Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №03 (622)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Донья Барбара / Dona Barbara (автор Ромуло Гальегас)

Сообщений 21 страница 40 из 43

21

VIII. Ростки на пожарище

В глубине немых просторов, возвещая приближение зимы, прогремели первые раскаты грома. Кучевые облака потянулись к западу, к горному хребту: там зарождаются дожди, которые опускаются потом в равнину. По ночам над горизонтом ружейными выстрелами вспыхивали зарницы. Лето прощалось звоном цикад в высохшем чапаррале. Бескрайние пастбища пожелтели, раскаленная солнцем земля покрылась зияющими, словно раскрытые пасти, трещинами. Воздух, насыщенный дымом степных пожарищ, был удушающе неподвижен, и только временами откуда то налетали порывы жаркого ветра, похожие на частое дыхание тяжелобольного.
В тот день безветренный зной, казалось, достиг апогея. Отраженные солнечные лучи наполняли саванну миражами, и только струи разреженного воздуха нарушали гнетущую неподвижность пустыни. Но вот внезапно, под ударом налетевшего ураганного шквала, трава пригнулась, и началось нечто невообразимое. Стаи болотных птиц, неистово крича, потянулись в подветренную сторону, туда же устремились табуны лошадей и рогатый скот: одни мчались в коррали, другие – в открытую степь.
Сантос Лусардо собрался было отдохнуть после обеда в тени галереи, но, заметив необычное передвижение животных, удивленно спросил:
– Почему скот идет в коррали в этот час?
Кармелито – он уже два раза пристально вглядывался в саванну, словно ожидая чего то, – пояснил:
– Чует пожар. Вон за той рощей, видите, огонь. С этой стороны тоже виден дым. От Маканильяля до нас все охвачено пожаром.
Слишком примитивны представления венесуэльского крестьянина об агротехнике, слишком малочисленно население в льяносах, чтобы обработать бескрайние земли, требующие для своего процветания поистине титанических усилий. И льянеро полагается на огонь, – там, где подпалишь траву, она с первыми же дождями буйно возродится, очистившись от губительных для скота личинок и клещей. Поэтому обычай поджигать встретившееся на пути сухотравье, будь оно даже на чужой земле, жители этих мест воспринимают как закон, как долг солидарности.
Но Сантос не разрешил применять в Альтамире выжигание, считая этот способ вредным, и, несмотря на протест Антонио Сандоваля, решил испробовать новый метод: перегнать стада на чистые от паразитов пастбища и подождать, пока трава сама взойдет после дождей, а затем сравнить результаты. Он искал возможности введения в своем хозяйстве какой нибудь современной, разумной системы землепользования.
Невыжженное сухотравье Альтамиры оказалось отличной пищей для огня; вскоре красная полоса побежала по горизонту, и пламя мгновенно охватило огромное пространство. Разбросанные по степи чапаррали отчаянно сопротивлялись огню, но разбушевавшееся пламя, клубясь и яростно свистя, обрушивалось на них, выбрасывая облака черного дыма; трещали вспыхнувшие лианы, и когда очередной очаг сопротивления исчезал, победоносный огонь вновь смыкал ряды и продолжал стремительное наступление, грозя разрушить постройки.
Строениям не угрожала опасность: песчаные холмы и стойбища с вытоптанной травой вставали естественной преградой на пути огня, однако от жары и дыма нечем было дышать.
– Похоже, что подожгли умышленно, – заметил Сантос.
– Да, сеньор, – пробормотал Кармелито, – сдается мне, огонь неспроста появился здесь.
Кроме Кармелито, никого из пеонов не было дома. Все они, в том числе и Антонио Сандоваль, после завтрака вновь отправились охотиться на кайманов. Оставшись один, Кармелито, словно часовой, ходил вокруг дома: накануне один крестьянин сообщил ему, будто слышал в лавке Эль Миедо, что Мондрагоны затевают назавтра какие то козни против Альтамиры. Кармелито не сказал никому ни слова, решив – без лишнего, впрочем, хвастовства, – что сам без чьей либо помощи сможет доказать свою преданность Сантосу.
«Сколько бы их ни пришло, – мысленно сказал он тогда, – мы вдвоем, доктор с винтовкой, а я с обрезом, не дадим им даже приблизиться».
