Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №03 (622)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Гардемарины (сериал) снят по романам Нины Соротокиной (Россия)

Сообщений 141 страница 160 из 204

141

В огонь

Вечером после бала в голове Екатерины сложился примерный план — как действовать и как вести себя дальше. Многое было неясно. Но на будущее она пока не заглядывала, сейчас надо было решать насущные, сиюминутные задачи.

Интуиция подсказывала, что главную опасность представлял «манифест». Ясно было, что эти бумаги Бестужев сжег в первую очередь. Манифест о престолонаследии переписывал статский из коллегии иностранных дел Пуговишников, человек исполнительный, но недалекий. Его надо было сразу предупредить, чтоб не трясся от страха и, еще того хуже, не наделал бы глупостей.

Роль посыльного на этот раз выполняла Владиславова, поскольку Пуговишников был ее зятем, и неурочный визит тещи ни у кого бы не вызвал подозрения. Записка была лаконичной: «Вам нечего бояться, успели все сжечь». Екатерина никогда не говорила Владиславовой о бестужевском манифесте, но, слава Богу, умной женщине ничего не надо было объяснять. По возвращении Владиславова выглядела благостно:

— Слезно благодарит вас зятек и в ноги кланяется. Очень он, сердешный, — она перешла на шепот, — крепости боится.

— Ее все боятся, — вздохнула Екатерина. Вошедшая в комнату Анна уловила только конец фразы, заинтересованно глянула на Владиславову, но ничего не спросила. Анну Екатерина сама вызвала в кабинет. Ей надлежало завтра же с утра пойти в дом к графу Бестужеву и спросить там немца-музыканта. Екатерина объясняла подробно, Анна понимающе кивала. Решили, что первому, кто откроет дверь, Анна скажет, что пришла к Зигфриду Дитмару передать пакет из Мюнхена… или Нюрнберга… или Бибирах-ан-лер-Риса, какая разница? Главное, увидеться с музыкантом.

Теперь было уже доподлинно известно, что Бестужева не отвели в крепость, а содержат под домашним арестом. Камердинер Екатерины Шкурин, малый расторопный и преданный, узнал даже имя начальника караула. У Екатерины мелькнула мысль, а не послать ли вместо Анны Шкурина, но после некоторого размышления она вернулась к первому варианту. Уж очень деликатна была миссия девушки. Шкурин мужчина громкий, заметный, да и слуги бестужевские могут знать, чей он камердинер, а Анна молчалива, сдержана, но всякий, кто увидит ее, захочет перекинуться с ней словцом. Анна должна была наладить постоянную связь с домом Бестужева. Потом, Бог даст, она и с другими арестованными найдет тайный контакт. Тогда удастся корректировать показания на допросах.

Надобно, чтобы не было никаких разночтений, чтоб и Ададуров, и Елагин, и конечно, Бестужев показывали одно и то же по главным вопросам.

Визит Анны увенчался полным успехом. Трубач Дитмар долго не хотел понимать, от какого родственника он должен, вопреки его желанию, получить привет и ценную посылку. Но как только понял, родственников сыскалась целая дюжина. «Дитмар сказал, — конспиративно шептала Анна, — что граф Бестужев заперт в библиотеке, ходить по дому ему не разрешают. Супруга его пребывает в болезни и из комнат своих не выходит. И еще Дитмар сказал, что приходить к нему в дом никак нельзя — опасно, а сноситься можно будет через тайник».

Тайник музыкант придумал самый обыденный и неприметный. Недалеко от особняка Бестужева ремонтировали чей-то дом. Там работало полно народу, завезли много строительного материала, а в уголке сада лежал всеми забытый битый кирпич. Вот в щелях этого мерзлого кирпича Дитмар и придумал устроить тайнохранилище, как бы почтовый ящик.

На следующее утро Анна в сопровождении Шкурина пошла проведать тайник, но он был пуст. По зрелым размышлениям это ни о чем не говорило, времени прошло слишком мало, но возникло другое непредвиденное осложнение. Когда Анна пробиралась между куч гравия и щебня, каменщики побросали мастерки и смотрели на нее с великим удовольствием. Поскольку Шкурин не удержался и рассказал ее высочеству, какое впечатление на всех оказывает красавица Фросс, решено было впредь к тайнику Шкурину ходить в одиночестве.

Шок, вызванный арестом Бестужева, прошел. Екатерина нашла способ увидеться с Понятовским. Он сказал, что, по счастью, предоставлен самому себе, никакого намека на слежку, он посол другой державы, потому не может быть арестован. Решено было, что в целях безопасности Екатерина сама не будет писать Бестужеву, за нее это будет делать Понятовский.

В четверг Шкурин ходил к тайнику, на этот раз — о, счастье! — канал для сношений начал действовать. Шкурин забрал из тайника записку, а сам положил письмо от Понятовского, написанное накануне. В этом письме Понятовский в самых невинных выражениях спрашивал Бестужева о здоровье, настроении и сообщал, что все ранее им сказанное дошло до нужных ушей. Бестужев должен был догадаться, о ком шла речь. Наконец-то связь наладилась! Можно было передохнуть. И тут громом среди ясного неба грянуло сообщение — Бернарди арестован! Об аресте ювелира Екатерина узнала стороной от случайного человека и взволновалась страшно. На скромность и преданность Елагина и Ададурова она могла полагаться полностью, но Бернарди никак не относился к числу ее близких друзей. Ювелирщик был слишком скользок, увертлив, он всегда и во всем стремился извлечь собственную выгоду.

А кто его знает — какой эта выгода предстанет перед его воспаленным тюрьмой взором?

Через тайник Бестужев писал великой княгине, что если у нее есть возможность передать информацию Елагину и Ададурову, то пусть сообщит: он рекомендует им говорить только правду. «Если бы экс-канцлер знал об аресте Бернарди, — подумала Екатерина, — то вряд ли стал советовать подобное. Ювелирщику на допросах надо было молчать о многом, а еще о большем просто врать, чтобы как-то обелить себя».

Екатерина решила, что пришла пора призвать на помощь князя Оленева, для чего послала к нему Анну Фросс с запиской. Та отсутствовала полдня, если не больше, а потом явилась с заявлением, что все это время прождала князя Оленева, но тот так и не явился.

— Записку оставила?

— О да, ваше высочество.

Что-то в лице Анны не понравилось Екатерине. Этому выражению трудно было найти название. Может быть, отвлеченный, как сказали бы латины, абстрактный взгляд или слегка надменное, простонародное выражение упрямства, так смотрят грязнули-горничные, когда им делают выговор. Или она уловила легкий дух спиртного? Нет, не может быть. Екатерина ненавидела и само вино и его пьющих, все окружающие отлично знали это.

Будь у Екатерины спокойнее на душе, она, конечно, разобралась, что за новое, неуловимое — этакое, появилось вдруг у Анны в лице, а потом само собой истаяло. Но великой княгине было не до Анны. Она искала связи с Бернарди и не находила ее.

Через три дня наступил крах. Направляющийся к тайнику Шкурин не дошел до места, так как издали увидел солдат, которые методично раскидывали кучу кирпичей. Ясно было, они добрались до тайника, осталось только узнать, что попало им в руки.

Не много — так надеялась Екатерина. Вчера Шкурин отнес письмо Понятовского, написанное под диктовку. Язык письма был эзоповский. Ничего следователи в нем не поймут, а Бестужев должен был догадаться, что Екатерину беспокоит одно — ее письмо к Апраксину.

Ожидания Екатерины оправдались. Следователь на основании этого письма не смог предъявить Бестужеву новых обвинений, зато Понятовский сразу почувствовал последствия своей переписки. Был поставлен вопрос о немедленной высылке его из России за сношение с государственным преступником. Но посла невозможно выслать в один день. Начали с того, что новый канцлер Воронцов потребовал у польского короля отозвания графа Понятовского. Со временем граф действительно был отозван, но это случилось только спустя полгода.

Самым неприятным в аресте тайника под кирпичами было то, что граф Бестужев, опечаленный тем, что не получил от Екатерины ни строчки, усомнился: а дошли ли до нее его заверения? Усомнился и написал фразу, которую раньше боялся доверить бумаге: «Ваше высочество, припадаю к ногам вашим. Поступайте во всем смысле бодро, ибо пустыми подозрениями ничего доказать не можно». Воистину, и на старуху бывает проруха. Такой политик, такая умница, и так подставиться! Именно эта записка попала на следственный стол и принесла экс-канцлеру неисчислимые неприятности и неудобства. Но об этом после.

Во дворце всяк чует внутреннюю погоду. Для Екатерины настала тяжелая пора. Придворные обходили ее стороной, встретившись лицом к лицу, опускали глаза, боясь произнести лишнюю фразу.

Великий князь, донельзя испуганный, тоже исчез из поля зрения. Впрочем, ему пока бояться было нечего. Бестужева он не любил, и все знали об этом.

Екатерина решила, что самое разумное сейчас сказаться больной и спрятаться в своих покоях. Но вначале надо было обезопасить себя. Вряд ли в ее покоях кто-то посмеет устраивать обыск, но Россия непредсказуема! Она достала из тайника в своем столе все бумаги, письма, к ним добавила переплетенные в книги счета за многие годы, свои девичьи дневники — получилась довольно внушительная гора бумаги. После этого она крикнула камердинера Шкурина и велела разжечь огонь в еще теплом камине. Кого выбрать в свидетели? Владиславова и так будет говорить в ее пользу. Кого-нибудь из статс-дам? Но они напуганы, смотрят буками и все стараются намекнуть, что служат более великому князю, чем ей.

Пусть камердинер Шкурин и будет свидетелем гигантского аутодафе. В огонь пусть летят все ее мечты и страсти. В последний момент Екатерина крикнула Анну Фросс. Ей казалось, что если призовут ее слуг в Тайную канцелярию, то Анна сможет более толково рассказать о настроении своей госпожи и причине сожжения документов.

Екатерина кидала в огонь бумаги сама. Шкурин стоял столбом, пламя гипнотизировало его. Анна не выдержала и бросилась помогать великой княгине.

— Если вас спросят, — где, мол, бумаги ее высочества, — сказала Екатерина, отирая нотный лоб, — скажите — все сожгла, собственноручно!

По комнате летал пепел. В глазах Анны стояли слезы. Картина и впрямь была достойна всяческого сожаления.

— Теперь позовите лекаря!

Доктор Гюйон пришел тотчас же. Екатерина уже легла. Лицо ее было бледным. Доктор нашел, что у нее слабый пульс, общее недомогание и красное горло. Прописал грелку к ногам, теплое питье, немного красного вина, а главное — не волноваться, не вставать…

Когда лекарь ушел, последние силы оставили Екатерину. Она устала быть смелой и собранной, ей надоело притворяться, симулировать болезни, расточать притворные улыбки. Она чувствовала себя необычайно одинокой, и даже предстоящее свидание с Понятовским не радовало. Вспомнилась вдруг мать, и словно воочию услыхала она несколько пискливый голос:

«Мое дорогое дитя…» И хотя знала Екатерина, что мать ее лжива, двулична, равнодушна к родственным отношениям, что по-настоящему в жизни она ценила и любила только собственные удовольствия — любовники и деньги! — в ее призыве она вдруг услышала скрытую ласку и разрыдалась.

Страхи госпожи Шмидт

День, в который государыня вдруг увидела Мелитрису, был вторник, пасмурный, мартовский… Дело было в утренник, Мелитриса стояла среди прочих, кто знает, с чего это вдруг Елизавета обратила на нее внимание.

— Кто это?

— Да как же, матушка государыня, — поторопилась с объяснениями Мавра Егоровна, — сия девица прибыла еще в августе, вы же сами изволили…

Мавра Егоровна говорила шепотом, но при этом отчаянно жестикулировала и гримасничала. Последнее время Елизавета стала хуже слышать. Умная статс-дама первая догадалась об этом и, дабы не совершать государыне неудобств, стала разыгрывать с ней целые пантомимы. Сейчас она представила и гибель Репнинского на полях Гросс-Егерсдорфа, и вызов Мелитрисы из псковской усадьбы, и появление ее в Царском во время болезни государыни…

Мила… Только уж больно худа, — заметила Елизавета без улыбки. — А почему без шифра[20] моего?

— Так еще не выслужила! — Шувалова развела руками и сгорбилась, иллюстрируя этим долгий и трудный путь к желаемому шифру, лицо ее в дополнение к показываемому выражало крайнюю озабоченность.

— Пусть подойдет.

Шувалова вся вскинулась, тут же отступила, неопределенно пожав плечами, мол, ваше величество, воля ваша, но сейчас не время…

Этот день был особенным. Государыня сообщила с вечера, что будет присутствовать на Конференции, дабы подписать важную бумагу, а перед тем, как исполнить государственный долг, она согласилась — вот уж праздник для обер-церемониймейстера! — совершить завтрак с соблюдением полного этикета.

Обычно государыня не только не соблюдала дворцового распорядка, но относилась к церемониям с полным пренебрежением, почти с ненавистью: ела, когда хотела, зачастую на ходу, спала где придется. Сегодняшнее исключение было сделано в угоду иностранным дипломатам, чтобы, донесли своим дворам, де, государыня Елизавета не только выздоровела, но и полна сил для удержания в руках скипетра и державы российской. После недавнего ареста Бестужева это было особенно необходимо.

Елизавета медленно и важно шествовала по живому коридору из склонившихся в нижайшем поклоне особ обоего пола. Подле стола государыню ждал обер-гофмаршал Н. — в руке жезл с разноцветными перьями и лентами, вид чрезвычайно торжественный. К слову сказать, у обер-гофмаршала Н. была внешность дурака. Природа, к сожалению, часто вытворяет подобные шутки: дает глупое обличие умному человеку, или, скажем, смешную личину романтику, он в душе поэт, ценитель прекрасного, а у него уши торчком и нос уточкой. В частной жизни и на службе обер-гофмаршал Н. выглядел просто некрасивым человеком, но как только наденет на себя торжественную мину!.. еще эти перья петушиные… Ну просто нет сил…

Стоящая в левой группе фрейлина Мелитриса все время пряталась за колонну, потому что панически боялась рассмеяться. Виной тому был, конечно, обер-гофмаршал, и еще Верочка Олсуфьева, которая невыразимо смешно его передразнивала и даже гугнила шепотом какие-то глупости, которые, по ее мнению, мог говорить обер-гофмаршал.

Стол уже украсили первой переменой блюд. Обер-гофмаршал Н. поклонился государыне, важно сообщив, что кушанье подано, и, подойдя к столу, быстро всунул жезл в руки придворному кавалеру. Меж тем дневальный камергер Ее Величества уже спешил с блюдом в руках, на блюде стоял голубой, с целующимися голубками рукомой русской работы, государыня предпочитала его саксонскому фаянсу и английскому серебру. По этикету обер-гофмаршал должен был теперь подать государыне салфетку для утирания рук, затем без излишней торопливости, но живо оную салфетку принять и отодвинуть от стола стул. Как только Их Величество сядет и начнет вкушать, обер-гофмаршал должен опять взять жезл и замереть с ним подле стола.

На этот раз в цепи подавальщиков произошел сбой, или не ту салфетку достали из сундука, или кто-то стащил ее впопыхах, словом, с утиральником произошла какая-то заминка. Государыня тем временем ополоснула руки, подняла их над рукомоем. Обер-гофмаршал Н. пошел красными пятнами, вид у него был невыразимо дурацкий. Немая сцена, напряжение невероятное… для всех, но только не для Елизаветы. Заминка подарила ей несколько секунд. Она рассеянно осмотрела залу и опять увидела девицу, о которой только что спрашивала Шувалову. Та стояла у колонны и изо всех сил старалась соблюсти благопристойный вид, однако просто кисла от смеха.

Елизавета усмехнулась и в нарушение всех правил этикета поманила к себе девицу мокрым пальцем. Лицо Мелитрисы сразу вытянулось, застыло трагической маской. Прежде чем пойти на ватных ногах к государыне, она оглянулась по сторонам в слабой надежде, что к столу вызвали не ее, но встретила только строгие, настороженные взгляды придворных, Мелитрисе нравилась Елизавета. Это была не просто любовь юной фрейлины к своей государыне, когда любишь не столько живого человека, сколько символ верховной власти. Симпатию Мелитрисы вызывала именно сама немолодая, тучная, с нездоровым цветом лица, но все еще статная женщина. Вся она погасла, отяжелели веки, выцвели глаза, но все преображала улыбка. Как в пасмурный день проглянет вдруг на миг солнце и увидишь, как прекрасен и светел Божий мир, так и улыбка на лице государыни смывала с лица болезнь, уменьшала прожитые годы.

Государыня рано постарела. Когда женщине стареть, один Господь знает, однако современники сплетничали, что в преждевременном старении помогла себе сама государыня. Про ее привычки и беспорядочный образ жизни сочиняли анекдоты и рассказывали их шепоточком по углам, с оглядкой. Каждый понимал, что за шепотки на дыбу или под кнут не попадешь, поскольку времена мягкие, но и нареканий от страха Тайной канцелярии Шувалова Александра Ивановича никому не хотелось слушать. Немало подобных анекдотов услышала Мелитриса. Ну, например, что Елизавета велит каждый день переставлять мебель в своих покоях и что засыпает каждый день в новой комнате, которую даже не всегда оборудуют под спальню. Увидит императрица канапе в углу и сразу — бух, сегодня буду здесь почивать! Сплетничали, что Елизавета Петровна боится заговора, боится, что арестовывать ее придут ночью гвардейцы, как сама пришла двадцать лет назад. Вот и прячется Елизавета Петровна, чтоб не нашли.

Все эти сплетни и жалкие подробности ничуть не смущали Мелитрису и не умаляли чувства, которые она питала к Елизавете. Так бы могла выглядеть ее мать, доживи она до этих лет. Мать свою Мелитриса совсем не помнила, но саму память о ней почитала святой. «Матушка…» — называли придворные Елизавету, и Мелитриса вкладывала в это формальное обращение его подлинный смысл. В ее жизни понятие «матушка» было накрепко связано с понятием «смерть». Поэтому первая встреча с Елизаветой, когда та лежала в Царском на стоптанной траве, голова и вовсе в песке, вызвало в ее памяти смутные видения. Нянька рассказывала, что мать тоже померла в одночасье, шла себе и вдруг упала… наверное, тоже на стоптанный газон, и лицо, изуродованное конвульсией, тоже кто-нибудь закрыл белым платком. Наконец, на подиуме, назовем так возвышение со столом Ее Величества, где-то в левой кулисе, началось движение утиральника. Придворные вздохнули с облегчением, обер-гофмаршал приободрился, неловкая минута прошла. Приближения долгожданной салфетки не почувствовала только государыня. Ей надоело стоять с мокрыми руками, она сильно их встряхнула и вытерла о подол. Капли воды веером полетели на близстоящих, они даже не поморщились, почувствовав на себе холодные капли. Тут с Мелитрисой случилась странность. Она почти подошла к государыне, и как только та взмахнула руками, вдруг упала на колени, словно подкошенная. Она сама не поняла, сознательно ли опустилась на колени или просто споткнулась, наступив на подол. Но «случайно или нарочно» — это было не важно, потому что получилось хорошо. Мелитриса упала не без изящества, а словно копируя старинную картину или гобелен с куртуазными сценами. Видно, Елизавета этого никак не ожидала, потому что рассмеялась весело. И все рассмеялись вслед за ней, и даже обер-гофмаршал, что стоял, держа в одной руке жезл, а в другой утиральник.

— Встань, милая, встань… — сколько музыки было в этих словах, если что-то и не постарело в Елизавете, так это голос.

Мелитриса была смущена до чрезвычайности, поэтому на все вопросы отвечала только междометиями, присовокупляя «благодарю Вас, Ваше Величество». Из ее ответов можно было понять, что никогда и нигде никакой девице не жилось столь прекрасно, как во дворце, мелкая взяточница принцесса Курляндская выглядела по ее оценке Прекрасной Дамой, Шмидша, эта образина и пьяница, — образцом человеколюбия. Да мало ли что она там отвечала! Кому нужны были ее ответы. Государыня излучала доброту, и Мелитриса купалась в ней, как в золотой купели.

Она еще стояла перед императрицей, а придворные уже подсчитали количество и качество благ, которые получит эта удачливая и пронырливая фрейлина. Вот ведь молодежь пошла! Еще молоко на губах не обсохло, а в хитрости и стариков обгонит.

В былые времена все было бы именно так, как предсказывали придворные сплетники, но Елизавета была уже не та. Она позволила Мелитрисе поцеловать себе руку, пообещала ей любовь и внимание, а через час уже забыла о своем обещании.

Елизавета не любила посещать Сенат, Конференцию, коллегию — словом, все то, что называется государственными учреждениями. Прежде чем обсудить или подписать какой-то документ, бывший канцлер Бестужев и теперешний — Воронцов долго ее умащивали и умасливали, ходили вокруг да около, объясняя великий смысл составленной ими бумаги. В молодости Елизавета тянула и отнекивалась вовсе не из высоких соображений, пусть-де еще поработают над документом, просто ей было лень окунуться в скучный чиновничий мир. С возрастом появился некий опыт. Она поняла, что бумага должна отлеживаться, и теперь зачастую откладывала подписание сознательно, хотя, как и прежде, говорила легкомысленно: подпишу после маскарада… или после бала… или ужо выдадим фрейлину К., а там после свадьбы — то и подпишем.

С сегодняшними указами, касаемыми завоеванного Кенигсберга, торговли, моря Балтийского, армии и прочая, дело обстояло иначе. Она сама хотела быть милосердной, сама предложила указы, даже текст наговорила. Например, «Указ о дисциплине русских войск на занятых территориях и о содействии развития торговли в Восточной Пруссии». Канцлеру осталось только записать, отредактировать и найти хорошего переписчика.

Конференция была в полном сборе. Все разместились у просторного стола, на котором стоял богатый письменный прибор. Только когда Елизавета села за стол, канцлер ловко подсунул первый, великолепно оформленный документ: «Объявляем во всенародное известие! По благополучному покорению ныне оружию нашему целого королевства Прусского, свет, может быть, ожидал… что учиним мы за ужасные разорения в Саксонии возмездие в Пруссии…» Далее текст указа говорил, мол, ничуть не бывало. «Мы повелеваем во имя человеколюбия войскам нашим строжайшую дисциплину… наблюдать и никому ни малейших обид и утеснении… не чинить… Соизволяем мы и среди самой худой войны пекчись о благосостоянии невинных худому своему жребию земель, а потому торговлю их и коммерцию не усекать, а защищать и вспомоществовать»[21].

Елизавета поставила короткую подпись и перешла к следующей бумаге. А вечером ей стало плохо. Видно, перетрудилась, если не телом, то душой, опять живот вспух, словно камнями набит, и еще изжога, и пятки ломит, и ноги отекли, а в голове туман. Поэтому вполне понятно, что императрице не сообщили о скандальном происшествии, которое приключилось на следующий день после памятного разговора в ожидании утиральника.

Происшествие было столь необычным, что не знаешь сразу, как его и обозначить. Если в двух словах, то — Мелитриса пропала, если подробно рассказывать, то получается большая нелепица. Как может пропасть среди бела дня из дворца человек, да еще если этот человек фрейлина самой императрицы?

Но, видно, кто-то что-то знал наверняка, а может, догадывался, потому что усилий к поиску пропавшей не предпринимали никаких. И вообще все слишком быстро успокоились.

А дело было так. День выдался хлопотный, и Верочка Олсуфьева появилась в спальне только к ночи. Мелитрисы в комнате не было. Укладываясь спать, Верочка подумала, что, очевидно, к подруге приехал опекун. Странно только, что она не надела на свидание любимое платье-роброн цвета весенних фиалок. Платье это с накладками из флера и золотой бахромой — очень красивое — висело на спинке кровати. Может, Мелитриса его жалеет, не носит часто, чтоб не обтрепалось.

Среди ночи Верочка проснулась, заглянула за ширму — кровать Мелитрисы была пуста. Это становилось интересным! Может, это и не опекун, а настоящий воздыхатель появился? Одно дело целоваться в коридоре, и совсем другое — не явиться домой ночевать. Беспокойство тоже было, сверлило душу потихоньку. Но за свою фрейлинскую жизнь Верочка всего насмотрелась, поэтому повернулась на другой бок и уснула.

Утром никто не заметил пропажи Мелитрисы, Верочка тоже молчала — ждала, мало ли какие дела могли задержать подругу в городе. Но она не пришла и к обеду, и к ужину, здесь уже следовало бить тревогу. Ни шубы, ни капора Мелитрисы на месте не было, все это внушало самые серьезные опасения.

Лучше было бы сообщить о пропаже фрейлины принцессе Курляндской, в трудные минуты она может быть и добра и понятлива, но мадамы нигде не было. Пришлось говорить со Шмидшей.

Вредная чухонка вначале ничего не хотела понимать, а может быть, делала вид, что ничего не понимает. Потом вдруг раскричалась:

— Добегались, допрыгались! Вертихвостки, вертопрашки, капризницы! Никуда не пропала ваша Репнинская! Куда ей пропасть? Или утопилась, негодница?

Последнее предположение было выкрикнуто просто так, с пьяных фантазий. Шмидша готовилась ко сну, уже расплела надвое хилые седые косы, облачилась в теплую ночную рубашку и приняла две немалые чарки восхитительного горячительного напитка, а тут… здрасьте! Фрейлина исчезла!

Через минуту смелое предположение Шмидши стало достоянием всего фрейлинского крыла. Теперь уже никто не сомневался в истинной картине происшедшего, спорили только о способе исполнения.

— Где утопилась-то? Зима, чай… Ведь не в корыте?

— Зачем в корыте? В Неве…

— Или в Малой Невке… в фонтанной реке. Возможностей много! Прорубь только найти!

— Ах, несчастная, бедная мученица Мелитриса! Плач и вой стоял до тех пор, пока не вернулась во дворец принцесса Курляндская. Она невозмутимо шествовала по анфиладе комнат к своим покоям, а к ней одна за другой кидались заплаканные перепуганные фрейлины. Когда гофмейстерина приблизилась к своим апартаментам, плач стих. Она попросила зайти к ней Верочку Олсуфьеву, да, да… именно сейчас, это дело не дотерпит до утра.

— Верочка зашла в знакомую гостиную, остановилась у двери.

— Это вы, фрейлин, подняли шум? — в голосе принцессы прозвенел металл, правда пока не грозно, а эдаким нервным колокольчиком.

— Я, ваша светлость.

— Как вы посмели говорить, что Мелитриса утопилась? Это не просто дерзость! Это… кощунство!

Маленькая принцесса быстрым шагом прошлась по комнате, когда она нервничала, то заметно хромала.

— Ничего подобного я не говорила, — обиделась Верочка. — Что, мол, утопилась, сообщила госпожа Шмидт.

Принцесса словно споткнулась и упала в кресло.

— Старая дура! — фраза была произнесена вполголоса, но принцесса тут же пожелела о сорвавшемся с губ восклицании.

Умные Верочкины глаза смотрели пытливо, она ждала пояснений.

— Госпожа Шмидт просто решила попугать вас. На самом деле все обстоит совсем не так… Мелитриса уехала, — она вздохнула и добавила: — в Псков, в свою усадьбу Котину.

— Вот как? Насовсем?

— Я не знаю… Может быть, и насовсем. Этого еще никто не знает, — глаза принцессы смотрели куда-то вбок, да и выражение лица было словно скошенное.

— А почему она уехала? И со мной не попрощалась?

— Тетка… вы знаете, у нее есть престарелая тетка. Так вот — она умерла, — принцесса встряхнулась, словно обрела, наконец, линию поведения.

— Но Мелитриса не получала никаких писем.

— Ей и не надо было их получать. Достаточно, что это письмо получила я. Умерла тетка, и мадемуазель Репнинская уехала на похороны. Я не вижу в этом ничего странного! — С каждым словом принцесса словно подхлестывала себя, взвинчивала, а потом уже стала кричать в лицо растерявшейся Верочке.

— Теперь идите! И не смейте баламутить головы другим! Если надо будет, я сама все объясню!

— Да пожалуйста! — прошептала Верочка обиженно. — Только один вопрос. Можно?

— Какой вопрос?

— Князь Оленев, опекун Мелитрисы, знает?

— Он знает все, что ему положено знать, — принцесса подошла к Верочке вплотную и стала подталкивать ее к двери. — Князь Оленев сам получил письмо из псковской усадьбы. А если не получил, то получит. И я ему обо всем напишу. Всенепременно. Спокойной ночи!

— А сундук с вещами Мелитрисы?..

— Сундук я возьму к себе на сохранение… — услыхала Верочка уже из-за закрытой двери.

Верочка быстро уснула и спала без снов, а наутро опять появились сомнения. В чем? Она и сама не знала. Могла умереть престарелая тетка? Могла, ей без малого сто лет. Должна была Мелитриса, наследница, ехать к ней на похороны? Вне всяких сомнений. Так в чем же дело?

А дело в том, что собака зарыта совсем не там, куда тыкала пальчиком принцесса Курляндская! И чего она все бегала, суетилась и горбом трясла? Потому что хотела утаить главное. Может быть, про покойную тетку она все сама сочинила…

За сундуком не шли. Верочка примерила фиолетовое платье Мелитрисы, оно было почти впору, только корсет чуть жал. Верочка давно мечтала о таком платье. Если Мелитриса, не приведи господь, умерла, ведь и такое может быть, то платье это останется как память. Корсет нужно подпороть… там всех дел-то — вынуть парочку пластин из китового уса. А лиф сидит отлично!

Если все хорошо и благополучно кончится, то есть Мелитриса вернется, она с удовольствием вернет ей платье. В конце концов Мелитриса сама давала ей это платье… один раз… на прогулку с графом В. Верочка еще раз прошлась перед зеркалом. А принцессе Курляндской она не верит, не верит!

Этим же вечером княжна Олсуфьева написала подробное письмо князю Оленеву, а наутро отправила его через почтовую контору по адресу. Не беда, если ее письмо продублирует послание принцессы Курляндской. А вот если опекун и по сию пору ничего не знает, то это… злодейство, вот что это такое!

0

142

Темное дело

Письмо от Верочки Олсуфьевой шло до Никиты Оленева пять дней, как мы видим, и предки наши умудрялись иногда везти почту со скоростью верста в неделю. В руки к Никите оно попало, когда тот поспешал в карете, дабы ехать к скульптору Николаю Шилле. Прочитав его в дороге, князь отнесся к посланию Верочки более чем спокойно. Даже, помнится, подумал, вот и прекрасно, что тетка умерла. Она давно в маразме, а теперь у Мелитрисы будут кой-какие деньги и из-за деревни Пегие Воробьи не надо судиться.

Непонятное беспокойство заставило спустя полчаса еще раз перечитать письмо. Верочка, конечно, барышня, и психология у нее девичья, то есть убогая, настоянная на мечтах о несбыточном и любви ко всякой таинственности, но ведь она права — не могла Мелитриса уехать в Псков, не поставив его в известность.

Как только с делами скульптора было покончено, Никита поехал во дворец и получил от ворот поворот. Придворная контора заявила, что о посещении надобно извещать за два дня.

— А почему не за месяц? — негодовал Никита. — Я же не к Ее Величеству рвусь, а к обер-гофмейстерине, принцессе Курляндской. У меня неотложное дело!

— Не положено. Сегодня большой выход. Фрейлины на литургии.

Неожиданно препятствие еще больше расстроило и огорчило Никиту. Он направился вдоль ограды, выискивая незапертую калитку, дыру в решетке или, наконец, знакомого охранника. И вообразите — нашел! Знакомый солдат стоял на часах у шлагбаума, в эти ворота проезжали сани с дровами, сеном и провизией. Когда-то Никите удалось во дворце за мелкую услугу всучить ему пару монет, сейчас он повторил этот маневр, увеличив мзду на гривенник. Солдат пропустил Никиту на хозяйственный двор. Оттуда через дворцовый парк он направился во фрейлинское крыло.

Литургия давно кончилась, гофмейстерина была в своих покоях, но князя Оленева приняла не сразу, а когда они встретились, начала вести ничего не значащий разговор о толщине льда на Неве, о погоде, цене на китайский шелк, про уходящую зиму и грядущую весну. Верочка убедительно просила не упоминать в разговоре о ее письме, поэтому визит Никиты должен был выглядеть как случайный. Первый его вопрос прозвучал невинно:

— Ну, как там моя подопечная?

— Ка-ак? Вы ничего не знаете? — изумление принцессы было столь искренним, что Никита начал волноваться уже всерьез. Однако он вполне правдоподобно сыграл удивление и потом, скорбно кивая, выслушал рассказ об умершей в усадьбе Котице престарелой тетки.

— Уехала? — переспросил Никита.

— Уехала…

— А когда вернется?

— Не сказала.

— А что сказала? — Никита начинал терять терпение и мысленно заклинал себя не повысить голос…

— Видите ли, князь… Я не провожала Мелитрису Репнинскую. Я была занята у Ее Величества.

— А кто провожал? Госпожа Шмидт?

— Нет, нет… не она. Я не знаю точно, кто именно. Видимо, кто-то из статс-дам.

— Что вы мне посоветуете? Письмо в усадьбу Котица написать?

Принцессе неожиданно понравилась эта мысль. До этого она сидела словно замороженная, только глаза шныряли туда-сюда и все мимо собеседника. А здесь вдруг размякла:

— Напишите, конечно. И все узнаете. На этом и расстались. Теперь предстояло поговорить с Верочкой. Видимо, ей запретили принимать князя в своей комнате, свидание прошло в гостиной. Бледненькая, испуганная, настороженная, она начала говорить в полный голос, но со второй фразы перешла на шепот, это придавало ее словам неожиданную интимность.

— Ах, князь Никита Григорьевич, почему вы не ехали раньше? Она вас так любит.

— Я ее тоже люблю, — так же шепотом сообщил Никита.

Радости Верочки не было предела.

— Если бы она вас слышала! Вы душка, душка! — прокричала и опять сникла. — Самое возмутительное, что Мелитрису никто не ищет. Понимаете? Не могла она уехать в свою Котицу, не известив вас, своего нежного друга.

Никита понимал, что все это выглядит не так, как должно. Из псковской усадьбы явилась бы Лидия. С воплями она кинулась бы на шею Никите, хотя никаких прав на это у нее нет. Потом вместе с Лидией они потащились бы во дворец. Кибитка из Котицы, по всем понятиям, должна быть худой, лошади — одры, и он бы непременно ссудил бы своих. И кибитку бы им поменял.

Верочка уже трещала что-то к делу не относящееся и улыбалась большим ртом, повторяя на все лады:

— Вы такой умный, князь… вы не поверите этой сплетне. Мелитриса вообще на мужчин не смотрела… Если бы она с вами сбежала, тогда другое дело…

Только тут до Никиты дошло, о чем толкует эта маленькая кокетка.

— Выбросьте из головы этот вздор! — взорвался Никита. — Все-то у вас амуры на уме.

— Я и говорю. Без фиолетового платья Мелитриса никуда не побежала бы, ни в какие бега…

— А где вещи Мелитрисы?

— Их забрала к себе принцесса, то есть мадама. Опять настало время удивиться.

— И как она это объясняет?

— Мадам говорит, — Верочка явно копировала нелюбимую гофмейстерину, — что когда фрейлина Репнинская вернется, она будет жить в других апартаментах. Но при этом тонко намекает, что вряд ли Мелитриса вернется.

Чертовщина какая-то! Разговор явно зашел в тупик. Дома за ужином Никита поделился своими переживаниями с камердинером Гаврилой. Тот все внимательно выслушал, а потом высказал трезвую мысль.

— Ваша Курляндская явно финтит, сказать не хочет, а что-то знает. Но ведь и служащие в дворцовой канцелярии тоже что-то знают. Они же должны были фрейлине отпускную бумагу писать.

Никита не поленился, опять поехал во дворец. Об отъезде фрейлины Репнинской в Псков не знал никто. Более того, конторские обиделись, мол, куда это она могла уехать без подорожной бумаги и прогонных денег. Да быть такого не может!

— Разгадку этого темного дела мы можем найти только в усадьбе Котица, — сказал Никита по возвращении. — Как ты думаешь, Гаврила, сколько будет идти туда письмо?

— А это, Никита Григорьевич, как звезды скажут. Может и год идти. Ехать туда надо…

Никита изучающе посмотрел на камердинера, а потом его как прорвало.

— Я уже два дня потратил на эту нелепую историю. У меня сейчас жизнь вот, — он вскинул голову и схватил себя за шею, — поджимает! Завтра в академии обсуждается регламент. Иван Иванович внушает, чтоб три раза в неделю собираться для обсуждения дел. Куда там — он махнул рукой. — Разве их уговоришь? А завтра полный сбор. Разобраться надо с регламентом. Что это за академия такая, в которой пятнадцать учеников. Сорок — это уже число! При них пять профессоров, шесть академиков и восемь адъюнктов. И не меньше! Ты слышишь, Гаврила?

— Куда уж меньше… — отвлеченно вздохнул камердинер.

Никита опять было начал кричать, но Гаврила перебил его:

— Не надрывайтесь, ваше сиятельство. Устанете без пользы. Вам силы для других боев нужны, а в Псков поеду я.

— Ты? Но это же смешно? Что ты там будешь делать?

— Никакого смеха. Узнаю, когда престарелая тетка померла, когда похороны, где барыня Мелитриса. Словом, произведу там обсервацию, а коли барышня в Петербург запросится, то возьму ее с собой. Мелитриса девочка зело славная и вельми добрая. Как бородавки на руках вывела, так и письмо мне написала.

— Вот как? Ты никогда мне об этом не говорил. И что же она тебе написала?

— В шутку все обернула, — Гаврила взбил черные с проседью бакенбарды.

— Просила рецепты приворотного зелья. Мол, во фрейлинском деле это предмет первой необходимости.

— Дал?

«Какой такой необходимости? — подумал Никита. — А вдруг все-таки это побег с мужчиной? Чушь… Не может быть!»

Гаврила не заметил напряженного лица барина.

— …компоненты самые простые: просо, тертый мел, сода, еще кой-чего, чтобы стомах лучше работал. А вообще-то сапфир надо на пальце носить. Сапфир возбуждает к носителю симпатию и любимство.

— Не надо было попусту расточать, — проворчал Никита, вспоминая о гордости Гавриловой коллекции — звездчатом сапфире, которым откупились от следователя Дементия Палыча.

— Конечно — увы! Но не будем рыдати…

Гавриле перевалило за пятьдесят пять. Сейчас сказали бы — вошел в сок, заматерел, а в XVIII веке говорили — старость, матерели тогда значительно раньше. — Он по-прежнему был верен ретортам и колбам, перемешивал «различные компоненты», лечил людей, только рецепты давал не по-латыни, а на языке предков. «Ближе к смерти, ближе к отечеству… В его земле желать…» Никиту несказанно раздражали Гавриловы доморощенные рассуждения о смерти, в которых он угадывал не столько уважение к предмету, сколько преждевременное кокетство. Рано помирать-то! Со старославянским камердинер расправлялся так же, как прежде с языком древних латинов. Он говорил важно: «Боли стомаховы утолять надобно алчбой[22], но не лекарствами»… или, скажем, рекомендация Ивану Ивановичу: «Целить желитву[23] его может лишь брашно[24] духовное». У Никиты хватило ума не передать эту рекомендацию Шувалову. Гаврила ведь поругивал «фрязей[25] — изуграфов», то есть итальянских художников, как-то: Рафаэля, да Винчи, Беллини, да что перечислять — всех! Поругивал, потому что у них этого самого «брашно духовного» было маловато… Вообще, Гаврила стоит того, чтоб рассказать о нем поподробнее, будет возможность — автор посвятит ему целую главу.

На следующее утро, заложив малые сани, прозванные в память навигацкой школы шхер-ботом, камердинер отбыл в усадьбу Котица, что под Псковом.

Явился он через пять дней, один, в настроении весьма отличном от прежнего: мрачен, испуган, возбужден настолько, что Никита не сразу понял, о чем он толкует, хотя по его утверждению всю дорогу от Пскова до Петербурга он только и делал, что обдумывал происшедшее и как он об этом расскажет.

— Никакого погребения! Старуха от старости умом тронулась, но жить будет долго. Лидия сребролюбивая, злата алчущая…

— Попроще, Гаврила…

— Жадна она, как кащейка… кость худая, персты цепкие! Ей до девочки и дела нет. Не приезжала Мелитриса — вот и весь сказ. А усадьба справная, Лидия-скареда только и думает, как девочку нашу со свету сжить…

— Гаврила, да будет тебе. Что ты, право, плетешь? — ворчал озадаченный и испуганный Никита. — Как она может сживать со свету Мелитрису, когда между ними расстояние в триста верст?

— Ладно… не будем об этом… не спорю, — звонко и ясно прокричал камердинер. — Вот о чем надо думу иметь… Никита Григорьевич, поверьте старику. Долго жил, много видел… Раз человека нет ни дома, ни в службе, ни, прости Господи, в проруби, то ищи его в Тайной канцелярии.

— Гаврила, со мной была совсем другая история, — терпеливо пояснял Никита. — Кому может понадобится девочка, почти ребенок, фрейлина государыни и дочь героя войны?

— Тайная канцелярия — каты и тунеядцы ядовитые — на такие мелочи не смотрят. Бестужев ваш арестован? Значит, сейчас любого можно брать. Одного не понимаю, зачем ваша принцесса про смерть тетки выдумала?

Никита опять поехал во дворец для беседы с гоф-мейстериной. Ждать пришлось долго. Дежурный камер-фурьер сообщил, что государыня в синей гостиной забавляется в карты, а гофмейстерина при ней.

Карточные забавы продолжались до восьми часов вечера. Никита терпеливо ждал, сидя на подоконнике в узком коридорчике. Остывшая, изразцами крытая печь давала мало тепла. Влажные мартовские ветры надули снега в оконные щели. По ногам дуло, где-то пищали мыши, а может быть, замерзший, измученный долгой зимой сверчок пробовал голос. Никита думал о Мелитрисе. Надо было самому ехать в Котицу. Что дали эти бесконечные обсуждения регламента? Ничего… Для многих это только способ встретиться и поточить лясы, а он пропустил возможность поговорить с этой сушеной мумией Лидией. Пусть она не знает, где девочка, но она могла бы рассказать о каких-то общих знакомых, их местожительстве. Где бы ни была сейчас Мелитриса, можно себе представить, как ей одиноко.

Принцесса Курляндская появилась в дальнем конце анфилады, она двигалась со свечой в руке, по стене с заснеженными окнами за ней кралась причудливая, похожая на одногорбого верблюжонка тень. Увидев Никиту, она явно смутилась, а может, огорчилась и сразу, не приглашая его в апартаменты, начала обиженно шептать:

— Ну вот вы опять пришли. И так поздно. Ведь можно было дождаться утра. Вы опять будете меня спрашивать, а я не знаю, что сказать. Все, что случилось с Репнинской, — мой недосмотр, но сейчас нам остается одно — ждать!

— Зачем вы сказали, что Мелитриса в псковской усадьбе?

— Но она действительно там, в своей Котине.

— Мой камердинер ездил туда. Тетка жива, Мелитрисы там нет.

— Про тетку я выдумала, — созналась принцесса без признаков раскаяния. — Тогда я не могла вам сказать, а сейчас скажу… Это любовная история. Ее похитили! Будем надеяться, что похититель отведет ее под венец. И мы все узнаем.

— Значит, похитили? И вы говорите об этом так спокойно мне… ее опекуну? Я не верю ни одному вашему слову.

— Это ваше право, — принцесса поджала губы. — Только зачем вы тогда спрашиваете?

На принцессе Курляндской было серое платье с длинным лифом и открытой по моде шеей. На цепочке висел маленький гранатовый крестик, а рядом с ним пульсировала голубая жилка. Принцесса поймала взгляд Никиты, зябко закрылась шерстяным платком. От неловкого движения воск из свечи пролился на паркет.

— Принцесса, ваше сиятельство… Мелитриса арестована? — тихо спросил Никита.

— С чего вы взяли? — она почти взвизгнула, и это было так непохоже на ее обычные, мягкие интонации. — Я ничего подобного не говорила. И не ходите ко мне больше. Не ходите! — она быстро прошла в свои комнаты и плотно закрыла дверь.

Этим же вечером с доме Шувалова Никита узнал об аресте Бернарди. И словно доселе мутная картина вдруг прояснилась и встала перед его взором. Он нашел дома письмо Мелитрисы, то самое, где она писала о драгоценном уборе и похищенных письмах. Теперь уже Никита не сомневался, что была связь между посещением ювелирщика и исчезновением Мелитрисы. И связь эта заставляла думать о самом худшем.

Допросы

В самых чрезвычайных, крайних и сложных ситуациях Бестужев умел не только сохранять внешнее достоинство, но и быть величественным. Таковым он был, ставя на кон последний рубль, когда тыщи были проиграны, или принимая завуалированные взятки, или выслушивая брань, иногда матерную, которой награждали его недоброжелатели. Все помнили его надменный, гордый взгляд и какую-то высокую грусть во взоре — грусть о попранной справедливости.

Казалось, что в теперешней трагической ситуации все эти оттенки поведения должны были усугубиться, превратившись в зевсовскую величавость. Метаморфоза была неожиданной. Величавость вдруг сменилась обыденным, совсем не театральным поведением. Из-под личины государственного деятеля проглянул философ, наделенный мудростью и любопытством, он словно со стороны на себя смотрел, размышляя с интересом — а что дальше будет с этим индивидуумом?

Человеколюбивым философом Бестужев был все двенадцать дней, до первого допроса, точнее говоря, до встречи с секретарем Яковлевым, когда он словно с цепи сорвался.

Следственная комиссия по делу канцлера состояла из трех человек: прокурора Трубецкого, сенатора Бутурлина и графа Шувалова Александра Ивановича. Секретарем комиссии был назначен Яковлев, он же готовил вопросы к следствию и сам же их задавал. Бестужев отвечал на них устно, а Яковлев заносил в опросные листы.

Объясним, кто такой сей Яковлев. Был он человеком прелюбопытнейшим: образован, владел пером, знал несколько иностранных языков. Когда-то он был домашним секретарем Бестужева и великолепно знал его характер.

Разлад произошел три с лишним года назад, когда Яковлев навлек на себя сильнейший гнев канцлера. Причину никто толком не знал, но говорили, что Яковлев влюбился без памяти, наделал кучу долгов. Предполагали, что и бестужевский карман пострадал. Все было брошено к ногам прелестницы, но ответной любви он не получил. Словом, бросив жену и детей, Яковлев бежал.

Кроме прочих дел Яковлев заведовал у канцлера выдачей паспортов, посему все были уверены, что себе-то он изготовил подлинную иностранную бумагу. Кто-то присочинил уже, что видел Яковлева в Берлине, мол, выглядел там франтом и похвалялся кучей денег. А откуда деньги, как не от Фридриха II прусского за разглашение наших военных тайн? Уже велся розыск и собиралась команда в Берлин, дабы выкрасть предателя, как он явился сам. Бедный секретарь имел вид бродяги. Оказывается, все это время он скитался по лесам, питаясь грибами и малиною. Убогий вид взывал к прощению. Бестужев отказался простить и принять секретаря, он готов был предать его анафеме. Яковлева приняли Шуваловы. И простили, и долги заплатили и на службу в Конференцию взяли.

Бестужев тоже был членом конференции. На людях он держался с Яковлевым сдержанно, холодно, но вежливо. Однако стоило им остаться вдвоем, как Яковлев забивался в угол и даже руками прикрывался от пепелящего взгляда канцлера. Тот ненавидел своего бывшего секретаря. И вот судьба предоставила Яковлеву случай поквитаться. — Оба противника умны, отлично знают друг друга и цену той науке, что зовется юридической.

Допрос начался с разговора о реальной улике — перехваченной в тайнике записке Бестужева к великой княгине. В этом уже была странность. Человека арестовали за государственную измену, обвинений фактически не предъявили, а нагло заявили, что будут их искать. И нашли… не улику, жалкую писульку…

В опросные листы вошел только экстракт ответов, а разговор шел очень подробный. В записке к Екатерине, если вы помните, давался совет: «…поступать бодро и с твердостию, понеже одними подозрениями доказать ничего не можно»[26]. Это была ошибка Яковлева — начать с дурацкого вопроса, и сделал он это не от скудоумия, а от ехидства:

— Объяви, подследственный, что «одними подозрениями ничего доказать не можно»?

Бестужев сощурился, скривился иронически.

— Я так полагаю, что ничего не можно… то есть прямо-таки ни шута! Это вопрос философический, Аристотеля самого достойный!

— Вы, Алексей Петрович, не юлите, а отвечайте по существу, — строго сказал Яковлев. — Не в бирюльки играем.

