошутила. Уж за себя-то великая княгиня постоять сможет. Если ей станет известно, что в Тайной канцелярии сочиняют записки, чтобы заманивать в ее покои молодых людей, дабы скомпрометировать и тех, и этих… Понимаешь? Но какая это гадость! Если бы ты знал, как я боюсь Тайной канцелярии!
   Саша отмахнулся от жалоб жены, словно и не слышал их вовсе.
   — Но великая княгиня в Царском Селе. Как до нее добраться?
   — Это она сегодня в Царском Селе, а завтра будет в Гостилицах. Мы все едем к графу Алексею Григорьевичу Разумовскому. Там будет пышный праздник в честь отъезда австрийского посла. Я точно знаю, на этом празднике будут великие князь и княгиня. За ними в Царское уже послана карета. Видимо, государыня их простила.
   — А может, хочет показать австрияку, что у нее нет разногласий с молодым двором? Мир и любовь! Уж посол всему миру растрезвонит об этом!
   Анастасия быстро закрыла Сашин рот ладонью.
   — Что ты мне рот затыкаешь? Шмель улетел, доносить некому. Анастасия не позволила себе даже улыбнуться.
   — Ты тоже поедешь в Гостилицы, но не со мной, а в общем обозе с гвардейцами. После обеда там будут танцы на лужайке. Екатерина обожает танцевать, это все знают. Во время танца ты с ней и поговоришь или договоришься о свидании. Уж если государыня решила вернуть ее к своей особе, то она и выслушает Екатерину, и пожалеет. Ее величество бывает необыкновенно добра, если в хорошем настроении.
   — В хорошем настроении и тигрица кошкой мурлыкает, — хмуро сказал Саша. — А теперь скажи, где мне у вас можно поесть? Я умираю от голода.

0