Сейчас он понял: огонь, вот что должно было прийти из Эль Миедо, и подумал: «Тем лучше. Огню преградят путь плешины».
И плешины действительно остановили пожар. Когда огонь, усмиренный холмами, без поддержки унявшегося к вечеру ветра, наконец стих, обугленная саванна, распростертая под темным небом до самого горизонта и освещенная цепочкой угасающих факелов, там, в стороне Маканильяля, где догорали столбы для будущей изгороди, представляла собой мрачную картину. Так ответили равнина и вольный ветер на цивилизаторское новшество. Все было уничтожено, теперь равнина отдыхала, будто наевшийся до отвала великан, и лишь изредка фыркала порывами ветра, поднимавшими вихри пепла.
Но еще несколько дней то тут, то там вспыхивали пожары. Стада диких коров, выгнанных огнем из своих убежищ в кустарниках, рассеялись по саванне и на каждом шагу угрожали нападением пастухам, которые спешно собирали скот, чтобы перегнать его на недосягаемые для огня пастбища. Встречались целые табуны замученных беспрерывным бегством диких лошадей, а домашний скот, еще не смешавшийся с диким, возвращался вечером в коррали ослабевшим и голодным. Уцелели от огня лишь участки вдоль речек, избороздивших земли Альтамиры, но было очень трудно заставить укрыться на них скот, не успевший разбрестись по соседским поместьям.
– Это все донья Барбара, – убежденно заявили альтамирские пеоны. – У нас здесь никогда не бывало такого огня.
Пахароте предложил:
– Ваше разрешение, доктор Лусардо, и коробок спичек – вот все, что нужно мне и моему дружку Марии Ньевесу, чтобы подпалить Эль Миедо с четырех сторон.
Но противник насилия возразил и на этот раз:
– Нет, Пахароте. Мы постараемся найти виновных и, если есть такие, передадим их властям. Закон накажет их.
– Если есть, говоришь? – промолвил Лоренсо Баркеро, выходя из своей задумчивости. – Неужели ты еще сомневаешься, что это – дело рук твоего врага? Разве не со стороны Эль Миедо пришел огонь?
– Да. Но для обвинения нужны улики, а у меня пока одни Догадки.
– Обвинение! Да зачем тебе обращаться к властям? Разве ты не Лусардо? Поступай, как всегда поступали все Лусардо, – Убей врага. Смелость и оружие – вот закон этой земли, и с помощью этого закона ты должен заставить уважать себя. Эта Женщина объявила тебе войну – убей ее. Что тебе мешает?
Это был взрыв. Долголетняя злоба, погребенная в глубине униженной души, вдруг вырвалась наружу – грубо, по звериному, и все же это было благородней, достойнее мужчины, чем полная опустошенность, которая привела его к пьянству. Это здоровое чувство протеста появилось у Лоренсо Баркеро с первых же дней его пребывания в Альтамире. Однако он не решался вспоминать вслух донью Барбару. Обычно он говорил лишь о своих студенческих годах; и в том, с какой скрупулезностью он перечислял имена, описывал внешность своих друзей и мельчайшие детали прошлых событий, угадывался определенный умысел. Иногда он в разговоре нечаянно касался запретной темы, но вовремя обрывал фразу и, чтобы Сантос ни о чем не догадался, начинал нести околесицу и сбивался, желая создать впечатление, будто у него путаются мысли.
Сейчас он впервые заговорил о женщине, ставшей причиной его гибели, и Сантос увидел в его глазах лютую ненависть.
– Будет, Лоренсо, – проговорил он и тут же перевел разговор на другую тему. – Правда, огонь шел со стороны Эль Миедо, но я и сам виноват во многом. Может, действительно надо было понемногу выжигать сухотравье, а не оставлять его повсюду, тогда не вспыхнула бы разом вся саванна. Дорого обошлось мне новшество. Сама равнина вступилась за вековые обычаи льянеро.
Но Лоренсо Баркеро, почувствовав прилив ненависти, уже закусил удила. Сейчас эта ненависть была нужна ему, как глоток пина в те минуты, когда отказывала воля, а разум мерцал, порождая безумные тени мысли. Вот почему Сантосу было так трудно отвлечь его от мысли об убийстве.
– Брось! Все это пустые слова. Есть два выхода: либо убить, либо покориться. Ты сильный и смелый, тебя будут бояться. Убей ее – и станешь касиком Арауки. Лусардо всегда были касиками. Хочешь ты этого или не хочешь, другого пути нет. На этой земле уважают только тех, кто убивает. Так не гнушайся кровавой славы убийцы.