— Я и отвечаю. Вы, к примеру, можете подозревать, что мы играем в серсо, а не в бирюльки, но ведь это только подозрения… А как доказать? — он осклабился отнюдь не ядовито, а исключительно любя истину.

Далее шли препирательства. Бестужеву сказали про тайник в кирпичах, он все отрицал. Яковлев стращал карами. Наконец, вопрос был поставлен развернуто:

— Объясни, что значит «одними подозрениями ничего доказать не можно» и против кого ты советовал ее высочеству великой княгине Екатерине Алексеевне поступать смело и с бодростью?

— А против всех, кто обидчиком ее высочеству вознамерится стать!

— Да как ты смел давать подобные советы? — Ах, как сладко и трудно было Яковлеву обращаться к Бестужеву на «ты».

— Утешить желал. А что прикажете советовать: поступать не смело и не бодро, а также без твердости?

На первом допросе из всей комиссии присутствовал только Бутурлин. Он не задал ни одного вопроса, только слушал внимательно, иногда улыбался, понимая, что их дурачат. Окончательный, отредактированный ответ Бестужева в опросных листах выглядел так: «Все дело затеяно по неосновательным подозрениям, которыми ничего доказать нельзя; подследственный советовал ее высочеству сохранять бодрость для избежания подозрений, а не против кого-нибудь».

Этот гладкий и непонятный ответ никак не устроил государыню, и на следующий день Бестужеву было объявлено: «Ее Императорское Величество твоими накануне того учиненными ответами так недовольны, что повелевает еще спросить с таким точным объявлением: ежели еще малейшая скрытность твоя объявится и непрямое совести и долга очищение окажется, то тотчас повелят тебя в крепость взять и поступать как с крайним злодеем». О, велеречивый и многословный осьмнадцатый век! Дальнейшие вопросы следственной комиссии в целях экономии бумаги и времени читателей я буду пересказывать своими словами.

Да втором допросе присутствовал князь Трубецкой. Яковлев, наконец, отцепился от записки к великой княгине и по наущению Трубецкого выспрашивал:

— Зачем ты часто встречался с Понятовским, Штамке и прочими, а именно Елагиным и Ададуровым?

При допросах частые вечерние встречи назывались «конференциями». Требовалось «неукоснительно объяснить», а также «немедленно быстро сообщить»

— весь разговор велся на нервной ноте — чем они занимались на этих «конференциях»?

— …понеже все сие без всякого намерения делано быть не могло, то спрашивается… Не было ли какого плана, как на нынешнее, так и на будущее время?

Бестужев понял, что вся эта словесная вязь вьется вокруг манифеста о престолонаследии. Бумаг у следственной комиссии быть не могло, он их все сжег, но доносы быть могли. Он даже знал чьи, не без основания подозревая Теплова — адъюнкта Академии наук и доверенного лица гетмана Разумовского. Ведь именно он, по словам Ивана Ивановича, составлял с императрицей свой манифест о престолонаследии. Уж если он что-то пронюхал, то, конечно, мог донести. Разумеется, Бестужев имени Теплова не называл, а на все вопросы Яковлева отвечал «бодро и с твердостию»: ничего не знаю, ничего не понимаю, никаких конфидентов у меня не было, ни о каком плане на нынешнее и тем более на будущее время не измышлял.

— Да возможно ль о том думать? — присовокуплял со страстию Бестужев.

— Коли наследство уже присягнули всем государством!

На третьем допросе Яковлев стал высказываться более определенно, Бестужеву показали кончик нити или, если хотите, вервия, за которое собирались вытянуть все дело. На допросе присутствовал Александр Иванович Шувалов.

Спрошено было строго и четко:

— Для чего была у ее высочества Екатерины Алексеевны переписка с Апраксиным и как смел подследственный оную переписку от государыни скрыть? — четкий вопрос был тут же разжижен дополнением: — И для чего предпочтительно искал ты милости у великой княгини, а не у великого князя?

Конечно, Бестужев начал отвечать с конца. Он объяснял подробно и с удовольствием, де, когда Екатерина была привержена Фридриху II прусскому и своей матери, он не только у великой княгини милости не искал, но с ведения Ее Императорского Величества вскрывал ее письма. Однако год назад ее высочество Екатерина Алексеевна совершенно переменила свое мнение, возненавидев Фридриха. Далее Бестужев рассказал о своем старании помочь Екатерине утвердить в таком же мнении великого князя. Великая княгиня очень хотела умалить любовь своего супруга ко всему прусскому, но… Она даже приводила немецкую пословицу: «Was ich baue, das reissen die andern nieder»

— «Что я строю, другие разрушают». А разрушители главные — состоящие при Петре Федоровиче подполковник Браун и обер-камергер Брокдорф. Бестужев с кроткой улыбкой молотил языком, а сам обдумывал первую половину вопроса про письмо к Апраксину. Как хороший ремесленник может с закрытыми глазами шить или стучать по наковальне, так и Бестужев, думая о своем, мог часами говорить то, что нужно в данный момент государству или следствию. Сейчас ему хотелось придумать, как бы выведать — какие у них письма на руках. Бестужев знал, что Александр Иванович Шувалов ездил в Нарву к Апраксину, но что он оттуда привез, было ему неизвестно. «Эта часть допроса — самая опасная, — говорил себе канцлер, — здесь надо держать ухо востро».

Яковлев опять вернулся к извлеченной из тайника в кирпичах записке, поставив ее как бы под другим углом. Однако ни один вопрос не задавался прямо в лоб. Воистину, если б эта записка не была перехвачена, следствию не о чем было бы беседовать с Бестужевым. «Советуешь ли ты великой княгине поступать смело и бодро… и так далее (невозможно повторять все это в пятый раз). Нельзя тебе не признаться, что сии последние слова (подозрением ничего доказать не можно) особенно весьма много значат и великой важности суть, итак, чистосердечное оных изъяснение паче всего потребно». Иными словами, Бестужеву предлагалось сознаться, что переписка Екатерины и Апраксина шла через него и что переписку эту уничтожили. Ты, мол, честно об этом скажи, и тебе зачтется.

Бестужев предпочел не понять простой мысли, опять начал велеречиво жевать слова, начинал излагать мысль и тут же бросал ее, как бы заговаривался… старость есть старость.

В конце допроса ему был предложен совсем простой вопрос.

— Через кого ты узнал, что великая княгиня переменила мысли? Каким образом она тебе так много открылась, что именовала всех тех, кто якобы развращает великого князя?

Бестужев понял, что про его отношения с великой княгиней известно очень мало, и подумал было ответить: «Вот вы у ее высочества и спросите!», но одумался, решил не злить следствие, ответил просто:

— Узнал у нее самой. А указала она на людей, которые препятствуют доброму делу, желая заявить, что сама она этому делу содействует.

— Подпишитесь здесь, еще здесь… — Яковлев подсовывал Бестужеву опросные листы.

Алексей Петрович понял, что допрос окончен.

Разумеется, императрица не была довольна ответами Бестужева — лжив, неискренен, насмешлив, увертлив. Елизавета топала ногой, требовала большей строгости; но пока и Яковлев, и высокая комиссия жевали одни и те же вопросы, чувствуя — время для настоящей суровости еще не пришло.

Главное дело — отставка Бестужева — состоялось, и это было пока достаточным. Все понимали, что допросы, поиск вин, очные ставки — все это не более, чем соблюдение формальностей. Надо было хорошо придумать и толково объяснить — за что канцлер арестован, а дальше… смертная казнь исключается, государыня не допустит, значит, ссылка…

Главным был вопрос — дойдет ли до пытки? Здесь все решало не следствие, а настроение государыни. Последнее время она сильно невзлюбила канцлера и словно мстила теперь за то, что вынуждена была семнадцать лет терпеть его советы, умничанье, крайне несимпатичную ей физиономию, надменную манеру поведения, насмешливость ни к месту… да что говорить! Но одно дело сносить все это во славу государства, в честь державе, и совсем другое терпеть, когда безумный старик всю политику в России расстроил.

На допросах лютовал один Трубецкой. Яковлев жался, Бутурлин был сдержан, даже любезен. Он только что женил сына, был обласкан государыней, а счастливый человек добр. Когда он присутствовал на допросах, то они походили на дружескую беседу или спор за чашей пунша. Шувалов Александр — тот юлил. На руках у него было документов больше, чем у всей комиссии в папках, но он никак не мог сообразить, следует ли их обнародовать или погодить? Если следует — то когда? Все эти обвинительные документы тянули на дно вместе с Бестужевым великую княгиню. А как можно ее высочество туда спихивать, если Ее Величество опять три дня из покоев своих не выходили. Говорят, колики у них желудочные, боли в ногах и повышенная потливость. Понятно, что от этого не помирают, но ведь все под Богом ходим. Какая это ужасная вещь — выбор! И Шувалов мрачнел, супился и молчал.

0

143

Русская комедия

После того как Екатерина сожгла свой архив, она продолжала жить затворницей. Для всех она была больна, но никто и не посягал на ее одиночество. Ничто не может во дворце оборонить лучше, чем опала государыни.

Екатерина видела вокруг только врагов. Арест Бестужева был страшным ударом. Теперь, если Елизавета получит подтверждение ее вины, а возможностей у императрицы было достаточно, Екатерину ждали в лучшем случае высылка за границу, а в худшем… Худших вариантов было много: монастырь, Сибирь, крепость и даже смерть. Екатерина всегда помнила фразу: Россия непредсказуема! Знай она теперешние мысли старшего Шувалова, ей было бы гораздо легче. Но твердой надежды на успех не мог дать никто. Шувалов и сам еще не знал, как поступит.

Проблеском надежды явилась радостная весть, принесенная Шкуриным. Он сообщил, что знаком с сержантом гвардейцев по имени Колышкин, который охраняет Бернарди, и сержант этот честнейший и надежнейший человек. Посылать записку к Бернарди через незнакомого человека было верхом безрассудства, но у Екатерины не было выхода. Ей бы самой увидеть этого Колышкина, в глаза бы ему посмотреть.

Только через неделю ей представилась такая возможность. В связи с откровенной опалой великой княгини по всему пути к ее покоям от заднего крыльца до самой двери велено было поменять караул. В пятницу вечером этот самый Колышкин, не без наущения Шкурина, явился во дворец к одному из своих однополчан, дежурившему на лестнице.

Как только Шкурин известил об этом Екатерину, она тут же поспешила как бы прогуляться по коридору, чтобы рассеять головную боль. Увидев великую княгиню, Колышкин склонился чуть ли не до земли, а распрямившись, так и залился румянцем. Екатерина уже знала, на подкуп не пойдет — честен, но от подарка вряд ли откажется. В качестве подарка она принесла кольцо с изумрудом. В чистых, голубых глазах Колышкина навернулись слезы то ли негодования, то ли умиления. Подарок он принял, а в обмен принес сообщение, что письмо Бернарди благополучно передал, бумажку сию по прочтению сжег, а в ответ от ювелирщика принес одно только слово: «понял».

А понять Бернарди следовало: то, что курьером служил Бестужеву и самой Екатерине — не отрицать, а вот что по фрейлинским сундукам шарил — не объявлять ни под каким видом, если не хочешь под розыск угодить. На прощание Колышкин заявил, что через неделю будет переведен в караул к Бестужеву, если начальство не передумает.

Это было уже счастье, и как водится, за хорошим известием последовало еще одно, не менее драгоценное. Анна принесла письмо от Понятовского. Екатерина ничего не знала о любимом, кроме того, что ему грозит высылка из России.

— Где же ты нашла графа? — вопрошала Екатерина, ликуя.

— Это не я их сиятельство нашла. Это они меня нашли. Я просто гуляла по набережной, и вдруг… подошли, письмо вложили в руку и удалились.

— А на словах граф ничего не велел передать?

— Нет. Они сказали только: «Иди и не оглядывайся». Может, за их сиятельством следят?

На радостях Екатерина и Анне подарила колечко с агатом — скромное, но очень хорошей работы. Его делал десять лет назад придворный ювелирщик Луиджи, давно уехавший в свою Венецию.

— Ах, ваше высочество! — Анна упала на колени и поцеловала подол платья Екатерины.

— Встань, глупая девочка! — Екатерина была растрогана.

— Все оттого, ваше высочество, что я очень красивые уборы люблю. Кабы не эта любовь, может быть, я и в Россию бы не попала, — она испуганно смолкла, поняв, что сболтнула лишнее, и при первой же возможности вышла из комнаты.

«Свет глаз моих, греза жизни! — писал Понятовский. — Любовь моя. На коленях молю, позволь мне увидеть тебя. Стражи, стоящие на пути к твоим покоям, отказываются пропустить — они все новые, незнакомые. Позволь упрек: я бьюсь в дверь, но рука твоя не тянется мне навстречу. Прав был Монтень, говоря: „Любовь — неистовое влечение к тому, что убегает от нас“.

Избалованный благосклонностью судьбы, я думал, что любовь к тебе это только безбрежное счастье. Как я ошибался! Теперь я знаю, любовь — это мука, это спартанская лисица., выедающая сердце. „Разлука ослабляет легкое увлечение, но усиливает большую страсть, подобно тому, как ветер гасит свечу, но раздувает пожар“ (Ларошфуко). О, сжалься! С. П.»

Екатерина покрыла поцелуями записку, потом рассмеялась. Он совсем еще мальчик — две цитаты в таком коротком письме! И до слез умилили инициалы в конце, будто школяр писал письмо своей возлюбленной.

Через полчаса Екатерина вызвала Анну.

— Снесешь ответ. Как найти дом графа, тебе Шкурин объяснит.

В короткой записке Екатерина извещала возлюбленного, что приложит все силы, чтобы попасть сегодня вечером в театр. По Руси гуляла широкая масленица, и в ее честь давали русскую комедию. Появиться в театре было тем более необходимо, что при дворе уже распустили слух: великой княгине запрещено появляться на балах и в театре в связи с тем, что ее вот-вот отошлют в Германию. Екатерина поняла, что несколько «перелишила» с болезнью. В ее положении «болеть» можно было не более трех дней.

Теперь надо было поговорить с мужем. Даже такая безделица, как выход в театр, не могла состояться без его разрешения.

Екатерина направилась в покои Петра Федоровича, но, выйдя в переднюю залу, где обычно пребывали днем ее фрейлины, обнаружила мужа в углу за круглым столом. Он играл в карты с одной из самых некрасивых ее фрейлин — Елизаветой Романовной Воронцовой, племянницей теперешнего канцлера.

Она была отдана ко двору ее высочества в одиннадцать лет. Служба не пошла на пользу этой вечно испуганной, некрасивой и неопытной девочке. Как была необразованна, таковой и осталась, а еще стала груба, пронырлива, лжива, угодлива. Кроме того, переболела оспой, которая оставила на ее сером лице не оспины, а шрамы. Екатерина вначале не замечала фрейлины Воронцовой, потом невзлюбила ее. При дворе нельзя утаивать как любовь, так и неприязнь, и когда Елизавете Романовне предоставился случай отомстить Екатерине за пристрастность, фрейлина этим с удовольствием воспользовалась. Случай при дворе — это фавор. Теперь всяк знал, что девятнадцатилетняя, с тяжелым взглядом и подбородком, плохо сложенная фрейлина Воронцова — фаворитка великого князя.

Любовники сидели над картами, шептались, и им было хорошо. Видимо, великий князь все время выигрывал, потому что настроение у него было преотличное. Злые языки поговаривали, что дядя регулярно снабжал племянницу деньгами на случай обязательного проигрыша. Когда Екатерина увидела два склоненных друг к другу лица, она поняла, что говорить сейчас с великим князем — только дело портить. Здесь нужен был посредник.

Она остановилась на обер-гофмаршале своего двора. Александр Иванович явился по вызову тотчас же, выразив готовность исполнить любую просьбу Екатерины. Однако после первой же фразы выяснилось, что понятие «любую» никак не может вписаться в желание Екатерины ехать в русскую комедию.

— Ваше высочество, — заявил он с поклоном, — известно, что их высочество не жалует русскую комедию. Как бы не было неудовольствия…

— Я и не настаиваю, чтобы мой муж ехал в комедию. Главное, чтобы для меня и моих фрейлин были заказаны кареты.

И Екатерина, и Шувалов знали, что главная причина неудовольствия Петра Федоровича и будет состоять в том, что с Екатериной в театр, в числе прочих, должна будет ехать фрейлина Елизавета Романовна, а великий князь уже, как говорится, нагрел стул, он хотел провести вечер со своей фавориткой.

Была еще одна причина, заставляющая Шувалова не торопиться с исполнением просьбы Екатерины, — он знал, почему она так стремится в театр. Великой княгине давно следовало обратить внимание на странную медлительность Анны Фросс. Пошлешь ее с запиской, всех дел — на полчаса, а она отсутствует полдня и зачастую даже не придумывает причину столь долгого отсутствия.

Анна носила Шувалову далеко не все записки, написанные рукой великой княгини. Девица давно сделала выбор, почитая главной своей госпожой, конечно, Екатерину. Но боязнь разоблачения, а также любовь к украшениям, которыми снабжал ее старый волокита, обязывала ее время от времени снабжать Тайную канцелярию новой корреспонденцией.

— Вне всякого сомнения, ваше высочество, я донесу до Их Величества ваше пожелание, — Шувалов стал пятиться к двери, — но что из этого выйдет? Вы понимаете? — приговаривал он, а сам мысленно повторял: «Нет, голуба моя, нет, лакомка… Понятовского ты сегодня не получишь!»

Великий князь явился через десять минут. Он был в бешенстве.

— Я знаю, зачем вы все это выдумали! Чтобы нарочно бесить меня! Вам это доставляет особое удовольствие! Вы знаете, что я не переношу этого Сумарокова, я ни слова в этих пьесах не понимаю — все плохо, плоско, немузыкально! И вот… извольте видеть…

Екатерина стояла перед мужем посередине комнаты, скрестив опущенные руки, очень спокойная, сдержанная. Один ее невозмутимый вид должен был доконать великого князя, а она еще позволила себе возражать.

— Я ведь не составляю вам общество, посему думала, что вам совершенно безразлично, буду ли я одна в своей комнате или в своей ложе на спектакле. А что касаемо русских пьес, напрасно вы их не любите. Их любит государыня.

— О, мадам, подлиза… Значит, вы надумали увидеть мою дорогую тетушку. Зачем? — он вдруг затопал ногами. — Я запрещаю подавать вам карету!

— Что вы кричите, как орел?! Неужели это меня остановит? — Екатерина передернула плечами, Петр не переносил этого брезгливого жеста. — Я пойду пешком.

— С вас станет!

— Не понимаю, ваше высочество, — почти кротко спросила Екатерина, — что вам за удовольствие в том, чтобы заставить меня умирать от скуки здесь в обществе собаки и попугая? Это все мое общество.

Петр набрал воздуха, чтобы выдать очередную ругань, но вдруг словно поперхнулся, молча погрозил жене пальцем и вышел.

Через час, в любимом платье из бело-желтой парчи с золотой диадемой в волосах, Екатерина послала к Шувалову спросить, готовы ли кареты.

Александр Иванович явился немедленно, увидев роскошно прибранную великую княгиню, несколько оробел, посему голос его звучал не слишком уверенно.

— Простите, ваше высочество, по желанию Их Высочества я вынужден ответить отказом… — Ах, так? — в голове мелькнул вопрос, что лучше — веселая надменность или обиженное благородство? Екатерина выбрала второе. — Я пойду пешком! Александр Иванович, я не раба в этом доме! И передайте, если моим дамам и кавалерам запретят следовать за мной, то я пойду одна. И донесу об этом возмутительном случае государыне. Я напишу ей письмо. Этого мне никто не может запретить.

Шувалов вдруг оживился:

— А что вы ей напишете… то есть Их Величеству?

— О, мне есть что сказать императрице, — Екатерина сделала вид, что не заметила оплошности Шувалова. — Я напишу, как со мной здесь обходятся. Напишу, что вы, для того, чтобы доставить великому князю удовольствие общаться с моими фрейлинами, поощряете его в намерении не пустить меня в театр.

Екатерина говорила быстро и запальчиво о том, что жизнь ее ужасна, что муж ее ненавидит, что она попросит государыню отослать ее из России.

Сама того не ведая, она в первый раз сформулировала главную свою мысль в линию поведения, которая впоследствии помогла ей выиграть все дело.

Екатерина тут же села за стол и умакнула перо в чернильницу.

— Я посмотрю, как вы не посмеете передать мое письмо государыне, — бросила она в лицо озадаченному Шувалову.

Александр Иванович тихо вышел. Перо легко бежало по бумаге. Руку Екатерины вело само провидение. Она писала по-русски. В первых строках она поблагодарила Елизавету за милости и благодеяния, «коими осыпана была подательница сего с самого первого дня прибытия в Россию». Далее Екатерина писала, что, судя по всему, она не оправдала возложенное на нее доверие, и посему жизнь ее ужасна. Она вынуждена претерпевать ненависть великого князя и немилость государыни, а посему просит отослать ее к родным в Германию тем способом, который найдут подходящим. «Живя с ними в одном доме, я не вижу детей моих, — писала Екатерина, — поэтому становится безразличным, быть ли с ними в одном месте или во многих верстах от них. Но я знаю, что Ваше Величество в щедрости и милости своей окружат их заботами, во много раз превышающими те, которые мои слабые способности позволили бы оказывать моим детям».

«Колода старая, ты у меня разжалобишься», — подумала Екатерина, меняя перо.

Далее она написала, что остаток дней проведет в уповании на милостивую заботу о них (детях) государыни, молясь Богу за их высочество Петра Федоровича и за всех, кто сделал ей добро и зло. «Здоровье мое доведено таким горем до такого состояния, что я должна спасти хотя бы свою жизнь. А для этого припадаю к ногам Вашим — позвольте мне уехать на воды!» И опять слова восторга и благодарности. Словно в слоенном пироге: крем, тесто, крем, так и в этом письме зашифрованный упрек чередовался с воплем счастья, потом опять обида, опять восторг.

Екатерина поставила точку в тот миг, когда в комнате появился Шувалов, словно в замочную скважину подсматривал.

— Кареты поданы, ваше высочество! — тон был примирительный, вежливый, при желании в нем можно было уловить нотки раскаяния.

Помаргивая глазом, он принял письмо к Елизавете.

— Напоминаю, мои дамы и кавалеры вольны сами решать — едут они со мной в театр или нет.

Направившись к двери, Екатерина, словно нечаянно, толкнула Шувалова в бок фижмами китового уса и проследовала в переднюю. Великий князь и юная Воронцова по-прежнему сидели за круглым одноногим столом с картами. Екатерина шла к противоположной двери не напрямую, а по дуге. Ей очень хотелось пройти с независимым видом мимо мужа. Великий князь угадал ее маневр и вдруг встал, за ним поднялась его фаворитка. В ответ на этот церемонный жест Екатерина сделала глубокий реверанс и проследовала к двери. Каждая клеточка ее организма смеялась.

Она опоздала в комедию. Первое, что увидела Екатерина, усаживаясь в кресло в своей ложе, был русый, тщательно причесанный затылок Понятовского. Он сидел в партере, в пяти шагах от нее. Предчувствуя ее появление, он повернул голову. Флюиды, как считали в XVIII веке (а раз считали, так и было), не только жидкость, объясняющая явления магнетизма и электричества, это еще токи, излучаемые людьми. Теплые лучи, идущие из серых глаз его возлюбленного, прошли насквозь через сердце, и грудь заныла томлением, по спине пробежали мурашки, и дыхание перехватило. Государыни в театре не было. Но Екатерина забыла и думать об этом.

Поборник справедливости

В кабинет Бестужева бочком вошел небольшого роста человек в форме гвардейского сержанта, лицо его имело совершенно неслужебное выражение благодушия, он словно ждал, сейчас подследственный задаст ему какой-нибудь вопрос, и он с удовольствием ответит. Так и случилось.

— Ты что, голубчик, мой новый караульный?

— Так точно, ваша светлость. Переведен к вам с отрядом. Колышкин Миколай Иванович.

— Сейчас я не светлость. Сейчас я арестант, — усмехнулся Бестужев.

— Никак нет, для меня вы светлость, поскольку пострадали безвинно.

Бестужев с удивлением посмотрел на сержанта. Что это он разоткровенничался? На шпиона, которого Шувалов задумал втереть в доверие, явно не похож. Бестужев плохо представлял, как должен выглядеть человек, которого позднее стали называть подсадным, но чувствовал — как-то не так, во всяком случае без этой голубоглазой улыбки.

— Я переведен сюда сегодня утром и буду у вас с моим отрядом неделю, — продолжал Колышкин, вдруг переходя на свойский шепот, хотя таиться ему было совершенно не от кого.

— Почему именно неделю?

— Потому что нас больше чем на неделю не определяют. Начальство боится сговора в интересах подследственного. Когда человека долго охраняешь, то привыкаешь к нему, — добавил он доверительно и спросил: — Дозвольте сесть?

Смотрящий поверх очков Бестужев величественно кивнул.

— Это про какой же ты сговор говоришь? Про подкуп, что ли?

— Именно, ваша светлость.

— А ты, значит, неподкупный, — скривил губы Алексей Петрович.

— Как же меня можно подкупить, если я и так за справедливость? Правда, подарки дают. Я не отказываюсь. Так на так получается. Я когда Бернарди-ювелирщика охранял на прошлой неделе…

— Как, он тоже арестован? — воскликнул Бестужев.

— Так точно, ваша светлость. Пребывает в крепости невдалеке от Тайной канцелярии. На допросах еще не был. Поскольку я за справедливость, то две записки ему уже отнес и ответ передал на словах.

Алексей Петрович вдруг страшно разнервничался, вскочил с места, пробежал вдоль библиотеки, на ходу машинально закрывая книжные шкафы.

— И чего же Бернарди передал на словах?

— Одно слово: «понял» в обоих случаях. Сколько же у вас книг, ваше сиятельство! Я ведь тоже читать обожал, но сейчас недосуг. — Он взял книгу, раскрыл ее наугад и прочел с выражением: — «Если же под именем судьбы такое понимаем сопряжение обстоятельств, которые хотя необходимо случаются, однако по действию причин некоторые же оных часть управляются благоразумием людей, и все вообще зависит от верховной благоустрояющей причины…»

— Да будет вам, — перебил его Бестужев, пытаясь забрать книгу. — Кто тебе записки передавал?

Колышкин, заложив страницу пальцем, цепко держал книгу. Ответил он, однако, с удовольствием и полной искренностью.

— Некто Шкурин. По должности — камердинер.

А пишущий сии записки есть величина, чьим камердинером Шкурил является.

Несмотря на замысловатый язык, Бестужев понял, о ком шла речь, и сердце у него забилось. Но называть вслух великую княгиню он не хотел.

— А знает ли шкуринский господин, что ты в мой дом в караул вступил?

— спросил он нетерпеливо.

— Осмелюсь присовокупить — госпожа… а не господин, — деликатно напомнил Колышкин. — Пока не знают, но, думаю, сегодня им все будет известно, поскольку есть один трактир, где я с этим камердинером встречу буду иметь.

— Подарки тебе сейчас дарить или опосля? — скривился Алексей Петрович, хотя и старался придать лицу ласковое выражение.

— Уже подарено все. Шкуринская госпожа весьма щедры. Они тоже за справедливость, — Колышкин ласково улыбнулся, потом жестом фокусника открыл книгу на недочитанной странице и продолжил чтение: — «… верховной благоустрояющей причины, то сие понятие с истиною согласно и обыкновенно называется разумною или философскою судьбою». — Он поднял на Бестужева потрясенный взгляд.

— И я тоже могу послать записку шкуринской госпоже?

— А как же, ваше сиятельство! — Колышкин неожиданно подмигнул Алексею Петровичу и опять нырнул в книгу: — «Виды таковой судьбы суть следующие: раз, судьба слепая есть противоборное истине мнение, которое утверждает, что сей мир произошел из необходимости, без предшествующей или управляющей разумной причины. Второе, — он перевел дух, — судьба астрологическая, которая внешняя причина жизни, счастия и нравов человеческих поставляется в небесных светилах, и третья, — он выразительно поднял палец, — судьба магометанская…»[27] Определение третьего вида судьбы Бестужев уже не слышал, он сочинял записку Екатерине. В первом варианте письмо выглядело так: «Послание мое к вам в тайнохранилище схвачено, что зело некстати. Теперь известные лица, кого именовать не хочу, требуют очищения совести и долга. Разговор идет касаемый манифеста и переписки с Цезарем поверженным».

Алексей Петрович поставил точку и представил тучного испуганного Апраксина в парике барашком, с лежащим на коленях пузом. Он зачеркнул Цезаря, заменив его Квинтом Серторием. Последний был тоже достойным полководцем, но рядом с Гаем Юлием у него была труба пониже и дым пожиже. В третьем прочтении ему не понравилось слово «манифест». Не приведи Господь, и эта записка попадет в руки прокуроров, тогда не отвертишься, под розыск подведут. Пытки Алексей Петрович боялся. И не столько страшила его боль, сколько непредсказуемость собственного поведения. Чтобы он, старый человек, потерял себя и стал бы умолять о чем-то палачей! Сама мысль об этом была непереносимой. Слово «манифест» он заменил «мыслями о престолонаследии», переписал записку набело.

Колышкин, видя старания Алексея Петровича, заметил как бы между прочим:

— Писать следует убористо и на малом листе, поскольку эпистолу вашу я спрячу под пуговицы, — он показал на манжет.

Алексей Петрович переписал в третий раз, сжег на свечке черновики. В окончательном варианте значилось: «Три известных лица спрашивают „о престолонаследии и переписке с Квинтом Серторием поверженным“».

Колышкин засунул записку за манжет не отрываясь от чтения, и Бестужев усмотрел в этом почти машинальном жесте неуважение к тайне и к себе самому.

— Может, вам подарить эту книгу? — ядовито спросил он, обращение на «вы» усугубляло его раздражение.

— Зачем дарить, — буркнул Колышкин, — здесь и так все конфискуют, он окинул взглядом книжные полки.

Бестужев обомлел. Может, этот нахал, этот поборник справедливости уже считает его библиотеку своей собственностью? Но ведь он прав! Что бы ему ни присудили, это будет в любом случае с конфискацией. А это значит, что все отнимут, кроме какой-либо жалкой деревеньки… А может, и ее не оставят?! Только сейчас он с полной уверенностью понял, что все эти привычные и родные вещи; стол, ковер, иконы в дорогих, серебряных окладах, эти голландского образца обитые кожей стулья с высокой спинкой, эта картина — станут принадлежать другому человеку. И он не сможет защитить эти милые его сердцу вещи!

А может быть, сможет? Какое счастье, что при покупке дворца на Каменном острове он оформил все на имя жены. Государыне ничего не стоит взять под арест его супругу, как случилось с юной Марией Лесток, урожденной Мегден. И крепости со своим лекарем сидела, и в ссылку за ним пошла. Но здесь другой случай. Елизавета Петровна из милости, а может по забывчивости, не подвергла супругу Анну Ивановну аресту. Значит, есть малая надежда, что каменноостровский особняк с парком и службами останется за ней… А это еще то значит, что можно перевести из этого дома на Каменный и серебро, и гобелены, и картины, и фарфор — все ценное… не говоря уж о платье. Перевозить следует, конечно, тайно, по ночам, если Колышкин со всем отрядом закроет на это глаза. Если гвардейский сержант увидит в этих ночных вояжах намек на справедливость, то за небольшую мзду… нет, здесь книгами не отделаешься, нужны полноценные подарки.

Колышкин все понял с полуслова и с радостью во взоре согласился во всем помогать арестованному, только посоветовал делать это немедля, пока лед на Неве и на заливе крепок.

— Завтра какое число-то? — он начал по-хозяйски загибать пальцы. — В неделю надо уложиться. Если весна будет ранняя — ведь март на дворе, то лед скоро станет ноздреват, следом ледокол… А там уж жди, пока понтон наведут. Если следствие споро пойдет, то вам могут уже к этому сроку… — он запнулся, придумывая помягче наказание, и Алексей Петрович сам добавил с истеричным смешком:

— …голову рубанут.

— Отнюдь! Мы с вами не верим в судьбу слепую, а верим в справедливость и разумное просвещение.

— В Бога надо веровать и в милость его, — сурово сказал экс-канцлер. — Зови супругу мою.

Опухшая от слез и головной боли, Анна Ивановна не сразу поняла, что от нее хотят, но когда сообразила, что к чему, то как-то сразу и приободрилась. В ту же ночь от дома, что близ Исаакия Долматского, отправился груженый возок, в глубине его пряталась перепуганная и озабоченная Бестужева, на козлах рядом с кучером сидел второй человек в отряде, младший чин Буев, как человек неприхотливый, он предпочитал подаркам деньги. Шустрый Колышкин меж тем встретился со Шкуриным.

Давно уже у Алексея Петровича не было так спокойно на душе. Как только груженный серебром и картинами возок отъехал от дома, Бестужев сел работать. Да, да, взял перо в руки и придвинул чистый лист бумаги. Для кого? — спросите вы. Не наивно ли трудить мозги свои ради призрачной надежды быть услышанным? Он трудился ради России — прекрасной и вечной… и ради себя самого, ведь и по сию пору говорим мы, что лучшим лекарством от беды является работа.

Алексею Петровичу хотелось сделать достоянием бумаги возникшие мысли, о том, что нельзя арестовывать и тем паче конфисковывать имущество без предварительного, учиненного по правилам приговора. Голова была ясной, перо летело птицей. Жаль только, что не пришли ему эти мысли в голову ранее. А ведь мог подумать об этом, когда Лестока конфисковывали! Не глуп человек, в России живешь! Но… знать, где падать, соломки бы постелил. «Дворяне должны быть изъяты из юриспруденции суда государственного, только сословный суд может судить их с помощью поверенного, а именно advokat'а. Должность поверенного может быть доверена только дворянину! А ежели суд докажет участие дворянина в преступлениях криминальных, то и в том случае не следует конфисковывать у виновного имущество, понеже они и так понесут публичное бесчестие, ссылку или мучительную смерть».

Свечи догорели, в углу на принесенном из гостиной канапе, положив под голову книгу и укрывшись камзолом, спал Колышкин. Видно, хорошие сны показывали этому с чистой совестью человеку, розовые губы его приятно улыбались.

Перед тем, как впасть в сон, Колышкин со всеми подробностями рассказал о встрече со Шкуриным и о том, как пили в трактире гданьскую водку и какие там готовят потрошки — ум отъешь!

— Записку вашего сиятельства Шкурин взял, а вам в свою очередь передал, что госпожа шкуринская все бумаги изволили предать огню. Это чтоб, значит, никому беспокойства не было, — отрапортовал и тут же свалился набоковую.

«Счастливый человек, — подумал Бестужев с неожиданным раздражением, в такие минуты видеть чужое довольство и безмятежность особенно противно. — А мое счастье, видно… магометанское… Где он это чудо вычитал? Что это за магометанская судьба такая…»

Он осторожно вытянул из-под розовой щеки книгу, открыл страницу на закладке.

— Ага… нашел… «судьба магометанская или fatum turcicum, когда все в жизни человеческой внешними причинами так определяется, что никакими советами, никаким благоразумием или предосторожностью того избежать и отвратить не можно!»

Ему хотелось запустить книгой в форточку.

0

144

Принц Карл

Екатерина Ивановна Бирон, она же принцесса Ядвига-Елизавета Курляндская, разговаривала с князем Оленевым очень раздражительно и невежливо не потому, что не хотела, вернее, не могла рассказать тайну исчезновения Мелитрисы. В этот момент, как сказали бы сейчас, у нее были неприятности личного характера, да что там неприятности — драма, бедствие, крушение всех надежд.

Горе свалилось на принцессу Курляндскую в лице белокурого, анемичного юноши с тягучим голосом и торчащими розовыми ушами, которые выпрастывались на свободу из-под любого парика, делая его обладателя похожим на какого-то зверька лесного, впрочем, вполне безобидного. Юношу звали Карл Саксонский, он был сыном теперешнего короля Польши Августа III. Беда состояла в том, что оный Карл, вернее его отец, вознамерился отнять у принцессы и ее опальной семьи не только титул — Курляндская, но и саму землю того же названия.

Сам Бирон, бывший Курляндский герцог, все еще находился в ярославской ссылке, что не мешало ему надеяться вернуть свои права на Курляндию. И ведь все шло к тому! Бирон был страшный человек, погубитель народа, но в далекие дни юности Елизаветы, когда та бедной и всеми забытой жила в особняке при Смольном дворе, Бирон не раз защищал ее от гнева царствующей Анны Иоанновны, грозной своей любовницы. Елизавета никогда не забывала добро, и Бирон знал об этом. Потому и надеялся.

Но интересы государства и политики не считаются с человеческими чувствами. В Европе вдруг вспомнили, что Курляндия формально зависит от Польши. Да мало ли кто от кого зависит? Для Елизаветы эти соображения были не указ, она всегда смотрела на Курляндию, как на свою собственность, но здесь согласилась с общественным мнением. Сами собой возникли домыслы и объяснения, как-де выгодно для России сделать юного Карла герцогом Курляндским.

И вот он приехал. Свой приезд он упредил письмом, где сообщил, что «предает себя совсем в матернее призрение ее императорского величества и от высочайшей ее щедроты ожидает основания будущего своего благополучия». У принца была куча самых разнообразных мелких талантов, например, он очень недурно играл на флейте, вполне прилично ездил верхом, во всяком случае с лошади не падал, был неимоверно любопытен или любознателен, как хотите.

Великий князь возненавидел его сразу — Саксония была враждебна его кумиру — Фридриху Прусскому, и этого было достаточно. Великую княгиню против Августа III и его сына настроил Понятовский. Таким образом, принцесса Курляндская обрела вдруг союзников в их лице и жаловалась на ненавистного Карла не только старому другу своему великому князю Петру Федоровичу, но и его супруге, если та удостаивала ее своим обществом. После ареста Бестужева Екатерина никого не принимала.

По просьбе Елизаветы Карла со всем его обширным двором принял на жительство Иван Иванович Шувалов в тот самый новый дворец, который Екатерина окрестила «алансонскими кружевами». Принцу отвели весь второй этаж. Для держания караула был послан батальон гвардейцев, придворные повара и официанты являлись ежедневно, чтобы сервировать стол на пятьдесят, а то и более кувертов. Сама государыня была скромнее!

Приезд принца и произведенный им «обвал» в доме фаворита как раз совпал с крайней нуждой Никиты поговорить с Иваном Ивановичем. Только через него и брата Александра он мог узнать, верна ли версия Гаврилы.

Но застать Шувалова-младшего в доме было совершенно невозможно, он пропадал во дворце, а просить аудиенции у фаворита там не менее сложно, чем у самой государыни. Есть такое выражение «стать на уши». Не знаю, бытовало ли оно в XVIII веке, но именно это сделал Никита перед тем, как сесть в уютное кресло в гостиной зимнего императорского дворца в апартаментах Ивана Ивановича.

Хозяин покоев был грустен и как всегда мил.

— Друг мой, как вы бледны! У вас измученный вид, — в словах фаворита звучало искреннее сочувствие.

Никита сдержанно изложил свою просьбу, здесь не до сантиментов, надо быть очень конкретным. По мере продолжения рассказа голос князя Оленева набирал высоту и страстность. Иван Иванович заулыбался, показав крепкие, белые зубы, и все равно улыбка его была бледна, как трава, выросшая в темных глубинах колодезного сруба.

— Эта горбатая принцесса говорит, что девица сбежала с мужчиной?.. А ты ревнуешь… Влюблен, Никитушка…

Оленев сморщился, как от кислого.

— Да вроде бы не по возрасту, ваше сиятельство, за каждой-то юбкой…

— Она не каждая, она сирота, ты перед людьми за нее в ответе. Тебе никто не говорил, милый князь, что у тебя чрезвычайно обострено чувство порядочности? Правду сказать, всякий одаренный разумом человек этому чувству подвержен, но не так, как ты… не так. У тебя прямо свербит!

— Вы хотите сказать, что я зря волнуюсь за девицу?

— Волнуешься ты, может быть, и не зря, но неправильно волнуешься. Скажи, при чем здесь Тайная канцелярия? Если ее какой-нибудь красавец кавалергард в треуголке с пером умыкнул, то не через полицию же ее искать! И тем более не через моего братца. Случай скандальный, но поверь… такое бывает во дворце. А насчет порядочности твоей скажу, что у таких, как ты, чувство сострадания, необходимость постоянной заботы, память о чести как-то напрямую связаны с любовью. Право слово, если найдешь свою Мелитрису и окажется, что она несчастна, прости ей побег… все прости и женись на ней. А я буду у вас посаженным отцом.

— Спасибо, что все свели к шутке, ваше сиятельство. Но рискну повторить: переговорите с братом графом Александром Ивановичем. Мне ведь только узнать, не под арестом ли она…

— Сегодня во дворце бал в честь нашего славного гостя, вот там и спрошу. Если удастся хоть на миг оставить принца Карла. Он не терпит одиночества даже в толпе, а государыня очень его жалует.

— Говорят, этот принц полное ничтожество, — машинально заметил Никита.

— Ну зачем же так, — видно было, что Иван Иванович ни в коей мере не обиделся за Карла. — Он добр… совершенно безобиден. Вчера государыня подарила ему 200 000 рублей, чтобы он отослал их в разоренную страну свою.

— Не пошлет, — проворчал Никита.

Саксонию разорил Фридрих II. Все, что ни делала Елизавета доброго для Августа и его сына, все было в пику Пруссии. Кроме того. Карл был похож на ребенка, он возбуждал в Елизавете болезненное чувство нежности, которое испытываешь к голодным котятам и обиженным щенкам.

Накануне своих именин принц обнаружил на столике в своей спальне обитую бархатом шкатулку, сверху она была украшена золотыми обручами. Карл открыл ее и был приятно поражен блеском золотых монет, 2500 золотых империалов подарила ему императрица с премилой запиской, мол, принц, в нашем холодном климате не растут цветы, поэтому, ваше королевское величество, примите этот скромный подарок. Карл, конечно, раззвонил эту историю по всему Петербургу, и надо было слышать, с какой неимоверной слащавостью пересказывали этот анекдот французский и австрийский послы. По столице пополз шепоток — уж не новый ли фаворит объявился? О нет, нет… Елизавета просто жалела испуганного и ограбленного Фридрихом мальчишку. Кроме того, было приятно позлить вечно надутых племянников — Петрушу и Екатерину — уже поделом вам, будьте умнее, добрее и почтительнее.

Двор веселился. О Бестужеве словно забыли. Уже назначен был новый канцлер. О великой княгине помнили очень хорошо, но тоже делали вид, что забыли. Занятый светской жизнью Иван Иванович не сразу увидел брата, опять у Никиты неделя улетела впустую. Наконец, он получил записку от фаворита. «Я счастлив сообщить, что Мелитриса Репнинская по ведомству Ал. Ив. Шувалова не проходила. Пропажа фрейлины Репнинской известна во дворце, но говорят о ней шепотом, дабы не расстраивать государыню. Предполагают какую-то романтическую историю. Говорили даже, что она убежала со своим опекуном». Далее тон записки был серьезный. Иван Иванович сообщил, что известил полицию. Если появятся какие-либо заслуживающие внимания сведения, Иван Иванович обещал немедленно написать об этом Оленеву.

У Никиты было такое чувство, словно после долгого бега он вдруг уткнулся в стену лбом. Видя волнение барина, Гаврила ненавязчиво, но настойчиво вытащил из него все. Письмо Ивана Ивановича произвело на него гораздо меньше впечатления, чем на Никиту.

Не верьте ни одному слову. Я помню, когда вас разыскивал… все врали, блазнители[28] окаянные! На то она и Тайная канцелярия. Да ваш досточудный и достохвальный Александр Иванович, так, что ли, старшего Шувалова зовут, может и не знать, что в его дому-то делается! Они могут девочку в такое логово упрятать, что ни одна живая душа не найдет.

— Но зачем? Ведь это абсурд.

— Кто их знает. Абсурдус, как всякая нелепа, вещь полезная. Это по их уму-разумению. Оболгали девочку али донос наклепали. И ведь как странно все в жизни повторяется. А, Никита Григорьевич? Вас арестовали из-за абсурдуса, теперь вот Мелитрису точно так же. В тот раз она вас освободила, теперь вы ее освободите.

— Гаврила, ты заговариваешься!

— Это я к слову Марию венецианскую вспомнил. Золотая была девица. Будь добр, кольми паче с добрым[29]… Я думаю, знал бы старый князь, какова она, не был бы так строг.

— Что же ты тогда так радел за старого князя? — с негодованием воскликнул Никита.

— Не мне поступки их сиятельства обсуждать, — с достоинством ответил старый камердинер и тут же перешел на прежний тон. — Но ведь как милостива к вам судьба. Одну взяла, другую дала! Не сразу, правда. Десять лет годила. Дала вам ума набраться.

— Гаврила!

— Ну не буду, что глотку-то рвать? Искать ее надо, Никита Григорьевич. Сами-то они людей из темницы только в ссылку отпускают.

Никита опять пошел к принцессе Курляндской, что-то она знает, но молчит. Конечно, он ее не застал. У принцессы теперь была одна забота — всеми силами отвратить государыню от ненавистного Карла. А для этого надо всегда быть на виду. Сегодня потащилась на ужин к графу Разумовскому, хоть туда ее особенно и не приглашали.

Но фрейлины были в своих покоях. Прождав обер-гофмейстерину около часа, Никита пошел к Шмидтше, чтобы испросить позволения увидеть Верочку Олсуфьеву. Время было вечернее, поэтому свидание требовало не столько увещеваний и слов, сколько звонкой монеты.

Никита был щедр. Уважаемая матрона сама отвела князя в комнату фрейлины, шепнув фамильярно на ухо:

— Только не за полночь, — и исчезла.

— Мадемуазель, — начал Никита торжественно, — Верочка, голубушка, нет ли сведений о Мелитрисе?

Верочка отрицательно затрясла головой, дернула за шнур занавески, оттащила Никиту от зашторенного окна и даже зажженную свечу отнесла в глубь комнаты. После этого она нагнулась к самому уху Никиты и прошептала: «Есть».

— Боже мой, неужели! Не томите меня, рассказывайте, — голос Никиты пресекся.

Она мерила платье — Мелитрисино, лиловое с блондами. Платье на ней, то есть Верочке, замечательно сидит, поверьте, князь, замечательно, как влитое, но лиф тугой, а в талии просто не застегивается. Вы знаете, Мелитрису, образно говоря, можно протащить через игольное ушко — так худа… Естественно, Верочка решила его слегка расставить… подпорола немного здесь и здесь… А под пластинами из китового уса вложено вот это… она сейчас даст!

И Верочка, встав на колени, погрузилась по уши в содержимое своего сундука.

— Расскажите толком, Верочка, я не понял ничего! — взывал Никита. — Что там вложено?

— Сейчас…

Борьба с содержимым сундука увенчалась успехом.

— Вот! — воровато оглянувшись, Верочка протянула Никите два плотно сложенных письма — на них ни подписи, ни адреса. — Я их читала, но ничего не поняла, — на большеротом лице Верочки появилось заговорщицкое выражение. — Я очень испугалась, хотела сжечь. А потом вспомнила про вас. Ведь Мелитриса тоже могла их сжечь, а она их спрятала. Я думаю — для вас. Вдруг эти письма помогут найти Мелитрису.

Никита пододвинул свечу, открыл первое письмо. Написано убористым, красивым ровным почерком. Неужели? Сколько лет прошло, а он отлично помнит, как писала она букву «f» и очень характерное «d». Второе письмо, очевидно, ответ, было написано по-русски: «Ваше высочество! Извините великодушно нескладность сего излияния, писано в великом тороплении перед битвою…»

Никита поднял глаза на притихшую Верочку. Видно, что-то страшное увидела она в этих глазах, потому что затараторила почти не таясь, в полный голос. Так кричат от ужаса.

— Только я ничего не видела и не слышала. Так и знайте! Будете на меня ссылаться, я ото всего отопрусь!

— Тише…

— …от всего, — испуганным шепотом повторила Верочка и всхлипнула.

— Мое имя вообще не упоминайте, пожалуйста. А платье это лиловое она мне еще раньше подарила.

— Конечно, платье останется у вас. А письма я заберу.

— Еще бы! Страсти какие!

Приехав домой, Никита закрылся в библиотеке и принялся за изучение писем. Как они попали к Мелитрисе? И какую роль играют в этом запутанном деле? Час спустя он мог ответить на второй из этих вопросов. Первое письмо было писано великой княгиней Екатериной Алексеевной: вежливое, но уверенное, если не сказать — категоричное, все, что она хотела сказать, она сказала без всяких иносказаний и шифра. С точки зрения нынешнего правления письмо могло называться только одним словом — измена. Второе письмо было ответом, мол, все понял, сделаю, как велено. Судя по осенним событиям, это письмо было от фельдмаршала Апраксина.