Между тем и в Эль Миедо от старых корней пошли новые побеги. После неудачной попытки во время встречи с Лусардо изменить свою жизнь донья Барбара пребывала в мрачном настроении, строила планы мести и ночи напролет проводила в комнате для ворожбы. Но Компаньон оставался глух к ее заклинаниям, и она стала настолько раздражительной, что никто не осмеливался приблизиться к ней.
Истолковав ее раздражительность как признак объявленной Сантосу Лусардо войны, Бальбино Пайба разработал план поджога Альтамиры, желая предвосхитить, как он полагал, намерение своей любовницы и тем самым вернуть ее расположение. Выполнение этого плана он поручил двум оставшимся в лживых Мондрагонам. Они по прежнему обитали в маканпльяльском домике и были единственными в Эль Миедо, кто еще повиновался его приказаниям. Однако, памятуя сказанную доньей Барбарой фразу: «Плохо придется тому, кто посмеет поднять руку на Сантоса Лусардо», – Бальбино Пайба держал свой замысел в секрете, и донья Барбара восприняла опустошившие Альтамиру пожары как проявление помогавших ей сверхъестественных сил: ведь уничтожение изгороди, с помощью которой Лусардо думал положить конец ее бесчинствам, полностью совпадало с ее желанием. Поэтому она успокоилась, уже не сомневаясь, что настанет час, когда рухнут и другие преграды, отделявшие ее от желанного мужчины, и он сам придет к ней.
В самом деле, казалось, над Альтамирой нависло проклятье. Днем приходилось с большим трудом приучать к новым, еще не пересохшим водопоям страдающий от жажды скот, подвергая свою жизнь опасности среди рассеявшихся по саванне диких коров, ночью – защищаться от обезумевших лисиц, которые стаями носились по саванне, забегая в дома, и змей, спасавшихся от пожара поближе к жилью человека. Мало того. Стоило Сантосу переступить порог дома, как он наталкивался на неприятное зрелище: Лоренсо Баркеро, дрожа от бессильной злобы, настойчиво требовал от Сантоса встать на путь мести и расправиться с доньей Барбарой.
В довершение всего – Марисела. Разочаровавшись в любви, созданной ее воображением, она превратилась в несносное создание. В ее речи снова появились вульгарные восклицания и искаженные слова, от которых он с таким трудом отучал ее. Едва она открывала рот, чтобы ответить на его вопрос, как тут же у нее вырывался поток резкостей. Она все делала наперекор ему и постоянно пребывала в дурном настроении. На любое его замечание она огрызалась:
– Тогда какого черта вы меня держите тут?
Вереницы туч, одна темнее другой, плыли и плыли по небу. Ночами все чаще вспыхивали над горизонтом зарницы, и на рассвете не умолкало пение птиц каррао, вестников наступающего сезона дождей.
Как то Антонио, знаток всех примет, сказал:
– Над горами уже пошел дождь. Скоро сюда придет, а там и баринес задует.
И действительно, на следующий день после удушающего затишья подул резкий ветер, обычно спускающийся с верхних льяносов, – верный признак начала дождей. Молния сверкнула совсем рядом, со стороны Нижнего Апуре прогремел гром, и вскоре на горизонте показались мазки далекий дождей; они плыли над саванной в направлении Кунавиче, туда, где проливались мощными грозовыми ливнями. Время от времени все небо заволакивали свинцовые тучи, ураганный ветер прижимал их к земле, раскатисто, оглушительно грохотал гром, вспыхивали ветвистые, как дерево, молнии, и мгновение спустя на саванну уже обрушивались потоки воды.
И вот однажды саванна проснулась вся в молодой зелени.)
– Нет худа без добра, – сказал Антонио. – Пожары обновили Альтамиру. Теперь трава пойдет. Ведь что ни говори, а для травы всего лучше, когда ее выжгут. К началу вакерии тут будет полным полно скота: наш вернется на свои пастбища, а чужой прибьется – примем взамен погибшего от пожара.
Постепенно все вошло в обычную колею. Стада диких коров вернулись в привычные укрытия, домашний скот спокойно пасся на старых выгонах, табуны коней, как и раньше, резвились в саванне.
Под навесом канея в ночные часы снова забренчали куатро в руках пеонов. Марисела вспомнила хорошие манеры и стала учить уроки, сидя в столовой под лампой.
Все это было подобно молодой поросли на пожарище.

0

22

IX. Вакерия

Пришла пора приступать ко всеобщей зимней вакерии. Из за отсутствия разграничительных изгородей между соседствующими поместьями «обработка» скота сообща один два раза в год стала в льяносах законом. Вакерия проводится с целью собрать рассеявшиеся по пастбищам стада и провести клеймение молодняка. Сбор и клеймение происходят поочередно на территории разных поместий под руководством начальника вакерии, избираемого среди вакеро, участвующих в этой работе. Вакерия длится несколько дней и представляет собой настоящий ковбойский турнир. Каждое поместье старается послать на это ристалище своих самых ловких пеонов, а они, в свою очередь, берут самых вымуштрованных коней и самую красивую сбрую и прилагают все усилия, чтобы показать себя настоящими кентаврами.
С первыми петухами началась в Альтамире суета приготовлений. В хозяйстве насчитывалось более тридцати пеонов, да наняли еще несколько пастухов с ферм Хоберо Пандо и Аве Мария.
Коней седлали торопливо, – необходимо было застать скот на месте ночевки до того, как он разбредется по саванне. Пеоны то и дело покрикивали, разыскивая запропастившееся снаряжение.
– Где мой бич? Эй, кто взял, он приметный: на рукоятке зарубка. Не вздумайте укорачивать, все равно узнаю.
– Как там кофе, готов? – кричал Пахароте. – Вон уже солнце всходит, а мы все толчемся тут.
И, затягивая подпругу, обращался к своему коню:
– Ну, Гнедко, как ты мне сегодня послужишь? Лассо у меня крепкое, но я не стал его вощить: пусть нос старого рогача, которого мы с тобой в первом же заезде перевернем вверх копытами, останется нежным.
– Поторапливайтесь, ребята, – подгонял Антонио. – У кого конь с изъяном, отправляйтесь, не мешкайте, – времени в обрез.
– Черпните чашечку, сеньора Касильда, – говорили пеоны, собираясь в кухне.
Весело потрескивали смолистые поленья в почерневшем каменном очаге под котлом.  В котле приятно клокотал ароматный отвар. В руках Касильды не отдыхала тыквенная посудина, которой она то и дело зачерпывала кофе, чтобы еще раз пропустить через матерчатый фильтр, подвешенный на проволоке к потолку; другие женщины ополаскивали чашки, наливали кофе и подавали нетерпеливо поджидавшим пеонам. Грубоватые, соленые шутки пеонов, смех и ответные восклицания женщин – все это в течение нескольких минут наполняло кухню весельем и шумом.
Людям предстояло, выпив кофе, до самого ужина не брать в рот ни маковой росинки, если не считать глотка мутной воды из рога да горького сока жевательного табака. Отряд вакеро во главе с Сантосом Лусардо двинулся в путь. Радостные, возбужденные предстоящим увлекательным делом, пеоны перебрасывались шутками и лукавыми намеками; многие вспоминали свои промахи в предыдущих вакериях, когда оказывались между рогами быка или под копытами лошади; подзадоривали друг Друга, хвастаясь ловкостью и геройством, которые каждый намеревался проявить и на сей раз.
– Меня никому не переплюнуть, – говорил Пахароте. – Я побился об заклад, что один повалю самое малое двадцать быков. Кто сомневается, пусть потом пересчитает.