Теперь стало совершенно ясным, что Бернарди искал в вещах Мелитрисы. Конечно, эти письма. Искал и не нашел…

Но он-то хорош! Идиот! Опекун… Да ему нельзя доверить в опеку мышь под полом, корову на лугу! Бедная, перепуганная девочка… Если искали эти письма, то почему не нашли? — пробежала кромкой сознания мысль, но он тут же прогнал ее. Сейчас он не хотел размышлять, выдвигать предположения и сочинять гипотезы. Сейчас он хотел угрызаться совестью, сыпать соль на раны, и ругать себя площадными словами. Она ведь все ему написала. Она ждала его приезда, чтобы все рассказать, посоветоваться.

Да пропади она пропадом — Академия со всеми ее художествами! Когда Господь хочет наказать, он отнимает разум. Бернарди не мог похитить Мелитрису, потому что сам арестован. Арестован по делу Бестужева… и великая княгиня в их клане или в кружке… не знаю, как сказать, но это неважно, она с ними. Она написала это письмо Апраксину и не получила ответа. Кому позарез нужны эти письма? Неужели она опять встала на его пути, чтобы нести беду, всегда беду… И если не ему самому, то самому близкому человеку… бедная девочка!
Пастырь духовный — протоиерей Дубянский

Сразу же после поездки в русскую комедию Екатерина опять спряталась в своих комнатах, благо начался пост. Великая княгиня не упускала случая показать всем приверженность греческой вере, надо было говеть. Рядом остались только самые верные люди. Душой этого домашнего кружка была по-прежнему камер-юнгфера Владиславова.

Вечером в среду малый двор, как называла близких ей женщин Екатерина, собрался на постную трапезу. Анна Фросс на этом сборище выглядела встревоженной. Эту умную и милую головку томили предчувствия. Прошли те времена, когда она пугливо писала записочки на память, а потом теряла их всюду. Теперь она все держала в голове и играла роль барометра при малом дворе. По каким-то ей одной видимым признакам она угадывала грядущие неприятности. И все понимали, что это не пустые догадки и не знания добытые обманным путем, а именно подсказанное внутренним чувством.

— Быть беде, поверьте…

— Какая ж беда? — взволновалась Владиславова. — Али с ее высочеством?

— Беда не с ее высочеством. Но ее высочеству будет все равно неприятно… очень!

Ночь прошла как обычно, а утром в апартаментах великой княгини появился Шувалов и за какой-то мелкой надобностью позвал Владиславову. Почему-то сей вызов очень взволновал Екатерину. Она просто извела Анну вопросами: когда же, наконец, вернется ее камер-юнгфера?

Перед обедом явился Шувалов — серьезный, даже торжественный, стылый. Екатерина отослала Анну, но та из-за ширмы могла слышать весь разговор.

— Я уполномочен заявить, что Их Императорское Величество нашли нужным удалить от вас Владиславову Прасковью Никитишну… — он выдержал паузу, — как женщину вздорную и сеющую раздор между вами и великим князем.

Екатерина обмерла, но вида не показала, только голову вскинула независимо.

— Вы отлично знаете, что Владиславова не вздорная и никакие раздоры она не сеет, просто она предана мне. Государыне вольно забирать у меня и назначать ко мне кого угодно, но мне тяжело… — она почувствовала вдруг, как заломило глаза, и поняла, что вот-вот расплачется, — мне тяжело, что все близкие мне люди становятся жертвами немилости Ее Императорского Величества, — нет, плакать она не будет, слишком много чести!

— Я полагаю, ваше высочество, что меньше всего Их Императорское Величество, помня об их высочестве… (о, этот косолапый придворный слог!) Увязая в словах и отчаянно дергая щекой, Александр Иванович пытался объяснить, что превыше всего на свете дело, а не личные симпатии и антипатии.

— Я знаю, вы собираетесь допрашивать мою юнгферу, но поверьте, Владиславова не пригодна к тому, чтобы давать разъяснения в чем бы там ни было. Уверяю вас, ни она, ни кто-либо другой во дворце не пользуются полным моим доверием.

«А может, лучше расплакаться? — подумала Екатерина. — Пусть видит, в каком я горе, и донесет об этом императрице». Слезы потекли из глаз Екатерины рекой.

— Для того чтобы во дворце было меньше несчастных, а именно таковыми становятся люди, приближенные ко мне, — продолжала великая княгиня, — я заклинаю отослать меня к маменьке, — мысль эта, пришедшая впервые при написании письма императрице, казалась сейчас спасительным канатом, за который Екатерина цепко схватилась, чтоб выйти на торную дорогу.

Великая княгиня была очень трогательна и искренна в своем горе. Сурового мужа пятидесяти лет трудно разжалобить, но Александр Иванович почувствовал, как у него защекотало в носу.

— Заклинаю, ваше высочество, успокойтесь. Я донесу до их величества ваши слова…

Екатерина рыдала. Словом, разговор был трудный. Когда Шувалов выходил в прихожую, его нагнала Анна Фросс, услужливо распахнула перед ним дверь.

— Ее правда будут допрашивать? — спросила Анна шепотом.

«Как девчонка власть взяла!» — подумал Шувалов, любуясь прелестной формы ручкой с ямочкой на локотке. Как он раньше не видел эту ямочку?

— Не будут… выдумки все. Зайди вечером, знаешь куда…

Анна потупилась, поправила локон над ухом. Вопрос ее был задан неспроста, она уже знала, что бедную женщину не просто отлучили от Екатерины, но отправили в крепость. Главную роль в этой акции сыграла вовсе не государыня, а она, Анна Фросс. Владиславова плохо себя вела: подсматривала за девушкой, задавала нескромные вопросы, мол, правда ль, что ты, душа моя, из Цербста, аль придумала? А тебе какое дело, хрычовка любопытная? Но это ладно, это пусть. Владиславова мешала Анне уже потому, что была первой при Екатерине, а честолюбивая девица хотела занять ее место. Как можно догадаться, Шувалов только подогревал желание прелестницы. Встречи Александра Ивановича и Анны, деловые и личные, хотя по сути дела они мало чем отличались, давно уже происходили не у Мюллера, а здесь, во дворце, в левом крыле в маленькой комнатенке, вернее выгородке под лестницей. В комнатенке без окон было только самое необходимое: обширная кровать, столик с вином и сладостями, рукомой в углу. В комнату вело две двери, и обычно Александр Иванович, имея вид самый отвлеченный, входил туда со стороны сада, Анна проходила через весь дворец, также через кухни и буфетные. Встречи в комнатенке под лестницей были редки, у Шувалова хватало ума не рисковать понапрасну.

Анна явилась перед ужином и, ни слова не говоря, принялась раздеваться. Александр Иванович не задавал вопросов, зная, что со временем она сама все расскажет. С любовью на этот раз управились быстро. С одной стороны — устал маленько, а с другой — жена ждет, ворчать будет.

— Ну? — он погладил Анну по плечу.

— В гневе они, — с готовностью приступила та к рассказу. — Как ты, мой свет, ушел, — она поцеловала большую, крепкую руку Шувалова, — их высочество заметались по комнате, потом позвали всех: если, говорят, ко мне на место Владиславовой приставят какую-нибудь дуэнью, то пусть она приготовится к дурному обращению с моей стороны… а может, даже к побоям!

— она положила в рот засахаренный миндаль. — У ее высочества есть недостатки, но чтобы драться? Да они пальцем никого никогда не тронули. И знаешь, мой свет, она все прибавляла: «пусть знают все!» Словно уверены они были, что кто-то из нас тут же побежит докладывать императрице.

— Можно и мне доложить… Что она еще говорила?

— Что устала страдать, — Анна загнула на русский манер пальчик, — мол, кротость и терпение ни к чему не ведут — это два, а три — они намерены изменить свое поведение.

— Вот как? Зачем нам сии перемены? — он задумался, скребя всей пятерней подбородок. — Шаргородская Екатерина Ивановна заходит к вам?

— Это статс-дама государыни? Нет, последнее время не приходила.

— Она ведь племянница протоиерея Дубянского… духовника императрицы… — добавил он задумчиво. — Ну иди, золотко…

Поздно вечером, когда Екатерина в одиночестве мерила шагами комнату и ломала руки, машинально повторяя горестно-наигранный жест: «Что делать? Кто мне поможет?», в дверь осторожно постучали.

— Войдите же!

Перед Екатериной предстала статс-дама Шаргородская, добрая, недалекая простушка, она была чрезвычайно смущена. Екатерина помнила ее услугу после ареста Бестужева. Есть еще люди, кому она может довериться. В глазах Шаргородской стояли, не проливаясь, слезы.

— О, ваше высочество! Выслушайте меня! Нет сил смотреть, как вы страдаете. Мы все боимся, как бы вы не изнемогли от того состояния, в котором пребываете. Позвольте мне пойти сегодня к моему дяде.

Екатерина усадила статс-даму в кресло, обтерла ей слезы.

— Но что вы скажете своему дяде?

— О, я передам ему все, что вы мне прикажете. Я обещаю вам, что он сумеет так поговорить с императрицей, что вы будете этим довольны.

Екатерина села рядом, женщины склонили друг к другу головы, зашептались. Уже уходя, Шаргородская созналась вдруг, покраснев, как нашкодившая девчонка.

— Я должна сказать… Я хочу быть честной, — она замялась. — Мне посоветовал, вернее надоумил, идти к вам Александр Иванович.

— Шувалов? — потрясение спросила Екатерина.

— Именно, — она сделала глубокий книксен. Следующий разговор с Шаргородской состоялся в одиннадцать часов утра. Миловидная статс-дама выглядела празднично. Улыбка так и светилась на ее лице, прыскала во все стороны солнечными зайчиками.

— Ваше Драгоценное высочество! Все устроилось самым лучшим способом. Я поговорила я дядей. Протоиерей Федор Яковлевич советует ее высочеству сказаться больной в эту ночь… ну, то есть совсем больной, чтобы просить об исповеди. И надобно устроить все так, чтобы исповедоваться позвали именно его, дабы он мог передать потом императрице все, что услышит на исповеди из собственных ваших уст.

У Екатерины дух захватило — как просто и гениально! Елизавета будет полностью уверена в ее искренности. Тайна исповеди для государыни свята!

Она усмехнулась. Кто поймет русских? Они так гордятся своей истовой, непритворной религиозностью. Они говорят, что Бог — это совесть. И вот на тебе! Надобно это запомнить. На всю жизнь запомнить![30] У самой Екатерины было простое отношение к религии. Бог — это так принято, это обычай, например, пост, когда надо говеть, или Рождество, когда надо праздновать. Поэтому она очень легко рассталась с лютеранством, сменив его на православие. «Господи, неужели тебе не все равно?» — спрашиваем мы теперь, уверенные, что до Творца не доходят наши невысокие перегородки. Но в XVIII веке так не говорили и не думали, хотя просвещение уже несло в себе вирус атеизма.

Как только Шаргородская удалилась, Екатерина плотно поела и легла в постель. Через час у нее «нестерпимо заболела голова», потом живот. К ночи ее стал бить озноб. Задыхаясь, еле слышным голосом попросила она Анну позвать к постели духовника. Исполнив приказание, Анна заботливо укрыла плечи Екатерины пуховым платком, принесла грелку к ногам. Обычно это делала Владиславова. Видимо, Екатерина тоже подумала об этом, потому что через страдание прошептала:

— Бедная моя юнгфера… Где она сейчас?

— Ее не будут допрашивать. С ней будут хорошо обращаться.

— А ты откуда знаешь? — на мгновение показалось, что нестерпимая боль отпустила Екатерину, и ее вытеснило крайнее удивление.

— Предчувствие, — прошептала девушка Она хотела еще что-то добавить, но в спальню бочком вошел Шувалов и застыл у двери, издали таращась на великую княгиню. Оказывается, он уже позвал лейб-медика Кондоиди.

Докторов явилось трое. Каждый стал заниматься своим делом. Первый слушал пульс. Второй уже подставил под руку великой княгини таз, чтобы пускать в него кровь. Третий набрал воду в клизму.

— Пульс слаб, кишечник напряжен… — хором рапортовали медики. Екатерина металась в постели.

— Ах, оставьте меня, мне нужна духовная помощь. Александр Иванович махнул рукой, и доктора стали во фрунт.

— Я позвал вас, господа медики, чтобы вы убедились, насколько плохо чувствует себя ее высочество. Вы видите, сказалось перенапряжение души и нервов. Отложите ваши приборы до утра. Призовем сейчас в помочь ей Господа. Медики не сразу нашлись с ответом, а в спальню уже вплывал в золотом облачении протоиерей Федор Яковлевич Дубянский, духовник Ее Императорского Величества. Их оставили вдвоем с великой княгиней. Исповедь страдалицы продолжалась около полутора часов. После разговора со святым человеком Екатерине сразу полегчало.

Оставшись одна, она потребовала большую чашку крепчайшего кофе, бумаги и перо. Исписанные листы она складывала в папку, верша основание для своего последующего огромного жизнеописания.

В эту ночь она записала: «Я нашла протоиерея исполненным доброжелательства по отношению ко, мне и менее глупым, чем о нем говорили».

Со временем протоиерей Дубянский станет духовником Екатерины II.

0

145

Ночной разговор

Весь последующий день Екатерина провела в постели. Поутру доктора сунулись было со своими ланцетами и клистирными трубками, но откатили назад, встретив ясный и серьезный взгляд Екатерины. «Болезнь — дело государственное», — казалось, говорил он, а медики при дворе были люди понятливые.

Екатерина удобно лежала в подушках, читать не хотелось, она была вся сосредоточена на внутренней подготовительной работе, которую вел у нее в мыслях кто-то другой, не она. Раз за разом этот другой проигрывал варианты — как лучшим образом выстроить объяснение с государыней. Сцена встречи оживала во всех подробностях, потом застывала, словно нарисованная бегло мелками на аспидной доске. Достаточно провести по ней мокрой тряпкой, и вот уже готово поле для новых цветков воображения. Екатерина казалась совсем спокойной, тем удивительнее было, что сердце ее вдруг начало частить и биться в левую лопатку.

Вечером явился таинственный и важный Александр Иванович и сообщил, что в полночь он придет, чтобы сопровождать великую княгиню в покои императрицы. Проговорив все это, он не без достоинства удалился.

Туалет Екатерина продумала очень тщательно. Платье должно было быть скромным, но не убогим, не темным, Елизавета не переносила темные тона, но и не праздничным. Она остановилась на светло-синем платье-робе с глубоким вырезом, прикрытым старинными желтоватыми алансонскими кружевами. В этом платье она и заснула, прикорнув в тесном кресле. Разбудила ее Анна.

— Идут, — сказала она коротко.

— Кто? — не поняла со сна Екатерина.

— Должна предупредить ваше высочество, что может статься, что их высочество так же захочет быть у Их Императорского Величества.

Это было неприятное известие. Про мужа Екатерина забыла накрепко, и во всех воображаемых сценах ему не отводилась роль даже статиста.

— Предчувствие? — спросила она Анну с внезапно вспыхнувшим раздражением.

— Нет, подслушала, — ответила та серьезно и нимало не смущаясь, чувство юмора у милой девушки отсутствовало полностью.

Александр Иванович вошел с поклоном, приглашая следовать за собой. Перед входом в покои императрицы они действительно встретили великого князя, но он не подождал их, а юркнул в дверь первый.

Уже потом Екатерина узнала, как только Петр услышал, что жена заболела и позвала к себе духовника, он тут же пообещал любовнице Елизавете Воронцовой жениться на ней сразу после похорон. К счастью, Екатерина не знала этого сейчас, и мелочная злоба не помешала ей сосредоточиться на главном.

Вошли… Вот она — государыня. Золотая лампада светилась над ее головой. Елизавета сидела в большом кресле с широкими, обитыми красным бархатом подлокотниками, отекшие ноги ее, с трудом втиснутые в сафьяновые на изогнутом каблучке туфельки, стояли на подушке.

Екатерина упала на колени, низко склонила голову, потянулась щекой к сафьяновым туфелькам, а далее звук какой-то тревожный, птичий издало ее горло, словно она что есть силы сдерживала плач, но он вырвался наружу единой нотой.

— О, государыня, припадаю к стопам вашим… Простите, заклинаю, если прогневала вас…

А дальше все как трижды, четырежды отрепетировано в разговоре с самой собой, в письме, на исповеди. Вначале надо умолять, заклинать — отпустите ее за пределы России, на родину. Рядом стоял Петр, вид он имел несколько побитый, но хорохорился, топырил сварливо нижнюю толстую губу. Стоящий несколько поодаль Александр Иванович выражал только слепое подчинение.

Комната, в которой происходил разговор, была длинной, в три окна. Два из них были прикрыты шторами, в третье окно было видно звездное весеннее небо. Между окон стояли два столика с золотыми принадлежностями для письма. Перед тем, как упасть на колени, Екатерина цепким взглядом поймала глубокий, похожий на таз поднос с письмами. Показалось ли ей или там действительно лежали ее собственные письма?

— …жизнь моя здесь никому не нужна, я только доставляю неприятности вам, только делаю горе людям мне близким.

— Как же вы хотите, чтобы я вас отослала? У вас сын и дочь, — негромко, грустно сказала Елизавета и закашлялась, прикрывая рот платком.

— О, мои дети в ваших руках, и лучше этого ничего для них быть не может, — поторопилась с ответом Екатерина, она даже осмелилась чуть поднять голову, оглядывая Елизавету.

Государыня сделала знак рукой, мол, Александр Иванович, поднимите ее с пола, но Екатерина осталась стоять на коленях подле императрицы.

— Но как же я объясню обществу причину вашей отсылки? — спросила Елизавета, видимо, она тоже подготовилась к разговору.

— Тем же, чем я навлекла на себя ненависть вашего величества и великого князя, — слова эти были дерзки, но Екатерина шла ва-банк, а то дождешься того, что тебя впрямь вышлют за границу.

— Об этом я подумаю, — жестко сказала Елизавета, мол, это наша забота, — но чем же вы будете жить?

— Тем, чем жила, прежде чем вы удостоили взять меня сюда.

Ответ был логичен, но смешон, не в этом бы месте Екатерине кичиться своим нищенством, это почувствовала и Елизавета, когда бросила презрительно:

— Ваша мать в бегах.

Что ж, пришлось проглотить и это унижение, мало ли их было за четырнадцать лет жизни в России.

— Я знаю, она в Париже, — голос вполне правильно задрожал, и Екатерина отметила про себя: хорошо. — Фридрих Прусский прогнал от себя мою бедную мать за излишнюю преданность России.

За ширмами, что стояли вдоль стен, послышался слабый шорох. Кто там был? «Не иначе как фаворит», — подумала Екатерина. Елизавета тоже услышала этот шорох, неловко встала с кресла.

— Да поднимите же ее! — бросила она опять Александру Ивановичу, тон на этот раз был такой, что Шувалов не посмел ослушаться, и если бы Екатерина опять не пожелала встать, он держал бы ее за талию в висящем положении.

— Видит Бог, — сказала вдруг Елизавета с чувством, — как я плакала, когда вы заболели при вашем приезде в Россию, когда вы были при смерти, — лицо государыни затуманилось, она вся ушла в воспоминания.

В этот момент в комнате произошло чуть заметное перемещение. Петр чуть пододвинулся к государыне, — а Екатерина сделала шаг в сторону стола. Как ей хотелось подойти поближе! Но и издали она видела — да, это ее письма, по всей видимости те, что писаны Апраксину. Неужели на самом дне лежало главное послание, то, в котором она приказывает фельдмаршалу не продолжать войну с Фридрихом! Готовясь к разговору, она не проиграла, не, смогла, не посмела представить себе, что было бы с Елизаветой, попади ей в руки ЭТО письмо. «Государыня очень больна, — писала она Апраксину, рука не посмела вывести „при смерти“, — сейчас не до войны с Фридрихом, сейчас надо быть в столице, дабы избежать беспорядков и защитить законных наследников трона русского». Нет, не может быть, государыня не видела этого письма, иначе не было бы этого свидания… Тут новая мысль обожгла мозг — манифест! Ею вдруг овладел такой страх, такой ужас, что спина разом взмокла, в горле застрял крик. Но Елизавета, к счастью, переключилась на племянника. Как сквозь вату до Екатерины долетел голос императрицы:

— Ну, Петруша, ты хотел меня видеть. Говори… Петр мелкими шажками подбежал к Елизавете, изогнулся и зашептал в ухо. Александр Иванович тоже подошел поближе, вслушиваясь. Петр жаловался на свою горькую жизнь и на супругу. До Екатерины долетали слова: гордая, злая, упрямая. Не доверяйте ей, тетушка!

— Да ты не о ней, о себе подумай! Не ты ли на Фридриха Прусского молишься? — запальчиво воскликнула Елизавета. — Он враг наш. Враг России.

— Фридрих велик, — фальцетом крикнул Петр. — Но это не мешает ничему… Ничему! Вам не понять! Я люблю, но я не предатель. А она, — он ткнул пальцем в сторону Екатерины, — не любит Фридриха, но она упрямая интриганка, змея и гадина! — Вид у Петра был до чрезвычайности возбужденный, он размахивал руками, как паяц, хотел, видно, многое сказать, да слов не находил, одни эмоции были под рукой. В голосе его слышались слезы. Уж в чем в чем, а в ненависти к жене он был искренним.

— Петруша, да как же так можно… про жену-то? — усмехнулась Елизавета. — Ты помолчи пока, охолонись.

Она повернулась к Екатерине, и неожиданно поймала ее взгляд, устремленный на письма. Великая княгиня смутилась и, уже не сдерживаясь, крикнула Петру в лицо:

— Я хочу, сударь, сказать вам в присутствии Ее Величества, — она присела в поклоне, — что действительно зла на тех, кто советует вам делать мне несправедливости, и упряма, если вижу, что мои угождения не ведут ни к чему, кроме ненависти!

— Будет! — Елизавета хлопнула в ладоши и развела их в разные стороны, как разводят дерущихся детей или сцепившихся в схватке собак. — Я не для семейных склок вас позвала.

Она отвернулась от великого князя, глядя на Екатерину горящим взглядом.

— Вы, милочка, вмешиваетесь во многие дела, которые вас не касаются. Я не посмела бы делать подобное во время императрицы Анны. Какие приказания вы посылали фельдмаршалу Апраксину?

В комнате стало очень тихо. Обнаружив себя, прошуршало перо за ширмой, но и этот малый звук испуганно стих.

— Я? — голос Екатерины прозвучал в плотной, вязкой тишине как что-то инородное. — Мне и в голову никогда не приходило посылать ему приказания.

— Да вот же ваши письма, — Елизавета ткнула пальцем в поднос, голос ее прозвучал зло, иронически, настороженно. — А ведь вам было запрещено писать? Иль запамятовали?

Екатерина мысленно сотворила крест.

— Ах, ваше величество, вы правы. Я нарушила запрет. И умоляю вас простить меня! Эти три письма, — Господи, возопила она мысленно, только бы не было четвертого, — могут доказать, что я никогда не делала никаких приказаний.

— А зачем вы ему писали?

— По дружбе. Я поздравила его с днем рождения дочери. Рождеством… еще я ему советовала, не более, следовать вашим приказам.

Дальнейший обмен репликами был стремителен и остер, как выстрелы или шпажные удары.

— Бестужев говорит, что было много других писем.

— Если Бестужев так говорит, то он лжет.

— Ну так если он лжет, я велю его пытать!

— Это в вашей власти, но я написала только три письма!

Елизавета окинула ее гневным взглядом и отошла, чтобы пройтись по комнате и собраться с мыслями, — раз, другой… Петр Федорович настороженно следил за теткой, потом вдруг пошел с ней рядом. Заговорил он явно невпопад, и сочувствие его выглядело нелепо:

— Поверьте, ваше величество, нельзя с ней договориться, она все врет! Давеча начал с ней про собак… у меня ведь, знаете, порода! Поверьте, государыня, я дело говорю! Не может про собак, а может про моего министра Штамке… зачем он ей? Неважно! Я одинок! Конечно, я нахожу душу, которая сочувствует мне во всем. Это достойные женщины! Да и Александр Иванович подтвердит.

Шувалов немедленно стушевался. Елизавета расхаживала по комнате, занятая своими мыслями, но когда до нее дошли слова, которые, сбиваясь с грамматики и синтаксиса, сами собой выпрыгивали из уст разгоряченного наследника, она сказала почти участливо:

— Помолчи, Петруша. Мы с тобой потом поговорим.

Шувалов поймал взгляд Елизаветы, немедленно взял Петра Федоровича под локоток и вежливо, но твердо, что-то без остановки нашептывая ему в ухо, повлек его к двери.

— Я не хочу ссорить вас еще больше, — тихо сказала Елизавета великой княгине, — но мне хотелось бы кое-что сказать вам… потом, сейчас уже поздно, — добавила она неожиданно сердечно, и Екатерина тут же откликнулась на этот добрый знак.

— О, ваше величество, как я хочу отдать вам свое сердце и душу!

— Я представлю вам эту возможность. А теперь идите…

Ни жива ни мертва Екатерина в сопровождении Шувалова проследовала в свои покои. Никто не встретил их по дороге, даже Анна спала.

На столике рядом с кроватью стоял стакан кипяченой воды, который ей всегда ставили на ночь. Екатерина выпила его залпом. Вода не утолила жажду, не убила внутреннюю дрожь. С зажженной свечой она подошла к зеркалу. Из темноты выплыло бледное, в общем довольно хорошенькое лицо с мокрыми от пота висками и запекшимися губами.

— Я победила? — спросила Екатерина свое отражение. — Я выиграла эту партию? Теперь только терпение… Спрятаться ото всех и ждать…

Александр Иванович тихо вернулся в апартаменты государыни. Иван Иванович уже вышел из-за ширм. Старший Шувалов вошел в тот момент, когда фаворит нежно поцеловал Елизавету в ладонь.

— Лжива беспредельно, но и умна беспредельно, — со смешком сказала Елизавета. — И все-таки мне ее жаль.

— Но почему? — Иван Иванович был душой и сердцем на стороне государыни.

— Вы не видели, какой привезли ее в Петербург. Она была худа, испугана, плохо одета — совсем ребенок. Я дарила ей соболя и драгоценности. Их немедленно отбирала у нее мать, эта негодяйка Иоганна. И ведь не уследишь! Она вела себя так, словно это ее, старую чертову перечницу, привезли в жены к наследнику. Дура! Интриганка! А дочь лежала с воспалением легких, она почти умирала. Тогда она была очень вежлива и полна желания угодить.

— Это желание у нее и сейчас налицо, — заметил Иван Иванович.

— Еще бы… Она чувствует, что ей прищемили хвост. И шашни у нее с Бестужевым были, знаю, сердцем чувствую, — Елизавета ударила себя в пышную грудь. — И письма Апраксину она писала, и вовсе не такие безгрешные, как она хочет показать. Это я тоже знаю, но что делать? Как бы ни была плоха супруга наследника, лучшей-то нет. Петрушка дурак, так пусть хоть жена у него будет умная!

Старший Шувалов стоял в сторонке, с умилением слушая этот разговор, и для удовольствия своего шуршал спрятанными в кармане тайными бумагами, которые выкрала для него Анна. Взял на всякий случай — вдруг понадобятся… Все зависело от того, как разговор потечет, а он потек в правильном направлении. Документы предъявлять рановато. Пусть полежат. Они своего часа дождутся.

Корабли России

В Берлине были недовольны бароном Ионой Блюмом, он это чувствовал по тону получаемых шифровок. Кажется, какое неудовольствие можно учуять, обследуя клочок бумаги, где языком цифр давались только распоряжения — никаких оценок! Но и приказы можно по-разному отдавать. Ушел в прошлое придуманный Блюмом язык иносказания. Бесконечно обсуждать передвижение пасущихся на поле стад, как-то фрегатов, кораблей и шхун, можно в мирное время. Когда идет война, нужны подробности. Но не будешь же писать: расстояние от рогов до хвоста у стельной коровы 118 футов (читай — длина по килю), а вымя на 58 сосцов (читай — число орудий).. Зачем им в Берлине нужна такая скрупулезность? Не иначе как некий чиновник, мелочь, крыса канцелярская, желает выслужиться перед начальством и требует не только виды судов и курс их передвижения, но и названия, параметры, на какой верфи сработано, когда на воду спущен. Это уже, простите меня, работа не для шпиона, а для академика, любителя книжной пыли.

Должны же в Берлине понимать — он не сам роется в адмиралтейских «Юрналах», выписывая корабельные параметры, для этого у него есть моль канцелярская, которая все эти данные находит и в книжку списывает. Так этот плут и жадный человек вздумал работать сдельно. За каждое судно полтину требует. Может, он все эти шхуны и шнявы из головы сочиняет, или, того хуже, суда эти разломаны давно или в шведский плен попали! И ведь не проверишь. Вчера притащила моль бумажку. Блюм глазам своим не поверил. Написано: «шмак Сясь», при этом никаких параметров, пояснений, известно только, что сей шмак отбыл еще осенью в Курскую губу. А посему гони полтинник!

Блюм обиделся:

— Не может быть такого названия — Сясь. Нет в русском языке такого слова.

— Как же нет, если назвали. Шмак сработан в Сясьском устье, Сясь это река. Неужели не знаете?

Блюм с отчаянием тогда подумал, что здесь все можно выдумать: и название верфей, и рек, и кораблей, Россия так обширна — поди проверь! Не жалко ему пятьдесят копеек, тем более не своих, но ему нужны гарантии!

Если быть точным, то и шмаки его не больно-то интересуют, ему нужны серьезные суда: корабли, фрегаты, галеры, шхуны. Сейчас Блюм стал разбираться, что к чему, а раньше его провести было легче легкого. Что он знал, например, про шхуну? Только что это трехмачтовый парусник с косыми парусами. Теперь он разбирается во всех тонкостях, потому что знает: шхуны бывают обыкновенные, в которых две или три мачты, бывают шхуны бермудские или гафель, но таких в России не строят, есть шхуны бриги — их называют бригантинами. У бригантины фок-мачта оснащена как у брига, то есть с полной прямой парусностью, но грот-мачта уже с косыми парусами. А это красивее, изящнее. У фрегатов все мачты прямые. С галерным флотом он тоже знаком, но меньше его уважает.

О, корабли России! Может, и не стоило бы переходить на столь высокую и прекрасную материю после описания грязной шпионской возни Блюма, но ведь не всегда угадаешь, как естественно перейти на ту или другую тему… А так хочется помянуть наши корабли вместе с именами пращуров наших, которые их сочиняли и строили, ходили, по их палубам, палили из пушек и птицей взлетали вверх по реям, ставя паруса и выполняя приказы — нормальный человек не в состоянии их запомнить, но с детства от них замирала душа. Все эти звонкие команды касались просто парусов: фок-марселей, грот-бом-брамселей, фок-бомбрамселей и крюйс-стень-стакелей.

Человечество много приобрело с развитием промышленной цивилизации, но сколько утрачено! Кроме потери лошадей, как тягловой силы, карет — как транспортного средства, шпаги — как оружия, слова «сударь» — как обращения, а также массы милых и добрых понятий и вещей — все они ушли за пыльную музейную тесьму, мне особенно жалко парусных кораблей. Кто знает, может быть, они еще вернутся — и не только для киносъемок или учебных вояжей, а как средство передвижения. Для этого надо, чтобы люди в бестолковой их жизни поняли, наконец, что торопиться им некуда, что красота просто обязана спасти мир и что более экологически чистого двигателя, чем парус и ветер, невозможно придумать.

Я держу в руках старинную книгу «Список русских военных судов», составленный блистательным морским историографом Феодосием Веселаго[31]. Книги его по истории русского флота я читаю как романы, право слово.

«Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до середины»[32] — это об «Илиаде», об ахейских мужах, плывущих на троянскую брань. Наш список кораблей сух и лаконичен: имя, вооружение, параметры в футах и дюймах, даты — начало постройки и спуск на воду, место постройки и, разумеется, смерть.

«… сей длинный выводок, сей поезд журавлиный…» Суда самые разные, от разнообразия их захватывает дух: корабли, фрегаты, шнявы и шлюпы, брики и бригантины, а также люгера, флейты, иолы, гальоты, яхты, галсы — всего не перечислишь.

Особо выделены суда, связанные с именем Петра Михайлова, одни он строил, на других плавал. Под этим псевдонимом скрывался царь наш Петр I. Линейный корабль «Полтава» был сработан Петром Михайловым, а потом плавал под его флагом. Шнява «Мункер», спущенная на воду на Олонецкой верфи в 1704 году, также построена Петром вместе с мастером Иваном Немцовым. Отслужив свой недолгий век, «Мункер» сохранялся в Кронштадтской гавани для памяти и был разломан только в 1732 году.

Почетное место в «Списке» занимает линейный корабль «Ингерманланд», построил его в 1715 году мастер Козенц, но проект и чертежи разработаны Петром I. Имя кораблю дано по названию древней Ижорской земли. Это был один из лучших кораблей своего времени. У «Ингерманланда» была великолепная парусная оснастка, на его фок- и грот-мачтах впервые у нас появились брамсели, паруса третьего яруса. Длительное время корабль оставался флагманским кораблем Балтийского флота, он участвовал во всех морских кампаниях, а в 1716 году под штандартом государя командовал соединенным англо-голландско-датско-русским флотом в войне со Швецией. «Ингерманланд», также было назначено хранить для памяти. Находясь на вечной стоянке в Кронштадтской гавани, он затонул во время сильного наводнения.

В «Списке» Веселаго таких подробностей, естественно, нет. У перечня судов другое назначение, они должны быть названы. Имена их и пленили меня больше всего. Скажем, «Ягудиил», построен в Архангельске, через семь лет продан в Амстердаме. Есть корабль[33] с очень длинным названием «Святой Клемент папа Римский», он нес на борту 80 орудий, построен в Петербурге мастером Качаловым. Через два года после спуска на воду в 1758 году «Святой Клемент» стал в док на тимберовку[34], потом плавал еще двадцать лет и только после этого был разломан в Кронштадте.

Жили когда-то шнявы «Роза», «Принцесса» и «Фаворитка». «Принцесса» разбилась в 1716 году в Балтийском море у острова Рема, а «Фаворитка» погибла в Финском заливе в 1741 году, налетев в тумане на камни. Фрегат «Гремящий», линейный корабль «Благолепие», несколько «Св. Николаев», «Св. Исаакий» — много! И еще целый выводок галер и полугалер, так называемых «скампавей»[35]. Вот где праздник имен!

Очень много галер сработано мастером Аланчени-новым, они на 16 банок, длину имеют 126 футов, ширину 18. Здесь есть «Треска», «Спесивая», «Добычливая», «Удалая», «Легкая». Галеру «Турухтан», сделал мастер Борисов, она с пометой «конная» — на 16 банок, несет десять орудий. Борисов построил еще галеры «Галку», «Снегиря», «Могилев», «Орту», «Полоцк». Галера «Счастливая» — частое название в «Списке» — мастера Кучковского, разбилась в Вина-де, жила семь лет. Галера «Быстрая» жила одиннадцать лет, была разломана в Фридрихсгаме в 1761 году. И это, оказывается, хороший возраст!

Почему они так мало живут, эти дивные творения рук человеческих? Конечно, они гибнут в морских баталиях, в бурях, садятся на мели, разбиваются в тумане о скалы. Но гораздо больше погибло их на стоянке в кронштадтской гавани, воистину это кладбище кораблей. Скупая запись «разломан» — самая частая. Они просто сгнили.

Огромное количество судов унесли пожары. Два наиболее значительных случилось от молнии в галерной гавани в Кронштадте 11 июля 1771 года и 25 мая 1796 года. Адмиралу Корсаку тогда было семьдесят один, он видел этот пожар.

Может, это только написано — от молнии? Гроза — это как кара Божья, никто не виноват… или все. Но на Руси пожары чаще случались не от молний, а от беспечности, как говорится — «от копеечной свечки».

Жутко представить, как горели они, плотно прижавшись бортами друг к другу, все эти «Снегири», «Галки», «Черепахи», «Чечетки», а также «Легкая» и «Спесивая», «Друг», «Умная», «Злая», «Волга» и «Двина» — всего около шестидесяти. Полыхал адский огонь, гудело пламя. Пожар было видно в Петергофе, Ораниенбауме и в самом Петербурге.

Одно утешает, эти галеры все равно разломали бы на дрова, а дрова нас дарят теплом. Все мы умираем и переходим в другое качество… Но теплеет на сердце, когда я представляю легкую яхту «Наталью», что прыгает по балтийским волнам, ее привезли из Голландии в 1719 году. Лоцсуда «Нептун» и «Тритон» несут на своих бортах гардемаринов — учеников Морской Академии. Надуваются паруса у шняв «Диана» и «Лизет», что поспешают по каким-то серьезным военным делам. Вечная вам память, русские парусные корабли!

Однако revenons a nos moutons — вернемся к нашим баранам, то есть петиметрам и вертопрашкам, кавалерам и фрейлинам, шпионским играм и интригам.

В отличие от барона Блюма «племянницу леди Н.» очень ценили в секретной канцелярии Берлина. Сообщение об отравлении императрицы, пущенное предусмотрительным Блюмом по двум каналам — один через Брадобрея в Кенигсберг, другой через английское посольство — сыграло свою роль. Нельзя сказать, что сообщению поверили в полной мере, тем более что Елизавета пока не умерла. Не стали также обвинять Анну Фросс в дезинформации. Но для себя как бы решили, что была сделана попытка отравления русской императрицы, что уже хорошо. Главное, чтоб не попались! Памятуя о высоком положении, которое удалось занять Анне, ей давали теперь поручения другого сорта. В ее задачу входило сообщать в Берлин дворцовые сплетни, касаемые опять-таки здоровья императрицы, настроения наследника, его супруги и того, что удалось услышать из приватных разговоров окружения Екатерины. Интересовались в Берлине также, как идет дело арестованного Бестужева. Особое место занимали вопросы, касаемые опальной Брауншвейгской фамилии, что обреталась в Холмогорах, кроме, естественно, Ивана, тот уже был переведен в Шлиссельбург.

0

146

Малая оплошность

Пятница… Снег на Невской перспективе истоптали, исследили до самой мостовой, и кое-где возок царапал камни. Блюм ехал на свидание с Анной Фросс. Барон явился на паперть собора в роскошной енотовой шубе. День был уже весенний, теплый, барон в своей шубе мало того что упрел, как каша в русской печи, он был необычайно заметен. Во всяком случае, русский из Тайной канцелярии, а таковым он считал князя Оленева, увидел Блюма раньше, чем он его. Барону ничего не оставалось, как ретироваться к своему возку.

— Сударь, погодите… Я намерен узнать у вас об Анне Фросс. Я всегда встречаю ее здесь… по пятницам. Она придет сегодня в собор?

— Ничего не знаю и не понимаю, — крикнул по-русски Брюм и захлопнул дверцу.

Кучер стегнул лошадей. Никита бросился было за возком, потом вернулся, осмотрелся и увидел на входе в собор Анну. Он решил поговорить с ней до того, как она войдет внутрь, до ее благочестивой молитвы. Анна не удивилась, увидев Никиту на паперти.

— Анна, милая, я искал вас. Мне необходима ваша помощь.

Она молча кивнула головкой, улыбнулась туманно.

— Когда-то мы договорились с ее высочеством великой княгиней, что будем поддерживать связь через вас. А сейчас ее высочество больны и никого не принимают.

— Это так.

— Но мне необходимо видеть великую княгиню. И чем быстрее, тем лучше. У меня неотложное дело. Вы можете передать записку ее высочеству? Я пишу, что прошу аудиенцию. А вы уж похлопочите за меня, — добавил он с улыбкой.

Анна молча взяла письмо и сунула его в большую, висевшую на шнурке кунью муфту.

— Я не могу решать за ее высочество, — сказала она важно, — но думаю, вы будете приняты завтра же. Приходите утром часам к одиннадцати к воротам со стороны Красного канала. Я буду ждать вас.

Никита поклонился. Подходя к карете, он заметил маячивший невдалеке знакомый возок, господин в енотовой дохе прогуливался рядом. Смешная персона…

Анна прошла в собор, села на свое обычное место у колонны. Как она и ожидала, спустя пять минут сзади ее звякнула крышка, раздался скрип скамьи, потом ее осторожно дернули за рукав.

— Зачем он приходил? — шепотом спросил барон.

— Мы встретились случайно. Не мешайте мне молиться. Сидите тихо!

Пересидеть Блюма было невозможно. Если бы Анна час беседовала с Богом, а то и два, он так же торчал бы сзади, дергал ее за рукав и шептал обиженно в ухо. По счастью, разговор Анны с Богом уместился в восемь минут.

Как только они вышли из собора, барон начал свой допрос, и сразу на истеричной ноте.

— Я видел… видел. Что он вам передал?

— Не скажу! Отвяжитесь!

— Если вы не ответите мне, то ответите другому. Вы знаете, о ком я говорю.

Речь шла о загадочном резиденте, который, по утверждению барона, уже месяц как прибыл в Петербург. Человек этот был решителен, смел до безрассудства, жесток, и барон стращал им Анну, как стращают волком малых детей. Она подозревала, что резидент был просто выдумкой Блюма, но с этим маленьким занудой и обманщиком ни в чем нельзя быть уверенной.

— Помолчите, несносный вы человек! Каждую пятницу я приношу вам сведения о жизни во дворце. Может быть, это не очень значительные сведения, но что-то они стоят. Я же от вас уже месяц не получаю ни пфеннига, ни луидора, ни рубля. Князь Оленев добрый человек. Если со мной случится беда, он мне поможет, он — не вы! А теперь идите! — Анна вдруг щелкнула Блюма по носу, совсем как проказливая девочка, и припустилась бегом в сторону дворца.

Блюм стремительно бросился за ней, догнал ее не без труда, опять, схватил за рукав.

— Я пришел сказать вам, что меня вызывают в Берлин, — слова от быстрого бега вылетали со свистом. — Я уезжаю днями…

Анна редко удивлялась, а это заявление Блюма ее поразило. Кому в Берлине мог понадобиться этот ничтожный человечек?

— Брадобрей арестован, — продолжал Блюм.

— Кем еще? — пренебрежительно спросила Анна.

— Русскими. Про вас он ничего не знает, так что вам ничего не грозит. А про меня он знает все. Просто удивительно, что он так долго молчал. В противном случае я уже давно был бы арестован.

— Вот и уезжайте скорее!

— И уеду! — опять взъярился Блюм. — Не вам меня учить!

У Анны хватило ума промолчать, иначе эта перепалка никогда бы не кончилась.

— Вместо меня к вам придет другой человек, — продолжал Блюм.

— Резидент?

— Резидента я выдумал. Сейчас у вас будет оч-чень трудное время. Вы останетесь одна, без поддержки и совета.

Вид Анны позволял понять, насколько высоко она ценила поддержку и советы маленького барона, но он не смотрел на ее насмешливое лицо, взгляд его был устремлен вверх в синее небо, он смотрел на птиц в полете. Поверженные шпионы часто бывают сентиментальны.

— Через неделю, а может быть через месяц, к вам явится человек. Встреча должна произойти, как обычно, в пятницу на этом же месте. Запомните пароль.

— Ничего я не буду запоминать. Вздор какой!

— Пароль таков, — Блюм словно не слышал глупых слов вздорной девицы.

— Вопрос: «Простите, я ищу собор Святой Екатерины». Ваш ответ: «Вы ошиблись, это храм Святого Павла, а к собору Святой Екатерины я вас могу проводить». Этому человеку можете доверять как мне самому.

— Вам я не доверяю ни на грош! И какой дурацкий, длинный пароль вы придумали! Он что — идиот? Заблудился?

Блюм смотрел на нее с грустью, потом вдруг улыбнулся нерешительно:

— Попрощаемся, фрейлин Анна… — Он сделал к ней шаг, намереваясь поцеловать руку, но обе ручки были спрятаны в муфту. Прежде чем Анна поняла, что от нее хочет этот несносный барон, он запутался в шубе и чуть не упал. Попрощались они, к удивлению друг друга, даже сердечно.

«Все-таки он смешной, — думала Анна, торопясь по коридору дворца в покои великой княгини. — Смешной и глупый… Только бы не встретить Шувалова!»

Александр Иванович безошибочно угадывал, когда Анна нагружена какой-нибудь секретной информацией. Сейчас ей меньше всего хотелось показывать ему письмо Оленева. Не Шувалову решать — принимать ее высочеству князя или не принимать. И потом… это так приятно — обмануть «главного инквизитора». Пока она никак не может прекратить его опостылевшие ласки. Но императрица не вечна. Барон Блюм уже не висит гирями у нее на руках. И конечно, она никогда больше не пойдет в пятницу в собор Св. Павла, молиться можно и в другие дни недели… Ее высочество займет трон и уж тогда Анна получит вознаграждение за свою верность и преданность. (Как все бессовестные люди, она была совершенно уверена в своей верности Екатерине) Она станет богата и недосягаема для всей этой шпионской мелюзги с их дурацкими паролями. А старикан с отвратительным тиком, со всей его службой, глупой женой и мокрой, потной спиной будет у нее вот здесь! Она посмотрела на свой розовый кулачок и рассмеялась.

— Что с тобой, Анна? Где ты была?

О, такое с ней случилось впервые! За приятными мыслями она не заметила, как предстала перед великой княгиней. Той зачем-то понадобилось выйти в большую прихожую. Уверенная, что ей ничего не грозит, Анна расслабилась, потеряла бдительность. В противном случае она, конечно, не брякнула бы, не подумав:

— Ах, ваше высочество, простите мне мою дерзость. У меня к вам просьба… Князь Оленев просит об аудиенции… — и она протянула письмо.

— Просит, через тебя? — потрясение спросила Екатерина, она помедлила, но потом вскрыла письмо. Анна уже поняла свою оплошность.

— Нет, ваше высочество… Князь просит сам по себе… Мы встретились случайно!

— Как давеча с графом Понятовским…

— Нет, нет… здесь совсем другой случай. Князь Оленев передал мне письмо.

— А откуда ты знаешь его содержание? Он сам тебе сказал?

— Дело в том, что я давно и хорошо знакома с князем… — спасаясь, Анна схватилась за соломинку и погубила этим себя окончательно.

Рассказать про мастерскую Мюллера не составило труда, и то, что туда захаживал князь Оленев, тоже легко было объяснить. Мостик от мастерской Мюллера до княгини Гагариной — рекомендательницы — был сочинен Шуваловым ранее. Мало ли как будут развиваться события, может и пригодиться! Анна доверительно щебетала, как княгиня заказала у Мюллера портрет своей племянницы, лицо срисовано с натуры, а для фигуры позировала Анна. Она так понравилась княгине Гагариной, что та взяла ее к себе в дом.

Главное, чтоб не выползло само собой то косматое, кромешное, страшное под названием Калинкинский дом. Сама-то она убережется упоминать об этом факте ее биографии, но князь Оленев… В его скромности Анна не сомневалась, но он так глуп, так наивен! Если великая княгиня начнет его расспрашивать… Он так уверен в невиновности Анны, что легко может выболтать все, вот, мол, как судьба несправедлива к бедной девочке! Но ее высочество на этом не проведешь.

Томимая страшными предчувствиями, Анна вдруг разрыдалась. Слезы эти несколько смягчили великую княгиню, и она прекратила свой допрос.

— Если князь Оленев и приходил в мастерскую этого Мюллера, если даже он оказывал тебе знаки внимания и хлопотал за тебя, это вовсе не значит, что ты теперь можешь оказывать у меня ему содействие. Это просто смешно!

И все… кажется, инцидент был исчерпан, но на следующий день, после того, как камердинер Шкурин позвал князя во дворец, встреча его с великой княгиней началась напряженно. И вообще потекла как-то не по тому руслу.

И какой подпоручик не захочет быть поручиком?

— Садитесь, князь. Благодарение Богу, я могу теперь принимать в своих покоях кого хочу… — Екатерина задумалась на мгновенье, — почти…

— Благодарю вас, ваше высочество… Никита сел, спина его неестественно выпрямилась, как на плацу… Черт! Он и не предполагал, что будет так сложно начать разговор. Он предпочел бы беседовать стоя.

Екатерина рассматривала его спокойно и доброжелательно. По-немецки чистоплотная, всегда тщательно, хоть и без претензий одетая, с чистым розовым лицом без каких-либо дефектов, как-то: прыщиков, пятен, отечностей, — она выглядела очень добропорядочной и искренней. Чистоплотность внешняя как бы однозначно предполагает опрятность внутреннюю, душевную, а Никита смотрел на ее алый рот и думал: «Обманщица… Блазница… как сказал бы Гаврила. А может, он сам себя завел в этот самый блазнь, сам ошибся?»