* * *

Битва была трудной и длилась до полудня. Руки, бросавшие лассо, не знали ни минуты покоя, многие лошади погибли, а те, что остались в живых, едва стояли на ногах. Но скот был собран в родео и вскоре притих, так как уставшие от бега коровы тоже падали с ног. Крепились только люди. Они легко держались в седле, казалось, не чувствовали голода и жажды, и хоть охрипли от крика, все же весело напевали мелодии, которыми принято успокаивать скот.
Около трех часов пополудни Антонио отдал приказ начать разделение стад. Марии Ньевее, протискиваясь между бычками, громко подзывал прирученных, привычных к такой операции. Услышав голос своего пастуха, бычки вышли из стада и остановились в том месте, где первой должна была формироваться альтамирская мадрина.
Теперь от людей требовались новые силы, чтобы в перерывах между выходами мадрин тащить быков за хвост и валить наземь. Это давало возможность еще раз блеснуть профессиональной ловкостью.
Когда отделили мадрины Эль Миедо и Хоберо Пандо, осталось еще несколько бычков и отелившихся коров, помеченных клеймом фермы Амаренья, расположенной далеко от Альтамиры и потому не принимавшей участия в вакерии. Бальбино Пайба начал отгонять их в свою сторону.
Сантос Лусардо наблюдал за ним, ни слова не говоря, но всякий раз, когда мимо проходил бычок, принадлежавший Амаренье, бросал взгляд на его клеймо и тут же переводил взгляд на тавро, отчетливо проступавшее на крупе лошади Бальбино Пайбы.
– Что это доктор высматривает? – не выдержал наконец Пайба.
– Лошадке, видно, судьба бегать с вашим тавром, но как будто оно другое, чем у этих коров и бычков.
Сантосу почудилось, что слова эти произнес не он, а Антонио пли кто нибудь другой из льянеро, готовых в любой момент обвинить врага, основываясь только на подозрении.
Бальбино пришлось придумать объяснение:
– Я уполномочен забрать скот Амареньи.
И тогда в Сантосе заговорил человек, привыкший уважать закон.
– Покажите мне ваши полномочия. Пока не докажете, что действуете по праву, вам не удастся увести чужой скот.
– Вы что, собираетесь оставить этих коров себе?
– Я не обязан давать объяснения такому наглецу, как вы.
Но на сей раз я сделаю снисхождение. Этот скот прибился к нашему, бродя по саванне, и таким же образом он вернется обратно в Амаренью, если оттуда не приедут за ним.
– Черт возьми! – воскликнул Пайба. – Уж не хотите ли вы изменить обычаи льяносов?
– Именно к этому я и стремлюсь: покончить с дурными обычаями.
Бальбино Пайбе не оставалось ничего другого, как отступить. Сантос Лусардо, положивший конец его жульническим махинациям с альтамирским скотом, и на этот раз не позволил увести чужих животных. Правда, их было не много, однако Бальбино мог бы выручить довольно круглую сумму, вытравив предварительно старое клеймо, – этим искусством он владел в совершенстве.

* * *

Мадрина вступала в прогон, и это был самый напряженный момент. Рассвирепевший скот, подгоняемый лошадьми, казалось разделявшими с всадниками чувство власти над ним, кружил между двумя изгородями, сужавшимися к входу в главный корраль наподобие воронки. В воздухе стояла туча пыли. Перекрывая треск сталкивающихся рогов, мычание телят, рев быков и топот коней, раздавались громкие крики вакеро:
– Аака! Загоняй, загоняй!
Всадники теснили скот крупами коней; подталкивая упиравшихся животных к корралю и не позволяя им повернуть вспять, они помогали вращению мадрины, выкрикивая в лад удару бича:
– Хильоо!
Но вот весь скот в корралях, задвинуты засовы ворот, сторожевые затянули свои песенки, а остальные пеоны отправились домой расседлывать и мыть лошадей.
– Молодчина! – сказал Пахароте, похлопывая своего коня по холке. – Ни одного быка не пропустил. А завистники из Эль Миедо еще обозвали тебя клячей. Шаль, не разглядел я, кто это сказал, а то бы вздул от твоего имени.