— Я очень рада видеть вас, князь, — низкие, глубокие ноты сообщили голосу томность. — Помнится, вы обещали мне свою помощь? Но я не буду злопамятной, — она доверительно коснулась его рукава. Никита скосил глаза, ноготь на ее указательном пальце был в белую крапинку… Он откашлялся.

— На балу, ваше высочество, если вы помните, я упомянул в разговоре о девице Мелитрисе Репнинской, фрейлине Их Величества, — сказал он поспешно и озабоченно, явно не попадая в предложенный ему интимный сюжет отношений. — Так я хотел бы знать…

Но Екатерина не желала терять освоенных позиций и, словно не слыша гостя, продолжала:

— Да, вы правы, мы встретились на балу при грустных обстоятельствах. После бала я искала вас, до вы куда-то пропали.

— Пропал не я. У меня все благополучно, сударыня. Ах, простите, ваше высочество. Пропала фрейлина Репнинская. Я в отчаянии!

— Да вам-то что до нее? — неприязненно спросила Екатерина, вспоминая худенькую, неоперившуюся девочку… посредственность, конечно… если она ее с кем-то не путает.

— Я опекун Мелитрисы Репнинской.

— Что за страсть, милостивый государь, опекать неоперившихся девиц? У Анны Фросс вы часом не опекун?

Никита смутился, он никак не ожидал подобного вопроса.

— Ни в коей мере, ваше высочество, — голос его прозвучал холодно и отчужденно. — Случилось так, что я принимал участие в судьбе Анны Фросс, когда она приехала в Россию.

— И каким же образом вы принимали это участие?

— Только как рекомендатель, — Никиту вдруг стал забавлять этот допрос, великая княгиня явно ревнует — невероятно! — Я хочу вернуться к вопросу о пропавшей Репнинской.

— Очень странно, что вы выбрали для этого разговора меня. Эта девица вовсе не моя фрейлина, я не несу за нее ответственность.

— Позвольте вам не поверить…

Только почтительность звучала в голосе Никиты, он даже глаза опустил в пол, но оба поняли, что разговор перешел в новое качество.

— Объяснитесь, князь!

Исчезла просто женщина, перед ним сидела королева, взметнулся острый подбородок, полная рука уткнулась в бок, в этом жесте было что-то простонародное, непреклонное. «О, конечно, она сильнее меня, эта козырная дама! Я не буду сводить с тобой счеты, гордая женщина, я паду ниц, чтоб пробудить в тебе сострадание, но Мелитрису ты мне отдашь…» — так думал Никита, думал важно и торжественно, а сам уже частил, сыпал подробностями, рассказывая про письмо Мелитрисы и про якобы обещанный драгоценный убор, и про визит Бернарди, который рылся в сундучке девушки. Последнее, он высказал не как догадку, а как случившийся, точно известный ему факт. Екатерина не перебивала ни словом — слушала.

— Естественно предположить, что Мелитриса тоже арестована, — закончил Никита свой рассказ, — но я справлялся. Тайная канцелярия не имеет отношения к ее пропаже.

— У вас такие связи в Тайной канцелярии? — Екатерина саркастически рассмеялась. — Вам можно позавидовать!

— Мне сейчас не до смеха, ваше высочество. Бернарди арестован, и Ададуров, и Елагин…

— Все эти люди пострадали за одно и то же — верность мне! Не понимаю, какое отношение к ним может иметь эта девица?! — воскликнула Екатерина и замолкла, удивившись неожиданной догадке. Усилием воли она стерла с лица озадаченное выражение. Что хочет от нее этот въедливый, бесцеремонный князь? А ведь когда-то он был очень мил.

— Помогите найти Мелитрису, ваше высочество, — ответил ее внутреннему монологу Никита.

— Вздор какой! При дворе говорят, что ваша Мелитриса бежала с мужчиной… — Ей хотелось добавить, что подобная дурнушка с любым сбежит, только помани, но она одернула себя.

— Слухи для того и существуют, чтобы скрыть истину. Она не сбежала, — Никита повысил голос, — ее похитили. Я знаю, Мелитрису силой увезли какие-то люди… и подозреваю, что они искали то же, что Бернарди.

Он ожидал от великой княгини чего угодно, только не этого вдруг словно смятого, униженного выражения, она даже как-то странно сгорбилась, отвернув лицо.

— Умоляю вас, князь, верить мне. Я не имею к похищению вашей подопечной никакого отношения. Да и зачем мне?

— Из-за ваших писем, — фраза сама слетела с губ Никиты, сорвалась и камнем полетела вниз в бездонную пропасть, и оба замерли, ожидая, когда слова ударятся о дно и вернутся к ним рассерженным эхом.

Никита уже жалел о сказанном. На щеках великой княгини зажглись два оранжевых пятна, словно румянец слился с румянами и появился как золотушная сыпь.

— Вы знаете, где эти письма? — глухо спросила Екатерина.

— Да… пока в безопасности.

Обладатель внутреннего голоса завозился где-то за пазухой, пискнул высокомерно: «Князь, до чего ты дошел?» — «Молчи, гуманист!» — так же жестко, разумеется, мысленно, ругнулся Никита.

Направляясь во дворец, он совсем не так хотел построить разговор. Письма Екатерины лежали у него в кармане камзола, и он собирался только половчее выбрать момент, чтобы предъявить их, как главный козырь обвинения. А в этой небольшой гостиной, глядя в золотистые глаза, он отчетливо понял, что не сможет, не осмелится достать их и бросить в лицо гневное обвинение: «Вы обманщица, сударыня!»

Есть порода людей, которым ничего не стоит обвинить ближнего в самых страшных грехах, а уж если, как говорится, «за руку поймали», то здесь спуску не дадут и на трупе станцуют. Но есть, к счастью, и другая порода людей, которым непереносимо чужое унижение. Как только Никита понял, что великая княгиня не является организатором похищения Мелитрисы, он по-другому оценил ситуацию. Да, Екатерина через голову Елизаветы посылала приказы в армию, да, по ее вине мы упустили плоды победы… Но разве он, князь Оленев, вправе судить ее за это? Тогда все говорили, что императрица помирает. Выздоровела, встала на ноги — вечного Вам здравия. Ваше Величество! Но в интригах Ваших — разбирайтесь сами. И потом, что мы в Пруссиях потеряли? Екатерина не шпионила в пользу Фридриха, а хотела предотвратить большую бузу, которая могла бы возникнуть в столице при смене престола. Все, хватит… Это Их дела, а вот Мелитриса — это его дело. И если эти чужие письма, которые сейчас в прямом смысле слова жгут ему кожу, могут помочь найти девушку, то он не раздумывая прибегнет к действу, которое во все времена называлось шантажом.

— А почему мы не можем предположить, что Мелитрису Репнинскую похитили шпионы некой державы… с которой мы воюем? Я имею в виду Пруссию, — подобный поворот неожиданно пришел Никите в голову, и он ухватился за него с энтузиазмом.

— Это мало вероятно, — негромко сказала Екатерина и закашлялась, прикрывая рот руками.

— Но почему же, похитили и держат в каком-нибудь дому… — Он понимал, что несет околесицу, но сейчас хотел одного — разговорить великую княгиню, заставить ее думать и высказывать предположения. Возможностей и связей у Екатерины побольше, чем у него.

— В горле першит, — сказала она, совладав, наконец, с кашлем и поднимая на него глаза. — Я преклоняюсь перед вами за верность бедной сироте. Это человеколюбиво… Бедную фрейлину надо искать! — Она встала и легкой походкой прошлась по комнате. — Я помогу вам, чем смогу. Только объясните, князь, с какого конца взяться за дело?

Никита перевел дух. К великой княгине полностью вернулось самообладание, теперь можно продолжать разговор.

— Ее светлости принцессе Курляндской что-то известно об этом прискорбном случае, — пояснил Никита. — Я был у ее светлости дважды. Гофмейстерина не желает говорить со мной на эту тему. Может быть, вашему высочеству больше повезет?

Она кивнула, милостиво протянула руку, и он благоговейно — пристыженный внутренний голос безмолвствовал — ее поцеловал. Аудиенция была закончена.

Екатерина осталась одна. После ночного разговора с императрицей, где была выиграна такая битва, она позволила себе успокоиться. Ей казалось, если этих писем не было на золотом подносе в гостиной Елизаветы, то их уже и в природе нет — сгорели, сгнили… И они тут же вылезли, словно рука покойника ухватила ее за подол..

Понятно, что к Оленеву письма попали через эту девчонку беспородную — Мелитрису. Все это не выдумка, это реальность, князь Оленев не такой человек, чтобы блефовать попусту. Следствию над Бестужевым и прочими осужденными далеко до конца. Хорошо, если приговор вынесут хотя бы к осени. Но в России с такими вещами не торопятся, а это значит, что проклятые письма имеют по-прежнему огромную ценность для следствия.

Встреча с принцессой Курляндской произошла в церкви во время литургии. Екатерина явилась туда без всякого сопровождения, почти тайно. Болезнь, которую она себе придумала, позволяла нарушить этикет.

Императрица стояла по центру алтаря, — несколько поодаль молилась свита. Елизавета не преклонила колени, видно, раздутые ноги и воспаленные суставы не позволяли долго стоять на коленях, но кланялась она низко, украшенные брильянтами крест на золотой цепи спускался почти до пола, тянул к земле голову.

Герцогиня Курляндская молилась в боковом приделе. Голову ее и горбатую спину покрывал большой кружевной платок, она словно пряталась от всех за колонной. Екатерина незаметно переместилась к ней поближе, опустилась на колени. Молилась великая княгиня страстным, спешным шепотом, произнесенная с акцентом молитва далеко разносилась по церкви. Через полчаса, а может быть, через час, она «заметила» подле себя принцессу Курляндскую.

— Ах, милая Екатерина Ивановна. Я вас не узнала, — ласково произнесла Екатерина.

Принцессу редко называли по крещеному имени, ее помнили Ядвигой Бирон, хотя, естественно, никогда не произносили вслух ненавистного имени.

На следующий день принцесса Курляндская посетила «больную». Екатерина приняла гостью в постели, потом велела одеть себя и сервировать стол для кофею и прочих напитков.

Беседа двух женщин была очень сердечной. Прошли те времена, когда Екатерина ревновала мужа к принцессе, особенно обидна была неразборчивость великого князя. Целуйся с красоткой, это еще как-то можно понять, но влюбиться в горбунью! Это просто извращение… Сейчас сердцем Петра владела Лизанька Воронцова, а у принцессы был жених Александр Черкасов.

Тему для беседы найти было легче легкого. Достаточно было произнести вслух имя Карла Саксонского, как беседа заскворчала с живостью шкварок на огне.

— Ах, ваше высочество, вообразите… сиятельный Карл, — голос принцессы скрипнул, — поехали на охоту… Смешно, какая охота в марте? Это просто прогулка в сторону необозримого Ладожского озера. Карл, конечно, замерз, как ледышка… Об этом немедленно доложили государыне.

— Знаю, — скрипнула в ответ Екатерина.

— Она послала мальчишке соболя, — принцесса тут же поправилась светски. — Их Величество изволили преподнести…

— Да будет вам, — перебила ее Екатерина. — Я тоже получила в подарок соболью шубу.

— Как можно равнять подобное? Вы, ваше высочество, супруга наследника престола. И потом…

— И потом — это было так давно. Это вы хотели сказать?

Вид у обеих был чрезвычайно чопорный и официально-надутый, уж очень обижены они были за Россию.

— Я не признаю намерения канцлера Воронцова относительно Курляндии справедливыми, — осторожно сказала Екатерина. — Государыня далеко не всегда следует его советам.

— О, вы правы, — принцесса так и зарделась, она не надеялась на столь благоприятный исход беседы — ей обещали поддержку.

— Конечно, в первую очередь я поговорю с моим царственным супругом. Он имеет право входить к государыне несоизмеримо чаще, чем все прочие. Они поговорят… по-родственному. Их высочество Петр Федорович не любит Карла, — добавила Екатерина значительно.

— О, благодарю вас, ваше высочество! Благодарю за участие…

Далее разговор спрыгнул с государственной темы и пошел петлять по дворцовым коридорам и закоулкам — всех ведь надо было обсудить; Сплетничать о том, о сем весело и необычайно приятно. На Мелитрису Репнинскую вырулили как бы невзначай, но принцесса тертый калач, дворцовая выучка это интуиция плюс уменье слушать, сразу поняла: весь этот разговор катился к одному-единственному вопросу, и на этот вопрос надо было ответить без обиняков. Видно, слишком серьезен этот вопрос, если цена, за него предложенная, так велика. И вопрос прозвучал:

— Репнинская арестована? Кем, Екатерина Ивановна? Что вы знаете об этом, голубушка?

Слово «сгорбилась» вряд ли уместно применять к Ядвиге Курляндской, красиво причесанная голова ее так и втянулась в плечи, в кружевной темный платок, как в черепаховый панцирь. «Всего-то?» — с недоумением подумала принцесса.

— Сам арест я не видела, — сказала она чуть слышно. — Но я видела двух офицеров, которые приходили за ее сундуком.

— Они спрашивали про ларец ее отца?

— Нет. Они забрали все, что было, и ушли.

— Офицеры предъявили какую-нибудь бумагу?

— Да, но это была бумага не для ареста. Это был билет на обыск. Написано очень лаконично, печать, все как положено.

— Там была подпись Шувалова?

— Александра Ивановича? — принцесса наморщила лоб, вспоминая. — Не-ет, его подписи не было. Очень бойкие молодые люди, — она замялась на мгновение, а потом медленно, словно нехотя, сказала: — Дело в том, что одного из офицеров я знаю. Вернее не его самого, а маменьку его…

— В каком он чине? — перебила принцессу Екатерина.

— Кажется, подпоручик. Я ничего в этом не понимаю…

— И, конечно, очень хочет стать поручиком… — Екатерина хлопнула в ладоши и велела явившейся Анне обновить все на столе: еще кофе, еще бисквитов, еще сливок, и когда все было принесено, она устроилась в кресле поудобнее и сказала: — Теперь, милая Екатерина Ивановна, расскажите мне все это еще раз, и умоляю — поподробнее…

Нелепость

Пухлые мартовские сугробы укутали по самые верхушки и стриженые лавры, и кусты простонародной калины с прозрачными, стеклянными ягодами, и клумбы, (обвязанные еловым лапником розы. Было холодно. Казалось, зима ни на пядь не собирается сдавать своих позиций, но тени уже стали сини, снег ноздреват, воздух пьян. Похожие на ноты плоды лип шуршали над головой, вызванивая весеннюю мелодию.

Мелитриса быстро шла по аллее вдоль решетки дворцового парка, она любила здесь гулять. Аллея напоминала почти забытую родительскую усадьбу, там тоже были черные, гладкие стволы лип, так же кричали галки.

Она уже порядком замерзла и решила вернуться во дворец, когда увидела по другую сторону ограды быстро идущую женщину. Мелитриса заметила ее издалека из-за необычайно яркой, канареечного цвета епанчи. Поравнявшись с девушкой, женщина ступила в сугроб и, схватившись руками без перчаток за прутья решетки, крикнула:

— Вы фрейлина Их Величества Репнинская?

— Я… — Мелитриса опешила, кто мог знать ее за дворцовой оградой в чужом петербургском мире?

Предчувствуя недоброе, она подобрала юбки и прямо по сугробам полезла к решетке. Женщина дождалась, когда Мелитриса приблизилась к решетке вплотную. После этого она сказала шепотом:

— Только тихо… Ни словом, ни жестом вы не должны себя выдать! Случилась беда. Ваш опекун князь Оленев… Он ведь ваш опекун?

— Да говорите же!

— Тихо, я сказала… Он жив, не волнуйтесь. Просто его ранили на дуэли. Он желает вас видеть.

Оглушительная, страшная новость лишила Мелитрису голоса, она только вздохнула глубоко, захлебнулась воздухом и стала, явно плохо соображая, протискиваться меж прутьев решетки, желая вырваться на волю.

— Прекратите, право… Экая вы… фуй! — ворчливо заметила женщина, голос и манера, не говоря уж о епанче, выдавали в ней простолюдинку. — Пошли через калитку. Там открыто и часовой куда-то отлучился. Пошли скорее! Карета за углом.

Когда Мелитриса выбралась на твердую землю, сапожки ее были полны снега, подол шубы намок, а шляпа съехала на затылок. Она тут же припустилась бежать. Удивительная канареечная женщина уже ждала ее у калитки. Часовой вернулся на свой пост, но он не задал Мелитрисе ни одного вопроса, только отдал честь ружьем и покосился на необычайно пышный бюст, обтянутый желтой китайкой.

— Бежим, — крикнула женщина.

Карета оказалась просторным, выкрашенным под лак возком с розочками на дверцах, словно на крестьянских горках, где хранится посуда, и непрезентабельным кучером в нагольном тулупе. Крытые фартуками лошади мелко дрожали от холода, а может, от болезни.

Все эти мелочи запомнились Мелитрисой машинально, они отвлекали от главного, о чем она боялась думать. В сказанное незнакомкой она поверила сразу и безоговорочно. Все в жизни повторяется, — любил говорить князь Никита, очевидно предчувствуя, что опять будет ранен и похожая на Марию девушка будет обмывать его рану. Мелитриса хорошо помнила рассказ про дочь ювелирщика и сочувствовала ей всем сердцем. Только после того, как лошади тронулись, Мелитриса задала первый вопрос:

— Где он?

— Князь Оленев? За городом. В трактире.

— А… Вы кто?

— Ах, Боже мой, какая разница! Зовите меня Фаиной. Его ранили в живот. Рана глубокая. Я не знаю, довезу ли я вас к живому…

— Что вы такое говорите? — у Мелитрисы вдруг все поплыло перед глазами, голова ее откинулась на подушки.

— Фуй… какая чувствительная… право, неженка! Выпейте вот это… оно взбодрит, — Фаина достала из кармана на стенке возка большой флакон, взболтнула его и налила лекарство, а может, вино, в бокал толстого стекла, который неизвестно откуда появился в ее красных, словно обмороженных, руках.

Мелитриса глотнула раз, другой. Лекарство пахло мятой и чуть горчило. Ее что-то затошнило вдруг, на грудь навалилась тяжесть.

— Остановите карету, — прошептала она тоскливо, понимая, что этого как раз не надо делать, потом попыталась отодвинуть занавеску на окне, но ей это не удалось.

Возок катил во всю прыть. Последнее, что она увидела, было склоненное лицо Фаины. Она спокойно и холодно рассматривала девушку. Шляпа на рыжих волосах была украшена васильками из вощеной бумаги, а мушка на щеке оказалась не мушкой, а родинкой, через которую пророс жесткий бесцветный волос.

— Пустите меня, — прошептала Мелитриса.

— Лежи! — Родинка на щеке поползла вдруг, как оживший клоп…

Когда Мелитриса очнулась, была ночь, она лежала на чем-то мягком, шубку с нее сняли, шляпу тоже. Слева было окно, в которое беспрепятственно проникал лунный свет. Тень от него была клетчатой, окно было украшено решеткой в довольно мелкую ячейку. Часть прутьев была выполнена с потугой на рисунок.

Мелитриса никак не могла сообразить, где она находится. Голова не болела, но что-то в ней ворочалось и бряцало тихонько, маленькое, как жук, и чрезвычайно неприятное. Она потрясла головой, словно пыталась выгнать наружу непрошеного гостя, и тут же вспомнила толстого стекла бокал, рукав канареечного цвета, отороченный мехом диковинного зверя.

Через секунду она была на ногах. Дверь скорее угадалась, чем увиделась. Она, проклятая, была закрыта, металлический засов лязгал в пазу, сотрясаясь под ударами девушки. Потом Мелитриса начала кричать. Не страх перед этой неведомой комнатой вливал силу в ее голосовые связки. Она вспомнила, знала, чувствовала, что в одной из комнат этого черного дома лежит ее умирающий опекун и она должна его увидеть.

Наконец, послышался скрип половиц под чьими-то ногами, под дверью появилась неуверенная полоска света. Лязгнул замок, дверь открылась, и перед Мелитрисой предстала Фаина в зеленом шлафоре из камки и плотной, до крысиной тонкости доплетенной косой на плече. В одной руке она держала двурогий шандал, другая металась от разъезжающегося на обширной груди шлафоре до зевающего рта, который, чтоб черт не залетел, надо непременно перекрестить. Со сна Фаина была благодушна и беспечна, и на крик Мелитрисы: «Где он?» — не отвечала не из злорадства, а просто не понимая, что от нее хотят.

— Где он? — повторила Мелитриса. — Ведите меня к нему.

Она так резко оттолкнула Фаину, что свеча из одного рога упала на пол. Пока Фаина ее поднимала, Мелитрисы и след простыл. Тук-тук-тук — простучали по лестнице каблуки, в отдалении послышался шум опрокинутой мебели, потом на каменный пол упала посуда…

— Господи, она уже в кухне! — воскликнула Фаина, поспешив на поиски беглянки.

Оказывается, Мелитрису уже изловили.

— Оставь меня, негодяй! Не прикасайся ко мне! — звонко кричала Мелитриса, а солдат, он же кучер Устин, бубнил на одной ноте:

— Я и не прикасаюсь, барышня. Только бегать тут не велено. И блажить не велено.

— Тихо, тихо… Успокойтесь, мадемуазель… — запыхавшаяся Фаина вбежала в кухню.

— Где князь Оленев? — вырвавшись, наконец, из лап Устина, крикнула Мелитриса.

— Это какой же князь? Нету здесь никаких князей! Только здесь девушка узнала кучера. В голосе его прозвучало такое искреннее удивление, что Мелитриса разом отстала.

— Разве мы не в трактире?

— Помилуйте… Это дом приличный, особняк… — поймав упреждающий взгляд Фаины, он оборвал фразу на полуслове.

Мелитриса поняла, что этот солдат с простодушным лицом и большими круглыми плечами только исполнитель, главный здесь не он.

— Умоляю вас… умоляю, если у вас есть сердце, — сказала она, повернувшись к Фаине, — поехали к нему… сразу же! Если нет лошадей, я пойду пешком.

Она заламывала худые руки и наступала на Фаину, а та отступала к стене, желеобразная грудь ее плескалась.

— Успокойтесь, пожалуйста! С вашим князем ничего не случилось! Вы должны верить мне!

Но девица не слышала объяснений, она вообще ничего не слышала. С трудом Фаина поймала ее за руки, но та стала вырываться и кричать:

— Я вам не верю! Он мертв? Скажите, он умер?

— Че-е-ерт возьми, не зна-аю я! — протяжно крикнула Фаина, — Я все придумала про дуэль. Я вашего опекуна в глаза не видела.

Мелитриса вся как-то обмякла и боком села на стоящую у стола лавку. Слов не было. Она с величайшим изумлением смотрела на Фаину.

— Ну как вы не понимаете? — доброжелательно пояснила та. — Мне надо было как-то привезти вас сюда. Так бы вы не поехали.

— А зачем меня нужно было сюда привозить? — выдавила из себя Мелитриса.

— Вот ведь любопытство гложет, — фыркнула Фаина. — У меня нет таких прав, чтоб вам все объяснить.

— У кого есть такие права? — Мелитриса говорила как заторможенная, она все еще не постигла сущности происшедшего, сидящая в ней отрава мутила разум.

— Завтра и узнаете, — ласково сказала Фаина, обнимая Мелитрису за талию. — Теперь почивать… Устин, разбери постелю…

Пока они поднимались на второй этаж, Устин дважды слетал вверх-вниз, а когда Мелитриса вернулась в комнату, большая кровать в углу была застелена простынями, подушки взбиты. Мелитриса совершенно успокоилась. Если князь Никита благополучно здравствовал в своем дому, то любые неприятности для нее потеряли остроту и привкус беды. Зачем-то ее привезли в темный особняк… Фаина говорит, что завтра все разъяснится.

Мелитриса села на кровать, один сапожок упал на пол, за ним второй. Появилась Фаина с чем-то воздушным, легким, с розовыми цветочками у ворота.

— Это вам тюника ночная… — Фаина опять широко зевнула. — Спать будете словно сильфида — в цветах.

— Не уверена, — буркнула Мелитриса, переодеваясь.

Дверь за Фаиной закрылась. Мелитриса откинулась на подушки и рассмеялась. Какая чушь, какая нелепица! Ведь и ежу ясно — ее похитили. И каким глупым способом! Она закрыла глаза, перекрестилась. «Может быть, любовник какой-нибудь объявился? — подумала она лениво. — Любовник инкогнито… Воспылал страстью, совладать с собой не в силах. Но этого не может быть… Я не красавица, это во-первых. А во-вторых, любовника я зарежу…»

Она прочитала молитву и спокойно заснула.

Проснулась она с первым лучом солнца и долго лежала на боку, с удивлением скользя взглядом по оштукатуренным, в трещинах стенам, по крытому стертым войлоком полу, по мебелям: простому дубовому столу и плетеному стулу с дырявым сиденьем. Светелка была бедна и убога, зато за решеткой окна роскошествовала природа. Дом, наверное чья-то заброшенная мыза, стоял в глубине могучего бора, только небольшая часть отвоеванной у леса земли была засажена плодовыми деревьями. Сейчас все яблони, сливы, цветники и огороды опушил иней. От утреннего света он казался розовым, искрился и вспыхивал, пуская солнечных зайчиков.

Мелитриса оделась и, держа сапожки в руках, чтоб не будить обитателей дома, осторожно вышла на лестницу. Помнится, ее совсем не удивило, что дверь в ее покои была не заперта, в первый день ее заточения она вообще внимания не обращала на такие мелочи. Зато входная дверь была заперта, ключа в замочной скважине не было, и это ее разозлило. Все окна первого этажа были закрыты ставнями, сквозь щели в них сочился утренний свет. Как показал обход, дом был очень мал. Внизу располагались две горницы, в одной из них кто-то спал, и кухня с холодным очагом, печью и полками с посудой, оловянной и глиняной. Была еще одна дверь — закрытая, наверное в кладовку или в другое подсобное помещение. На втором этаже находилась только та светелка, в которой она ночевала, хода на чердак она нигде не обнаружила, видно, лестница туда шла снаружи дома.

Мелитриса побродила по комнатам, а когда вернулась на кухню, застала там Фаину и солдата Устина, последний суетливо колол лучину на растопку. Фаина стояла рядом совершенной распустехой, волосы нечесаны, душегрейка надета прямо на рубашку. Она чесала одной босой ногой другую и честила Устина за то, что тот проспал. Увидев Мелитрису, она тут же прекратила гудеж и спросила вполне доброжелательно:

— Встали?

— Попыталась… — отозвалась Мелитриса меланхолично. — Что же вы стоите босиком на холодном полу? Завтракать будем?

— А как же, конечно, будем. Сейчас этот тюлень сонный воду согреет…

«Тюлень» обиженно засопел.

— Фаина, чей это дом?

— Мой. А зачем вам? — спросила она подозрительно.

— Что значит — зачем? Я хочу знать, куда меня привезли.

— Все узнаете, милая моя сударыня. Не такие они люди, чтобы правду от вас скрывать, — страстно сказала Фаина и удалилась в свою комнату одеваться.

Позавтракали на кухне просто, но сытно и двинулись в большую комнату. Она выглядела побогаче, лет двадцать назад эта гостиная была даже нарядной, а сейчас голубая комка, коей были обиты стены, выцвела, запятналась и загрязнилась, вощаные обои на панелях в иных местах прорвались до дыр. Хороша была только синяя изразцовая печь, в ней уже трещали дрова, и холодная гостиная обещала скоро нагреться.

Мелитриса была спокойна, она как бы смотрела на себя со стороны и радовалась, как достойно и гордо ведет себя некая пленная девушка. Она не собиралась плакать и отчаиваться, более того, ей даже интересно, что это за фокус такой, насмешку или нелепицу приготовила ей судьба?

Фаина поставила перед печкой длинную лавку и, к удивлению Мелитрисы, принесла две расписные прялки и веретена на подносе.

— Будем прясть.

— Что? Я не умею.

— Если не умеете, будем учить. Девица в вашем возрасте должна уметь делать все. — И добавила, как фыркнула: — Фуй какая!

— Я фрейлина Ее Величества, — сказала Мелитриса, примериваясь к веретену.

— Были фрейлиной, — уточнила хозяйка, и это замечание очень не понравилось девушке.

Однако у нее достало чувства юмора, чтобы со стороны подмигнуть пленной девице. Два тюка желтоватой овечьей шерсти с застрявшими в ней репьями и сухим навозом, два неумелых веретена — Фаина в уменье прясть не очень-то обогнала Мелитрису. Скоро за разговором выяснилось, что прядут они только затем, чтобы скоротать время, прясть велел Аким Анатольевич. Сколько им придется вертеть веретено — день или неделю, Фаина точно сказать не могла..

— Я надеюсь их сегодня дождаться, — сказала она с ясной, светлой интонацией, очевидно, сердце ее не было равнодушно к загадочному Акиму Анатольевичу. К вечеру предположение Мелитрисы получило подтверждение в виде насурьмленных бровей и нарисованного свеклой румянца. Особенно потрясло Мелитрису то, что Фаина надела брыжи[36]. Кружева топорщились в разные стороны. Интересно, если на эту могучую грудь положить веретено — оно скатится? А чашку поставить?

В этот вечер Аким Анатольевич не появился. Следующий день был копией предыдущего. Встали, поели, пряли до обеда, ели, спали, пряли… Чушь, бред, дичь — украсть фрейлину из дворца, чтобы на какой-то убогой даче посадить ее прясть овечью шерсть! Такая действительность похожа на сказки француза Перро или чудные комедии Лопе де Вега. Когда об этом читаешь, все выглядит очаровательно, но в жизни… нелепо, скучно, оскорбительно.

— Если хотите Евангелие, я дам, — сказала Фаина перед сном.

Под обтянутой кожей обложкой уместились Ветхий и Новый заветы. Мелитриса наугад раскрыла книгу:

«И скажи нам слово сие: очи мои, лейте слезы день и ночь и не переставайте, ибо великое бедствие поразило деву, дочь народа моего…» Она посмотрела оглавление — книга пророка Йеремии.

Мелитрисе стало страшно, озноб прошел по спине, сдавило грудную клетку так, что трудно вздохнуть. Что это? Можно ли слова пророка считать предсказанием? Надо, наконец, заглянуть правде в глаза. Это не игра. В ее жизни случилось что-то страшное, непонятное… Что она ждет? Почему не торопит невозмутимую обманщицу Фаину?

Утром Мелитриса обрушила на хозяйку дома лавину вопросов: кто, зачем? Фаина молчала, потом пригрозила:

— Если будете мне надоедать, я вообще с дачи съеду. А вас с Устином оставлю. Да под ключ! Вы слова-то русские понимаете: не велено мне отвечать! И не бунтуйтесь! Вы и так здесь в большой свободе живете. Мне приказали вас не стеснять. Я и не стесняю. По всему дому гуляете и едите вдосталь!

Мелитриса молча села за прялку.

Страстно ожидаемый Аким Анатольевич появился на четвертый день. Это был раскрасневшийся от ветра, необычайно бойкий тридцатилетний человек в одежде из ярких сукон — зеленых, пурпурных, украшенных черными петлями, снурками и браденбурами[37]. Лицо он имел довольно приятное, однако много на нем было оспин или мелких шрамов; полученных от оспы, а может быть на поле боя, но не исключено, что во время бритья, просто рука была не твердая.

На Мелитрису он смотрел любовно, так оглядывают что-то выгодно, недавно приобретенное и дорогое сердцу: карету, мебель или, скажем, камзол, словом, такую покупку, которая глаз не имеет, а потому не может ответить взглядом.

— Ну, как она? — спросил он Фаину, предлагая Мелитрисе жестом пройти в гостиную, так девушка называла большую комнату.

— Без особых волнений, — отозвалась хозяйка, — но вопросы задает.

— Это понятно, — оптимистично заметил Аким Анатольевич, усаживаясь.

— Что ж, госпожа Репнинская, приступим.

— Я ни к чему приступать не собираюсь, — с вызовом отозвалась Мелитриса. — Вначале скажите — кто вы такой и что вам от меня надо?

Аким Анатольевич чуть заметно кивнул Фаине, и та поспешно удалилась.

— А вы так-таки и не догадались? — воскликнул удивленно гость, правда, может быть, его удивление было деланным.

Из сумки, похожей на охотничью, он вытащил папку, вскрыл ее, вынул оттуда какие-то мелкие бумажки, скрепленные металлической спицей.

— Если вы держите меня здесь по поручению какого-нибудь дерзновенного господина, возжелавшего посягнуть на мою честь, то передайте ему — эти надежды тщетны!

У Акима Анатольевича глаза стали круглыми, как зеленые пуговицы, а рот приоткрылся.

— Может, вы сами и есть этот господин? — дерзко и гордо спросила Мелитриса. — Не вздумайте приближаться ко мне!

— Вы о какой чести толкуете-то, мамзель? — разбитным тоном осведомился Аким Анатольевич. — О девичьей, что ли? Ой, не ходовой товар! Ой, не извольте беспокоиться… — он начал смеяться вначале тихонько, потом все звончее, переливчатее. Наконец, достал футляр и шумно высморкался. — Дела обстоят не совсем так, как вы изволили здесь трактовать. — Он не торопился прятать платок, обтер им еще глаза, лоб и, к нестерпимой злости Мелитрисы, даже шею. — У нас есть…

— У кого это — у вас? — крикнула она запальчиво.

— У нас есть неоспоримые доказательства, — торжественно и веско повторил Аким Анатольевич, — что вы — отравительница. То есть вы собственноручно предприняли преступное предприятие, пытаясь отравить Ее Императорское Величество Елизавету. Запираться бесполезно.

— Бесполезно? — тихо переспросила Мелитриса. По мере того, как ею постигался смысл услышанного, лицо ее бледнело, серело. Подслушивающая под дверью Фаина так сжала руки, что ногти посинели. В комнате стояла оглушительная тишина. Звук упавшего тела прозвучал как гром. Фаина ворвалась в комнату. Оказывается, упал не только стул, но и Мелитриса. Она потеряла сознание.

— Воды! — крикнул Аким Анатольевич, склонившись над девушкой.

Она упала ловко и небольно, попав головой в овечью шерсть, но, видимо, что-то сдвинулось на миг в ее сознании, потому что сквозь смеженные веки ей привиделась клыкастая рожа с волосами на клюве и браденбурами на ушах. Рожа открыла красную пасть и выплюнула смрадно: «Отравительница!»

Теперь действительность смахивала не на сказки Перро, а на гениальные полотна неизвестного Мелитрисе фламандца, которого звали Хиеронимус Босх.

0

147

Неожиданное предложение

Передние зубы Акима Анатольевича, вполне чистые и целые, имели щель, из-за чего в минуты волнения звук изо рта его выходил свистяще. По этому звуку и еще куче мелких признаков, которых и перечислять-то не стоит, ну, например, по тому, как он начинал прихлопывать ногой с каблука на носок, Мелитриса знала, что в этом месте разговора надо быть особенно серьезной и не злить собеседника, а потому и самой не злиться.

Сделать это было трудно, потому что Аким так и сыпал глупостями. Вид при этом имел назидательный, надменный, но не страшный, а вот когда он бледнел от гнева, когда большие и малые шрамы его наливались кровью, из-за чего лоб и щеки становились словно татуированными, а глаза странно западали, вот тогда Мелитриса голову теряла от страха. Ей казалось, что Аким Анатольевич вот-вот упадет со стула, забьется в припадке, и она кидалась наливать воду в стакан, не себе, ему, а он стукал рукой по своей торчащей коленке и кричал пронзительно: «Сидеть!» И тут же повторял вопрос на скороговорке:

— Это письма вашего отца? Откуда они писаны? А матушка ваша когда умерла?

Впрочем, таких страшных сцен было мало, всего две. Ярость Акима Анатольевича была вызвана тем, что Мелитриса просто отказалась говорить на «эту тему». Первый раз «этой темой» был покойный отец, второй раз — князь Оленев. На все прочие темы, как-то: дворец, фрейлинство, задушевные подруги, престарелая тетка под Псковом — она рассуждала с полным удовольствием, хотя давно поняла, что Аким Анатольевич с ней не разговоры разговаривает, а ведет допрос.

После их первой злополучной встречи, когда Мелитриса упала в обморок, ее оставили в покое на три дня и даже выпустили гулять в сопровождении солдата Устина и низкорослого, молчаливого пса. Он и по ночам не лаял, видно, не любил. Во время прогулки Мелитриса еще раз убедилась, что дом ее заточения находится в очень глухом месте.

Тропинок было всего две, и протоптаны они были весьма малым количеством ног. Выяснилось, что левая тропинка вела в глубь леса к незамерзающему ключу, что вытекал из-под гранитной, мхом поросшей глыбы. Вторая тропинка шла к заливу. Там было свежо, ярко и необычайно красиво. Морской ветер выдул снег из-под дубов и сосен, что стояли, вцепившись корнями в крутой, каменистый откос, отполировал поверхность льда у берега. Вода подо льдом была живая, как ртуть. Солнце слепило глаза.

— Это что там вдалеке виднеется? Остров, что ли? — спросила Мелитриса.

— Ничего я такого не знаю, ваше сиятельство, — угрюмо ответил Устин.

— Нам велено по лесу гулять. И не говорите, что на залив ходили. Влетит.

Когда на третий день Аким Анатольевич увидел Мелитрису, он воскликнул:

— Да вы загорели! — и опять добавил дурацкое: — Приступим…

Нет смысла подробно пересказывать их беседы, пустой, многословный треп, в котором все время надо быть настороже. Балаболят о том о сем, потом Аким Анатольевич засвистит, как чайник, Мелитриса тут же сосредоточится, соберется, и пойдет беседа точная, как перестрелка.

— Мы в вашем сундуке склянку нашли, а в ней какие-то снадобья намешаны. Показывали лекарям, они сказали — яд! Оч-чень ядовита! Как объясните?

— Да это мазь от бородавок.

— Ой ли? — следователь не хотел так легко сдаваться, отказываясь от столь перспективной версии.

— Это мазь от бородавок, которую принес мне во дворец опекун.

— Ха-ха-ха… А не стыдно ли вам с опекуном-то про бородавки разговаривать?

— Разговаривать не стыдно, а вот руки показать было стыдно.

— А где у вас были бородавки?

— Вот, вот и вот, — Мелитриса доверчиво протягивала Акиму Анатольевичу руки. — Видите пятнышки розовые?

— Кто делал отраву?

— Мазь, Аким Анатольевич, не отраву… Мазь делал камердинер моего опекуна, можете проверить…

Он откидывался на спинку стула, складывал руки на животе, и Мелитриса понимала — можно расслабиться. И опять любезная беседа: «Где вам больше нравится жить — в Москве, Пскове или в Петербурге?.. И как называется деревня, матерью вам завещанная?» Или… «Сколько у тетушки вашей псковской было мужей и как звали первого? Была ли у вас гувернантка и если да, то кто она была — немка али англичанка?»

Гувернантка у нее была француженка, мужьев у тетушки было три, кажется, три, а как их звали, она не имела ни малейшего понятия.

Это потом, месяц спустя, когда Мелитриса и Аким Анатольевич стали почти друзьями, во всяком случае он так говорил, девушка узнала, что вопросы эти, с виду глупые, имели одну цель, выяснить, действительно ли эта худая, довольно ехидная фрейлина есть дочь полководца Репнинского, павшего на поле брани, или имя ее воровски присвоила себе какая-нибудь самозванка, имеющая корыстные, антигосударственные цели.

— И вы знаете, как звали первого мужа моей столетней тетки? — с азартом воскликнула девушка. Он не знал.

— А как же вы собирались меня проверять?

Оказывается, он собирался не проверять, а уличать, а это, сударыня, отнюдь разные вещи.

А пока, до понимания чистой цели Акима Анатольевича, Мелитриса чувствовала себя совершенной идиоткой, тем более что прямо к обвинению, мол, вы отравительница, он не возвращался и никак об этом не вспоминал.

В самой постановке его вопросов имелась смешная особенность. Он любил употреблять такие обороты, как «масло масляное» или «вчера случился случай», и даже не замечал нелепости этого — все так витиевато! Вот типичная постановка вопроса:

— Скажите, какие вы чувствовали чувства, когда вас привезли в этот дом?

Мелитриса серьезно и прилежно отвечала.

— Я чувствовала такие чувства: злобу, обиду, ненависть, раздражение, злобу… нет, злобу я уже говорила. Главное чувство, конечно, очень обидная для меня обида.

Аким Анатольевич с серьезным видом записывал ее хулиганские показания в какую-то книгу. Вы спросите: и она не боялась? Позволяла себе валять дурака, быть вежливой и одновременно дерзкой, улыбаться и думать о побеге? О последнем она думала постоянно, только знака какого-нибудь ждала. Иногда она надеялась, что кто-то спасет ее из этого рабства. Но больше всего ее занимала мысль: куда она попала? Кто такой Аким? Почему он ничего не объясняет толком и чем вся эта глупость может кончиться?

Ей было ясно, что в лице Акима Анатольевича она имеет не частное лицо, а представителя государственного учреждения. Видимо, учреждение это не было полицией. Мелитриса рассуждала так: в какой бы глупости или подлости ее ни обвиняли, они должны отвезти ее в тюрьму. Ведь так? И не просто в тюрьму, а в Тайную канцелярию, поскольку Мелитриса находится на дворцовой службе. Но в разговоре Аким Анатольевич мельком обронил: «Будете упрямиться, вас можно и в Тайную канцелярию сдать. Обвинительное обвинение, вам предъявленное, им по всем статьям подходит». Мелитриса хотела тут же схватить за ниточку, потянуть… чтобы клубок начал разматываться:

— Какое обвинение-то? Разве я не в Тайной канцелярии?

Но Аким Анатольевич так резко поменял тему разговора, что она поняла — тянуть за эту нитку бесполезно.

Но время шло… «Нельзя болтать бесконечно одну и ту же болтовню…» сбиваясь на манеру Акима, думала Мелитриса. По прошествии десяти, дней или около того вместе с Акимом явился еще один «любитель беседовать беседы»: возраст около сорока, красивый, пожалуй, одет с иголочки в костюм для верховой езды; вид очень элегантный, а на ногах старые сапоги с выпуклостями от подагрических шишек. Этот гость как закинул ногу на ногу, так и просидел весь допрос молча, только шевелил ступнями со своими шишками и слушал внимательно. Так ни слова и не сказав, он удалился. Аким Анатольевич пошел его провожать.

Мелитрису изнурил этот разговор, присутствие нового человека напугало и озадачило. «Значит, что-то меняется в моей судьбе?» — думала она, сидя на стуле «сгорбившись и душой и телом», такую она придумала формулировку своему состоянию. Потом словно очнулась: вскочила с места, приоткрыла дверь и поймала кончик фразы, которую бросил незнакомец. Мужчины уже прощались.

— Так что выкинь это из головы… — барски сказал гость.

— Но ведь единственный шанс, Василий Федорович!

— На одном гвозде, Аким, всего не повесишь, — засмеялся тот в ответ, надевая перед зеркалом меховую шапку с длинным козырьком, потом достал из кармана очень красивые часы на цепочке, сверил с напольными часами в прихожей и сказал загадочную фразу: — Ваша клепсидра[38] отстает на семь минут.

— При чем здесь семь минут! — Аким Анатольевич забыл, что надобно говорить тихо. — Я не собираюсь писать отчет в дворцовую канцелярию! А головка у нее работает, хитрый бесенок. Очень хорошо соображает девица!

Может быть, половица скрипнула под ногой Мелитрисы или Василий Федорович по тонкости душевного склада почувствовал ее взгляд, только он вдруг резко обернулся, и они встретились глазами.

— А впрочем — попробуй! — весело сказал он, обращаясь к Акиму, но глядя при этом на Мелитрису, потом вдруг подмигнул ей — не дерзко, а опять же весело. — Но помни, ошибиться нельзя! — И вышел в лес.

Аким Анатольевич запер за ним дверь, сказал Мелитрисе: «На сегодня хватит», и скрылся на кухне. До ужина они не виделись, а за едой болтали весело, как старые знакомые. Видимо, недавний гость успел сказать Акиму Анатольевичу нечто важное, а может быть, просто подбодрил или напутствовал. Настроение у Акима было самое замечательное, но Мелитрисе от этого не стало легче. «Что-то затевается, — так поняла девушка его настроение, — и, конечно, какая-нибудь гадость. Пусть… лучше это, чем полная неопределенность. Только бы забрезжило что-то впереди…»

На следующий день Аким Анатольевич был очень серьезен и сдержан. Вводная речь, а только так можно было назвать его церемонное обращение, была многословной, цветистой и полной тавтологий[39]. Мелитриса уже поняла, что «дубовый дуб» и «волнительное волнение» появляются у него в минуты торжественные, когда ему хочется блеснуть, сказав этак размашисто, эпически. Вот выдержки из его речи:

— Мадемуазель, делая длительный период с вами одно дело, мы удостоверились, что упавшее на вас обвинение в попытке отравления известной вам персоны не имеет под собой почвы. Однако пока остается тайной, было ли это обвинение сделано по ошибке или с сознательной целью наклепать на вас поклеп, то есть лишить чести ваше честное имя. Последнее интересно было бы выяснить не только вам или мне, но и всему нашему отделу в целом.

Это была откровенная приманка, и Мелитриса, понимая это, тут же на нее клюнула.

— А чем занимается ваш отдел?

— Военная секретная служба разведывает тайны противника и отлавливает прусских шпионов, присланных к нам Фридрихом II.

— О! — Мелитриса была так потрясена, что вскочила на ноги да так и замерла, вытянувшись в струнку.

— Не предполагали? — хитро прищурился Аким Анатольевич. — Вы садитесь.

— О! — повторила Мелитриса. — Но позвольте вас спросить: как вы убедились в моей порядочности?

— На основании вашего крайнего простодушия, Мелитриса Николаевна. Основным основанием послужили также ваши высокие нравственные чувства, как то любовь к Родине и к государыне. Мы живем в суровое время, мадемуазель. Наши соотечественники гибнут на полях Пруссии, защищая Европу от посягательств узурпатора Фридриха II. Как вы понимаете, гибнут лучшие, в числе героев был и ваш отец. А не прельщает ли вас мщение за отца своего?

Речь Акима звучала страстно, и хоть в словах было полно шипящих, одно слово «прельщает» чего стоит, речь его на этот раз не «свистела», она была возвышенна. Но это не обмануло Мелитрису.

— Не прельщает, — сказала она кротко и села паинькой-девочкой, скрестив на животе руки. — Пусть этим занимаются мужчины.

— Отнюдь, мадемуазель! В разведке в условиях войны девица, особенно такая, как вы, может сделать много дел, иногда поболе мужчины. Со своим простодушием вы к кому хотите можете войти в доверие.

— Это чтобы потом врать?

Аким только плечами передернул, отгоняя глупые замечания.

— Женщина на войне — это много! — продолжал он. — Например, маркитантка, то есть женщина, торгующая товаром и идущая, так сказать, вслед армии. Она может сообщить, каково настроение в прусских войсках, каково у них наличие гаубиц и сколько раненых жестокими ранениями лежат в лазаретах. Но от вас этого не требуется. Ваша задача куда проще! Лицо Мелитрисы стало злым.

— Вы сошли с ума. Я дворянка и фрейлина императрицы, а вы предлагаете мне… быть вашим тайным агентом? — она вдруг поняла, что все вернулось на круги своя, этот уже знакомый, преданный своему делу человек в главном своем качестве все-таки дурак!

Видимо, все эти мысли отразились у нее в глазах, потому что Аким Анатольевич, хоть и вознамерился быть кротким и терпеливым, сразу поменял тон:

— Вы теперь не фрейлина, моя дорогая девица Репнинская… Вы теперь отравительница! — он сунул руку в папку и бросил перед Мелитрисой небрежно разрезанные, разного формата бумаги, которые она видела в первый день. — Смотрите сюда, дворянка Репнинская! Видите?.. Вот эти цифры — шифр. Каждая цифра — буква, а некоторые так и целое слово. Отряд шифровальщиков расшифровал эти бумаги. Вот и ваша фамилия вылезла… вот здесь! Мы вначале понять не могли, какая такая фрейлина… первые-то буквы водой размыло..

— Может быть, это не я? — Мелитриса с ужасом смотрела на бумаги, чужая, злая воля проявлялась в них, как кровь на полу, говорят, она проступает после убийства.

— Как же не вы? А имя… вот здесь. Мелитриса, а в другом месте ваши фамилия и имя полностью повторяются. И не смотрите на меня обиженной невинностью! Если будете упираться в своем упрямстве, то я собственноручно возьму вот этими руками все эти шифровки и отнесу в Тайную канцелярию.

Аким Анатольевич перевел дух, попил водички, отер трудовой пот и продолжил атаку. Настойчивость и непреклонность его походили на вскрывшийся вулкан — не заткнуть!

— Я давеча сказал, что во всем вам верю. Это я просто так сказал, это такой ход… Да и как я могу вам верить, если у вас среди папенькиных писем лежит рецепт отвратительного лекарства. Я отдал его лекарям. Они и не поняли ничего. Говорят, может, это отрава замедленного действия!

— Да это просто шутка! — со слезами в голосе воскликнула Мелитриса.

— Это приворотное зелье, мне его Гаврила написал. Сказал, если и не приворожишь, то желудок у объекта точно будет хорошо работать.

Боже мой, как ей было страшно! На лице Акима Анатольевича опять ожила и налилась кровью природная татуировка, глаза потемнели и стали косить.

— У объекта, говорите? Вот все это в Тайной канцелярии и расскажете. Как вначале хотели государыню приворожить… а потом решили объекту бородавки вывести! Вы там для них ла-акомое лакомство! Может быть, вас и не будут пытать… А может быть, и будут, я почем знаю?.. Что с вами опять?! Фааина!!

Обладательница розовых брыжей явилась незамедлительно. Увидев лежащую на полу Мелитрису, она с трудом встала на колени и, прежде чем плеснуть в лицо девушке воды, заметила, что темные ресницы ее трепещут. Видимо, она уже пришла в себя, но, похоже, с самого начала разыграла обморок. Фаина готова была услужить Акиму Анатольевичу во всем, но не в подобном предательстве. Сколько раз она сама «бухалась в обморок» и лежала на жестком полу, ожидая с ужасом, что будет? Случалось ей не раз получать пощечины, если покойному супругу ее обмороки казались неубедительными.

Она ни словом не обмолвилась Акиму о притворном обмороке, подхватила девушку под руки, усадила на стул. Тут же нашелся нашатырь. Нетерпеливый Аким выдернул из рук Фаины флакон и сунул его к носу потерпевшей. Та немедленно начала чихать и кашлять. Дождавшись, когда Мелитриса открыла глаза, он склонился к самому лицу ее и произнес сурово и внятно:

— Завтра продолжим. И помните, на чем мы остановились. Это не пустая угроза!

После этого он обиженно заявил Фаине, что к ужину не останется, мол, у него кусок в горло не лезет, вскочил на лошадь и ускакал.

В отличие от следователя у Мелитрисы аппетит не пропал, и к ужину она явилась вовремя. Дождавшись, когда Устин подаст на стол скудные, постом предусмотренные блюда и удалится, она положила перед Фаиной сложенный вдвое листок бумаги.

— Что это?

— Фаина, я прошу вас передать эту записку моему опекуну князю Оленеву.

— Нет.

— Я знала, что вы так ответите, поэтому не писала ничего лишнего. Прочтите, что там написано.

— Нет.

— И не обязательно посылать именно эту записку. Вы можете переписать ее своим почерком.

— Каким еще почерком? Я писать не умею, а читаю с трудом, — Фаина тупо жевала вареную рыбу. Она зла была на Мелитрису, что по вине девушки Аким не остался ужинать.

— Фаина, я даже не подписалась под этой запиской. Там всего три слова, — она развернула бумагу и придвинула ее к Фаине.

И надо такому случиться, чтобы в этот момент непреклонная Фаина подавилась рыбьей костью. Кашель сотряс могучее тело. Мелитриса тут же принялась стучать по обширной спине страдалицы. Как ты ни надрывайся в кашле, а три написанных слова увидишь, и прочитала их Фаина не из любопытства, а от неизбежности. «Я вас люблю» — такие слова были в записке.

На этот раз категорическое «нет» сменилось длинной отповедью:

— Я поняла, зачем вы пишете эти слова своему князю. Это у вас пароль такой! Чтоб искал… А уж если такой начнет искать, то отыщет, непременно отыщет:

Нет! Слышите?

Фаина хотела бросить записку в горящую печь и в азарте схватилась голой рукой за чугунную заслонку. Конечно, обожглась, бросила записку на пол, схватила себя за мочку уха, что помогает при ожогах. От боли голос ее приобрел особую звонкость:

— Ведь сколько с вами возятся! И все такие уважаемые мужчины! Аким Анатольевич честнейший человек! Он вам плохого не может посоветовать. А вы, моя красавица, гордячка вздорная… непослушница балованная… секли вас в детстве мало, вот что!

На этом разговор и кончился. В словах Фаины была своя правда, Мелитрису никто никогда не сек. Теперь ей оставалось прибегнуть к последнему средству.

Побег

Последним средством было маленькое, закрытое ликом Николая Угодника оконце в кладовке. На этом окне не было решетки.

Мелитриса проснулась ночью. По жести часто и весело стучала весенняя капель. Небо было совсем темным, ни луны, ни звезд. Может быть, более опытному беглецу оно было бы на руку, но Мелитриса боялась не найти тропинки, ведущей к заливу. Маменька, папенька, страшно…

Расчет Мелитрисы был таков: если идти по самой кромке залива, то не заблудишься, рано или поздно попадешь к людям. В разговоре Акима с Фаиной она как-то уловила слово «Петергоф» и тут же взяла его в свою жизнь, решив, что мыза, на которой ее держат, находится на той же стороне, что и царский дворец с фонтанами. Если ее предположение верно, то далекий остров в заливе — Кронштадт. Было еще одно если… если ее предположения не верны и не встретит она людей, а замерзнет среди снежных сугробов, то, значит, на то воля Божья.

Помирать не хотелось, и Мелитриса решила: если хорошо помолиться, то Господь не допустит ее гибели. Она долго стояла на коленях, глядя в окно и шепча молитву. Как только в черноте станут различимы ветви сосен и огромные их стволы, тогда пора.

Слуховое окно в кладовке она обнаружила случайно. Пошла за ситом и… Устин начал печь хлебы, а в муке обнаружился мышиный помет. Конечно, Мелитриса возмутилась, а Фаина обиделась: хватит в неженку играть. Здесь вам не фрейлинская. Лучше принесите сито! — и сказала, где ключ, в простенке на гвоздике. Мелитриса вошла в кладовку, полную всякой рухляди. Ее удивило, что икона висит не на месте, а почти под потолком. Потом ей стало казаться, что Николай Угодник словно в светящемся ореоле — это свет пробивался по краям старой, почти черной иконы. Лестница в кладовке тоже нашлась… Не один вечер ее занимала мысль, кто придумал иконой закрыть окно? Ведь придет же такое в голову!

Со временем дверь в кладовку и вовсе перестали закрывать. Свою одежду: шубу, шляпу и сапожки, она там не нашла, наверное, все это прятали в сундуке. Но Мелитриса присмотрела себе замену: сапоги валяные, старый тулуп и шапку с ушами, тоже старую и грязную, но и на том спасибо.

Светает… Теперь надо очень тихо, на самых аккуратных цыпочках, пробраться в кладовку. Могучая грудь Фаины раздувается, как мехи гигантских волынок, Устин на кухне похрапывает мелодично, как охрипший кот.

Открыть окно Мелитриса не смогла, разбить стекло побоялась. Пришлось его высадить, сняв гвоздики. Наплевать, что пальцы изранила в кровь, обидно, что так долго.

Но удалось, все удалось. Если свободу измерять в сантиметрах, то получалось тридцать на тридцать, оттуда тянуло неизвестностью и холодом. Из-за этого сквозняка озябшая Фаина через полчаса поднимет от подушки голову и начнет принюхиваться, как охотничья собака: что в доме не так?

А пока валенки, тулуп и шапка летят в окно, одетой она не смогла бы протиснуться наружу. Секунду-другую соображала, как лезть самой — головой или ногами? Она прыгнула вперед руками, будто в воду.

Да будут благословенны сугробы. Не будь их, она, падая с трехметровой высоты, непременно разбила бы себе голову. Тулуп был велик, неношеные валенки жестки. У нее не было ни копейки денег, она по дурости не взяла ни куска хлеба. Но она была свободна, ей опять принадлежал весь мир! В этом не сомневался даже низкорослый пес. Он вылез из конуры, молча обнюхал Мелитрису и опять вернулся на соломенную подстилку.

Несмотря на полумрак, тропинку к заливу Мелитриса нашла сразу же, но, к ее удивлению, путь туда был совсем не близкий. Когда она добралась до знакомых корявых сосен, день уже начался. Солнце стояло над слепящей равниной льда и снега. Мелитриса спустилась к кромке льда и ходко пошла в сторону Петергофа. Все бы отлично, если б не проклятые валенки, мало того что правый нещадно тер пятку, так они намокли от влажного снега и были тяжелы, как колоды.

Оставим беглянку на ее трудной дороге и вернемся на мызу, куда в самом хорошем расположении духа подъезжал верхами Аким Анатольевич. Но как только он спешился, сразу понял — что-то не так. Из полуоткрытой двери доносились причитания и плач. Он толкнул дверь ногой.

Фаина была полуодета, вся измученная и раскисшая. Она била себя в колышущийся бюст и повторяла:

— Родителями покойными клянусь, я не знала. Вот ее шуба, вот сапоги. Клянусь матерью покойной, она обвела нас вокруг пальцев, как сусликов каких! Ведь голой убежала, в одном платье!

Аким Анатольевич ударил себя по лбу:

— Я ведь ее видел! И вовсе не в платье, а в тулупе. Глянь, на месте тулупчик-то? Не могло мне в голову прийти, что эта фигура — фрейлина Мелитриса. На вид девка дворовая спешит по делам… Она по льду топала, а я по верхней тропке. Ах, кабы знать! Но и сейчас не поздно. Устин, закладывай возок! И нижней дорогой к тракту Петергофскому. А я верхами. Вперед, суслики!

Фаина заметалась по дому, Устин поспешил к конюшне, а Аким вскочил в седло и исчез. Он вовсе не выглядел смущенным или огорченным, он словно предвидел этот побег и теперь с энтузиазмом бросился догонять беглянку.

С мызы до Петергофа напрямик семь верст, а заливом, если повторять очертания берега, то все пятнадцать будут. Только бы не вздумала она сокращать расстояние и бежать по заливу, лед стал весьма ненадежен. Видно, он и у берега играет, иначе она не полезла бы в сугробы. А долговязая крестьяночка получилась, легкая! И не скажешь, что идет из последних сил. Все равно он ее нагонит. Ей бы лошадь взять, вот тогда ищи-свищи… Но, видимо, побоялась. Может, не любит она лошадей-то, а может, просто не измыслила эту мысль…

Так думал Аким Анатольевич, а сам гнал лошадь по верхней тропке и зорко оглядывал залив, который со всеми его бухточками и прибрежными камнями был как на ладони. Деревья, конечно, мешают обзору. Это ведь только сверху кажется, что идти по заливу легко. Лед ходуном ходит, а на берег не свернешь — скалы. Камни эти проклятые снежком припорошит, наледью обледенит — и неприступны они ни для пешего, ни для конного. Господи, только бы найти ее, а то ведь ноги переломает и будет валяться, пока не замерзнет. Здесь и людей-то не бывает. Вот она!

Темную фигурку Мелитрисы он увидел сразу после поворота. Она уже не бежала вдоль кромки берега, а улепетывала куда-то в глубь белой, безбрежной, невыразимо яркой, слепящей равнины. Вначале Аким решил, что она каким-то чудом увидела его раньше, чем он ее. Но потом он понял, что это невозможно.

Видимо, девица решила по льду срезать путь. «Да она же слепая, — сообразил Аким Анатольевич. — Она в этом белом царстве не видит ни черта!»

— Стой! Туда нельзя! — крикнул он что есть мочи, конечно, она его не услышала.

Подчиняясь его руке, конь послушно свернул с тропинки и тут же по грудь провалился в снежную яму. С трудом вырвавшись из снежного плена, всадник с величайшими предосторожностями стал спускаться вниз. Когда он достиг кромки залива, то понял, что не рискнет продолжить преследование по льду на лошади.

— Ты погуляй тут, — бросил он умному животному и бросился вслед за Мелитрисой. — Стой! Куда! — уже на бегу он выхватил пистолет и выстрелил в воздух, стараясь любым способом привлечь внимание девушки; Вот теперь она его увидела, вернее, услышала, оглянулась через плечо, а потом припустила что есть силы. Только сил у нее, видно, было мало. Ноги ее заплетались, разъезжались по льду, руки были нелепо расставлены.

— Стой! Все равно догоню! Провалишься! — кричал Аким Анатольевич, расстояние между ними быстро сокращалось. Вот он уже перешел на «вы», крича «стойте!». Как бы ни был он зол, не мог не уважать эту отчаянную девицу. Вот ведь дряни какие!

Пущенный рукой Мелитрисы кусок льда попал ему прямо в лоб, рассек кожу. По носу тонкой струйкой потекла кровь. Метнув ледяную пращу, Мелитриса израсходовала все свои физические и нравственные силы. Набухший водой валенок зацепился за снежный торос, и она, раскинув руки, упала на лед. Вот и все… Если бы у нее были силы, она вцепилась бы Акиму в горло, исцарапала бы лицо, искусала руки, но у нее не было сил даже на рыданье. Слезы сами текли из глаз, протаивая во льду крохотные ямки.

Он рывком поставил Мелитрису на ноги.

— Допрыгались? Так идиотничать могут только идиотки! Вы куда бежали-то? Объясните мне нормальными объяснениями! По мне, гуляйте хоть на все шесть сторон! Мы вас здесь от Тайной канцелярии прячем, а вы такие безобразия устраиваете! — По мере его крика Мелитриса как бы вытекала из его рук и с последним словом упала на лед. Руки ее были в ссадинах и синяках, лицо в крови, шапку она давно потеряла, и длинные растрепавшиеся волосы льнули теперь к потному лбу и мокрым щекам.

Нести ее, скажу вам, это занятие. Ведь, кажется, худая девица, это вам не Фаину переть, а поди ж ты! Может, это тулуп с валенками столько весит? Как бы мы вдвоем дружненько под воду не загремели! Так размышлял честный Аким Анатольевич, пробираясь по шаткому льду к берегу. Счастье сопутствовало ему во всех предприятиях этого утра. Как только он добрался до прибрежных камней, то увидел бегущих навстречу Устина и Фаину. Оказывается, его конь, когда ему наскучило дожидаться хозяина, потрусил к конюшне и был на тропе перехвачен Устином.

— Кровищи-то, Аким Анатольевич! Неужели она вас подстрелила? Бедный вы, бедный! — причитала Фаина, однако, увидев бесчувственное тело Мелитрисы, тут же сменила песню. — Так это вы в нее стреляли? Несчастная девочка! Зачем же вы так, Аким Анатольевич?

— Никто ни в кого не стрелял, Фаина Петровна. Я еле на ногах стою, а вы тут всякие мерзкие реплики кудахчете!

Бесчувственную Мелитрису погрузили в возок, глаза ее были закрыты, на этот раз и ресницы не трепетали. Фаина опять поднесла к ее носу нашатырь, но девушка так боднула головой, что флакон выпал из рук, надолго отравив в возке воздух.

— Видите, что творит? — в голосе Акима слышалась законная гордость, вот ведь подследственная досталась!

На мызе Фаина растерла Мелитрисе озябшие ноги спиртом, уложила в постель, принесла чаю с молоком и медом. Чай Мелитриса выпила, а от еды отказалась наотрез, заявив, что погибнет на этой проклятой мызе с голоду, но не позволит над собой издеваться. Фаина боялась горячки, простуды и воспаления легких, но, по счастью, все эти беды обошли Мелитрису стороной. Видно, активный ангел-хранитель был у этой девицы, он отогнал от нее все злые силы, но уж поплакать дал вдосталь.

А к мызе подступила весна. Апрель был теплым, снега начали таять дружно, всюду побежали ручьи. Сколько вокруг было голубизны!

«Возлюбленный! Молюсь, чтобы ты здравствовал и преуспевал во всем, как преуспевает душа твоя…»

Мелитриса жила затворницей, проводя все дни за чтением Евангелия. На прогулки ее не пускали, спускаться вниз она отказывалась сама. Фаина приносила ей еду на большом подносе и, горестно подперев щеку рукой, смотрела, как она ест. В глазах Фаины читалась готовность ответить на любой вопрос, поддержать в разговоре любую тему. Но Мелитриса молчала.

Третье соборное послание Святого Апостола Иоанна Богослова: «… Много имел я писать, но не хочу писать к тебе чернилами и тростью, а надеюсь скоро увидеть тебя и поговорить устами к устам. Мир тебе…»

В оживший сад прилетели дикие голуби. Мелитриса думала, что они хотят полакомиться почками яблонь и слив, но голубей интересовали только сосновые шишки. Удивительно, как они их расклевывали! Голуби были очень красивы, темно-сизый окрас спинки переходил в бледно-голубой, а грудка отливала розовым. Они клонили головки набок и непугливо рассматривали пленницу круглыми желтыми глазами, а потом взлетали шумно, с треском, словно кто-то хлопал в ладоши. «Гули, гули… — шептала Мелитриса, и опять: — Возлюбленный! Молюсь, чтобы ты здравствовал…»

Аким Анатольевич появился через неделю. Фаина поднялась наверх и сказала церемонно:

— Аким Анатольевич спрашивают, не угодно ли вам с ним объясниться? Ввиду вашей слабости, они интересуются, спуститесь ли вы к нему в гостиную или они поднимутся к вам в светелку?

Присутствие Акима в этой комнате было совершенно невозможным. Зарешеченная светелка была полна ее мечтами, голубиным воркованием, чистым, не омраченным подлостью, светом.

— Помогите мне причесаться. Я спущусь вниз. Как только Мелитриса появилась в гостиной, Аким Анатольевич пододвинул кресло к печи, усадил в него Мелитрису. Был он непохож на себя: несуетлив, спокоен, доброжелателен.

— Я хочу спросить вас еще раз — согласны ли вы посетить поля и города Пруссии?

Мелитриса промолчала, только головой повела. Ответ был и так ясен.

Аким Анатольевич достал папку, долго в ней рылся и, наконец, достал лист исписанной почтовой бумаги — из дорогих, с золотой каемочкой.

— Вам знаком этот почерк?

У нее нет очков, а без очков она ничего не видит. А где же, мамзель, черт побери, ваши очки? Ведь не хотел ругаться, но с вами сам черт глотку сорвет! Не извольте орать, сударь! Она вовсе не обязана никому говорить, что ее очки лежат наверху возле Евангелия. А поминать врага рода человеческого — тоже умеет, но полагает, что ей это не с руки. Кто черта поминает, сам враг и есть!

— Фаина! Очки!

Как только Мелитриса прочитала первые строчки письма, руки ее против воли задрожали, очки запотели… а может, это глаза затуманило слезами. Письмо было, как сказал бы Аким, писано собственноручно рукой князя Никиты. Наверное, послание его было пространным, но Мелитрисе показали только конец, а именно — третью страницу.

«Я совершаю этот вояж не потому, что, как вы изволили выразиться, „жизни не мыслю без этой девицы“. Награжденный помимо воли моей опекунством, я несу ответственность за нее не только перед людьми, но и перед самим Богом. Мне говорят, она сбежала с мужчиной, она сама выбрала свой путь. Может быть! Но пусть она мне в лицо эти слова повторит, и отпущу ее с благословением на все четыре стороны.

Когда вернусь, не знаю. Путешествие мое по Пруссии может затянуться. Хоть Мелитриса не иголка в стогу сена, согласитесь, отыскать ее будет мудрено. Из Кенигсберга напишу.

Остаюсь глубоко почитающий вас князь Оленев».

— Я поеду в Кенигсберг, — сказала Мелитриса, поднимая глаза от письма.

— Ну вот и славненько…

— Велите закладывать лошадей…

«Утешение христианина в несчастье…»

За шпионскими интригами мы совсем упустили из виду главное лицо нашего повествования, досточтимого экс-канцлера Алексея Петровича Бестужева, что по-прежнему живет в своей библиотеке под крепким караулом. Чтобы окончить эту историю, обратимся еще раз к опросным листам. Вот они, лежат передо мной — желтые, с выцветшими словами, с легким, невыразительным почерком, тогда ведь было совсем другое написание букв, словно детская рука водила по этим страницам. Вот бумаги от 30 марта 1758 года. Как явствует из слов писаря, утро было ясным, солнечным — понедельник. Бестужев был привезен во дворец под караулом в шесть человек и сразу предстал перед высокой комиссией. Вопросы задавал Яковлев. Посмотрим по этим вопросам и ответам, каким мастером был экс-канцлер перепираться и доводить судей до кипения. Вопрос:

— Ее Величеству известно стало, что Понятовский вновь оставлен в Петербурге не по благоразумию короля Польского, а единожды по твоим проискам. Для чего ты искал Понятовского здесь удержать?

— Признаюсь, подлинно старался, — кивнул канцлер.

Дальше идет длинная речь, смысл ее таков: должен же я иметь рядом хоть одного приличного посла, который «помог бы мне с Лопиталями и Эстергазами дипломатическую баталию вести»? И далее: каюсь, виноват, простите.

Яковлев сочинил замечательный вопрос:

«В Царском Селе 8 сентября прошлого года с ее императорским величеством случился известный припадок болезни. А памятно ли тебе, что Апраксин, стоя под Тильзитом, имел намерение укрепить сие место гарнизоном солдат, а потом вдруг 14–15 августа намерение сие бросил и с большим поспешанием оставил это место. Никаким приказом для сего действия он упрежден не был. А потому — имеешь ли ты показать, что не ты ли его сам о сим уведомил? А если не ты, то не ведаешь ли, кто это сделал?»

Вопрос убийственный. Он был записан, но не задан. Комиссия вычеркнула его из опросных листов. Почему — знает один Бог! Мы можем предположить, что в комиссии были доброжелатели Бестужева, все тот же Иван Иванович, который всегда хотел мира и которого Бестужев окрестил «особливым приятелем».

Но более вероятно, что вопрос побоялись показать государыне, поскольку совершенно не знали, как она будет на него реагировать. Елизавета не могла выносить самой мысли о смерти! Боязнь смерти заставляла императрицу делать глупейшие поступки. Например, при дворе было запрещено носить траур. По дороге в Екатерингоф, куда она любила ездить, находились два кладбища — по ее личному приказу их перенесли. Похоронные процессии в городе шли только по специальным улицам — подальше от дворца. Родственница императрицы Чоглакова, представленная ранее следить за великой княгиней, была уволена от должности так же по траурной причине. После похорон любимого мужа она имела неосторожность попасть Елизавете на глаза в черном платье. Зная все это, кто из комиссии осмелился бы показать подобный вопрос государыне?

Но следствие надо вести, материалы копить, о главном не спрашивать, а посему важный и неприступный Бестужев сидит перед Яковлевым и жует мякину, отвечая на ничего не значащие вопросы.

— При отправлении в Гамбург посла Салтыкова ты наказал ему оставить у тебя все алмазные вещи, мол, по дороге его арестуют и все отнимут. Так ли?

Бестужев обращал к окну лицо, счастливо морщился под солнечными лучами, вздыхал:

— Ничего подобного у меня с послом Салтыковым говорено не было: ни перед его посылкой в Швецию, ни перед отправлением в Гамбург.

Яковлев продолжал игру на той же ноте:

— При отправлении Салтыкова в Гамбург ты купил у него дом и двор. И каково при этом было твое намерение?

— Купил за 12 тысяч. Договорились сумму выплатить в десять лет: из шести процентов за все то, что уплачено будет.

Яковлев чувствует какой-то подвох, какую-то откровенную выгоду подследственного то ли за счет государства, то ли за салтыковский, но не понимает, не может этого доказать.

От Бестужева требуют клятв:

— На сие имеешь ты объявить сущую правду, так как тебе пред Всемогущим Богом на страшном и праведном суде стоять и приобщиться Святого Таинства тела Его и крови?

Экс-канцлер с готовностью соглашается:

— Я показал сущую правду и ни в чем не утаил, в чем утверждаюсь присягою и Святым Таинством тела Его и крови.

Следователи жаловались государыне устно и письменно, де, истощили увещевания и угрозы, а арестованный злодей рассыпается в страшных клятвах, что, мол, не понимает, о чем его спрашивают. Услышав неоспоримую улику, он ссылается на слабую память или прикидывается глухим. Учинили повторный обыск в надежде найти неоспоримую улику, вспомнили Апраксина, которого перевели из Нарвы в местечко «Три руки» и содержали под стражей, как злодея. Собрались было устроить очную ставку, но 19 апреля начиналась Страстная неделя, и поездку отложили.

И что удивительно, надежды комиссии на несметные богатства арестованного, которые им предстояло конфисковать, тоже странным образом провалились. Никита Юрьевич Трубецкой, просматривая опись имущества и деловые бумаги графа Бестужева, воскликнул в сердцах:

— Мы хотели найти многие миллионы, а он и одного не накопил.

— Или ловко спрятал, — проворчал умный Бутурлин.

Конечно, все бы решила пытка. Здесь бы и неоспоримые улики нашлись, и дело с Апраксиным и некой персоной, как условно называли Екатерину, вскрылось, и богаче бы стал граф втрое, вдесятеро, покаявшись, но… Государыня не смогла отдать на дыбу человека, который 18 лет был ее премьер-министром. Кабы Шуваловы были покрепче, поуверенней и знали точно, что им надо, как знал Бестужев, когда добился у Елизаветы отправки Лестока на дыбу…

Судьи сейчас не те, да и времена другие. Что греха таить? Фридрих II пытки отменил, а мы что — дикари, нехристи? Мы тоже в гуманности и милосердии понимаем толк!

В конце концов Яковлев составил сентенцию, в которой перечислил все вины экс-канцлера Бестужева. В первых графах не без негодования (может, не без юмора) сообщалось, что «как ни старалась комиссия, преступлений против здравия и благополучия государыни не нашли». Однако прочие его вины оценили как «весьма тяжкие и крайнего наказания достойные». Последнее замечание не более чем следственный завиток, вины канцлера были несерьезны, это всяк понимал. Например, Бестужева обвинили в распечатке и недозволенном прочтении партикулярных и посольских писем. Все 18 лет это был главный козырь в руках Бестужева, и государыня об этом козыре не только знала, но и сама охотно им пользовалась. Писали в сентенции, что Бестужев рвался к власти любыми средствами (а сами-то вы что делаете, господа?), что их высочествам внушал неудовольствие против императрицы, а великую княгиню вмешал в непозволительную переписку с Апраксиным.

При этом государыне дали понять, что Бестужев до невозможности гадок и гнусен, но «поскольку мы не хотим утруждать непорочную душу Вашего Величества», то и перечислять его гнусности не будем. На самом деле комиссия этих гнусностей не только найти не смогла, но и выдумать не посмела. Бездари! Однако отсутствие улик не помешало следствию осудить бывшего канцлера на смертную казнь!

Какая там — смертная! Семечки — ваши постановления! Все знали, не казнит государыня Бестужева, даже кнутом не накажет.

Так и случилось. Через год бывший канцлер был сослан в Можайский уезд в деревушку Горетово. По повелению государыни все недвижимое имущество осталось за ним. Забегая вперед, скажем, что Екатерина II вернула ему прежние почести, и смерть его была достойной.

В деревне Горетово тяготы ссыльной жизни делила с ним жена. Бестужев упивался своим горем, оно стало смыслом его жизни. Во-первых, он сочинил книгу под названием «Утешение христианина в несчастии, или Стихи, избранные из Священного писания». Этот труд впоследствии был напечатан в Санкт-Петербурге с предисловием, написанным академиком Гавриилом Петровым, и оправдывающим Бестужева манифестом Екатерины. Тот же Петров перевел книгу на латынь, «Утешения христианина…» были изданы также в Гамбурге на немецком, в Стокгольме на шведском, потом их перевели и на французский язык.

В Горетове экс-канцлер занимался также медальерным искусством. В память своей славы и беды он отчеканил медаль с портретом и подобающей надписью по-латыни: канцлер России Бестужев. На обороте медали были изображены две скалы в бушующем море, над одной из скал сияло солнце, другая была громима грозой. Надписи как бы усиливали сюжет. Вверху «Semper idem» — «всегда тот же», внизу «immobilis im mobili», то есть: в этом изменяющемся мире всегда постоянен.

Канцлер Бестужев тихо выплыл из нашего сюжета, а мы пойдем дальше. Но я рада, что пока этот мудрый, некрасивый, великий и лукавый человек еще жив, он по-прежнему сидит в своей библиотеке в обществе сержанта Колышкина, гадает, сошлют ли его к осени или не сошлют совсем, а потом берет книгу в золоченом переплете и предается неторопливому чтению. Мир дому его…

0

148

Примечания

1
Имеется в виду, конечно, Андрей Иванович Остерман — граф, дипломат, генерал-адмирал, кабинет-министр.

2
В XVIII веке процветало каперство — захват судов, торговых и частных, принадлежащих воюющей стране. В широком смысле каперством называли морской разбой.

3
Теперешняя Клайпеда.

4
Напомним, что на дворе 1757.

5
К слову сказать, король Англии Георг II являлся одновременно курфюрстом Ганновера, с этого все и началось.

6
В задачу автора ни в коем случае не входит изучение Семилетней войны как предмета, в данном повествовании она является только фоном, иногда соучастником жизни героев, но не более. Сама война — кровавый монстр, в чьи глаза я не хочу заглядывать, — не является «героем» произведения.

7
Масловский Д. М. «Русская армия в Семилетнюю войну».

8
Четверговая соль — это соль, пережженная с квасной гущей в великий четверг, с ней едят на Пасху яйца.

9
Однако некоторые наши историки, например Д. М. Масловский, защищают фельдмаршала, как говорится, с пером в руке, просчитывая каждый его шаг.

10
В менее изысканных кругах это называется сводничеством.

11
Соловьев С. М. «История России с древних времен».

12
Камер-юнгфера — придворная горничная, степенью выше камер-медхен.

13
Мой Бог! (нем.).

14
Футхель — удар по спине плашмя обнаженной шпагой.

15
Елизавета так и не успела пожить в новом Зимнем дворце. Первым из царствующей фамилии туда въехал Петр III.

16
В наше время мы не можем любоваться красотами этого дворца. В 1796 году император Павел, который родился в этом дворце, решил разобрать его. Павел был мистик. Однажды он увидел сон, что на месте бабушкиного дворца он должен воздвигнуть замок в честь архистратига Михаила. Так возник Михайловский замок, в котором Павел был убит. Впоследствии Михайловский замок переименовали в Инженерный.

17
Десница — рука (ст.).

18
Академия — философская школа, основанная Платоном в IV веке до н. э. близ Афин в садах, посвященных мифическому герою Академу.

19
Ученики Н. Шилле — Шубин, Прокофьев, Гордеев и Козловский, словом, гордость нашей отечественной скульптуры.

20
Шифром при дворе называли вензель императрицы. Он был золотым, украшался брильянтами. Его носили на муаровом банте на левой стороне груди.

21
Автор дает указ с некоторыми сокращениями, поскольку за витиеватостью и многословием XVIII века великий смысл указа для нас, потомков, если не пропадает, то прячется за частоколом пустых фраз.

22
Алчба — голод.

23
Желитва — печаль.

24
Брашно — пища.

25
Фрязи — итальянцы.

26
История эта подлинная, изменена только фамилия секретаря.

27
Брянцев А. М. «Слово о связи вещей во Вселенной».

28
Блазнитель — обманщик.

29
Будь добр, особенно с добрым.

30
Автор не придумал этот текст. У него просто не хватило бы на это смелости. Все рассуждения и домыслы очень подробно описаны самой Екатериной в ее «Записках». Из этих записок видно, что ее жизнь при дворе была действительно очень сложной и трудной, но сколь беззастенчиво пишет она о постоянном своем притворстве, с которым мостила дорогу к трону! С такой же немецкой нестыдливостью, с какой она описывает желудочные колики, ночное судно, понос и прочее, она пишет о своих любовных делах, изменах, обманах, интригах… Бог ей судья при жизни и по смерти ее…

31
Веселаго Феодосий Федорович — моряк, историограф, педагог, полный генерал, ученый, кавалер многих русских и иностранных наград, почетный член Академий. В энциклопедии Брокгауза и Ефрона Веселаго посвящена целая страница! В энциклопедическом словаре изд. 1984 года о нем ни строчки — по-моему, безобразие!

32
О. Мандельштам.

33
Кораблем в XVIII веке называли не вообще судно, а определенный его тип или вид. Разделение судов по видам было довольно условное: если 50 орудий — линейный корабль, если менее 50 — фрегат.

34
Тимберовать — исправлять и чинить корабль с целью сделать его годным для плавания, ремонтируется в доке.

35
Скампавея — название происходит от итальянского «sampare» и «via», то есть «исчезать» и «прочь». Длина скампавей около 40 м, ширина примерно 5 м, осадка небольшая, обычно двух или трехмачтовые.

36
Брыжи — воротник, определенным образом собранный в складки, такие воротники в Голландии назывались «мельничный жернов».

37
Браденбуры — шнурки из металлической нити, нашивались на полы
кафтана или на застежку, свободный конец завершался кисточкой.

38
Клепсидра — водяные часы Древней Греции.

39
Тавтология — повторение одних и тех же или близких по смыслу слов.

0

149

КНИГА 4
Закон парности
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КЕНИГСБЕРГ

Мнимый опекун
Мелитрисе нравился Лядащев. Нет, право, лучшего попутчика в этой нелепой поездке трудно было себе представить. Несмотря на возраст, ведь это уже старость — сорок лет! — Василий Федорович умудрялся быть красивым и элегантным, и наружность его служила как бы приправой к их несколько постным, чопорным разговорам. И, конечно, Мелитриса была благодарна за то, что Лядащев ни разу не позволил себе обмолвиться, даже намеком показать, что гайдуки на запятках вовсе не гайдуки, а солдаты, а четверо гусар верхами вовсе не свита — охрана, а сама она не беспечная путешественница, а пленница, и даже хуже того — завербованный агент.

Он говорил ей насмешливо и высокопарно:

— Не огорчайтесь, милая барышня… Вы позволите мне так вас называть? Время — лучший лекарь. Вслушайтесь в его безмолвный плеск. Река забвения уносит каждый миг ваших горестей. Умирают секунды, и вы умираете вместе с ними… чтобы родиться вновь, — он вздыхал то ли томно, то ли насмешливо. — А можно и так сказать: придет время, будет и пора.

Сидевшая рядом Фаина в неизменной своей оранжевой епанечке с вытертым куньим мехом и накрепко привязанной к голове шляпе испуганно поглядывала на Лядащева. Она знала, что господин этот есть очень высокая шишка, человек для нее недосягаемый, посему боялась его, млела от чести находиться рядом, но не смела высказывать своих чувств, и только сильно накрахмаленные васильки, которыми ради весны украсила она свою шляпу, согласно и верноподданически кивали на ухабах, вторя ее мыслям.

— Драгоценная Мелитриса Николаевна, — продолжал Лядащев, — позвольте совет… Стряхивайте с себя неприятности, как собака стряхивает капли воды, выходя на берег. Где ваша улыбка, черт побери?

Мелитриса не обижалась на эти слишком вольные замечания. Несмотря на явную грубость, в них звучала доброта. Ясно, он хотел утешить.

Наученная горьким опытом, Мелитриса не задавала вопросов. После своего неудачного побега в апреле она согласилась со всем, что предложил ей неутомимый страж Аким Анатольевич. Разногласия возникли лишь по одному поводу — какую роль будет играть сопровождающий ее Лядащев. Естественно, первой Акиму пришла в голову мысль сделать Василия Федоровича «батюшкой».

— Нет, — сказала Мелитриса. — Мой отец убит. И я никого и никогда не буду называть его именем.

— Тогда господин Лядащев может поехать в качестве вашего опекуна.

— Нет, опекун у меня уже есть.

Аким Анатольевич начал проявлять нервозность.

— Но ведь это все легенда… придумка, сочиненная для отвода глаз судьба ваша!

— Я никому не хочу отводить глаза, а ваш Лядащев может ехать со мной в качестве Лядащева. Я думаю, никому до этого нет дела.

— А вот и ошибаетесь, — в возгласе Акима прозвучало откровенное злорадство. — Для всех Василий Федорович будет выглядеть как ваш соблазнитель!

К глубокому удивлению следователя, Мелитриса согласилась на этот вариант, главное, чтобы светлые образы опекуна и отца оставили в покое. Более того, после жарких и продолжительных дебатов сам Аким Анатольевич согласился, что как бы Мелитриса ни называла Лядащева, обыватель все равно будет подозревать любовную интрижку, сам облик Василия Федоровича очень к этому располагал.

— Как хотите, так и называйте… хоть горшком, только в печь не ставьте.

Этой эпической по своей широте фразой и кончился их разговор, из которого явствовало, что и Аким, и сам Лядащев более всего полагались на ум и интуицию своей подопечной. Фаина ехала в качестве горничной или дуэньи, последнюю формулировку она предложила сама из-за природной склонности к романтизму. В дороге «дуэнья» была незаменима: она торговалась в харчевнях и на постоялых дворах, каким-то образом умудрялась доставать чистые, сухие простыни и свежий хлеб, а в те минуты когда надобность в ней отпадала, умела становиться (это при ее размерах!) как бы невидимкой. Высокий авторитет Василия Федоровича смыкал ее уста, она как-то ловко подбирала под себя ноги, на выдохе уминала бюст и, как таракан в щель, пряталась в тень какой-нибудь неприметной мебели, о Мелитрисе заботилась безукоризненно, со стороны даже самый зоркий наблюдатель мог предположить, что она очень любила свою подопечную. Но саму Мелитрису обмануть было нельзя, у нее и по сию пору стоял в ушах грозный рык: нет! никогда! Это было в тот день, когда она умоляла свою стражницу отослать записку опекуну — князю Никите Григорьевичу. Акиму не наябедничала, и на том спасибо.

Благополучно и незаметно пересекли границу Восточной Пруссии. Дороги стали лучше, а гостиницы чище, исчезли клопы, но прочим насекомым в мае жить не запретишь. Фаина необычайно ловко расправлялась с любой мелкой живой тварью, скажем, пауками или комарами, которыми так и кишели нижние гостиничные помещения. Большая ладонь уверенно и резко опускалась на гудящую невесомость. Мелитриса смотрела на свою дуэнью с уважением. Сама она из-за плохого зрения воевала в комарами без видимого успеха, ненавидела их люто и называла эту мелкую нечисть «тощими джентльменами в полосатых гетрах».

— Комары — англичане? — со смехом осведомился Лядащев.

— Ну… во всяком случае, враждебная, воюющая с нами держава… — Мелитриса помолчала, потом собралась с духом: — Господин Василий Федорович, я теперь, как вы говорите, агент. Расскажите, наконец, в чем мои обязанности?

— Ужо приедем на место, княжна Мелитриса Николаевна, осмотримся, а там и получите все инструкции.

Мелитрисе очень не нравилось слово «инструкция», оно представлялось ей похожим на хрустких жуков, которыми так и гудит весенний вечер. Жуки тяжело бились о стекла, а потом падали на спину, неприятно перебирая лапками.

— А почему сейчас нельзя? — спросила Мелитриса с капризной поспешностью. — Вы говорили, что секунда умирает и я рождаюсь заново с новой секундой. Говорили ведь?

— Говорил-с, — степенно отозвался Василий Федорович.

— Но для меня сейчас по вашей милости время остановилось, замерло, как вздыбленный конь!

— Но уж наши-то кони несутся вскачь… Мы летим стремительно к цели…

— Это вы летите стремительно, а до других вам и дела нет. Я же вижу, как вам сейчас весело и как все ужасно любопытно! Вы ждете не дождетесь, когда приедете в свой Кенигсберг и займетесь своими шпионскими делами. Для вас это так интересно, как математические задачки решать. У вас словно у Пифагора глаза блестят, вам петь хочется, а я в этих задачках как бы ключ. Лежу себе покойно в вашем кармане. Где-то там в Кенигсберге в нужный момент вы меня в замочную скважину вставите, повернете, дверца и откроется. Но ключу ведь не объясняют, что это за дверь. А у меня на сердце такая тоска… и боль… Ненавижу ваши шпионские задачки!

— А что вы любите, Мелитриса Николаевна? — он явно уходил от ответа.

— Простые человеческие вещи. Я замуж хочу за любимого человека.

«Как не стыдно спрашивать! Вы ли не знаете?» — промелькнуло в голове у Мелитрисы.

— Есть, — сказала вдруг Фаина, заполнив собой паузу. Карета подпрыгнула на ухабе, и дуэнья захлопнула рот, вернувшись в состояние безмолвности и незаметности.

— Клянусь вам, Мелитриса Николаевна, что я в целости и сохранности доставлю вас вашему суженому. Во всяком случае, я сделаю для этого все возможное…

Мелитриса сочла за благо промолчать, отвернулась, глядя в окно на пробегающую мимо изумрудно-желтую, птичьим щебетом наполненную весну. «Он сказал — суженый… Ах, как так… Кабы судьба его мне сулила. А то я все и за него и за себя придумала…» Лядащев тоже смотрел в окно на скудно оперившиеся березы, на буйные одуванчики, вот ведь вредный цветок, всюду проникнет, и думал: «Клятвы-то давать не штука, исполнять будет потяжелее. Слишком, тяжелое обвинение предъявлено этой девочке. И не в анонимном доносе, не в истерическом всхлипе „слово и дело“, когда безвинного оболгать легче, чем малую нужду справить. Отравительницей Мелитриса названа в шпионской шифровке в Берлин… Тьфу на вас всех! Да, надо будет всем нам попотеть…»

Подбросив Акиму Анатольевичу идейку об использовании девицы Репнинской в качестве, как это ни грубо звучит, подсадной утки, Василий Федорович весьма отвлеченно думал об ее судьбе. Девица вляпалась в грязную историю, и кому же теперь отмывать запятнанную репутацию, как не ей самой. Спросим: справедливо ли так ставить вопрос? Вне всякого сомнения! А если трудно ей — не сахарная, не растает.

Но мысли эти хороши в чистом, академическом виде, то есть вдали от девицы, а когда она сидит напротив, скосив глаза в окно, и кутает цыплячью свою шейку в кисейный платочек, а в лице, украшенном только очками, полное отсутствие свойственного этому полу кокетства, а в уголке надутых губ взрослая, словно непосильными страданиями Намеченная складочка… то так ее становится жалко, что против воли в мозг неторопливой совой впархивает мудрая мысль, вернее вопрос: не послать ли все к чертовой матери и не повернуть ли лошадей назад, в Петербург? Право слово, справятся они с Сакромозо и без этой птахи. А если Тайная канцелярия и пронюхала что-либо, то ведь можно девицу от них спрятать…

Но лошади летели, Кенигсберг приближался. Где уж нам жить по мудрым-то мыслям? Мы уж по пути долга будем длить судьбу свою. А девиц чего жалеть? У них вся жизнь в мечтах. Вот уже и скорбь куда-то улетучилась, уже и улыбается…

Мелитриса не замечала пристального взгляда своего попутчика. По мере удаления от Петербурга тяжесть, теснившая душу ее подобно гробовой плите, истончалась, готова вскорости и вовсе исчезнуть. Девушка уже забыла, что на ней лежит страшное обвинение в отравлении государыни. Господи, да разве не понятно этим взрослым мужам, какой все это вздор, небывальщина? Для нее сейчас то реальность, что едут они в город, в коем обретается ее опекун — светлый князь Никита Оленев. Ах, как приятно думать об их встрече…

Кенигсберг встретил их теплым дождем, промытыми мостовыми и непривычными запахами, которые принес с моря ветер. А апартаменты в гостинице, видимо, были уже сняты, Лядащев уверенно назвал адрес. Гостиница была не из известных, да и район оставлял желать лучшего, потому что сколько ни расспрашивали местных жителей, никто не мог объяснить, где находится «Синий осел». Однако, когда диковинное животное, изображенное на вывеске гостиницы, было, наконец, обнаружено, выяснилось, что и улица недурна, и дом красив, и хозяин весьма похож на приличного человека, только толстоват, пожалуй, и усы крашеные. Путешественникам предоставили апартаменты на первом этаже: большая комната для барышни, проходная поменьше — для дуэньи, напротив по коридору комната для господина. Окна в комнате Мелитрисы выходили в небольшой, чистенький садик. Наверное, это стоило кучу денег!

В первый же вечер Василий Федорович исчез, к ужину не явился. Ели без него в комнате Мелитрисы. На пожелание пойти ужинать в общую залу Фаина ответила категорическим отказом. На следующий день Лядащев явился только к вечеру, был он весел, оживлен, всем доволен. В руках у него был огромный, как сундук, пакет в яркой обертковой бумаге.

— Распакуй, — сказал он Фаине. — Это платья для барышни. Фрейлина Их Императорского Величества с точки зрения немца должна быть великолепно одета, — он улыбнулся Мелитрисе, приглашая ее ознакомиться с обновами.

Платья были великолепны. Первое, бирюзового шелка с оборками а-ля полонез и юбкой из модного петинета, второе платье-колокол, затканное золотой нитью, подходило более для дамы, чем для девицы; без всякой примерки было видно, что оно будет Мелитрисе великовато. К нарядам прилагались перчатки до локтя и два зонта — подсолнечника.

Фаина только ахнула от такой красоты, а Мелитриса скользнула по ним рассеянным взглядом, провела пальцем по золотой тесьме — жесткая, как наждак.

— Василий Федорович, я платья потом примерю. А сейчас я хотела бы прокатиться по городу в коляске или пешком пройтись… А?

— Со временем, моя дорогая, со временем, — весело отозвался Лядащев.

— Вы хотите сказать, что я здесь тоже пленница? — гневно воскликнула Мелитриса. — И что мне прикажете делать?

— Ждать, мой ангел Мелитриса Николаевна. Теперь только ждать.

0

150

Приказ императрицы

В то время, как наша героиня томилась в гостинице «Голубой осел», в город Кенигсберг из Петербурга были доставлены две весьма важные бумаги одинакового содержания. Первая бумага была вручена адмиралу Мишукову в тайном пакете. Ее привез курьер Ее Величества, расстояние от русской столицы до прусской он покрыл в три дня.

Вторая бумага — копия с первой — была привезена на почтовых бароном Блюмом и предназначалась для прусского резидента Сакромозо. Блюму стоило большого труда получить эту копию, он рисковал не только деньгами и будущей карьерой, но и самой жизнью.

Однако вернемся к сути бумаги. О той сложной и напряженной работе, которая происходила в 1758 году в кабинетах, штабах, полевых палатках и дворцовых покоях и касалась дел военно-морской секретной службы, осталось всего несколько документов. Один из них — приказ государыни Елизаветы адмиралу Мишукову «О совместных действиях русского флота со шведами в целях воспрепятствования проходу английской эскадры в Балтийское море».

В Петербурге англичан боялись. При одной мысли, что их флот может явиться в балтийские воды, начнет распоряжаться здесь и прочее, Елизавете становилось дурно. Морские баталии вещь хоть и красивая, но зело дорогая. Кроме того, британец может и на Петербург двинуть.

Приказ адмиралу Мишукову был продуман настолько детально, что сама собой вставала мысль о его невыполнимости. Петербургу бы приказать по-простому — не пропустить англичан, и баста! Но в Адмиралтейской коллегии тоже не даром хлеб ели. Вице-адмиралу Полянскому был расписан каждый шаг, каждый взмах весла и предполагаемое дуновение ветра, что надувает парус. Помянутый вице-адмирал должен был выйти со своей эскадрой (вскользь заметим, что эскадра еще находилась в Ревельской и Кронштадтской гаванях) к готландским берегам и там соединиться со шведской эскадрой под командой вице-адмирала Лагрба.

Далее в реляции очень подробно перечислялись как бы подводные камни, которые могли бы помешать адмиралу Мишукову выполнить приказ государыни: положим, наша эскадра уже пришла «к вершине тойского и готлибского берега», а шведских кораблей там пока нет; или со шведами еще не успели встретиться, а уж получили известие, что британцы на подходе, и т. д. Во всех этих неординарных и неотложных случаях адмиралу рекомендовалось советоваться с Петербургом и только в крайнем случае «действовать по усмотрению».

Не был оставлен без внимания и деликатный национальный вопрос, который неминуемо должен был возникнуть в означенной компании. В Петербурге правильно рассудили: поскольку наших кораблей больше, то пусть нам шведы и подчиняются во всем, кроме дел, касаемых экономики и дисциплины. Тут же отмечалось: «когда между солдатами и офицерами обеих наций произойдет вдруг непорядок и разногласия, неудовольствия и ссоры, то судить их надо по уставу своего государя и штрафы так же налагать».

Сидя в штабе вице-адмирала Полянского, капитан Корсак читал государев указ очень внимательно и все никак не мог добраться до сути: мирным отношениям русских со шведами в приказе пока отводилось куда больше места, чем войне с англичанами. Ага… вот это ближе к делу: «Как только будет получено известие о приближении английской эскадры к Балтийскому морю, соединенный русско-шведский флот должен занять узкий проход между Зеландией и островом Драга таким образом, чтобы — ни к какой датской крепости приблизиться не могли…»

— Прочитал? — спросил, входя в комнату, вице-адмирал Полянский.

— Так точно, — Алексей щелкнул каблуками.

— Задачу понял?

— Но наша эскадра еще на подходе. А точнее сказать, мы не знаем, вышла ли она вообще из Ревельского порта.

— Не вышла, так выйдет, — обиделся вдруг вице-адмирал, — Ты что читал-то? — он выхватил из рук Алексея бумагу, пробежал по ней глазами. — Не тот экстракт дал, — проворчал он и, обращаясь к кому-то за стеной, крикнул на истерической, взвинченной ноте: — Извольте потрудиться и выполнять обязанности свои не вкось! — лицо адмирала быстро наливалось кровью, жилы на худом лбу вздулись как канаты.

Дверь беззвучно отворилась, возник невозмутимый младший чин. Без намека на испуг или подобострастие он принял из начальственных рук одну бумагу, вложил другую и так же беззвучно исчез. Вице-адмирал уставился в текст.

— Это другое дело, — пробормотал он и, обратившись к Корсаку, сказал важно: — О том, что английский флот направляется в наши воды, мы узнаем заблаговременно по тайным каналам. Но в Петербурге рекомендуют полагаться не токмо на тайные связи, но и самим не плошать, а посему нам надлежит, — он повернулся к бумаге и прочитал с выражением, — «послать один фрегат или корабль к самому Зунду[1] под командой искусного и надежного капитана, дабы он за проходящим английским флотом присматривал и в случае надобности тотчас, оборотясь в Мемель, и рапортовал». Вот ты и поплывешь. Понял?

— Так точно.

— Ты можешь сказать, что слишком заблаговременно мы фрегат на Зунд посылаем, мол, наша эскадра еще не вышла, планы шведов еще туманны, только на бумаге… — адмирал выжидательно посмотрел на Корсака.

— Не скажу, ваше превосходительство, — улыбнулся тот.

— Вот и я так же думаю. Приказы в Адмиралтейской коллегии для того пишутся, чтобы их выполнять, а не подвергать беспрестанному обсуждению. Я так считаю: одного фрегата на Зунде мало будет. Надобно еще послать с тобой легкое быстроходное судно — флейт или галиот — для большей маневренности. Когда можешь выйти в море?

— Позволю просить себе пять дней для подготовки фрегата.

— Эван хватил! Трех хватит. Иди.

Вице-адмирал Полянский не дал Корсаку прочитать ту часть приказа — особо секретную, в которой упоминались недвусмысленные обязанности, возложенные на русских послов — князя Голицына в Лондоне и барона Корфа в Копенгагене. Послам рекомендовалось принять все возможные меры для разведывания планов англичан. Князь Голицын должен был узнать точную дату выхода в море английской эскадры, которая направлялась в Балтийское море. Эти сроки надлежало сообщить шифрованным письмом Корфу, чтобы тот в свою очередь нашел способ передать эти сведения скорейшим путем в Петербург. Полянский не афишировал эту часть приказа не из-за ее особой секретности, а из-за того, что не верил в шпионские таланты наших послов. Понятно, что они не сами будут шифровки писать, но все равно казалось мало вероятным, что князь Голицын сможет выведать у англичан особо важные тайны. Полянский вообще куда больше верил в визуальный способ слежки, за тем он Корсака и посылал.

Однако второй адресат, получивший копию с государева приказа, придерживался другого мнения. Сакромозо знал умение русских работать и приспосабливаться к любым обстоятельствам, знал и «русское коварство». Душа князя Голицына была для него «потемки», поэтому именно эту часть приказа Сакромозо почитал главной.

В предыдущем нашем повествовании было много толков о мальтийском рыцаре Сакромозо — мол, где он да что поделывает. Скажем, что догадка наших героев была верна, Сакромозо жил в Кенигсберге под другой фамилией и как прежде служил не столько острову Мальте, рыцарям госпитальерам или Великому Фридриху, сколько истине, как он ее понимал. Время сильно изменило образ рыцаря, он располнел, подурнел, стал плохо спать, желчный пузырь работал ни к черту, и хоть рыцарь лечился всеми возможными способами, по ночам у него была такая изжога, хоть криком кричи. Но голова по-прежнему работала превосходно, Сакромозо был весьма благодарен Блюму за привезенную бумагу и тут же простил маленькому барону все его грехи. Да и грехов-то, собственно, не было. В провале Брадобрея Блюм был не виноват, а вот в том, что пойманный русскими связной все еще молчал и не выдал сотоварищей и их местожительство, была несомненная заслуга Блюма — видно, умел барон работать с подчиненными.

— Как добрались?

— Благодарю. Благополучно. — Блюм улыбнулся подобострастно, но он уважал и побаивался Сакромозо, хотя знал его более понаслышке.

— Неприятностей на границе не было?

— Помилуйте, какая сейчас граница? Сакромозо пропустил последнее замечание мимо ушей, только поморщился.

— Что нового в Петербурге? Получили шифровальное письмо с новым паролем?

— Новости петербургские я изложу вам письменно. Пароль получил и сообщил его… — Блюм вдруг споткнулся, почему-то ему не захотелось произносить имя Анны Фросс, — …моей племяннице леди Н. Она все выучила, как я просил. Надеюсь, она не подведет.

Сакромозо понял, почему Блюм назвал резидентку не по имени, а по кличке. Уж, конечно, не из конспирации. Просто Блюм еще раз подчеркнул, что эта смазливая девица глупа, навязана ему против воли, он ее не любит, но любовниц больших людей не обсуждают. Знать бы, кто этот благодетель, подставляющий из-за тонкой талии и стройных ножек под удар лучших агентов.

Во всех этих домыслах Сакромозо был полностью солидарен с Блюмом. В крайне деликатном и щекотливом задании, как-то: отравить известную персону, рыцарь не видел ничего особенного или странного. — Ясно, что в случае выполнения этого задания войне конец, а Пруссия закончит ее победительницей. Но дальше все странно. Задание девица, судя по шифровкам, выполнила, Берлин ей рукоплещет, но Елизавета жива. Здесь можно предполагать что угодно. Например, что ввиду особо крепкого здоровья русской императрицы девица Фросс повторит свой роковой опыт, а может быть, лекарство, вернее, яд, столь длительного действия, что надобно просто проявить терпение. Во всяком случае, девица Фросс, она же племянница леди Н., как была в фаворе, так там и пребывала.

— Что прикажете делать дальше? — осторожно спросил Блюм. Ему явно не хотелось возвращаться в Петербург.

— Об этом подумаем. А пока вам надо выспаться. Спокойной ночи, барон.

Оставшись один, Сакромозо вернулся к копии приказа. Рыцарь знал, что князь Голицын в Лондоне собирает сведения о морском походе англичан против России, но он и предположить не мог, что схема доставки информации была разработана у русских настолько плохо. Хотя, может быть, это только на бумаге плохо, а как дойдет до дела, то все устроится самым лучшим способом. Русские странная нация. Вполне может статься, что распорядились в Петербурге из рук вон, а исполнители потом все довели до ума. Сакромозо еще раз перечитал бумагу. По сообщению шведского посла Пассе, шведы посылают десять линейных кораблей и четыре фрегата. Это не мало… Если, конечно, корабли эти плавают, а не черпают воду через борт. Надо сообщить в Лондон, подумал Сакромозо озабоченно, чтоб не откладывал дату выхода эскадры. Сейчас мы сильны как никогда, но время работает против нас.

Он заглянул в конец приказа и усмехнулся. — Как предусмотрительны чиновники в Петербурге. Последний пункт приказа императрицы гласит: «Впрочем, само собой разумеется, что ежели б английская эскадра силой превосходила вашу и на подкрепление шведов худая надежда была б, то надлежит вам, не подвергая себя опасности, к нашим портам ретироваться, смотря однако ж, дабы сия ретирада[2] ни разновременно, ниже напрасно учинена была, ибо оная никогда, кроме самой крайней нужды, извиняема быть не может».

0

151

Руководство к действию

Лядащев начал давать инструкции через неделю после приезда в Кенигсберг. Инструкций было много, и Мелитриса думала с горечью: «Словно тараканов выпустили на волю, и они прыснули в разные стороны, попробуй запомни, какой из них первый, а потому главный». Лядащев был не похож на себя: строг, серьезен. Давая инструкции, он вышагивал по комнате, доходя до стены, резко поворачивался и опять печатал шаги, утвердительно взмахивая в такт рукой. Слушая его, Мелитриса смотрела в окно, Лядащеву казалось, что она рассеяна, не собрана и вообще не дает себе отчета в важности услышанного, и он повторял время от времени:

— Сосредоточьтесь, княжна, сосредоточьтесь, мадемуазель… это важно!

Зачем повторять прописные истины с таким жаром? Она все отлично запомнила. По приезде Лядащев от ее имени послал письмо в Торговый дом (название его она немедленно забыла) некоему господину С. Сейчас, наконец, от господина С. пришел ответ, из которого явствует, что он знает о фрейлине Репнинской, рад ее приезду и готов с ней встретиться. Место и время встречи будет оговорено особо, то есть еще одним письмом, присланным в гостиницу «Синий осел».

— Это письмо мы надеемся получить завтра, — важно присовокупил Лядащев.

— Мы — это вы и я?

— Не только. Мы — это весь секретный отдел, то есть группа лиц, которая работает в Кенигсберге во имя победы и во славу России. И от вас, Мелитриса Николаевна, от вашего мужества и поведения зависит исход этого благородного дела.

Мелитрису передернуло, как от озноба, но она тут же взяла себя в руки, мол, продолжайте. Однако нервное содрогание ее можно было истолковать не только как страх, свойственный девице, но как откровенное сомнение в том, что к шпионским делам можно приставить эпитет «благородные». Во всяком случае Лядащев именно так и понял и, что неожиданно было при его уме и насмешливости, вдруг обиделся и принялся на разные лады ругать Мелитрису за отсутствие патриотизма.

Мелитриса слушала его внимательно и настолько невозмутимо, что Лядащев уже готов был обвинить ее в забвении памяти отца, но вовремя опомнился, облачив свой гнев в более невинные слова:

— Что меня удивляет, так это умение девиц делать что-то со своими глазами! Они вдруг становятся фарфоровыми, совершенно теряя осмысленное выражение. Я ни в коем случае не хотел вас обидеть, но ведь и вы эдак же…

— Давайте по инструкции, Василий Федорович… Продолжайте.

— Продолжим, — тут же согласился Лядащев, употребив множественное число, словно говоря от имени всего секретного отдела.

Правильно говорит пословица: дальше в лес, больше дров. Оказывается, завтра Мелитриса будет встречаться с господином С., то есть главным резидентом, которого зовут Сакромозо. Кто такой Сакромозо? Он, оказывается, рыцарь, как во времена Дон-Кихота. Смешно…

Далее… Сакромозо умный и сильный враг, более того, он удачливый человек, но мы, то есть русский секретный отдел, должны его переиграть… потому что мы о нем мало знаем, а он про нас, то есть об истинных целях Мелитрисы, не знает ничего.

— …Кроме того, душа моя, что вы отравительница, — добавил Лядащев деловым, уверенным тоном.

— Помилуйте, зачем вы мне этот вздор говорите? И потом, я-то как раз про вашего Сакромозо ничего не знаю, — взорвалась Мелитриса.

— Расскажу, — Лядащев доверительно положил руку ей на плечо. — Все расскажу… со временем…

Поставленная перед Мелитрисой задача показалась ей возмутительной, вызывающей, нескромной: понравиться Сакромозо, войти к нему в доверие и доказать, что в ней, Мелитрисе Репнинской, есть большая надоба в Берлине.

— В Берлин я не поеду, — быстро сказала Мелитриса.

— Это я образно сказал, надеюсь, что до Берлина дело не дойдет. Сакромозо будет вам задавать вопросы для того, чтобы проверить вас, кроме того, он захочет получить через вас секретную информацию.

— Какую еще?

— Все, что надо, мы напишем. Пусть вас это не волнует. Главное, чтобы он вами заинтересовался. Вы скажете Сакромозо, что привезли шифровку.

— Это еще что за крокодил вавилонский — шифровка? Это бумага?

— Да, письмо в цифрах. Запомните, вы привезли ее из Петербурга в каблучке. Туфельки уже готовы.

На лице Мелитрисы изобразилось такое глубокое изумление, а вытаращенные глаза настолько стали напоминать благородный китайский материал, что Лядащев расхохотался.

— Что вы так оторопели? Это обычный способ перевозить секретную почту. И еще в шляпах, в локонах, в поясах, в тростях — да мало ли…

— Господин Лядащев, но как я отдам эту… шифровку? А если у меня спросят, откуда она у меня? Что я отвечу?

— Надеюсь, вы шутите, — грустно усмехнулся Василий Федорович, весь его вид говорил — как с вами, красавица, трудно… просто невозможно разговаривать. — Вы не должны допускать самой возможности такого вопроса! Разговор с Сакромозо надо построить на том, что рыцарь безусловно сам знает, от кого вы в Петербурге получили шифровку. А если он это знает и вы, в свою очередь, знаете, то что об этом говорить?

— А если Сакромозо свои домыслы выстроит на том, что об этом как раз и надо говорить? Если он вздумает меня проверять?

Лядащев почесал кончик носа, словно помогая себе правильно оценить ситуацию.

— Если Сакромозо будет настаивать на ответе, то вы… Запомните, это важно! Вы скажете, что шифровку взяли в тайнике. Теперь нам надо придумать этот тайник, и чтоб без дураков, чтоб все достоверно.

Вначале Лядащев придумал тайник в Новом пешеходном мосту через Мойку. Этот мост десять лет назад построил архитектор Растрелли, и его по сию пору зовут Новым. Мыслилось так: на растреллиевском мосту, где все позолота, оконные проемы с карнизами и фигурными наличниками, каждая ваза может быть тайником, а главное, он расположен близко от императорского дворца.

Сам придумал, сам передумал. Лядащеву не понравилось, что слишком там людно, посему было решено устроить тайник в фонаре на въезде в Семионовский мост. В массивной подставе фонаря, оказывается, один кирпич вынимается, в этой нише письмо спрятать легче легкого. Остановились перед мостом, нагнулись, будто бы пряжку на башмачке поправить, кирпичик незаметно отодвинули.

— Причем это все не придумка, — веско сказал Лядащев. — В нашем деле все должно быть точно. Я сам этим тайником пользовался.

— Это я поняла, — нетерпеливо перебила Лядащева Мелитриса. — Но кто положил в этот тайник для меня шифровку? Я-то должна это знать.

«Дотошная девица, — с уважением подумал Василий Федорович. — При этом спокойна и холодна. Голос что хрустальный ручей… Может, и будет от нее польза…»

— Ладно. Расскажу вам суть дела. Некоторое время назад мы поймали вражеского агента. Он русский, но служил пруссакам. Назывался он у них Брадобрей. Кое-что мы у него узнали, например, пароль, с коим вы пойдете, и еще кое-что, по мелочам. Настоящего разговора с Брадобреем не получилось, потому что он умер в лазарете.

— От пыток? — прошептала Мелитриса с ужасом, и Лядащев увидел, как щеки девушки заливает густой, брусничный румянец.

— Нет, девочка, не бойтесь, — сказал он мягко. — Никто этого Брадобрея не пытал. Он болел сердцем, а при аресте, видно, перепугался, и у него случился кровяной прилив к мозгу. Так лекарь в госпитале сказал. У него отнялась речь. Потом частично вернулась. Допрашивал агента один человек, он не по нашему ведомству — некий капитан Корсак.

— Его зовут Алексей? — встрепенулась Мелитриса. — Он друг князя Оленева.

— Он самый, — кивнул Лядащев. Девушка вдруг засмеялась со счастливыми нотками в голосе.

— Я никогда не видела Корсака, но князь Никита рассказывал о нем. Я верю, что этот капитан не сделает ничего дурного. Продолжайте, Василий Федорович.

— Продолжаю, — Лядащев обрадовался, что в Мелитрисе проснулся живой интерес. — Капитан Корсак нашел к агенту подход. Во всяком случае, все, что нам Брадобрей сообщил, было его предсмертной исповедью. Но из всего, что я здесь рассказал, вам надо помнить только одно: шифровку в тайник положил Брадобрей. На всякий случай его словесный портрет: ему около сорока, лицом неприметен, голубоглаз. Но поминать его можно только в самом крайнем случае, если будет задан прямой вопрос. Вы меня поняли?

— Что в этой шифровке? Какое ее содержание? — Мелитриса с трудом привыкала к плоскостопному шпионскому несообразному языку.

— Вам этого знать не надо. Приказали, вы исполнили. И все! А любопытство большой грех, — возвысил он голос, видя, что Мелитриса пытается отстаивать свои права. — Так уж в нашей службе принято — не знать ничего лишнего, подальше от греха.

Маленькая цифирная записка, аккуратно уложенная в полый каблучок правой сафьяновой туфельки, таила в себе ничего не значащую информацию о партикулярной верфи в Петербурге. По перехваченной у Брадобрея шифровке виден был круг его интересов.

Лядащев предполагал, что в Берлине уже знают об аресте Брадобрея, но он не мог знать, что маленький барон Блюм, собиравший сведения о русском флоте, находился уже в Кенигсберге. Добывать и переправлять сведения о русских кораблях сейчас в Петербурге было некому, поэтому по предъявлению шифровки из каблучка Мелитриса была бы непременно разоблачена.

— А пароль?

— Пароль надо учить наизусть. Он странный. Это латынь. То есть обращаетесь по-немецки: «Доблестный рыцарь!»… Обращение также часть пароля. А дальше латынь. Я вам тут на бумажке написал. Когда выучите, сожгите бумажку на свечке. Или нет, еще забудете, лучше отдайте мне. Я сам сожгу.

Ну вот и все. Инструкции, наконец, получены. Мелитриса ушла в свою комнату. Боже мой, как все это глупо! Видел бы папенька покойный, в какую неприятную историю вляпалась его любимая дочь. Да что — вляпалась, в капкан попала. Но почему? Чем она прогневила Господа? Наверное, грешной и запретной своей любовью… Может быть, другого мужчину любить и угодно Богу, а этого нет. Потому что он старше ее, он опекун, он должен быть как отец, а она голову потеряла. Потеряла и не хочет ее найти, чтобы водрузить на место. Мелитриса засмеялась сквозь вдруг набежавшие слезы. Не могу… Или не хочу? А может быть, это одно и то же? Молитва ее кончилась обычным вопросом и обычной мольбой: «Господи, можно мне его любить? Можно?.. Где ты, мой любимый? Господи, где он?»

По дороге в Кенигсберг ей казалось, что, добравшись до места, она сразу поймет, что делать. Если гулять по центральной улице каждый вечер, то в течение недели, ну, двух, она непременно встретит князя Никиту. А на месте оказалось, что город огромен, окраины чисты и вполне пригодны для обитания приличного человека. Так где же его искать?

Да и в этом ли дело? Она стоптала бы три пары башмаков железных, притупила три посоха кованых, чтоб найти своего Финиста, но ведь в Кенигсберге ее попросту не выпускают из гостиницы. Она опять пленница и подчинена чьей-то злой воле.

Но не надо падать духом, надо надеяться на лучшее. Лядащев не злой человек. Если ее встреча с Сакромозо пройдет удачно и Лядащев останется доволен, то по возвращении в гостиницу она попросит его помочь, чтобы отыскать ее опекуна.

— Лядащев не откажет, он друг, — прошептала Мелитриса, перекрестилась, поднялась с колен и развернула бумажку с паролем. — Redeamus ad arietes nostros, — прочитала она латинский текст, законченный переводом. — Вернемся к нашим баранам… — она невольно рассмеялась, — одни бараны кругом, а если не бараны, то овцы.

0

152

Встреча в саду вблизи замка

Ожидаемое письмо, вернее, небольшую записку, передала горничная: это для мадам, принес мальчик, нет она его не знает, нет, он не просил денег за услуги… Еще несколько «нет» и, сжимая в кулаке монетку, горничная удалилась. Это была белесая, сдобная, любопытная и необычайно самодовольная особа. Разговаривая с Мелитрисой, она надменно кривила губы и зыркала по углам, ожидая увидеть там что-то запретное и тайное.

«Они нас все презирают, — с обидой подумала Мелитриса. — Мы победители, а они не только нас не боятся, но всегда готовы оскорбить. И при этом улыбаются слащаво.»

Лядащев меж тем развернул записку. Она была немногословна. В восемь вечера за фрейлиной будет послана карета, на встречу фрейлина должна явиться одна, после приватного разговора она будет доставлена в эту же гостиницу — вот точный ее перевод. Самой длинной была последняя фраза: «Податели сего рассчитывают на понимание, скромность и предусмотрительность фрейлины, письмо предназначено только для ее глаз, по прочтении сжечь».

— Ну вот, Мелитриса Николаевна, и дожили вы до серьезного дня. Где ключ, там и скважина. Помните, что вы мне говорили? — глаза Лядащева азартно блестели.

— Ничего я не помню, — Мелитриса от возбуждения топнула ногой. — Я вообще боюсь ехать. Я трусиха! Я вас предупреждала…

— Опять все сначала, — Василий Федорович поднял глаза горе, как бы призывая всевышнего в свидетели.

— А вы как думали? — в голосе девушки звучали слезы. — Вы только вообразите, как это глупо! Я вхожу в дом к совершенно незнакомому человеку, я ему не представлена, и вместо того, чтобы поздороваться, а потом завести какой-нибудь вежливый отвлеченный разговор, я брякаю про каких-то дурацких баранов, да еще на латыни. Девицам не пристало знать этот язык. Я не синий чулок!

— Но ведь это пароль, — застонал Лядащев, черт бы побрал этих светских восемнадцатилетних дур. — И потом, это всем известная пословица, ее не возбраняется знать даже фрейлине Ее Величества!

— Ответ тоже пословица? Ваш Сакромозо мне должен сказать: «Не бойтесь…» как это… «ovem lupo committere — доверить овцу волку». Получше вы не могли пароль придумать? Это просто неприлично!

«Вы бы лучше за жизнь свою поостереглись», — подумал Лядащев машинально, и мысль эта его отрезвила, пропало раздражение, под рукой оказались и нужные слова, и участливый тон:

— Такова наша работа, дружок мой. И помните, что каждым своим шагом вы мостите дорогу, ведущую вас к вашему избраннику и счастливой, не запятнанной ложью жизни.

— Я запомню ваши слова.

Конец разговору положила Фаина, явившись с платьем бирюзового шелка. Серебряная тесьма украшала только лиф и рукава, оборки были восхитительны, целый каскад кружев, пенящихся у локтя, словом, все было каприз, движение и легкость. При эдаком модном лифе у Мелитрисы даже бюст обозначился, и вообще она стала похожа на красавицу Настин Гагарину, фрейлину из свиты великой княгини. Фаина без всякого каркаса соорудила вполне приличную прическу, благо волос было достаточно. Букли на затылке были украшены мелкими розочками.

Лядащев придирчиво осмотрел Мелитрису, улыбнулся, довольный, но, увидев в ее руках кожаный футляр, воскликнул:

— Только очки не надевайте!.

— Глупости какие! — на той же ноте воскликнула Мелитриса. — Как же иначе я всех увижу?

Час отъезда неумолимо приближался. Приехавшую карету — она появилась минута в минуту, — Мелитриса увидела в окне и тут же вскочила, вытянулась в струнку, оборотив к Лядащеву побледневшее лицо.

— Споко-о-й-но, — прошептал тот. — Я выйду вас проводить. В записке это не возбраняется.

Он надел шляпу с полями, которая наполовину скрывала его лицо, взял под руку Мелитрису, тесно и плотно, словно в тиски, сжал локоть и решительно направился к двери.

Двухместная карета была неказиста, имела вид заказной, во всяком случае человек на козлах выглядел как подлинный кучер, а не совмещавший в себе много профессий агент. Впрочем, кто их там разберет? Он внимательно посмотрел на вышедшую из гостиницы пару.

— Графиня Грауфельд, — назвалась Мелитриса вымышленным именем и спросила по-немецки: — Вы за мной?

Кучер неторопливо соскользнул с козел. Он был низкоросл, степенен, толстые икры ног его были обтянуты белоснежными чулками (которые больше всего успокоили Мелитрису — не может негодяй носить такие белые чулки!), голову кучера украшала шляпа с кокардой.

— Едет только дама, — сказал он хмуро и неожиданно так ловко оттолкнул Лядащева, что тот немедленно усомнился в первом своем мнении о нем.

Дверца распахнулась, с легким щелчком отвалилась подножка. Мелитриса впорхнула в карету, миг, и вот уже мнимый кучер вскочил на козлы, занес кнут и пустил лошадей вскачь.

— Однако… — пробормотал Василий Федорович, — все равно догоню мерзавца…

Оседланный конь стоял за углом гостиницы под каштанами, добежать до него было делом минуты, но, оказывается, далеко поставил и долго бежал. Когда Лядащев свернул на безлюдную улочку, кареты и след простыл.

— Шалишь, милый, — прошептал Лядащев, — я твою карету хорошо запомнил. Отыщу, чай, не иголка…

Мелитриса сидела в карете ни жива ни мертва. Она боялась, что ей завяжут глаза, Лядащев предупреждал о такой возможности, но нет… от нее не скрывали пути, по которому везли в неизвестность. Она отодвинула занавески и смотрела на пробегающие дома очень прилежно, но скоро совершенно запуталась. Кучер то и дело сворачивал на новую, очень похожую на предыдущую улочку, которая разнилась от предыдущей только расположением канала, раньше он был слева, теперь справа, сейчас опять слева, и все те же аккуратненькие домики, построенные фахверком, палисады с цветущими настурциями, бегониями, за домами сады. Скоро цветущие палисады сменились более строгим пейзажем, трехэтажные и выше дома стояли теперь сплошняком, деревья исчезли, подковы лошадей цокали о брусчатку. Но и на этих улочках карета отчаянно вихляла, парящий над городом замок прусских королей, хмурое, стоящее на холме сооружение, мелькал то слева, то справа. Мелитриса вертела головой как птица на ветке, от этого бессмысленного верчения ее стало поташнивать.

Но самый длинный путь имеет конец. Еще один поворот, и карета въехала под кирпичную арку и покатила по узкой аллее из молодых лип. Парк, вернее сад, казался безлюдным, но вдруг из кустов вышел мужчина со злым, внимательным лицом. Но Мелитриса смотрела не столько на его лицо, сколько на руки, они были очень длинными и сильными, словно у гориллы. Карета остановилась, длиннорукий о чем-то бегло заговорил с кучером. Они говорили очень тихо, и Мелитриса слышала только отдельные слова. Рефреном шло «господин ждет» и «господин сердится». Судя по интонации, кучер все время оправдывался. «Еще мне не хватало рассерженного господина, — с испугом подумала Мелитриса. — Только бы он не кричал, а то я забуду все». Карета тронулась, и Мелитриса поспешно задернула штору, прячась от изучающего взгляда длиннорукого.

И минуты не прошло, как карета опять остановилась. Кучер распахнул дверцу, и Мелитриса ступила на усыпанную гравием дорожку. Глазам предстал белоснежный особняк в стиле барокко, над дверью и окнами его лепились раковины, завитушки и листья аканта с виноградными гроздьями. Ушастые фавны поддерживали маленький балкон, словом, особнячок был украшен на самую пышную руку.

Из подъезда вдруг вышел худой, как трость, мужчина в черном сюртуке и сказал строго:

— Прошу…

«Как мне все это не нравится, — подумала Мелитриса и вступила в прихожую, отметив про себя, что черный даже не поклонился толком, а лишь головой кивнул. — Что это? Простая невоспитанность? Или люди, принимающие ее, считают такое поведение естественным с отравительницей?» Внутренне она поежилась, поняв вдруг до конца, какую неблаговидную роль выпало ей играть. Лядащев говорит: они враги, они пруссаки… но сознаемся, ей куда симпатичнее обычные пруссаки, чем русская отравительница. В конце концов это невыносимо, право, сейчас она заплачет!

— Обождите, здесь, — сказал черный и исчез.

Мелитриса осмотрелась, комната была просторной, уютной, с камином, книгами и кабинетным бильярдом в углу. Окна выходили в парк, одно из них было полуотворено, и Мелитриса поспешила к нему, свежий воздух казался сейчас спасением. Смеркалось… У подъезда зажегся одинокий огонь.

Что-то не торопится господин Сакромозо… Дверь в соседнюю комнату была закрыта драпировкой со множеством складок. Мелитриса мельком бросила на нее взгляд, тут же появилось ощущение, что за ней подсматривают. Не иначе, как за драпировкой кто-то прячется. Глупости какие… Зачем? А может, это часы за ней следят, циферблат отдаленно напоминал женское лицо. Уже девять… с минутами… Подумать только, ее целый час возили по городу.

Ей захотелось, как в детстве при игре в прятки, подкрасться на цыпочках к двери и схватить всю драпировку в охапку, чтобы два вопля — ее, торжествующий: «нашла!» — и испуганный — прячущегося — слились в один.

Драпировка раздвинулась… Вошедший мужчина около тридцати, даже, пожалуй, меньше, был бледнолик, изящен, строен — все соответствовало описанию Сакромозо — Мелитриса сделала глубокий книксен и прошептала:

— Вернемся к нашим баранам, мой доблестный рыцарь…

Рыцарь смотрел на нее во все глаза, он даже улыбаться забыл, так поразил его облик юной Мелитрисы.

— Вернемся же, наконец, к баранам, — повысила голос девушка, требуя ответного пароля. — Да, да… Не боитесь доверить овцу волку…

— На латыни, пожалуйста…

Мужчина поклонился и насмешливо проговорил:

— …Ovem lupo conimittere… Добрый вечер, мадемуазель. Я получил ваше письмо. Не скрою, ваше появление в Кенигсберге — неожиданность. Чем или кому обязан?

— Ах, сколько можно повторять. Я уже писала, — Мелитриса приняла чопорный вид. — Пользуясь инструкциями людей вам известных, я выполнила поручение Берлина. Здоровье государыни Елизаветы было подорвано, но… не до конца, — она жеманно улыбнулась. — Надо было усилить дозу и повторить… Но я обнаружила за собой слежку… Да, да, очевидно, я была у них на подозрении, — «у кого это — у них? Какая чушь!» — пронеслось в голове у Мелитрисы, но она продолжала еще более уверенным тоном, — опасаясь ареста и Тайной канцелярии, я бежала. Мой опекун последовал за мной.

— Вы говорите о господине, который живет с вами в гостинице? — в голосе Сакромозо не было и намека на фривольный тон.

Мелитриса с достоинством кивнула.

— Он знает о вашей роли в этом деле?

— Вы имеете в виду порошок? Нет, не знает. Но он верный человек. Я могу его вам представить.

— Нет, нет, пока в этом нет необходимости… «Экая шельма, — подумал меж тем бледноликий хозяин, — бежала с любовником и еще пытается заработать на этой ситуации! Но в этой девице определенно что-то есть… обескураживающее. Худа, очкаста, неестественна… И главное, совершенно непохожа на то, что он ожидал увидеть. Не подтверди сидящий за драпировкой Блюм — точно, она, Мелитриса Репнинская, отравительница — он бы ни за что не поверил. Вообще с этими отравительницами история до чрезвычайности темная. Блюм несет какой-то вздор про „свою племянницу леди Н.“. Пока они никого не отравили и серьезно относиться к ним могут только в России. Берлину нужен результат, а в Петербурге только за идею отравления могут наказать кнутом, вырезать язык, посадить в колодки — как они там называются?»

— Вы позволите один нескромный вопрос? — голос собеседника прозвучал вкрадчиво, даже интимно. — Вы фрейлина королевы… Зачем вам понадобилось?.. — он сделал вид, что смешался.

Мелитриса передернула плечом. Секретные туфли нестерпимо жали, и вообще ее несказанно раздражал этот важный, напыщенный господин.

— Вы заставляете меня разочаровываться в выбранном пути. Мне обещали богатство, самостоятельность. Будучи фрейлиной, я не имела ни того, ни другого. А ваши люди обещали мне возможность жить в Европе.

— Понимаю, — в руках Сакромозо появился кошелек. — Здесь 500 талеров. При скромной жизни в Берлине вам хватит этого до старости.

— Не уверена, — быстро сказала Мелитриса, чувствуя, что беседа потекла куда-то не в нужную сторону. — Если считать старостью тридцать лет, то, может быть, вы и правы, а если сто? — она рассмеялась и сама порадовалась, как естественно прозвучал ее ответ. — Если вы не имеете возможности заплатить, то дайте возможность заработать. Вернемся к нашим баранам. Я привезла шифровку.

— Вот как? — Сакромозо явно удивился. — От кого?

— Вам это известно лучше меня.

Сакромозо не стал настаивать, он молча протянул руку. Мелитриса поискала глазами, куда присесть, и тут опомнилась. Это, право, никак не возможно. Защитной была мысль — Лядащев велел любым способом добиться повторного свиданья, но главное, что ее смутило, — необходимость при незнакомом мужчине стоять босиком. Разве это мыслимо — снять туфлю и протянуть ему, как бокал с вином. А может, у туфли подкладка мокрая от пота, недаром она жмет. Все эти шпионские игры — верх неприличия!

— Шифровка осталась в гостинице. Я по рассеянности надела не те башмаки. Я везла ее в каблучке, — добавила она, потупясь.

Шут их разберет, шпионов, то улыбался, прямо лучился весь, то вдруг хмурый стал и смотрит исподлобья. Мелитриса отступила к окну, ноги ее не держали, ей хотелось если не сесть, то хоть прислониться к подоконнику.

— Не оглядывайтесь, — услыхала она вдруг шепотом из темноты, казалось, Лядащев говорил ей в самое ухо. — Это не Сакромозо.

По телу ее пробежала дрожь от затылка до пяток. Может быть, ей все это просто почудилось? В самом деле, где здесь может прятаться Лядащев. Она оборотилась к окну, скосила глаза… Колонну у входа обвивал плющ, он же вился по стене, цепляясь за раковины и завитки лепнины.

Басовито и крепко начали бить часы. Неужели она целый час ведет этот странный коварный разговор? За голос часов надо держаться, как за здравый смысл.

Мнимый Сакромозо дождался конца боя, потом сказал внятно и четко:

— Я не верю, что вы привезли шифровку.

— А я не верю, что вы Сакромозо, — парировала Мелитриса. — Я готова была ответить на все ваши вопросы. Вы же не задали мне ни одного.

— Так вы берете деньги?

— Нет, мой господин. Я буду разговаривать только с рыцарем Сакромозо. Вы должны запомнить, что я дорого стою. Не машите руками… Не я сама, но моя тайна. Вряд ли Европа оценит поведение Берлина как положительное и достойное уважения. Отравить императрицу… фи! В России, между прочим, тоже не дураки.

Хозяин особняка сделал шаг к Мелитрисе, вид он имел до чрезвычайности нахмуренный.

— Вы угрожаете?

«Еще один шаг — и мне останется только одно — упасть в обморок», — пролепетал внутренний голос, а ее реальный произнес глубоко и внятно:

— Предупреждаю… — Она склонилась низко.

— А ведь можно прямо сейчас сдать вас русским… в Тайную канцелярию.

— Вот уж глупо, — она рассмеялась. — Во-первых, я от всего отопрусь, а во-вторых, во время ареста уже не перепутаю туфли. Отвезите-ка меня лучше в гостиницу. В «Синем осле» я буду ждать встречи с настоящим Сакромозо. Поддельные мне не нужны!

0

153

Опасная суета

— Ах, Василий Федорович, наконец-то все позади! Правильно ли я вела себя? Я так боялась!

— Все правильно, голубушка Мелитриса Николаевна. — Спасибо вам.

У Мелитрисы на щеках некрасиво алели два пятна, и она прикладывала к лицу пальцы, пытаясь остудить выходящее наружу тепло. Руки предательски дрожали. Ей столько еще хотелось спросить у Лядащева, но тот прервал все попытки:

— Спать, спать… Все разговоры завтра.

И исчез на сутки. Когда же он наконец появился, как всегда самоуверенный, насмешливый и раздражающе загадочный, Мелитриса не могла скрыть обиды. Как посмел он бросить ее одну в столь ответственный момент? Почему здесь с ней обращаются как с марионеточной куклой?

— Ну почему же — куклой? Просто служба моя такова, — неспешно принялся за объяснения Лядащев, — что требует неусыпного внимания и неотложного присутствия. А сейчас мы будем ужинать. Это вам, — жестом фокусника он достал из-под стола плетеную корзину с длинной ручкой, украшенной бантом. Корзинка была полна черешни, каждая с черенком, чудо как хороша!

— А можно задавать вопросы?

— И даже получать ответы, — он весело рассмеялся.

Однако Василий Федорович явно поторопился с обещаниями. Девица была наблюдательна, умна и любопытна, посему часто приходилось ответствовать: не знаю… там посмотрим… а уж это, милочка, нас никак не должно касаться! Но Мелитриса не обижалась.

— Если вы не знаете, как выглядит этот ваш Сакромозо, то почему крикнули мне в ухо — это не он? Хозяин дома очень подходил под ваше описание.

— Это он десять лет назад подходил. А сейчас тому рыцарю под сорок.

— Что значит — тому? Вы думаете, что в Кенигсберге какой-то другой человек скрывается под этой фамилией?

— Не исключено. Но честно говоря — не знаю. Однако я знаю точно, кто принимал вас в белом особняке — некто Цейхель.

— А кто он — этот некто?

— Переводчик, он служит в замке в русской канцелярии. Для нас большой успех — выйти на Цейхеля.

— Его надо немедленно арестовать! — запальчиво крикнула Мелитриса. — Вы это сделали?

— Вот это, сударыня, не должно вас интересовать. Лядащев не мог сказать Мелитрисе, что весь день ухлопал на поиск пропавшего вдруг Цейхеля. Переводчик не явился на службу, дома его тоже не было. После обеда на улице Траггейм появился маленький лоток на треноге. Простодушного вида купец торговал булавками, шнурками, необычайно вонючей ваксой и пудрой для париков. Вид у купца был отвлеченный, он смотрел поверх голов редких покупателей. Если бы кто-то проследил траекторию его задумчивого взгляда, то понял бы, что он направлен как раз на окна второго этажа, где находилась квартира Цейхеля. Пока это наблюдение не принесло результатов.

— Теперь вы будете следить за белым особняком? Лядащев хмыкнул.

— Особняк пуст. Он принадлежит барону Крафту. Крафт-сын сейчас в армии Фридриха, Крафт-отец уехал из города, как только в него вступили наши войска. Сейчас в особняке живут только сторож с женой да старый конюх.

— Их допрашивали? — деловито осведомилась Мелитриса.

— А вы входите во вкус, — развеселился Лядащев. — Зачем же их допрашивать? Они наверняка скажут, что ничего не видели и не слышали. Зато любой разговор может их спугнуть. Вообще, наблюдая за ними и не обнаруживая себя, можно получить куда больше информации.

— Странная у вас работа, — заметила Мелитриса, принимаясь за десерт. — Вы знаете, кто враг, но не арестовываете их, — она выплюнула косточку от черешни в кулак. — Наверное, ваши противники тоже вас знают, но не чинят вам никакой беды… просто наблюдают. Эдак-то просто наблюдая, вы столько гадостей можете наделать. И не столько им, сколько самим себе.

Лядащев посерьезнел, словно тень от листьев невидимой ветки пробежала по лицу его, глаза потемнели и застыли напряженно.

— Война вообще гадость, но без нее нельзя. А выигрывает тот, кто больше узнает и первым ринется в бой. И тогда уж накрывают всех одним махом.

— А мне что делать?

— Ждать!

— Чего? Чтобы и меня одним махом?..

— Ни в коем случае. Я сумею защитить вас, чтобы…

— …целой и невредимой вернуть в руки моему избраннику, — закончила Мелитриса с бесстрастной и четкой артикуляцией. — А теперь вы меня послушайте. Вы знаете, я согласилась поехать в Кенигсберг только потому, что сюда направился мой настоящий опекун. Вы знаете, в чем он меня подозревает. Мысль эта не-пе-реносима! Я должна найти его. И вы должны помочь мне в этом.

Лядащев отвел глаза и неопределенно пожал плечами. Мелитриса готова была поклясться, что он смутился, это Лядащев-то!

— Всему свое время, — сказал он наконец. — Но для начала я должен поведать вам одну историю. Она касается двух людей — князя Оленева и рыцаря Сакромозо.

— Как? Разве они знакомы? — Мелитриса так и подалась вперед.

— Нет. Но судьба свела этих людей очень близко.

Поначалу Лядащев не собрался посвящать девушку в события десятилетней давности, более того, ему не хотелось окрашивать ее нейтральное отношение к Сакромозо в черный цвет из боязни, что она наделает глупостей. Но сейчас он не видел другого способа заставить ее отказаться от поисков Оленева (не мог же он сообщить, что его письмо о поездке в Пруссию — подделка) и сосредоточиться на работе, которую от нее ждали.

Итак, Сакромозо… Мелитриса слушала, не перебивая рассказчика ни словом, ни жестом, а потом, сославшись на головную боль, быстро ушла в свою комнату.

Услышанное потрясло девушку. То, что ее судьба тоже соприкасается с Сакромозо, казалось ей чудом и знаком небес. Весь последующий день она провела в кресле у окна. Фаина была уверена, что ночью Мелитриса вообще не ложилась, разобранная постель была не смята, а ночная сорочка, которую она собственноручно повесила на спинку стула, встретила утро на том же самом месте.

Как уже упоминалось, окно из комнаты Мелитрисы выходило в сад. Если смотреть прямо перед собой, то видны бузина с зелеными плодами и яблони без плодов, немного наискосок многоствольная рябина с пушистой кроной, если нагнуть голову, то виден кусок стены дома на противоположной стороне улицы и дверь с фасонным крыльцом. Вот и весь пейзаж. Просто удивительно, сколь подробно, многогранно и ярко запечатлелась в голове ее эта немецкая картинка.

Говорят, что рисунок дерева сложнее, чем человеческое лицо. Лица могут повторяться какими-то чертами, у близнецов лица совсем похожи, деревья — неповторяемы. Были бы князь Никита и Сакромозо, скажем, две рябины мужского пола, их бы никто не перепутал, особенно сзади. И князь Никита не попал бы из-за этой путаницы в темницу. Бедный князь! Как это ужасно! Ужасно — ей, не ему. Теперь она знает, что у нее не одна, а две соперницы. С венецианской Марией легко совладать, она далеко, а вот с великой княгиней… Екатерина станет императрицей… конечно, конечно… Она как дуб женского рода, а Мелитриса кто? — только трава у ее ног.

Как трава и цвет беззащитны перед ветром, мотает их туда-сюда и так весь день. Нет, она не трава… Будь она травой, то стояла бы перед переводчиком Цейхелем и качалась из стороны в сторону… как глупо! А Цейхель не может быть похож на князя Никиту ни спереди, ни сзади, у него шея короче и ноги толще в икрах. Правда, в сапогах можно их перепутать. Ах, князь, почему вы так плохо ищете меня?

Лядащев по обыкновению весь день отсутствовал, а вечером, узнав у Фаины о настроении Мелитрисы, предложил ей неожиданно прогулку по городу.

— Поехали… Зачем киснуть? Посмотрим ратушу, университет, собор. Это красиво. Одно условие — не выходить из кареты.

Мелитриса не возражала. Стали собираться. Уже когда девушка была одета для прогулки и причесана подобающим образом, обнаружилось, что куда-то запропастились ее любимые уличные башмаки. Лядащев торопил, Мелитриса злилась, а Фаина препиралась со служанкой. Та на все отвечала длинными трескучими фразами, суть которых сводилась к тому, что она не сторож чужим башмакам, что русские очень безалаберны, а в своей неаккуратности потом винят бедных немецких девушек.

— Придется надеть секретные туфли, — сетуя, сказала Фаина.

Однако и секретных не было на месте, Фаина искала с великой прилежностью, перерыла весь дом, вернее, две их комнаты, не так уж много было мест, куда они могли спрятаться. Новый вал попреков, и те же длинные немецкие фразы в ответ. Служанка даже всплакнула, прикрывая фартуком совершенно сухие глаза.

Поехали в темно-синих, замшевых, с золотым тиснением на носках. Это были самые дорогие, бальные туфли. Прогулка не была плохой, но и хорошей ее нельзя было назвать. Во-первых, она слишком быстро кончилась. И потом, был тот час вечера, который французы называют «между волком и собакой». Мелитриса сразу прилипла к окну. Над городом висел туман, фигуры прохожих были зябки, искажены сумраком, еще эти шляпы у дам, они полностью закрывали не только лица, но и плечи спутников. Словом, Мелитриса не увидела на вечерних улицах князя Никиту и была этим до чрезвычайности раздосадована. Настроение еще подпортила Фаина, заявив перед сном, что секретные туфли так и не нашлись и что господин Лядащев этой пропажей очень встревожен.

— Напишут они новую шифровку, — отмахнулась Мелитриса. — А уличные башмаки нашлись?

— Уличные нашлись, — подтвердила Фаина, поджимая недовольно губы, и вдруг взорвалась: — Как вы не понимаете? Туфли с шифровкой не просто пропали. Их похитили враги.

— Вздор какой! Только нашим врагам дел — туфли воровать.

— Господин Лядащев говорит, что они охотятся за шифровкой. Вот.

Мелитриса только пожала плечами. Враги не настолько глупы, чтобы рисковать так нелепо. Не проще ли были пригласить ее на повторную беседу и прямо на месте получить вожделенную шифровку?

На следующий день Мелитриса получила от Лядащева строжайший приказ не выходить не только из гостиницы, но и из комнаты. Приказ этот был не просто неприятен, он был унизителен, поскольку исходил не от самого Василия Федоровича, а от Фаины. Самому ему, видишь ли, недосуг дожидаться, пока она встанет.

Фаину этот приказ ничуть не огорчил. Она следила за каждым жестом Мелитрисы, играя при этом в беспечность и жизнерадостность. Нельзя выйти в сад и в общую залу, где они обычно завтракали? И замечательно — они будут шить!

— Ну что ты несешь? — в сердцах крикнула Мелитриса.

Но Фаина не удосужилась ответить, мысли ее были заняты другим. Давеча, пока Лядащев с Мелитрисой катались в карете, она успела сбегать в лавку и приобрести многие метры премиленького оранжевого гроденаплю, из которого собиралась соорудить себе новое платье. Заработанные частным трудом деньги жгли ей пальцы, и в качестве приклада к материи она купила не только пуговиц (лент, но и моток немыслимо дорогих кружев «шантильи» из черного крученого шелку. Фасончик Фаина решила переснять с Мелитрисиного бирюзового «полонеза», наивно полагая, что если заузить лиф и обозначить талию с помощью складок и защипов, то даже такая сытуха[3], как она, будет выглядеть стройной. А почему нет? Мелитриса в своем «полонезе», что селедка…

— Вы, Мелитриса Николаевна, только подскажите, куда мне «шантильи» присобачить и как лиф выкроить.

Вначале они кроили вдвоем и работа кипела, ножницы со скоростью пиратских фрегатов сновали в оранжевых волнах гроденапля, но как только дело дошло до иголки, с ниткой, Мелитриса начала зевать, смотреть по сторонам и, наконец, созналась, что ненавидит шить, а от одного вида иголки у нее начинают болеть глаза.

— И не следи за мной. Я пойду в свою комнату.

— Опять будете у окна сидеть? — обиженно заметила Фаина, поражаясь, что девушка отдает предпочтение скучнейшему занятию, пренебрегая интереснейшим.

Мелитриса строптиво повела плечом:

— Спать я буду, спать!

За работой время бежит как сумасшедшее, сжирая все физические силы. Далеко, на ратуше, часы пробили семь. Фаина потянулась, размяла косточки, погладила пустой живот и пошла искать служанку — пора бы той подать уже кофе с бисквитом. По дороге на кухню она с раздражением представляла, как будет кричать в лицо грубиянке немецкие нелепые слова (неучтивый язык!) — объясняясь с иностранцами, люди часто помогают себе натужным криком, — а служанка на все будет отвечать по-русски «не можу знать», и трясти наглой головой.

Служанки Фаина не нашла, а когда вернулась в свою комнату, обнаружила на столе в опасной близости от материи чашку кофе и что-то вроде булки. «Значит, сама вспомнила», — примирительно подумала Фаина о белобрысой и опять принялась за работу, умудряясь одновременно пить, жевать, шить, мурлыкать себе под нос и от полноты чувств притопывать в такт ногой.

Какой-то незначительный звук вывел ее из состояния блаженного равновесия, это был далекий хлопок, словно пробку кто-то выдернул из огромной бутылки, да и сама пробка должна быть размером с малую тыкву. Фаина подбежала к окну, все тихо, гостиничные звуки были привычны, кто-то ругается, звенят посудой, а вот колеса прогрохотали по булыжнику, потом тревожно закричала какая-то птица в кустах…

Фаина опять было села шить, но вскоре встала, решительно толкнула дверь в соседнюю комнату и замерла на пороге с квадратными от ужаса глазами. У окна на полу в луже крови лежала Мелитриса. Дурной крик только потому не вырвался из глотки дуэньи, что она запечатала отверстый рот кулаком. «Мелитриса, бедная, бедная… — пронеслось в голове и тут же где-то рядом то-оненьким ручейком: — Вот и кончилась моя заграничная жизнь, завтра в отчизну отошлют, будь она неладна…»

Надо бы ее поднять, Мелитрису бедную, но как это страшно — перепачкаться в крови. Может быть, она еще живая? Фаина сделала нерешительный шаг к окну. В этот момент в дверь постучали и сразу вошли.

— Эт-то еще что? — услыхала она голос Лядащева.

— Уби-или! Вот… уби-или! — заголосила Фаина.

— Молчи! — коротко крикнул Лядащев, и она опять заткнула рот кулаком. — Доигрались, недоумки, — прошипел он сквозь зубы, и нельзя было понять, ругает ли он всех тех же врагов или себя с сотоварищами.

Меж тем он подошел к убитой.

— Кто это?

— Стрелял кто? — не поняла Фаина. — Я не видела.

— Да я не об этом…

Только тут у Фаины словно пелена с глаз упала — это же не Мелитриса! Мантилья на плечах убитой — Мелитрисина, а все остальное… святый Боже… да это же служанка!

— Тише… она жива. Стреляли из окна, — Лядащев указал на небольшое, с опаленными краями отверстие в мантилье. — Где Мелитриса?

— Не знаю, — Фаина всхлипнула. — Понимаете, мы шили… Да не смотрите вы на меня так, сударь! Мы шили, а она вышла. Говорит, спать хочу. Ой, лишенько! Может, ее похитили?

— Немедленно беги к хозяину. Надо лекаря. Ничего не объясняй, скажи только, мол, барыне плохо. И позови его сюда.

«Уж я-то позову. Только бы понял…» — всхлипнула Фаина.

Хозяин «Синего осла» был умным человеком. Ему было достаточно одного слова «лекарь», а самым внятным пояснением к происходящему служило лицо Фаины. Он поспешил в апартаменты русских.

— Все волнение и испуг хозяина уместились в коротком возгласе: «Ах, Марта!», в нем звучало явное осуждение, только не понятно — кому. Разговор с Лядащевым был беглым.

— Она умрет? — хозяин безрезультатно пытался нащупать пульс Марты.

— Не знаю.

— Помимо лекаря надо бы… — он замялся.

— Вы хотите упредить полицию? Это ваше право. Может быть. Марту подстрелили из ревности? Хозяин диковато посмотрел на Лядащева.

— Я так понимаю, что стреляли как раз в вашу барышню, но промахнулись… попали в мою.

— А вот об этом забудь, — Лядащев вдруг перешел на «ты», — в мою барышню стрелять совершенно некому и не из-за чего.

Появился лекарь — толстый, надменный и решительный.

— Господа, ее надобно уложить в постель. Вот тут все забегали, засуетились. Лекарь осмотрел раненую и поставил диагноз: рана тяжелая. Марта без сознания и может пребывать в таком состоянии до пяти дней, после которых либо умрет, либо очнется. Шансы, как говорится, пополам. А пока надо ее унести из комнаты постояльцев.

К общему облегчению решено было до прошествия пяти дней полицию в известность не ставить. А там видно будет…

— Одеяла, носилки, простыни!

Лядащев смотрел на безжизненное лицо раненой. Какого черта этой дурехе понадобилось в комнате Мелитрисы? Не иначе, как пропажа туфель ее рук дело. Но хотелось бы знать: на постоянной ли она службе у известных людей или выполнила разовую, случайную работу…

Подробности происшедшего Лядащев узнал много позднее, да и то не до конца. Случилось все так. В то время, как Фаина направилась на кухню. Марта с подносом в руках пошла в их апартаменты. Оставив на столе Фаины чашку с кофе, она прошла в комнату Мелитрисы. Отсутствие хозяйки позабавило служанку, загадочные русские давно не давали ей покоя. Кто они? И почему вчерашний господин расспрашивал о них с таким любопытством? И уж совсем смешно — попросил достать туфли этой гордячки. «Но господин мой, это воровство!»

«Воровство, если бы ты их забрала себе. А это услуга…», — и достал золотой.

Скажите, какой щедрый! Можно подумать, что она таких монет не видела. Еще и подмигивал многозначительно. А вообще ничего себе на лицо, только худ. «Когда русские съедут, я подарю эти туфли тебе», — сказал господин при расставании. Жаль, что ему эта мантилья не понадобилась. А то он бы и ее подарил…

Она и не заметила, как стала играть в барышню, накинула на плечи мантилью, села к окну. Здесь и поймала ее пуля.

В тот момент, когда раненую переложили на носилки, в комнате появилась Мелитриса. Она посторонилась, давая носилкам пройти. Независимое и даже дерзкое выражение лица, с которым она явилась, остывало на глазах, и когда Лядащев спросил с металлом в голосе: «Где вы были, Мелитриса Николаевна?», — она ответила не только растерянно, но и виновато:

— Я вышла погулять… То есть не вышла, вы правы. Вылезла в окно. Но что у вас тут происходит?

— Служанку подстрелили, — всунулась вдруг Фаина.

— Придержи язык!

Фаина тут же отошла в угол, совершенно стушевавшись. Видно, шок от недавних событий еще не прошел, если она взялась давать пояснения, и при ком? — при Василии Федоровиче. Мелитриса с ужасом смотрела на свою простреленную, окровавленную мантилью, что валялась на полу.

— Фаина, соберите все. Мы переезжаем, — сказал Лядащев и, обернувшись к Мелитрисе, бросил: — Пошли.

По темным улицам шли молча. Лядащев явно торопился, девушка еле поспевала за ним. Так вот, оказывается, чем кончаются шпионские игры? Кому помешала эта белобрысая клуша и зачем ей понадобилось напяливать на себя ее мантилью? О том, что чья-то злая рука метилась не в служанку, а в нее, Мелитриса старалась не думать — глупо, нелепо, страшно!

Наконец, дошли. Маленький, словно в землю вросший дом, дубовая дверь, фонарь над входом чуть теплится. Сложный, условный стук молотком…

Глухой голос спросил по-немецки:

— Кто?

— Я бы хотел видеть господина Гука. Дверь отворилась. На пороге со свечой в руке стоял Аким Анатольевич собственной персоной.

— Ну вот мы и опять вместе, княжна, — сказал он почти ласково. Круг замкнулся.

0

154

Маленькое пояснение

В жизни то и дело происходят таинственные и страшные события — убийства, похищения, предательства — слов не хватит перечислять. Сторонний наблюдатель не в силах разобраться в подоплеке этих страшных дел, но в романе таинственный сюжет разжевывают и в рот кладут. Вопрос только — разжевывать ли сюжет по ходу повествования или для пущей заинтересованности выдать все тайны залпом в конце романа. Сознаюсь, автор более любит, чтобы все было понятно. Когда читатель не бредет в потемках, право, это очень помогает чтению.

Сакромозо сидел в захваченном русскими Кенигсберге, потому что был координатором поступающей из России информации. Информация шла о войске, его численности и передвижениях, об умонастроениях населения, об интригах царствующего двора, но более всего о флоте, как русском, так и английском. Фридрих очень хотел, чтобы адмиралтейская коллегия Британии расщедрилась и запустила свой флот в балтийские воды. Для того, чтобы подтолкнуть чванливый Альбион на столь решительный поступок, им регулярно высылалась информация о тяжелом положении русского флота, о полной разрухе его, что, кстати, было не далеко от истины. Все эти сведения, как вы уже догадались, присылал из Петербурга маленький барон Блюм.

Когда немецкая агентура пронюхала, что Брадобрей пойман русскими, Сакромозо немедленно отозвал Блюма из Петербурга. По-хорошему нужно было бы позаботиться и об Анне Фросс, но та шла как бы по другому ведомству, ей удалось занять в России совершенно особое место, и к тому же Блюм клялся, что Брадобрей ничего не знает о «племяннице леди Н.» — такую он придумал ей кличку для шифровок. Главное, кто-то в Берлине был категорически против ее возвращения на родину, очевидно боясь, что не сможет защитить девицу от тюремных стен.

Теперь у Сакромозо была одна забота — немедленно передать в Лондон привезенную Блюмом информацию о намерениях русского и шведского флотов. Тут же вставал вопрос — как это сделать? Не посылать же с курьером эдакую простыню, да и опасно. В случае провала под угрозу ставилась вся операция. Наиболее разумным казалось перевести послание Елизаветы на язык цифр, но при таком объеме работы здесь на полмесяца.

Изучая послание, Сакромозо не переставал удивляться, сколько в нем было лишнего, необязательного, воды, как говорят русские. Решение пришло само собой — отжать, составить короткий экстракт послания, в который вошло бы самое главное, а конспект потом зашифровать и послать в Лондон. Сакромозо не учел, что в законспектированном виде документ приобретал совершенно новое звучание — четкое и деловое, чего в подлиннике не было и в помине. Это и сослужило впоследствии дурную службу Фридриху, но об этом пока рано говорить.

В разгар работы над шифровкой, а ведь надобно было еще и банковскими делами заниматься, по обычной почте на Торговый дом Малина пришло маленькое письмецо. Писала Мелитриса Репнинская, бывшая фрейлина, которая под именем графини Грауфельд обреталась сейчас в гостинице «Синий осел», что на Сакгейме. Мнимая графиня просила тайной аудиенции.

Что за черт? Сакромозо с трудом вспомнил имя — одна из отравительниц Елизаветы. Носятся с этими отравительницами, как будто они подвиг совершили, а те и дела не сделали, и репутацию тайной немецкой службы поставили под удар. Теперь поди проверь — с их порошков Елизавета заболела или сама по себе — по воле Божьей. И ведь так надежно заболела… только вот выздоровела.

Какая это, однако, гадость — сыпать отраву в еду. Может быть, во время оно во Флоренции или в Милане это было нормой, но сейчас XVIII век, простите. Уж если надо убить человека, выберите цивилизованный способ. Сакромозо искренне обиделся за шпагу и пистолет.

Для прояснения ситуации был призван Блюм.

— Но в шифровке, очутившейся в руках русских, названо одно имя Репнинской. Так?

— Именно, — почтительно прошептал Блюм.

— Тогда понятно, почему она убежала и живет под чужой фамилией. Вопрос только в том, действительно ли она бежала из Петербурга, будучи, скажем, предупрежденной, или, наоборот, не успела бежать, так как была арестована.

— Но как же тогда она попала в Кенигсберг? — робко осведомился Блюм.

— Под охраной русской разведывательной службы. Чтобы ломать перед нами комедию.

— Да… может быть, вы и правы, но в этом случае и Анна Фросс была бы арестована. Уж Репнинская не стала бы утаивать имени соучастницы.

— В любом случае с этой авантюристкой следует встретиться, — Сакромозо быстро расхаживал по комнате, оживленно беседуя не столько с Блюмом, сколько с самим собой. — На встречу пойдете вы, — он стремительно повернулся к маленькому барону.

— Осмелюсь заметить, что вижу в этом некоторую нецелесообразность. Вдруг девица меня знает. А если предположить, что она заслана русским, то это повлечет за собой мой немедленный арест. Или я что-нибудь не понимаю? — он пожевал губами. — И потом, я боюсь, что буду для нее неубедителен.

Сакромозо надоело слушать это сбивчивое кудахтание, он не любил трусов.

— Хорошо. Пойдет Цейхель. А вы-то фрейлину, — он заглянул в бумагу, — Репнинскую… знаете в лицо?

— Видел один раз в церкви, — неохотно сознался барон. — Издали… Анна Фросс показала.

— Вот и отлично. Вы пойдете с Цейхелем для опознания, — и тут же, видя протестующие жесты Блюма, который так и засучил нарядно обутыми ножками, добавил: — Да не трусьте вы… Сидеть будете за ширмой или за шторой.

Как мы уже знаем, встреча состоялась и не дала никаких результатов. Решено было проверить намеки девицы на спрятанную в каблучке шифровку. Правда, Сакромозо говорил о полной бессмысленности этого дела. Если бы была шифровка, то Репнинская либо отдала ее сразу, либо не сказала бы о ней ни слова. «Слишком глупо, слишком по-женски», — негодовал рыцарь. Но Цейхель настоял на своем. Похитить туфли в «Синем осле» особого труда не составляло.

Как только шифровка оказалась в руках Сакромозо, все стало ясно — обман, провокация. Скоропалительное решение убрать девицу было, конечно, глупостью. Но уж очень Цейхель выставлялся, играл в героя, желал совершить «акт возмездия». Непонятно, зачем он взял на себя эту грязную работу. То ли деньги были нужны, то ли карьеру делал, но разговор с Сакромозо он повернул так, что ежели он Репнинской подставился, то ему ее и убивать. Первоначальное предложение воспользоваться кинжалом он отверг категорически.

— Мое оружие — пистолеты! — заявил он значительно.

Пистолеты так пистолеты, но и к ним не мешает иметь голову, чтобы с десяти шагов, или сколько там их было, не спутать служанку с госпожой.

Цейхель шел на убийство с гордо поднятой головой, у него и капли жалости не было к жертве, а потом, узнав, что не попал в кого следует, превратился в мокрую мышь, весь от страха потом изошел. Это что же получается? Мелитриса Репнинская сбежала, и теперь он у русской разведки на особом счету? Вот тут-то и приключилась с ним истерика.

— Я говорил вам, что надо воспользоваться кинжалом, — не без ехидства посочувствовал ему Сакромозо.

Вот уж нет! Цейхель, оказывается, вообще крови боится. Кровь — это отвратительно!

— Веревку с собой носите, — брезгливо бросил рыцарь. — Самое ваше оружие.

В это время, как водится, в самый неподходящий момент, нагрянул с ревизией из Берлина барон Диц. Он приехал в Кенигсберг открыто, как богач, собиратель живописи и древностей, остановился в самой дорогой гостинице, тут же нанес визиты в самые известные дома, был даже представлен русскому губернатору графу Корфу — и всюду очаровывал, разговаривал, улыбался, подмигивал. Словом, никому в голову не могло прийти, что этот весельчак — крупный чин тайной агентуры Берлина, что за выражением приязни — не только к собеседнику, но ко всему мирозданию — скрывается твердый расчет. Только глазам он не мог придать добродушного выражения, они смотрели остро и напряженно. И хватит о свойствах барона Дица, право, он не заслуживает более подробного описания.

Сакромозо был очень недоволен появлением барона. Ревизия сама по себе вещь неприятная, а Диц к тому же позволял себе тон приказа, на что не имел никакого права, а также любил загребать жар чужими руками.

Но на этот раз все было иначе. Барон никак не посягнул на перехваченное послание русской императрицы, более того, порадовался такому успеху и посоветовал немедленно везти это послание в штаб короля.

— Я думаю, их величество по заслугам оценит ваш вклад в справедливое дело Пруссии.

— А мне кажется, — возразил Сакромозо, — что сия бумага должна как можно скорее лечь на стол английского министра Питта.

И опять барон Диц согласился. Эта уступка настораживала. Все разъяснилось вечером, когда после приватного разговора Сакромозо представил барону (по его же просьбе) двух своих агентов, а именно Цейхеля и Блюма. Агенты были очень взволнованы встречей — их приблизили к самым верхам, к самому интимному столу!

Вначале обсуждали текущие дела, не опускаясь, однако, до мелочей. Агенты Великого Фридриха, как трудолюбивые пчелы, чуть ли не каждый день приносили информацию о поведении русской армии, о командирах полков, о лазаретах и прочем. Обсуждать эти подробности никакого времени не хватит. Только раз барон Диц позволил себе заострить внимание на донесение некоего топографа, который достал план размещения русских магазинов. План был составлен еще при Апраксине, то есть в прошлогоднюю кампанию, но топограф уверял, что два помеченных крестиками склада еще не вскрыты, видно, о них забыли по безалаберности. А в этих складах хранятся не только фураж и пшеница, но и оружие.

— Где расположены склады?

— Где-то вдоль Вислы. На карте точно обозначено.

— Но ведь там русские! — воскликнул Сакромозо.

— Если план топографа верен, то их величество пошлет в означенный район боевой разведывательный отряд. Он же будет, в случае удачи, охранять обоз. Порох, овес и хлеб — главное, что необходимо нам для продолжения войны. Может быть, мы поручим проверить верность карты господину Цейхелю? — и барон Диц повернулся всем корпусом к переводчику.

Цейхель, так и евший глазами начальство, с готовностью кивнул головой и вдруг закашлялся. Да, конечно, он готов, он поедет куда угодно, только подальше от Кенигсберга, бубнил он, борясь с кашлем и страшно пуча глаза. Блюм от смущения, казалось, хотел залезть под стол, потом не выдержал и что есть силы ударил Цейхеля по спине кулаком. Переводчик сразу смолк, испустив вздох облегчения.

— Господин Цейхель прав, — подтвердил Сакромозо, — ему необходимо уехать. Но он не может оставить город официально, так сказать, быть командированным в армию, поскольку у нас произошли некоторые неприятности с некой особой… русской…

— Подробности после, — перебил рыцаря Диц, поднимаясь.

По выражению лица барона Дица видно было, что встал он, чтобы не ноги размять, а перевести тон обыденности, которым говорил дотоле, в другую высокую стихию и акцентировать этим важность своего сообщения.

— Господа, как вы знаете, война затянулась. Известные успехи России, а главное, завоевание ею королевства Прусского, весьма заботят их величество. Да, да, — он возвысил голос, — их величество поклялся, что ногой не ступит в Восточную Пруссию, которая с такой легкостью отдалась противнику. В Берлине считают, что Россия опасный противник. Она не умеет воевать, но государство это слишком обширно, а насельники его слишком многочисленны. Однако есть способ помешать успеху России, способ, к которому мы не относились достаточно серьезно. Я имею в виду женщину, известную по шифровкам как «племянница леди Н.». Ее первый, как говорится, опыт, — лицо его приняло неожиданно игривое выражение, он даже ухмыльнулся криво, — был э… э… не совсем удачен. Но при связях этой молодой особы и, прямо скажем, таланте, опыт может быть повторен. Господа, я еду в Россию.

Блюм шумно вздохнул, он уже видел во всех подробностях, как пойдет дальнейший разговор. Сакромозо вдруг покраснел, насупился.

— С девицей работал, как мне известно, барон Блюм. Я хотел бы, чтобы он ввел меня в курс дела. Что представляет собой эта… Анна Фросс?

«Шлюха», — хотелось крикнуть Блюму, но он сдержался, умоляюще глядя на Сакромозо.

— Девица Фросс способный агент, — тихо сказал рыцарь, — но у нас возникли некоторые осложнения. Дело в том, что положение племянницы леди Н. стало ненадежным.

И он в самых общих чертах, без подробностей, Боже избавь, рассказал о недавних событиях, о приезде фрейлины Репнинской, о ее внезапном исчезновении и подозрительной шифровке.

И вот тут разразился скандал. Добродушнейший Диц вдруг стал топать ногами, потрясать кулаком и ругаться сдавленным голосом, почти шепотом, что было особенно страшно. Потом вдруг обмяк, рухнул в кресло и неожиданно спокойно спросил:

— Вы точно знаете, что Фросс не арестована?

— Точно, у нас в Петербурге есть в осведомителях малый чин из Тайной канцелярии.

— И эта Репнинская подсадная утка русских? И она исчезла?

— Именно так.

— Ну что ж, фрейлейн Репнинскую необходимо найти.

— И убить! — хищно блеснул глазами Цейхель, он опять был смел и решителен..

— Ни в коем случае! — барон Диц окинул всех рысьим взглядом. — Эту особу надо расспросить самым тщательным и умным образом. Здесь какая-то тайна. Почему Фросс, если они вдвоем с Репнинской осуществляли свой «опыт», не арестована? Видимо, Репнинская работает на русских по принуждению… видимо, она не захотела открыться до конца, и русские не подозревают о соучастнице. В любом случае, Репнинскую надо найти и допросить. А я разберусь на месте. Кто поедет на поиски означенной девицы?

— Цейхель, — твердо сказал Сакромозо.

— Но почему опять Цейхель? Почему не Блюм? — не понял барон Диц.

— Блюм поплывет со мной в Лондон, а Цейхель совместит свое первое задание со вторым. Я дам ему людей, связи, я все ему дам…

— Ну что ж… уточним пароль, — барон Диц поворотился к Блюму, он опять был добродушен и величествен.

0

155

Оленев

Только в конце июня любимец государыни Елизаветы принц Карл Саксонский двинулся из Петербурга в Пруссию на театр военных действий[4].

Он ехал в сопровождении огромной свиты, охраны, обоза с продовольствием, палатками-шатрами, мебелью, посудой. Словом, это был роскошный поезд, пугавший, а может пленявший, обывателей и крестьян барабанным боем, звуками труб, парчовыми вольтрапами на лошадях и обилием курфюршеских гербов, от которых пестрело в глазах, даже тюки на мулах были украшены этими геральдическими символами.

Князь Никита Оленев отбыл из Петербурга в Кенигсберг несколько раньше, и хоть весьма поспешал, двигался гораздо медленнее роскошного кортежа: лошадей на станциях было не достать, все подставы предназначались для Карла Саксонского. Дорога совершенно измучила самого князя и его старого камердинера Гаврилу, который, конечно, увязался за барином в опасное путешествие. Теперь страдай! Мало того что лошадей нет, так еще дорога разбита, трактиры отвратительны, за плохую еду в них ломили такую цену, что у Гаврилы делалось сердцебиение.

— Господи, яви нам свою милость, покарай мошенников плохими болезнями, в карете, камердинер.

— А ты их сам и вылечишь, Никита.

— Ни за что! Харчевник — мерзавец, плут, хахаль, мздоимец и надувало! Брашно[5] вчерашнее, прокисшее. Разве сие брашно? Голодные едем!

— Думай лучше о брашне духовной, — вздыхал князь, а сам озабоченно думал, что как только они въедут в разоренную войной Пруссию, то вообще могут остаться без еды и лошадей.

Словом, в Риге, где наших путешественников нагнал Карл Саксонский, Никита счел за благо присоединиться к его кортежу, хорошо, имелась такая возможность.

В поезде Карла Саксонского все изменилось. За принцем следовала великолепная кухня, обслуживаемая десятком поваров. Останавливались теперь не в трактирах, а в опрятных домах обывателей или прямо в чистом поле в шатрах, которые в момент ставили проворные солдаты. Ужины и завтраки были похожи на роскошные пикники.

А потом опять дорога мотала свои версты. Карета Никиты следовала за экипажем лекаря их высочества — надутым и чванливым господином, совершенно непригодным для общения. «Он неуч, он пиявки через руку ставит…» — брезгливо пояснил Гаврила, наблюдавший как-то вечером искусство лекаря (одному из свитских стало плохо). Никита не понял, как это — «через руку», но выяснять не стал, и так видно — противный старик. Зато полковой священник, его повозка следовала за каретой князя, был приятнейшим человеком. Он и опекал Оленева и слугу его в течение всего длинного пути.

Принц Карл торопился в Кенигсберг, чтобы принять участие в летней кампании под предводительством нового фельдмаршала Фермора. Случайный его попутчик ехал в Пруссию за другой надобностью. Оленев вовсе не собирался стать волонтером. «Задача моя проста, — говорил он. — Я должен выполнить долг перед Богом и людьми». Так, окрашивая слова свои торжественным и несколько ханжеским тоном, объяснял он себе и другим, почему отправился на поиск своей подопечной — фрейлины Мелитрисы Репнинской.

Гаврилу несказанно раздражал такой подход к делу, и, хотя путешествие их в обозе Карла было не только сносным, но и вполне комфортным, он продолжал ворчать с ясным намерением не дать барину хоть на минуту обрести душевный покой.

— Хорошо едем, но принц Карла-то не торопится. Зачем ему под ядра спешить? А мы торопимся. Не хвастая отъездом, хвастай приездом.

Гаврилу злили и обижали важные слова барина о «долге перед. Богом и людьми», и раздражал его не столько лицемерный и высокопарный их оттенок, сколько неправильное направление скорби барина. Богу, Никита Григорьевич, сейчас не до нас, а люди здесь и вовсе ни при чем. Главное в нашем деле не долг исполнить, а девочку от супостатов спасти… Цветок невинный, астра-звездочка… В то, что Мелитриса сбежала с мужчиной по любовным делам, Гаврила не верил ни на минуту. «Не побег сие есть, но плен. Пленили нашу жемчужинку, а теперь везут по диавольским своим нуждам в горнило войны и мрака», — негодовал старый камердинер.

Никита и сам так же думал, примерно так, но молчал. Не его вина, что он полтора месяца бездействовал, не предпринимая попыток найти Мелитрису. Маршрут его поисков зависел от принцессы Курляндской — наставницы фрейлин Ее Величества, — только она могла узнать подробности исчезновения Мелитрисы. Но как на грех принцессе приспичило заняться своими делами: она окончательно собралась выйти замуж за графа Черкасова, своего старого обожателя. Великой княгине поторопить бы принцессу, косвенно они обе были заинтересованы в получении сведений о пропавшей фрейлине, но Екатерине тоже было недосуг — любовь с Понятовским отнимала все ее физические и моральные силы.

Но всему свое время, пришел июнь, и вновь испеченная графиня Черкасова нашла время встретиться с тем самым подпоручиком, который производил обыск во фрейлинских покоях. Сведений о Мелитрисе было до смешного мало. Юный подпоручик, млея от внимания столь высокой особы и весело тараща глаза, божился, что ничего не знает и узнать не может.

— А начни я любопытствовать, тут же на губу… а то и того хуже — под суд! Служба у нас такая.

— Ну уж — и под суд… — приговаривала с улыбкой принцесса. — Спасу я вас от суда-то, — а сама совала деньги (и не малые).

Решающую роль, однако, сыграли не монеты, а обещание добиться повышения в чине. Обещание было высказано не только подпоручику, но и его маменьке, женщине весьма неглупой. «От подпоручьего-то звания кто хошь взвоет, — сказала маменька принцессе, — уж я на моего надавлю…» И надавила. Подпоручик носил сведения малой толикой, видно, доставались они нелегко, юное личико его похудело, глаза смотрели с опаской и все время косили в угол. Как только принцесса поняла, что осушила этот сосуд тайных знаний досуха, она добилась свидания с великой княгиней и была внимательно выслушана. Далее события развивались стремительно. Через камердинера своего Шкурина Екатерина позвала князя Оленева во дворец.

— Благодарю вас за аудиенцию, ваше высочество, — почтительно склонился Никита.

Екатерина удовлетворенно кивнула, разговор начался правильно, он ничего не требует, только просит. Надо сказать, начало их беседы было полно недомолвок, почтительных поклонов и удовлетворенных кивков. Учтивые слова их плавали на поверхности некоторого водоема, величественные, словно лотосы, а смысл разговора несли невидимые глазу резвые придонные струи.

— Наша встреча состоялась как нельзя кстати. Завтра я уезжаю в Ораниенбаум, а оттуда в Петергоф. Государыня Елизавета намечает отметить праздник Петра и Павла в этом году особенно пышно, — она замялась, как бы спрашивая себя — о чем мы? — и легко вернулась к разговору. — Помнится, князь, вы имели до меня просьбу касательно некой молодой особы?

Никита всем своим видом выразил полное согласие, даже руками сделал эдакий жест, обозначающий восхищение памятью их высочества.

— Оная девица жива и благополучна. ЕЙ не грозит беда. Некоторое время назад — какое именно, мне не известно, упомянутая особа оставила столицу, чтобы в сопровождении господина Икс посетить могилу отца.

— Не хотите ли вы сказать, ваше высочество, что княжна Репнинская поехала на Гросс-Егерсдорфское поле? — вне себя от изумления и явно выпав из законов этикета, воскликнул Никита.

— Я думаю, что это только условное обозначение цели их путешествия, — невозмутимо отозвалась Екатерина. — Сейчас они, очевидно, в Кенигсберге. Кто сопровождает девицу — я не знаю. Зачем они поехали в Пруссию — мне не известно. Отношения сей девицы с означенным господином — для меня полная тайна. Одно достоверно — она путешествует под чужим именем. Ее зовут теперь графиня Грауфельд.

Никита встрепенулся было, тысяча вопросов ульем жужжала в голове, но великая княгиня остановила его движением руки.

— Милый князь, я не могу вам сказать больше, чем мне удалось узнать. И не хочу строить догадок. Они принесли бы больше вреда, чем пользы.

Она улыбнулась, и этой улыбкой словно ширму поставила, в довершение всего в руках ее появился большой веер, на котором французский художник изобразил Дафниса и Хлою предававшимися радостям любви, а также пейзаж, овец и собак. Екатерина обмахивала неразгоряченное лицо значительно и неторопливо, нимало не тяготясь возникшей в разговоре паузой.

— Не будет ли нескромностью с моей стороны узнать, какие ваши дальнейшие планы? — спросила она наконец.

— Ехать в Пруссию.

— А может так случиться, что вы там вдруг встретите полковника Белова? Он ваш друг?

— Он мой друг, и я его непременно встречу. Лицо ее оживилось, и она сказала уже совсем другим тоном, в котором не было и тени наигранной значительности.

— Передайте Белову, что я помню о нем. И еще передайте: дело фельдмаршала Апраксина отнюдь не кончено. Оно движется к своей развязке, которая, как мне кажется, очень будет зависеть от успехов нашей доблестной армии.

«Кому это она говорит? При чем здесь Сашка и какое отношение он имеет к Апраксину? — пронеслось в голове Никиты. — Нет, это скорее информация для меня. Она намекает на письма…»

— Мне не совсем понятны мотивы, коими руководствуется ваше высочество, давая мне подобные…

— А вам и не нужно знать мотивов, — перебила его Екатерина. — Просто запомните и передайте Белову, что особой опасности для него сейчас нет. Но его могут вызвать в качестве свидетеля. Но лучше бы, чтобы его искали и не нашли. Уж очень-то искать не будут. Так пусть ваш друг… от греха нырнет поглубже.

Зачем она улыбается? Что значит — Белову не угрожает опасность. Какая — не угрожает? И какая могла угрожать? Ясно одно — своим поручением она оказывает любезность и мне и Сашке, она выказывает доверие… но держит меня за болвана…

Он был не далек от истины. Если бы Никита мог читать чужие мысли, его наверняка обидели бы насмешливые размышления великой княгини: «Милый князь, зачем вы так таращите глаза? Вы ничего не поняли… И вы, и ваш друг служите мне, а потому оба связаны с этим именем — Репнинская. И все это втайне друг от друга… А как же — честь не позволяет!.. Право слово, будь вы менее щепетильны, может быть, больше было бы толку. Встретитесь с Беловым — обсудите все. Я предоставляю вам эту возможность…»

И опять веер неспешно заходил в руке, сидящая на камне Хлоя взволнованно заколебалась, нарисованные собаки занервничали, овцы тоже пришли в волнение, словно рябь на реке.

Аудиенция тянулась, хотя все было сказано. Нет… не все. Она явно ждет от меня каких-то слов… или поступков. Ясно каких, ей нужны письма… ее тайные послания к Апраксину. А может быть, для дела выгоднее отдать их прямо сейчас? Или сказать, мол, как только фрейлина Репнинская найдется, письма станут опять вашей собственностью? Уж Сашка бы знал, как надобно поступить…

— Я не забыла и второй вашей просьбы, — голос Екатерины звучал попрежнему насмешливо, словно просьба эта касалась какой-то светской мелочи. — Вы, кажется, интересовались нашим общим другом с острова Мальты?

Это была уже щедрость — королевская! — вспомнить сейчас о Сакромозо. Никита замер, боясь каким-либо жестом или даже дыханием своим спугнуть прихотливый бег мыслей в умной голове собеседницы.

— У Сакромозо карие глаза… родинка, вернее, пятнышко без выпуклости вот здесь, — она коснулась своего острого подбородка, — лицо бледное… и еще, очень характерный жест. Когда он нервничает или чем-то озабочен, то начинает тереть свои руки — оч-чень красивой формы… так, словно они у него чешутся, — она показала, проиграла всю сцену, — потом опомнится, смутится, сядет как ни в чем не бывало.

— О, благодарю вас, ваше высочество, за вашу милость и доверие ко мне.

— Вот именно, доверие, — сказала она строго. — Я могу быть уверена, что бумаги мои будут в сохранности?

— Да.

Никита расстегнул пуговку потайного кармана в камзоле, достал письма и с поклоном протянул их Екатерине.

И тут на глазах свершилось чудо, исчезла чопорная и надменная великая княгиня, перед ним сидела прежняя Фике — испуганная, взволнованная и счастливая. Ей и в голову не пришло стесняться князя Оленева. Она цепко держала свои письма, читала их с жадностью, мяла от нетерпения, чему-то усмехалась. Потом перевела дух, как после быстрого бега или утоления любовной лихорадки. Письма были аккуратно сложены и спрятаны за лиф.

— И еще скажу вам, князь. Я знаю вас уже четырнадцать лет. Это большой срок, поэтому я с полным правом могу дать оценку вашему поведению. — Я нахожу его безупречным, — она улыбнулась кокетливо, обнажившийся надломленный с уголка передний зуб не только не испортил этой улыбки, но придал ей домашний, интимный характер.

Никита вспыхнул, чувствуя, что не только лицо его покраснело, кровь прилила и к шее, и к рукам, даже икры ног вспотели.

— Поэтому я по-прежнему ваш должник, — продолжала Екатерина. — В случае нужды обращайтесь ко мне всегда — я помогу, — в последних словах уже не было никакого кокетства, это были посулы царицы, небожительницы, которая обратила взор свой на смертного и обещала вспомнить о нем, когда придет срок.

Никита склонился чуть ли не до полу.

— Ах, да, чуть не забыла. Попробуйте поискать вашу девицу в Кенигсберге в гостинице «Синий осел». Не правда ли, странное название?

Когда Никита уходил, вслед ему прозвучал звон колокольчика.

— Иван, затопи камин, — приказала великая княгиня вошедшему слуге.

«Даже спрятанные на груди письма жгут ей кожу, — подумал Никита. — Сейчас бумаги пойдут в огонь. И все будет забыто».

Через три дня Никита был уже в дороге.

0

156

«Синий осел»

Оленев не застал в Кенигсберге друга. Белов отбыл в армию, в какой-то польский городишко, название которого квартирная хозяйка фрау К., постная, некрасивая особа, конечно, запамятовала. Во время их короткого диалога с лица ее не сходило выражение подозрительности, словно неожиданный гость, хоть и выглядел приличным человеком, в любую минуту может посягнуть на ее собственность или, того хуже, — честь. Но как только Оленев сообщил, что он друг ее постояльца, что намеревается дождаться его здесь и готов заплатить вдвое за уже оплаченное жилье, эта сухая роза сделала неробкую попытку расцвести, обнажив в улыбке бледные десны и дурные зубы. О, она обожает русских! Они так щедры, приветливы и нетребовательны! Оленеву были предоставлены Сашины апартаменты, Гавриле отвели крохотную комнатенку с балконом. Камердинер сразу же взял бразды правления в этом маленьком хозяйстве в свои руки. Но фрау К. не сдалась. Пытаясь закрепить только ей видимые и понятные права на постояльца, она двинулась утром с большим подносом в комнату князя. На подносе дымился кофе, булочки были поджарены, масло уложено розочками. В дверях она была остановлена Гаврилой. Он строго посмотрел сухой розе в глаза, отнял поднос и плотно закрыл за собой дверь. После этой сцены хозяйка не упускала возможности многозначительно улыбнуться постояльцу и намекнуть прямым текстом, что не все русские щедры и приветливы, встречаются такие крохоборы, что и немцев за пояс заткнут.

Словом, кенигсбергская жизнь потекла, и Никита тут же постарался пустить ее по нужному руслу. Но было вовсе не просто найти в большом, чужом городе, где полно трактиров, гербергов, постоялых дворов и гостиниц — нужную. Никита предположил, что искомый «Синий осел» должен располагаться не в центре. Вряд ли Мелитриса и ее спутник, кем бы он ни был, захотят афишировать свое пребывание в прусской столице. Но поиск надо начинать все равно с центра города. Вначале он расспросил хозяйку.

— А почему он синий? — спросила разумная женщина.

— Какой цвет предпочитаете вы?

— Зачем мне предпочитать цвет ослов? Они бесцветны.

Словом, фрау К. не знала такой гостиницы. После этого разговора Никита стал обращаться к хозяевам всех гостиниц, харчевен и аптек, которые встречались на его пути. Было бы легче, если бы спрашиваемые честно отвечали «не знаю». Не желая ронять своего профессионального реноме и симпатизируя русскому с безукоризненным немецким, они давали советы и взаимоисключающие друг друга указания.

Никита нашел «Синего осла» только на третий день. Надо ли описывать, каким громом среди ясного неба, «ударом поддых», как говаривал Корсак, было сообщение, что проживающая в гостинице графиня Грауфельд оставила сей дом неделю или около того назад при странных обстоятельствах.

— И что это были за обстоятельства?

— Мне не хотелось бы говорить на эту тему, сударь, — твердо сказал хозяин.

— Но вы же сами сказали мне про «обстоятельства»!

— Простите, сударь, во всем виновата моя болтливость. Время военное, смутное…

— Графиня Грауфельд жила одна?

— Нет. Графиня приехала с господином.

— Графом Грауфельдом?

— У господина была другая фамилия. Сейчас посмотрю… вот Осипоф… Он опекун графини.

— Как опекун? Я ее опекун!

Хозяин посмотрел на Оленева внимательно. Вся эта история с прежними постояльцами выглядела подозрительно, а теперь что ни день появляются какие-то люди, и всех интересует эта русская девочка в очках.

— Что за фамилия такая дурацкая — Осипов? Куда они отбыли? — негодовал Оленев.

— Сие мне неизвестно.

Хозяину давно прискучил глупый разговор, да и не обязан он… «Синий осел» приличная гостиница, а не притон для таинственных проходимцев. Но… «Нет такой вершины, которой не возьмет осел, груженный золотом», — говорят французы. Оленев был щедр, а «Синий осел» не был исключением из прочих упрямых парнокопытных. Хозяин не только рассказал все подробности «загадочных обстоятельств», но показал недавно вернувшуюся к жизни служанку, что лежала в комнате за стойкой, а потом проводил Никиту в те самые апартаменты, где жила таинственная графиня.

— Когда все приключилось, я имею в виду выстрел, дамы — графиня и ее дуэнья, занимались шитьем. Вот здесь на столе лежало очень много оранжевой материи, такой шелковой… Прямо зарево! Я и не знал, что русские так любят оранжевый цвет.

Никита вдруг усомнился во всем, рассказ хозяина попахивал легким сумасшествием.

— Как выглядела графиня?

— Юна… худа… красива, — хозяин поднял глаза к потолку. — Дуэнью зовут Фаина. Она добра и бестолкова, крупная такая дама, — он поднял руки и растопырил пальцы, показывая полногрудость загадочной дуэньи. — Да, забыл сказать… графиня носила линзы.

Она!

На квартиру Никита явился совсем потерянный. Что делать? С чего начать поиск? Вывод напрашивался сам собой — надо звать на помощь друзей.

— Сейчас лето. Корсак ваш в плавание ушел, помяните мое слово, — пытался отрезвить барина Гаврила.

— Ушел, значит, письмо ему оставлю. Корсак человек общительный, мог что-нибудь видеть, слышать… Гаврила, неужели ты не хочешь съездить в Meмель? Алешка о нем столько рассказывал!

Дорогу в Мемель покрыли за три дня. С чем хорошо в Пруссии, так это с дорогами: гладкие, твердые, без ненужных изгибов. Да и что говорить, место плоское и грунт отменный. При таких песчаных грунтах и в России могли бы быть приличные дороги.

Имея в кармане рекомендательное письмо от Ивана Ивановича Шувалова, Оленев сразу направил стопы к вице-адмиралу Полянскому — и в тот же день был принят. Полянский принял князя очень благосклонно и сообщил, что фрегат Корсака вкупе с галиотом «Стрельна» вышли в море во исполнение приказа Ее Величества. Оленевым было испрошено позволение оставить Корсаку малое письмецо и получено разрешение передать оную писульку флигель-адъютанту с тем, чтобы в конце навигации, а именно осенью, он и вручил ее адресату.

От последних слов вице-адмирала Никите стало особенно тошно. Мало ли какие беды случались у него в жизни, но в одном судьба всегда была к нему милостива — она не отказывала в помощи друзей. Где вы, гардемарины?

В самом трагическом настроении он вернулся в Кенигсберг, и тут ему повезло. Не столько веря в успех, с которого начал поиск (так грибник все шарит и шарит под елкой, где в прошлом году нашел белый), Никита опять поехал к «Синему ослу». И надо же такому случиться, что в тот самый момент, когда он приступил к разговору с хозяином, в общую залу вошла невообразимая особа в обширной шляпе с васильками и оранжевой юбке, очень похожей на те абажуры, которыми далекие потомки Оленева стали украшать свой призрачный уют.

— Она, — сказал хозяин, не скрывая своего восхищения. — Сия дама уже приходила сюда после отъезда. На ее имя поступает почта. Только она ни бельмеса по-немецки. Несколько слов…

Фаина подплыла к стоящему за стойкой хозяину, отстранила Никиту локтем, расправила на груди черные кружева и сказала на чудовищном немецком:

— Потеряла брошку… в комнате, когда здесь жила…

— Вам ничего нет, — поспешно отозвался хозяин, выразительно кося глазами в сторону князя.

Никита понял, что слова про потерянную брошку не более чем пароль. Удостоверившись взглядом в моральной поддержке хозяина, он решительно положил руку на сдобное плечо обладательницы васильков:

— Вы были горничной у княжны Репнинской? Дама крепко зажмурилась, потом подпрыгнула на месте и с неожиданным проворством метнулась к двери. Никита бросился за ней, крича вдогонку:

— Подождите, сударыня. У меня благие намерения. Я друг Мелитрисы. Я князь Оленев. Я ее опекун. Мы сейчас купим сто брошек. Где Мелитриса?

Он догнал ее уже на улице, и то потому, что она вдруг встала столбом, повернув к нему разгоряченное лицо:

— Это я вам письмо послала?

— В нем было три слова? — ответил Никита вопросом на вопрос.

— Вот именно, сударь. — Фаина улыбнулась, — и заметьте, написано ее почерком. А она мне говорила:

«Фаина, можешь сама написать эти три слова. Главное, чтоб он их получил».

Видя явное смущение князя, она плавным жестом поправила поля шляпы, кокетливо повела плечом.

— Только уйдемте отсюда поскорее. Мне нельзя здесь задерживаться.

И она почти побежала вперед, матерчатые васильки порхали перед ее красными щеками, как мотыльки.

— Нам надо поговорить, — поспешая за ней, повторял Никита.

Они поговорили, отбежав от «Синего осла» на расстояние, которое обычным шагом можно покрыть только за полчаса. Перед ними расстилалось живописное длинное озеро, за спиной — обычная улочка, застроенная серыми, узкими, впритык стоящими домами, противоположный берег принадлежал садам и ивам.

— Туда, — Фаина указала на узкий пешеходный мостик и побежала к деревьям, купающим в воде ветви, длинные, как волосы красавицы.

Под ивами она перевела дух.

— Только я вам ничего определенного сказать не могу. Так и знайте.

— А мне и не надо, — Никита уже отсчитал пять монет. — Мне бы в самых общих чертах.

Он готов под присягой поклясться, что не заметил, как из его руки исчезли деньги. Вот он их держал, вот размышлял, а не обидит ли ее сия подачка, а вот, судя по удовлетворенному лицу Фаины, деньги уже находятся где-то в складках ее обширной оранжевой юбки, а может, под шляпкой или под парусящими от ветра кружевами.

— Спрашивайте… ладно. Бог с вами. Но знайте, мне вам ничего отвечать нельзя. Меня не только от должности отставят, но и жизни могут лишить. Я знаю, что говорю. Но знаю также, что превыше всего в мире — любовь, — васильки на шляпе закивали с полным согласием. — Отвечать вам буду только «да» и «нет», а то ведь вы захотите душу мою до дна опорожнить.

— Согласен. Где Мелитриса?

Фаина выразительно расширила глаза.

— Ах, да… Мелитриса сейчас в Кенигсберге?

— Нет.

— То есть как — нет? Ее увезли?

— Да.

— Силой?

— Нет.

— Кто?

— Кто-кто… Дед Пихто! — в сердцах крикнула Фаина. — Договорились ведь!

— Ну ладно, успокойтесь. Ее увез Осипов? — Видя, что она медлит с ответом, Никита уточнил: — Тот человек, что жил с ней в гостинице?

— Да.

— Ей угрожает опасность?

Фаина пожала плечами, де, нам всем в этой земной юдоли угрожает опасность.

— Он повез ее в Петербург?

— Туда ей нельзя, — вдруг более развернуто ответила Фаина.

— Почему?

Вздох, поднятые к небу глаза… Чертова оранжевая утка — как с ней разговаривать?

— Вы можете мне внятно сказать, кто и зачем похитил Мелитрису? Кому вы служите? — Никита поспешно отсчитывал серебрянные рубли, — руки его от нетерпения дрожали. — Кто этот Осипов?

— Вот этого я вам никогда не скажу, — Фаина решительно отвела его руку с деньгами. — И как вы фамилию-то эту узнали? Не положено вам знать, кто такой Осипов. Засекреченная эта фамилия! И забудьте ее. Они к Мелитрисе хорошо относятся, не обижают. Они ее спасти хотят.

— От чего — спасти?

— Как от чего? Она же государыню хотела отравить!

— Государыню?.. — Никита что есть силы вцепился в ствол ивы, да так ловко, что оцарапал руку корешком отломанного сука.

Не хотела Фаина этого говорить, но, видно, бдительность потеряла, видя, как князь страдает, где-то на дне души отворились вдруг запретные двери, и тайна проворным воробьем выпорхнула на свободу. Сейчас главное клетку поплотнее захлопнуть, ничего более не сказать. Эх, как он руку-то располосовал. Наверное, гвоздь в старом дереве был — не иначе.

Никита меж тем достал платок, стараясь стянуть кровоточащую рану. Вечная его история! Он вспомнил вдруг, как поранился стаканом, когда Гаврила принес весть о смерти младенца-брата. Но «смерть общий удел», говорят древние. Мальчик мог умереть, это понятно. Но Мелитриса не может быть отравительницей. Хотя на Руси все возможно. Бумага все стерпит.

— Донос? — он строго посмотрел на Фаину. Та трясла головой — ничего больше не скажу! Да он и не будет спрашивать. Теперь понятно, почему дело это окутано тайной и почему Фаина помертвела от страха. Перед Тайной канцелярией мы все делаем стойку смирно и запечатываем рты.

— Успокойтесь. Я не буду вас больше мучить вопросами. Но адрес свой вы мне можете дать?

— Нет.

— Клянусь, я им воспользуюсь только в случае крайней необходимости.

— Нет.

— Подойдем с другого боку… Я должен найти Мелитрису. Я должен ей помочь. Я должен ее увидеть.

Фаина смотрела на него вытаращив глаза, потом отерла тыльной стороной ладони пот на висках и подносье.

— Она верит мне, — продолжал Никита, ударяя себя в грудь кулаком, в котором были зажаты монеты. — Я не имею права бросить ее на произвол судьбы. Ради Мелитрисы я приехал в этот город. И плевать я хотел на Тайную канцелярию!

— В Польшу они ее повезли, — сказала Фаина свистящим шепотом. — В горнило войны. Зачем — не знаю. Думаю, что они ее прячут. — Она поймала кулак Никиты, разжала его без усилия и взяла деньги.

— Только ради любви, так и знай. Ишь, вспотели, — она любовно огладила монеты.

— А Осипов — подлинная фамилия?

Фаина погрозила Никите пальцем, словно нашкодившему ребенку, потом подобрала юбки и быстро пошла прочь.

— Клянусь, ни одна живая душа не узнает о нашем разговоре. Спасибо.

— Прощайте, князь, — донеслось из ивовой пущи, оранжевая юбка последний раз полыхнула закатом и пропала за деревьями.

0

157

Разное

Как это часто бывает, если ты на правильном пути, судьба не останавливается в своих благодеяниях. Зайдя в тот же вечер в недавно открытый православный храм, Оленев встретил там своего попутчика — полкового священника отца Пантелеймона, милейшего человека, и тут же выяснил, что отец Пантелеймон собирается в действующую армию. Никита сразу стал просить взять его с собой.

— Волонтером, ваше сиятельство? Помнится, вы не хотели воевать. Что заставило вас переменить решение? Зачем вам ввергать себя в пучину горя, греха и соблазна?

— Какой соблазн, батюшка? Я должен найти друга — полковника Белова. Может быть, военная канцелярия в самом Кенигсберге смогла бы сообщить мне, где находится его полк?

— Могла бы, — улыбнулся священник, — только за точность бы не поручилась.

— Вот и я так думаю, а потому буду искать его в самой армии.

Никита надеялся, что рекомендательное письмо Шувалова, уже послужившее ему, откроет полог палатки фельдмаршала Фермора.

— Ну что ж, — сказал милейший отец Пантелеймон, — рад оказать вам услугу. Но для поездки в армию, которая, по моим сведениям, вышла из города Познань и направляется теперь к Одеру, чтобы идти воевать Брандербургию, вам надо иметь тщательно выправленный паспорт.

— Я же оформил паспорт в Петербурге.

— Его, батюшка князь, надо перерегистрировать в местной ратуше у нашего наместника графа Корфа. Если вы завтра представите мне свой паспорт, то я, пожалуй, помогу вам ускорить эту процедуру.

Теперь предстояло сообщить Гавриле о предстоящем отъезде, да так, чтобы он не потащился за барином. В этом была своя трудность. Гавриле не нравился Кенигсберг и его жители. Влажный морской воздух вызывал у камердинера боли в суставах (можно подумать, что в Петербурге воздух был суше), квартира была тесна и неудобна, торговля шла плохо. Гаврила решил в Пруссии подзаработать и захватил из отечества капли глазные, кармин красный, пудру для париков и чрезвычайно вонючую мазь для снятия мозолей. Но как видно, глаза у немцев не болели, а обувь готовили удобную и не способствующую мозолеобразованию. Еще Никита подозревал, что не последнюю роль в образовавшейся нелюбви к прусской столице сыграла одна из ее дочерей, а именно фрау К.

Отношения их, как уже говорено, получили трещинку сразу по приезде, и Гаврила тут же это неблагополучие и усугубил. Начав торговлю, он, конечно, предложил сухой розе красный кармин, дабы подрумянила она свои бледные ланиты. Фрау К. обиделась смертельно и тут же нажаловалась Никите. Смысл ее речей сводился к тому, что «может быть, она и не красавица и, может быть, ей не двадцать лет, но она никому не позволит… и так далее». «Немедленно отвяжись от фрау К.», — приказал Никита камердинеру, но этим только подлил масла в огонь. Камердинер хотел бы отвязаться, да не знал, как это сделать, жили-то рядом! Скоро разногласия Гаврилы и квартирной хозяйки приняли более жесткий характер, потому что затронули проблемы национальные, а также победителей и побежденных, Гаврила был обозначен как человек жестокий, нетерпимый, глупый, а также оккупант и феодал. Враждебные стороны были безукоризненно вежливы, но не разговаривали, а шипели, как сало на сковороде. Зная вполне сносно разговорный немецкий, Гаврила не удостаивал им хозяйку, а в витиеватую немецкую фразу вставлял столько слов из родного «великого и могучего», что сам себя с трудом понимал — Фрау К. вообще разговаривала только пословицам, считая, очевидно, что с народной мудростью не поспоришь. Allzurlug ist dumm — этой фразой кончала она беседы с камердинером.

Такая была расстановка сил, когда Никита сообщил, что собирается уезжать из Кенигсберга, оставив Гаврилу здесь. Последних слов камердинер просто не услышал, сказав «глупости какие», и тут же начал собираться, и спрашивать, что готовить на сегодняшний праздничный ужин — отметить надо событие!

Умный учится, дурак учит.

— Гаврила, я еду в армию… на войну, понимаешь?

— И на войне бриться надо, а кто вам воду поутру согреет? Кто умоет, кто оденет?

— Сам оденусь, в конце концов! Денщика мне Белов даст…

— Глупости какие! Белов ваш только брать умеет, а чтоб давать…

Они препирались до самого вечера, Гаврила меж тем успел приготовить «курю в щах богатых» и «блины тонкие», расходуя, по мнению хозяйки, немыслимое количество дров. В довершение всего был приготовлен взварец — великолепный напиток из пива, вина, меду и кореньев разных с пряностями.

Гаврила сам предложил позвать фрау К. к столу — «расставаться надо подобру, а то пути не будет». Фрау милостиво согласилась: выпила, откушала, опробовала, привезенная из России черная икра произвела на нее особо сильное впечатление, а то, что Гаврила прислуживал за столом и с поклоном подносил ей кушанья, примирило ее полностью с феодалом и оккупантом.

Но за десертом Гаврила развязал язык:

— Смешной вы, немцы, народ…

— Прекрати, Гаврила…

— Слушаюсь, ваше сиятельство… Так вот, сколько лет с вами вожусь, а понять не могу, с чего вы такие скопидомы? — последнее слово он, естественно, произнес по-русски.

— Что есть скопидом? — доброжелательно поинтересовалась фрау.

— Скопидом — это такой гомункулус, который себя и близких своих из-за талера удавит…

Фрау К. посмотрела на Никиту, ожидая внятного перевода, но поскольку он его не сделал, как могла поддержала разговор:

— Талер сейчас очень хорошие деньги! Даже Гаврила не нашелся, что можно на это возразить. По счастью, Никите удалось отвести разговор из-под падающих Гавриловых бомб на более спокойные позиции. Стали обсуждать тягости войны, высокие цены, разговор как-то сам собой вышел на Белова. То да се, и вдруг спокойным тоном брошенная фраза:

— Господину Белову нужна была моя квартира, чтобы следить во-он за тем домом.

— А что это за дом такой? — насторожился Никита.

— Торговый дом Альберта Молина. Господин Белов все искал какого-то человека со странной фамилией… Я один раз слышала, он обсуждал с кем-то… но забыла.

— А у Белова бывали гости?

— О, да… Иногда был симпатичный такой человек… он моряк. Фамилию его я забыла, но он сам мне ее перевел — степная лисица.

— Корсак! — воскликнул радостно Никита.

— Вот именно. Было еще много господ офицеров. Веселые люди, деньги и вино лились рекой. Один раз был переводчик из замка, он немец, зовут его Цейхель, но они поссорились, и крупно. Говорили, что до дуэли дело не дошло, но я думаю — врут, — язык сухой розы слегка заплетался, щеки без всякого кармина украсились румянцем, она была счастлива. — Бывал еще один немец… а может, и не немец, я не поняла его национальности. Да и зачем банкиру национальность? А господин Бромберг оч-чень уважаемый человек. Господин Белов его отличал, можно даже сказать, что они дружили.

— А вдруг Белов написал этому Бромбергу письмо из армии?

— Может, и написал, — она вздохнула слегка, — вдруг. Господин Белов не из тех людей, кто не пишет писем. Знаете, есть такие люди, которые не выносят самого вида пера и бумаги, таким был мой покойный муж, все счета за него вела я, а господин Белов писал, да… — фрау К. жевала слова как жвачку, она не могла остановиться, и это чудо, что Никите удалось сдвинуть ее с эпистолярной темы и узнать адрес банкира Бромберга.

Наутро он посетил его крупный, представительный особняк из красного кирпича. Но с банкиром Оленеву не повезло. Неулыбчивый служитель сообщил, что господин Бромберг отбыл из города по делам, а когда вернется — неизвестно.

Через день паспорта Оленева и камердинера его были подобающим образом оформлены, можно было отправляться в путь. Узнав, что князь Оленев поедет в собственной карете, отец Пантелеймон обрадовался.

— Экипаж у меня просторный, четырехместный, но я забыл уведомить, что со мной поедет попутчик — пастор Тесин. Он личный священник самого фельдмаршала Фермора.

— Как? Лютеранин?

— И житель Кенигсберга… приезжал сюда по делам, а сейчас возвращается в армию.

Выехали рано утром при плохой погоде, дождь сеял над всей Пруссией. Не проехали и десяти верст, как Оленев перебрался в карету отца Пантелеймона, уж очень интересовал его попутчик, пастор Тесин.

Это был молодой человек лет, пожалуй, двадцати пяти, а может и того моложе, узкоплечий, среднего роста. Черный плащ с белым воротником и кургузый парик придавали ему чопорный вид, но ясноглазое и белозубое лицо пастора дышало здоровьем и благорасположением ко всему сущему. Он был хорошим собеседником, умел слушать, вовремя улыбался, был откровенен в суждениях, только имел некую странную особенность. В самый разгар беседы он вдруг из нее как-то выпадал, задумываясь отвлеченно, из-за чего лицо его принимало растерянное, даже болезненное выражение. Столкнувшись с этим первый раз — разговор шел о какой-то мелочи, — Никита смутился:

— Я огорчил вас, святой отец?

— Отчего же? Нет. Это я с ангелами беседовал, — и улыбнулся сияюще, нельзя было понять, шутит он или говорит всерьез.

Поводом к сближению послужило воспоминание об юности университетской, пастор учился в Галле, но, к удовольствию Никиты, знал и Геттингенский университет. Они с удовольствием обсудили студенческие традиции, экзамены, любимых педагогов и ночные попойки.

— Неужели и вы пили, святой отец?

— А как же? Кто из нас не был молодым? — весело ответил пастор и тут же гасил улыбку — сан обязывал.

Как выяснилось из разговора, пастор хотел быть юристом, но отец уговорил его избрать церковное поприще.

— Да это было и не трудно, — подытожил он свой рассказ. — Вера всегда для меня была драгоценна.

Никите очень хотелось спросить, как Тесин, немец, согласился быть пастором во враждебной армии, но боязнь показаться бесцеремонным умерила его любопытство. Но Тесин вдруг сам вышел на этот разговор, дорога вообще располагает к откровенности, а здесь симпатии к нему князя и отца Пантелеймона были очевидны. Это был не просто рассказ, а исповедь.

— Всевышний послал мне суровое испытание, — начал он почти спокойно. — Когда ваш фельдмаршал предложил мне стать его личным пастором, это смутило меня до чрезвычайности. Как это можно — предать свою страну, народ, культуру? Конечно, я отказался. Тогда меня вызвали к самому графу Фермору, он повторил свое предложение. И тут же резко спросил: почему я отказываюсь? Перед этим разговором я не спал всю ночь, глаза были, знаете, воспалены, язык не ворочался. Но я ответил твердо, не могу, мол, быть предателем. — Лицо Тесина выражало сильнейшее волнение, видно, труден был этот вояж в недавнее прошлое, плечи его поднялись, из-за чего фигура стала еще уже, руки судорожно сжаты, он опять стоял перед фельдмаршалом и мучился все теми же проблемами. — Граф Фермор смотрел на меня строго, но я видел, чувствовал, ему тоже неловко, он слишком хорошо меня понимал. Он сам лифляндец, служит России, воюет с Россией… Он сказал мне строго: «Знаете ли вы, что я генерал-губернатор Пруссии? Прикажу, и сам придворный пастор Ован пойдет в мою армию!»

Пастор вдруг застыл и исчез в голубиных высях, на лице его застыла полуулыбка, образовавшая у губ горькие и нежные складки.

— Ну и что же? — не выдержал паузы отец Пантелеймон.

— Как видите — согласился. Отец очень просил. Боялись, ведь, кто знает, что дальше придет в голову русским… Ах, простите, — он смутился, понимая, что сказал лишнее.

— Именно так, — поддержал его Никита. — Русские зачастую сами не знают, что придет им в голову через пять минут.

— А зачастую вообще ничего не приходит, — поддержал отец Пантелеймон.

— И знаете, я так рассудил, — продолжал Тесин, подбодренный последним замечанием. — Уж лучше я, чем кто-то другой. В моей душе нет злобы к… завоевавшим нас. Граф Фермор очень мягко поступил с моим городом, очень мягко, и я ему за это благодарен.

Лошади резво бежали, карета катилась по усыпанной лесной хвоей дороге, потом вдруг открывались озера, радующие глаза своей безмятежностью и синевой.

«Фермор-то добр, и хорошо, что немцев пожалел, — думал рассеянно Никита, — да как бы ему это боком не вышло… со временем».

Как покажет время, герой наш был прав, но об этом разговор впереди.

0

158

Начало кампании

Пока фельдмаршал Фермор стоял лагерем у покрытой льдом Вислы и ждал ее вскрытия, полк Белова в числе прочих занимал польские города. Вслед за Данцигом были заняты Кульм, Торунь. Пытались взять штурмом Мариенбург, да жители не дались, отстояли город. Тем временем Висла вскрылась, очистилась ото льда. Первым переправился на ту сторону корпус Панина, за ним последовал штаб армии, чтобы остановиться в местечке Диршау.

Белов с полком так и остался в Торуни. Как только кончилась зимняя кенигсбергская жизнь, когда ушли в прошлое балы с танцами, приятное женское общество и лекции по философии, когда бои на шахматном и бильярдном поле сменились на ружейную канонаду и свист ядер, а пуховые перины на дурно пахнувший сырой тюфяк (каналья денщик, непонятно, откуда у него руки растут?), Александр тут же возненавидел войну.

Нет, право слово, это занятие совсем не похоже на то, чего он хотел от жизни. Он не любит убивать людей только за то, что они немцы! Среди товарищей он не скрывал глубокой неприязни к войне. Если бы это не противоречило его чести, он бы немедленно подал в отставку. Спросим себя, чего он здесь потерял — в польском Торуне?

— Фи, Белов, быть штатским так глупо! — негодовали сослуживцы.

Что же здесь глупого? Он пошел бы, скажем, по дипломатической части. У него есть к этому склонность, и что важнее — связи.

— Дипломаты все негодяи! Политика — грязное дело. Там все построено на интриге. Армия — это лучший вид мужского военного братства!

И то правда. Белов любил военные мужские компании. Разговоры раскованны, доверие полное, вина в изобилии (сознаемся — дрянного качества, хорошего вина в Польше сейчас не достанешь!). Но уж если играть, господа, то не ломбер! Это игра стариков. Квинтич — и я к вашим услугам. Делайте ваши ставки, судари мои!

После угарной ночи хорошо бродить по сонному городу и радоваться, что прекрасные улочки, дышавшие средневековьем дома не пострадали от артиллерии. Совсем по-мирному сияют католические кресты на костелах Св. Яна и Св. Якуба, отсчитывают время разноликие часы на башне ратуши (на каждом циферблате разное время). В городе было много голубей, старой черепицы и весенней зелени. Невысокий спуск к Висле был мощен щербатым, проросшим мхом булыжником, к воде вели каменные, узкие ступени. Вода в реке была желтой и мутной.

И с каких это пор, господин Белов, вы любите одиночество? — спрашивал себя Александр. С тех пор, как стала ныть некая точка под сердцем, горячая, как уголек. В одиночестве хорошо разговаривать с самим собой — может быть, и не Бог весть какой умный собеседник, да уж какой есть… Ты будешь сидеть здесь, в Торуне, в Польше, в Диршау — где прикажут, и так до самого конца этой никому не нужной, нелепой войны. Ты не посмеешь явиться в Петербург, говорил один Белов другому.

Это почему еще?

А потому, что ты был арестован в кабинете Апраксина, и не важно, что чудом вышел на волю. Бывший фельдмаршал под арестом, и тебя в любой момент могут повезти в столицу под конвоем. А твой враг и твой друг Бестужев тоже под арестом, и за тебя, дурака, некому заступиться. Молись Богу, Белов, чтоб не угодил ты в крепость хошь по делу Апраксина, хошь Бестужева.

Уголек под сердцем разгорался до яркого пламени, как только он начинал думать об Анастасии. Письма от жены приходили редко, и в каждом она писала о смерти. Хорошее утешение мужу на поле брани. «Светик мой, грудь болит, тоска, приезжай, а то не свидимся больше». И это в каждом письме.

И почему так нелепо сложилось все в жизни? Любил лучшую в мире женщину — прекрасную, богатую, недоступную, мечта о ней имела тот же призрачный привкус, что и греза о царице Савской. Случилось чудо — она стала его женой. В детстве он думал, что понятия «чудо» и «удача» связаны знаком равенства.

Но их супружескую жизнь можно обозначить каким угодно словом, но только не счастьем. «Ты меня не любишь, я твой крест…» — писала жена. В первом утверждении она не права. Что же тогда любовь, если и по сию пору он не встречал женщины, которая могла бы сравниться с Анастасией Ягужинской. Но если любовь эта постоянная боль, то она права. А может, большая любовь вообще крест? Но и к кресту привыкаешь, вот в чем бесовская подлость жизни! Эта боль сродни физическому недугу, скажем, такому, как язва в кишках или непроходящие струпья. Жить с этим неудобно, но от таких болячек не умирают.

Кончилось все тем, что он взвыл от тоски, ругая себя за постылые мысли, стыдясь их и требуя от судьбы немедленного вмешательства, чтоб поставила жизнь его на дыбы, взорвала ее и двинула куда-нибудь прочь из этого тихого польского города. В конце концов мы явились сюда воевать. Так будем же воевать, черт возьми! Пора бы уже русской армии сдвинуться куда-нибудь с мертвой точки. Уже июнь, господа! Когда же мы скрестим шпаги С Фридрихом?

Так думал не только Белов, вся армия была в брожении. Близкие к штабу всезнайки, а может быть сплетники, с полной определенностью говорили, что целью летней кампании будет главное, кровное государство Фридриха — Брандербургия. Но положа руку на сердце, можно было с полной достоверностью утверждать, что о точных намерениях Фермора в этот момент не знал даже Господь Бог. А посему прусские шпионы, которыми Фридрих наводнил русскую армию, не могли сообщить в Берлин ничего определенного, что тоже имело положительный момент в общем плане кампании.

Фермора назначили на пост фельдмаршала после Апраксина, новый главнокомандующий обязан был быть осторожным. Насмешки и злопыхательства Европы по поводу ушедшей в песок Гросс-Егерсдорфской победы продолжались недолго. Французы перестали смеяться в октябре, потерпев сокрушительное поражение при Росбахе, австрияки в ноябре после Леутина. Беспечное шведское войско вторглось было в прусскую Померанию, но генерал Левальд, оправившись после Егерсдорфа, быстро выдворил их оттуда. В декабре Фридрих прибавил к своим победам еще сражение при Лейдене, где наголову разбил австрияков.

Но это все в прошлом году. Теперь же, в начале летней кампании, все мечтали отомстить Фридриху за его торжество над великой коалицией. Разумеется, и Франция, и Австрия хотели мстить чужими руками. Мария-Терезия писала своему послу в России Эстергази, что теперь в Европе все зависит от русской армии, которая своими действиями одна может подкрепить и оживотворить движение союзников. Эстергази обивал пороги в приемной Елизаветы. Императрица давила на Конференцию, ее члены слали депеши, призывая Фермора выступить немедленно.

Но новый фельдмаршал не торопился. Помня горький опыт Апраксина, он укреплял провиантскую часть, оборудовал магазины и приводил в порядок транспортное хозяйство — без фуража и крепкой сбруи не повоюешь. В Петербург же он писал, что ждет подхода всей армии из Пруссии и Польши, дабы собрать ее в крепкий кулак. Должен был подойти также Шуваловский, так называемый обсервационный корпус, состоящий из людей отборных как по храбрости, так и по физическим данным. Корпус шел из самого Петербурга.

Планы Фридриха были тоже окутаны тайной. Прусский король придавал огромное значение уменью обмануть противника, направить его по ложному пути. Но на этот раз он обманул сам себя. Путем сложной работы король подсунул австриякам, как сказали бы сейчас, дезинформацию, уверив их, что после взятия Швейдница в Силезии пойдет в Богемию. Австрияки попали на удочку и сосредоточили в Богемии свои войска, но при этом оставили без защиты Моравию. Туда и двинул Фридрих. Операция готовилась в строжайшей тайне, в прусской армии на шесть недель была запрещена переписка. В Моравии Фридрих приступил к осаде Ольмица и потерпел полную неудачу. Впоследствии он приписывал неудачу не мужеству защитников крепости, а ошибке своего инженера Балби, который разместил артиллерию слишком далеко от крепостного вала, и половина ядер не попадала в цель.

На этом неудачи Фридриха не кончились. Все знают, какого труда ему стоило доставать оружие и провиант, как сложно было подвозить его в армию. И вдруг сообщение — австрияки захватили тридцать семь возов с порохом, продовольствием и деньгами. На эту грабительскую вылазку король мог ответить только одним, найти и ограбить магазины противника.

Ах, если бы у Фридриха были в достатке деньги, он бы завоевал весь мир. В начале года Англия дала четыре миллиона талеров. С помощью этих денег Фридрих начеканил свои, очень невысокого качества монеты, получив возможность продолжить войну. Еще надо было переукомплектовать армию. Помимо новых рекрутов из саксонских, ангальтских, мекленбургских областей в армию влились пленные австрияки, шведы и виртембергцы. И теперь эта армия, выпустив 180 тысяч ядер и бомб, не смогла захватить моравскую крепость Ольмиц.

Но Фридрих не любил долго задерживаться на одном месте. Стремительность — вот его девиз. Он снял осаду Ольмица и ушел в Силезию.

Границы с Восточной Пруссией и Польшей, там, где стояли русские войска, его мало беспокоили. Фридрих считал победу русских при Гросс-Егерсдорфе случайностью. И еще, пожалуй, отрицательную роль сыграла неспособность генерала Левольда быстро принимать решение. Левольд постарел и устарел, а руководить и этой войной должны молодые. Выбор короля пал на генерала Дона. Он поставил графа Дона во главе корпуса скорее не для защиты от русских, а для наблюдения за ними. Читая донесения шпионов, он убедился, что дисциплина у русских низка, солдат кормят плохо, они ни обуты толком, ни одеты, среди них процветает мародерство, офицеры дураки. Фридрих писал генералу Кейту: «Мы разделаемся с ними недорогой ценой… это жалкие войска».

Русская армия воссоединилась где-то в середине июня и тут же поднялась со всей артиллерией, полками гусарскими, драгунскими, кирасирскими, гренадерскими, огромными, длиной на многие версты обозами и двинулась на юг. Пунктом назначения был польский город Познань.

Во время дислокации Белов по делам службы был вытребован в штаб, а когда направлялся в свой полк, совершенно неожиданно нос к носу столкнулся со старым своим знакомцем Василием Федоровичем Лядащевым.

— А вы как здесь? — поразился Александр. — Или опять служите? Но почему в штатском?

Лядащев весело рассмеялся.

— По тому ведомству, по какому я служу, можно хоть голым ходить, вот только холодно. Ты сейчас куда?

— В местечко М. А вообще-то вроде в Познань.

— Ну вот там и встретимся, — пообещал Лядащев и устремился по своим таинственным, только ему известным делам.

Однако встретились они много позднее, и при обстоятельствах, прямо скажем, удивительных

0

159

В поисках фуража

В Познани русская армия не задержалась. Первого июля Фермор двинул войска на запад к Бранденбургской границе. Двигались медленно, мучительно, даже при хороших немецких дорогах обозы не поспевали вовремя доставлять провиант. Конечно, пошли дожди.

Когда читаешь в архивах двухсотпятидесятилетней давности военные документы, все эти докладные и реляции от Фермора и к Фермору, мнения, протоколы и рапорты, то искренне удивляешься — от бумаг этих пахнет никак не порохом, не разрывающимися ядрами, слышатся не крики конницы, полков драгунских и кирасирских, а рассудительные, иногда алчные, чаще умоляющие голоса интендантов. Скажем, реляция государыне Елизавете о снабжении армии обувью. Главный интендант армии князь Шаховской Яков Павлович с рабской покорностью сообщает, что совсем невозможно солдат на войне «от босоногости предохранить». «Сапоги и башмаки в обветшалость приходят гораздо быстрее, чем мундирные приборы»[6], через чего солдатам приходится «не малый вред ногам своим ощущать».

Посему Шаховской просит государыню, просит подробно и обстоятельно, дать возможность получить через полковые и ротные учреждения материал для починки старых обувей: кожу, каблуки, набойки, «снурки и пришивки к старым голенищам». В конце петиции Шаховский в искреннем порыве прижимает руки к груди: «коли соблаговолит государыня, к скорейшему успеху образом все исполнить потщусь». Дальнейшее предположить не трудно. Так и видишь, как лукавый интендант пускает означенный материал на сторону. Но поставщики в армии всегда воровали (и добро бы только поставщики, и хорошо бы, чтоб только в армии).

Босоногая и голодная армия наша двигалась на запад, непрерывно сражаясь по дороге с малыми неприятельскими отрядами, которые были оставлены Фридрихом для охраны гарнизонов.

К 15 июля передовые отряды и штаб вышли к местечку Мезерич, да здесь и остановились. Продолжительные дожди измучили людей и лошадей, надобно было посовещаться, что делать дальше.

На следующий день состоялся расширенный военный совет, на котором барон Андре, постоянный представитель австрийской армии, первый взял слово и говорил долго. Из его доклада как-то само собой выходило, что главная задача Фермора и всего русского воинства состояла в том, чтобы не дать Фридриху принести какой-либо ощутимый вред австрийской армии. Генерал Андре не столько советовал, сколько рекомендовал Фермору перейти реку Одер около Франкфурта, с тем чтобы у местечка Лузании слиться с австрийским войском. Слившись, обе армии будут общими силами отвлекать Фридриха от полного захвата Силезии.

Фермор больше молчал и слушал, а его штабные — генерал поручик Голицын и Чернышев возражали, де, в указанном месте нет ни провианта, ни фуражу, не соломой же с крыш лошадей кормить? Если нет лошадей, то нет провианта, а голодный русский солдат отвлекать Фридриха от Силезии не будет.

Хоть и не без труда, генерала Андре уговорили, что переправляться через Одер у Франкфурта русской армии никак несподручно, поскольку прусский генерал Дона снял осаду со шведской крепости Стральзунд и теперь поспешает сюда, дабы мешать нашему продвижению. Решено было поменять направление армии — северное, с тем чтобы поискать другую, более удобную переправу через Одер.

Через день пути русская армия остановилась у Ландсберга, обычного прусского городка с четырехугольной площадью, окруженной сплошными высокими зданиями, построенными из камня и фахверков. На площади высилась старая ратуша, рядом собор, все первые этажи были заняты лавками, где можно было купить овощей и выпить кофе с булкой.

Полк Белова расквартировали на окраине городка, что было большим везеньем, можно было по-человечески выспаться на белье и под периной. Дело в том, что фельдмаршал завел фасон ночевать в чистом поле в высоком шатре, и многие полки обязаны были следовать его примеру.

На следующий день выяснилось, что ноги у лошадей находятся в бедственном положении, их необходимо подковать. И как всегда необычайно болезненно встал вопрос фуража. Полковому интенданту было велено взять с собой десять человек солдат и поехать в ближайшее местечко, дабы купить сена и найти кузницу. Через несколько часов офицер воротился ни с чем, кузница оказалась то ли закрытой, то ли негодной, за сено ломили неправдоподобную цену. Интендант заверял, что можно найти сено в два, а может быть, в три раза дешевле. А чем, позвольте вас спросить, кормить лошадей сейчас? Мало того что бестолковый интендант не выполнил приказа, так он еще по дороге потерял половину солдат. Рассказ его был сбивчив и бестолков. Вначале вроде ехали вместе, а потом вроде солдаты решили заехать в соседнюю деревню «попить молочка».

— А что ж, все десять поехали молочка попить?

— Не пустил.

— Отчего же пятерых пустили?

Интендант только пожал плечами. Белов знал фамилии любителей парного молока. Эти гренадеры в полном смысле слова оправдывали название полка, куда брались самые высокие солдаты, косая сажень в плечах. В Семилетнюю гренадеры вообще пользовались хорошей славой, а офицерами в этих полках стояли лучшие военные кадры. Но ведь от широкости характера и без присмотра русский человек, будь он хоть в форме, любую глупость может учинить. А эти пять уже были на примете. Словом, Белов взял ординарца и поехал искать своих гренадеров, а заодно самому выяснить положение с кузницей и сеном. До местечка М. было десять верст. Это была маленькая, чистая, сытая деревушка. Дом торговца фуражом сыскался быстро. Как только хозяин увидел Белова, он тут же в крик стал жаловаться, на бестолкового интенданта — фураж уже в тюках, взвешен, погружен. «Промотал деньги, мерзавец, — подумал Белов про интенданта. — А может, шкура, нажиться хотел?» Вопрос с кузницей тоже быстро решился. Платить надо кузнецам-то, хоть они и немцы, а не орать на них выпучив глаза. «Я ему рожу-то разукрашу…» — шептал злобно Белов, кляня мерзавца интенданта.

Ординарец с лошадьми болтался у колодца. Здесь же на круглой деревенской площади произошла неожиданная встреча. Белов только мельком бросил взгляд на беседующую в тени лип пару — долговязого драгунского подпоручика и высокого католического монаха в выцветшей коричневой сутане. Монах невольно обращал на себя внимание, отброшенный на плечи капюшон обнажил могучую, как у воина, шею и лицо мыслителя с большим куполообразным конопатым лбом.

Поговорив с ординарцем, Белов оглянулся.

Монах уже шел прочь быстрым, деловым шагом. Только тут Александр узнал в драгунском подпоручике знакомого переводчика из Кенигсберга — Цейхеля. Оба очень удивились этой встрече.

Между Цейхелем и Беловым никогда не было добрых отношений. Александра непереносимо раздражала способность Цейхеля всюду совать свой немецкий нос, он был не просто любопытен — настырен. И что удивительнее всего, рекомендовал Цейхеля Белову банкир Бромберг, умный и весьма уважаемый человек. Но насильно мил не будешь. Как-то они поспорили с Цейхелем из-за сущей безделицы — кто лучше смыслит в пистолетах. В результате разругались, подрались как-то глупо, по-мальчишески, и Цейхель схлопотал стволом пистолета по затылку, не больно, но обидно. Крику было — святых выноси, но чтобы драться на дуэли?.. «Простите, я не такой идиот», — заявил Цейхель. Вот и весь сказ.

Но встретить в глухой польской деревушке знакомое лицо, пусть даже Цейхелеву рожу, все равно приятно. Но, видимо, немец был другого мнения. Он не только удивился встрече, но смутился страшно, словно его застали за чем-то предосудительным.

— Вот уж не ждал, что вы отправитесь на войну, — заметил Белов.

— Служу. Переводчиком.

— Мой полк стоит в Ландеберге, а сюда я за фуражом явился. — Надо же было о чем-то говорить.

— И мой в Ландеберге. И я приехал за фуражом, — поддакнул Цейхель.

— С каких это пор переводчики отнимают хлеб у интендантов? — рассмеялся Белов. — А с монахом вы о сене беседовали? Я и не знал, что вы католик. Цейхель переменился в лице.

— С монахом я беседовал не о сене. Но прошу вас, господин Белов, сохранить эту встречу в тайне.

Дальше Цейхель понес сущую околесицу. Да, он католик, и это его боль. Оказывается, русские вовсе не так веротерпимы, как хотят казаться. Он, Цейхель, наивно думал, что они любую религию допускают, но это не так. Главнокомандующий Фермор — тот вообще лютеранин, а это еще хуже. Сейчас они вместе поскачут в Ландсберг, а по дороге он, Цейхель, подробно расскажет, как трудно быть католиком. При этом страдалец и веротерпец с хрустом ломал пальцы и смотрел на Александра с собачьей преданностью.

А вот это увольте… Переводчик уже мучительно надоел Белову. Идея скакать с ним рядом и слушать нервные всхлипы казалась отвратительной. Он тут же уговорил себя, что ему необходимо наведаться в штаб, то есть на обширное поле в двух верстах от местечка М. Чем черт не шутит, может, его гренадеры тоже где-то там обретаются. Вежливо, без улыбки он расстался с горестным католиком, и они разъехались в разные стороны.

После дубовой рощи и чахлого ручейка, заросшего ольхой и крушиной совсем русский пейзаж, — он выехал на огромное, плоское, как поднос, поле.

Еще издали Белов увидел высокий, круглый, на манер турецкого, шатер фельдмаршала, а рядом зеленую палатку, в ней обычно свершались богослужения по лютеранскому чину. Шагах в десяти стояла палатка русского протопопа — там была православная церковь. Фермор был благочестив и следил, чтобы в армии неукоснительно соблюдались все церковные обряды и богослужения.

Белов совсем запамятовал, что сейчас было как раз время службы. Происходящего в самих палатках-храмах видно не было, но вокруг православной палатки множество людей стояли на коленях, в первых рядах разместились калмыки и казаки из личной охраны самого Фермора. Фельдмаршал находился в зеленой палатке, вокруг тоже стояли лютеране. Их было много, гораздо больше, чем представлял себе Белов.

Протопопа армии он видел только однажды, когда их святейшество приезжал в полк для наказания отца Онуфрия. К стыду сказать, их полковой священник был пьяница и никак не вызывал уважения офицерства. По установленному в армии правилу протопоп мог наказывать провинившегося телесно, то есть отдать под кнут. Протопоп понравился Белову: лицо румяное, спокойное, темные волосы без седины, аккуратно подстриженная борода. Черная бархатная ряса сидела на нем отлично, — не было на ней ни пылинки, хотя протопоп приехал в полк верхами, как обычный военный. Протопоп внимательно выслушал все жалобы. Офицеры честили отца Онуфрия на чем свет стоит, де, расхаживает по лагерю в непотребном виде, службу ведет гугниво, слова забывает и текст божественный сглатывает. А виной тому водка проклятая! Постепенно азарт ругающих стал утихать, послышались вначале робкие, но потом набирающие силу голоса защиты. Со вздохом вспомнили вдруг, что не так уж он плох, наш отец Онуфрий, во-первых, добр и слово сочувствия всегда найдет, во-вторых, отнюдь не трус. Ну, бывает, выпьет в холодную ночь после того, как промесит верхами многие версты грязи. А он что — не человек? И пьяным-то он бродил по лагерю всего два раза, а теперь клянется, что никогда подобного не повторится. Словом, отмолили офицеры своего полкового священника, вместо неминуемого наказания получил он только словесное внушение.

Белов оставил лошадей и прошел вместе с ординарцем к православной палатке. Служба шла истово, только вдруг возникал в рядах молящихся непонятный мирской шепоток, бросят фразу о каких-то мародерах, о предстоящем опознании, и опять углубляются в молитву. Александр тоже преклонил колена, пытаясь сосредоточиться на высоком, но шепотки не утихали, так и порхали вокруг. В конце службы он узнал историю о мародерах, к сожалению, на войне весьма обычную, и сердце его сжалось — неужели это его гренадеры вызвали такую панику в лагере и неудовольствие высокого начальства?

История была такова. Накануне службы полковой пастор из лютеран принес графу Фермору жалобу от местного арендатора. Русские богатыри не только ограбили его дом и унесли пожитки, но избили самого арендатора, и как-то очень по-скотски обошлись с его женой. Говорят, Фермор пришел в ярость и велел выстроить весь полк синих гусар.

— Синих гусар? Я не ослышался?

— Именно. Выстроить весь полк, чтобы сразу после службы найти виновных.

Как ни чудовищна была история, у Белова отлегло от сердца — гнусное преступление совершили не его молодцы, другие. И не он, а другой полковник будет тянуться перед фельдмаршалом и, бледный от стыда и злости, выслушивать сухое, корректное, но весьма обидное поношение.

Служба меж тем кончилась, из зеленой палатки вышел Фермор со свитой. Фельдмаршалу было пятьдесят, в одежде никаких излишеств, голубой кафтан с отворотами, голубая лента через плечо, на груди ни одной награды, хоть говорили, орденов у него немало. В отличие от грузного Апраксина Фермор был среднего роста, сухощав, с лицом строгим и бледным. Главнокомандующий махнул рукой и решительно направился в дальний край поля, к палаткам голубых гусар. Свита, последовала за ним.

0

160

Опознание

Синие гусары были уже построены. Вид у них был хмурый, на всех лицах застыло одно общее выражение — крайнего недоверия к предстоящей процедуре, опаски и вызова. Это что за экзерциция такая, когда гусар сняли с коней их и выставили, словно пехотинцев, на всеобщее любопытство и обозрение. Опознание, говорят… А кому поверили? Какому-то немчуре! Ну производили иные из нас рекогносцировку в тылы противника, целый день верхами, голодные, холодные, а немчура небось браткам есть не дал и ругался непотребно.

Немчура стоял здесь же, молодой еще, кряжистый, бородатый, со знатным синяком и вздутием под левым глазом и лютой ненавистью в правом, ясно смотрящем. К Фермеру он подходить боялся, а все больше обращался к пастору в черной сутане с ярким белым воротником. Рядом с пастором возник вдруг какойто долговязый штатский, очевидно из волонтеров, а может судейский, пошептал в ухо и исчез. Белов неожиданно обозлился. Виноваты гусары — накажите, все знают — за мародерство Сибирь, а то и расстрел по законам военного времени. Но спектакль из армии на потребу всяким штатским немецким штафиркам устраивать, — это значит достоинство русского солдата унижать!

— Начинается досмотр! — крикнул кто-то срывающимся голосом.

Фермер опять коротко взмахнул рукой и пошел по рядам. За ним, еле поспевая, бежал арендатор, зорко вглядываясь уцелевшим глазом в хмурых гусар.» Не то, не то, — повторял он по-немецки. — Я тех негодяев на всю жизнь запомню!«

Рядов гусар было три, и как ни быстро шел Фермор, опознание заняло порядочно времени. Мародеры все не находились. Когда были осмотрены все до одного человека, честный арендатор, подводя итог, выдохнул последний раз» не то «, и поднял недоумевающий взор на фельдмаршала. На лице его он увидел явное неудовольствие.

— Что же, нам еще раз по рядам идти? — спросил Фермер в крайнем раздражении. — Может быть, вы плохо видите из-за своего увечья?

О, нет, какое там увечье, видит он превосходно, но среди этих гусар нет тех негодяев. Может быть, негодяи были из других полков, а только нацепили мундиры синих гусар? Они были высокие, оч-чень высокие, подлые, страшные, ужасные, жестокие…

— Это я уже слышал, — Фермор явно не знал, как поступить дальше, ситуация явно зашла в тупик, но оставить гусар безнаказанными было никак нельзя.

Сердце Белова опять дрогнуло от понятных предчувствий, а вдруг эти высокие, ужасные, жестокие и есть его любители парного молока, но в этот момент мягкосердная судьба все расставила по своим местам. Вперед вышел гусарский офицер.

— Ваше высокопревосходительство, осмелюсь доложить, полк построен не в полном составе. Несколько человек посланы в команду. Надобно и их проверить…

Арендатор, а вместе с ним и Ферморова свита, вздохнули с явным облегчением. Все как-то сразу поверили, что негодяи находятся в числе отсутствующих, а впрочем, черт с ними, где бы они ни находились, только бы кончился скорее этот стыдный, всех смущающий спектакль.

К пастору опять подошел длинный франт, то ли волонтер, то ли судейский, а поскольку он был на голову выше лютеранского попа, то склонился перед ним подобострастно — все выслужиться хотят перед ферморовым духовником. Белов машинально прошел вперед, всматриваясь в штатского, а тот, явно почувствовав на себе взгляд, повернул голову, и Александр, с изумлением и счастьем почти детским, понял, что никакой это не франт, а Никита Оленев. На лице друга появилась нерешительная улыбка, он словно боялся поверить в чудо встречи, потом он вздохнул глубоко и бросился к Александру.

Через час друзья сидели в чистой горнице временного Сашиного пристанища, а хозяин заставлял стол пузатыми бутылями с легким лифляндским пивом, июльскими дарами огородов, принес и жареную курицу, и тефтели с подливой — сил нет, вкусно!

Александр ликовал. Вернувшись в полк, он узнал, что любители парного молока давно вернулись из своей» рекогносцировки за фуражом были посланы подводы. Теперь он принадлежал только себе и Никите.

Ели, пили, балагурили, стараясь пока не говорить ни о чем серьезном, все по верхам: какая погода в Кенигсберге, каков характер у генерала Б. да кто такой пастор Тесин. Здесь же Никита рассказал, как был принят по рекомендательному письму Шувалова самим фельдмаршалом.

— Я бы не осмелился идти к Фермеру, неловок, ты понимаешь, но пастор Тесин — поистине незаменимый человек — сам отнес мое письмо. Я был приглашен к обеду. Обед был в честь… не понял, в честь чего, но ликеры пили и виват кричали.

— Обед был в городе? У бургомистра небось?

— Что ты? В чистом поле, в его шатре, а суповые миски с позолотой внутри — по всем светским правилам. Смешно, право… Кушанья разносили гренадеры.

— Это не мои, — угрюмо сказал Белов. — Ни я сам, ни гренадеры мои в шатер фельдмаршала не вхожи. И вообще, Никита, мои виды на славу, карьеру и успех сузились во-он до той полоски на горизонте, — он указал в окно, на синенький просвет в пасмурном, закатном небе, — а вокруг все тучи, кручи и прочий беспорядок. Бестужев, мой враг и благодетель, пал, а других радетелей о себе не имею.

— Уж не повесил ли ты нос, гардемарин? — усмехнулся Никита.

— Повесил, на гвоздь…

— Ладно, сейчас я тебя развеселю, — Никита прихлебнул вина, отер рот. — Рад сообщить, что у вас, сударь, появился еще один радетель. Великая княгиня.

— Их высочество? — иронично скривился Александр.

— Именно. Она велела передать, говорю почти дословно, дело Апраксина не кончено, тебе никакая реальная опасность не грозит, но лучше не высовываться, если не хочешь быть востребованным как свидетель. Ты в этом что-нибудь понимаешь?

— К сожалению, — бросил Александр хмуро, и Никита понял, что друг не хочет подробничать на этот счет, ну и пусть его. — А с чего это вдруг великая княгиня дала тебе подобное поручение? — не удержался он от вопроса.

— Это длинная история. Она знала, что я еду в Пруссию. А в армию я явился не воевать, а к тебе за помощью.

Стало совсем темно, хозяин принес сальные свечи. Белов попросил еще пива. Вино кончилось… А не кофе же лакать в этой дыре, где чай не признают, а водку не гонят.

— Ну что там, выкладывай. — Белов подпер щеку рукой, неотрывно глядя на узкий язычок пламени.

— Я приехал в Пруссию на поиск княжны Мелитрисы Репнинской… — и Никита в меру подробно и совершенно откровенно рассказал все, что связывало его с» астрой и звездочкой «, а иными словами, опекаемой им фрейлиной Ее Величества.

Александр слушал не перебивая, только лоб тер, словно хотел разгладить ранние морщины, а потом начал теребить нижнюю губу, которая кривилась в подобие улыбки.

— А ведь и впрямь развеселил, князь, — заметил он, когда Никита кончил свой рассказ. — Это ли не смешно, что мы одной и той же Мамоне служим, а получаем только зуботычины. Да, да, как говорили древние греки, посмотрел дурак на дурака, да и плюнул — эка невидаль…

— Я тебя не понимаю.

— Да уж куда там… Ты знаешь, зачем я ездил к, Апраксину в ноябре? За этими самыми письмами.

— Да ну? — Никита был так ошарашен, что вскочил на ноги, тень от его фигуры зависла над Александром.

— А ты знаешь, как попали эти письма к фрейлине Репнинской? — с напором продолжил Александр. — Через батюшку, полковника Репнинского. Он был доверенным лицом великой княгини,

— А я-то подумал, что это она так расстаралась.

— Для себя их высочество расстарались.

— Да будет тебе, Сашка. Великая княгиня добра. Мелитрисе она вполне искренне хотела помочь… Белов вдруг насмешливо сморщил нос:

— А ты не влюблен ли, гардемарин? Она хорошенькая — твоя фрейлина?

— Ну что ты порешь чушь? Влюблен — не влюблен… В этом ли сейчас дело? Сейчас главное — ее из рук Тайной канцелярии вырвать.

— А из первой бочки пиво лучше было… Не находишь? Это горчит, — он отставил кружку. — А с чего ты взял, что княжна в руках Тайной канцелярии? Скажи на милость, зачем бы им тащить княжну в Пруссию? Они бы и дома подыскали хороший сырой каземат и повели неторопливое следствие. Да ты их повадки лучше меня знаешь.

Дверь вдруг распахнулась, и на пороге появился Гаврила в ночном колпаке и пледе.

— Вы, Никита Григорьевич, запамятовали. Нам надобно Осипова искать, этого инкогнито. Вы бы порасспрашивали Александра-то Федоровича, он человек головастый. Э… — он вдруг сморщился, как от горького. — Вы уж оба, ваши сиятельства, того… хороши. — И он затянул на плаксивой ноте: — Свой-то запас уже выкушали. А еще русские баре…» Трактат о пьянстве сочиняли «, Катулла читали, а теперь сидите на немецком подворье и лакаете уже четвертый час их неочищенную брагу.

— Гаврила, брысь! Это пи-во! — крикнул Никита и, любя правду, добавил: — Но, конечно, пьянит. А жерилоnote 7 драть — не велика заслуга. — И горестный камердинер, напялив на лицо самое унылое выражение, удалился.

— Вот еще что мы не обсудили, — понизив голос, сказал Никита. — Помнишь, ты мне дурацкое письмо прислал, что-то про ворвань и горшечную глину?

— И про Сакромозо, — уточнил Белов показно бодрым голосом.

— Ну так я узнал о его приметах. Великая княгиня сообщила. Приметы эти мало цены имеют, потому как устарели. Красив, кареглаз, росту моего, то есть приличного, на подбородке имеет родинку в виде розового пятна.

— Пятно на подбородке ничего не стоит бородой или мушкой прикрыть.

— Наверное, он и прикрыл, потому ищи бородатого. И еще одну примету подарила великая княгиня. — Никите подумалось вдруг, какое ребячество было запоминать эту подробность, да еще передавать это Сашке, он даже хохотнул вслед своим мыслям. — Когда Сакромозо волнуется или задумывается глубоко, то начинает вот эдак тереть руки, словно они у него сильно чешутся. Он знает, что жест этот плохого тону, простонародный, поэтому, заметив за собой, что трет руки, тут же останавливает себя.

Никита ждал, что Александр тоже рассмеется, мол, хороша примета, вроде того что причесывается по утрам и ест правой рукой, но Белов стал очень серьезен.

— А ну-ка повтори еще раз… Никита с готовностью повторил.

— Не может быть… Нет, чушь какая! Смешно, право. Но ведь это как посмотреть? Встречу дружка ситного, обрею до пяток.

— Чтоб пятно на подбородке найти?

— Именно, князь.

Как правильно отметил Гаврила, лифляндское пиво порядком затуманило друзьям голову, придав их разговору некую неповоротливость и многозначительность.

— Ты кого-то имеешь на примете?

— Банкир один имеется в Кенигсберге, толстый такой, бородатый… ты его не знаешь.

— Банкир Бромберг? Так я был у него. Фрау К. мне о нем рассказала. Сам банкир в отъезде. Сашка, это не он. Я бы почувствовал. Я столько раз представлял, как встречусь с Сакромозо лицом к лицу!

— Но ты же не встретился. Он же в отъезде.

— Все равно. Сердце бы мне подсказало!

— Наш барометр — сердце! Это о-о-н… Ты очень точно скопировал этот жест. Бывало, в шахматы играем, он задумается, и знай трет себе руки. Теперь он Скрылся. Вредоносный тип! И оч-чень не глуп. Но я-то простофиля, а?

— Саш, ты не простофиля. Ты очень даже не простофиля! И я тебя за это люблю.

— Этот липовый банкир мне еще одного мерзавца подсунул — Цейхеля. Теперь я уверен, что этот переводчик из их шайки. Завтра же скажу куда след, что этот Цейхель липовый католик, немецкий шпион и трижды негодяй.

— А куда след? Кому сообщать-то?

— Черт его знает, У нас все секре-етно! Где этот отдел по тайнам обретается? Небось в Кенигсберге! Никакого порядку! Мне бы этого Цейхеля надо было вязать. Я его сегодня встретил. Шушваль вражеская!

— Что ж, теперь все немцы шпионы? Побереги жерило! Посмотрел дурак на дурака — Давай спать.

0