* * *

Вакеро прибывали шумными группами. Стоило им заговорить о чем нибудь, как они тут же переходили на пение: на любой случай жизни у льянеро есть куплет, в котором мысль выражена наилучшим образом. Жизнь здесь проста и течет без перемен, а люди наделены поэтическим воображением.
Выкупав лошадей и пустив их на свежие выгоны, вакеро собирались во дворе, где уже был разложен костер и на вертелах жарилась аппетитная телятина. В кухне нашлось немного вымоченного в сыворотке перца, бананов и вареной юки. Этими приправами и мясом вакеро, стоя или сидя на корточках вокруг костра, наполняли свои голодные желудки.
За едой вспоминали дневные происшествия, хвастались и поддразнивали друг друга, перебрасывались грубоватыми шутками, говорили о тяжелой жизни вакеро и погонщиков – людей сурового труда, привыкших к долгим переходам, которые скрашивает лишь песня.
И пока там у корралей, сторожевые сменяют друг друга, не переставая петь и насвистывать, – скот, чувствуя рядом вольную саванну, еще неспокоен и может внезапным напором свалить ограду, – здесь, под навесами канеев, тоже происходит чередование: куатро сменяют мараки, корридо   следует за десимой  ; рождается песня.
Импровизировали главным образом Пахароте и Мария Ньевее, первый с мараками, второй – с куатро в руках.

Иисус Христос сошел на землю
На вороном коне верхом.
Он долго по полю гонялся
За неклейменым рогачом.

Иисус Христос сошел на землю. –
Была зима, дождь поливал.
Ему б мясца с душком отведать,
Тогда бы он не то сказал!

Они обменивались быстрыми репликами куплетами, и в каждом стихе звучали льяносы, бесхитростная и веселая муза людей природы; лирика переплеталась в этих куплетах с шутками, юмор с грустью. Долго состязались певцы – так долго, как только могли выдержать струны куатро и твердая скорлупа марак. Если же истощалась поэтическая изобретательность или вовремя не приходила удачная мысль, они вспоминали куплеты арауканца Флорентино. Этот великий певец льяносов говорил только стихами. Даже сам дьявол, представший перед ним как то ночью в образе христианина с предложением потягаться в импровизации, не смог его одолеть: Флорентино, голос у которого почти пропал, но хитрости осталось непочатый край, зная, что вот вот закричат петухи, спел дьяволу куплет о святой троице, и нечистому ничего не оставалось, как улизнуть в преисподнюю в христианской одежде и с мараками в руках. А побасенки Пахароте!
– Плывем мы как то ночью по Мете, и чудится мне, будто что то светится на берегу. Вгляделись – и впрямь, огни на холме. Ну, думаем, поселок. Не удастся ли раздобыть провизии? Запасы то у нас кончились, животы так и подводит. Причаливаем и видим: на берегу – дюна, а свет… что бы вы думали? Клубок из доброй тысячи змей. Святая дева Мария! Копошатся на песке, и от трения светятся. Так бывает, когда спичку трешь пальцами.
– Ну уж, хватил, приятель! – замечает Мария Ньевее.
– Черт подери! Да ты то что в этом понимаешь, индеец? Поплавал бы по рекам, не такое увидел бы. А что особенного? Вот когда я ловил черепах на Ориноко… да я уже об этом рассказывал…
– О чем, о чем? – спрашивает один из новых пеонов.
– Ба! Да о том, что каждый год в один и тот же день, – сейчас уж не помню какой, – ровно в полночь появляется пирога, а в ней – старичок, один одинешенек, и никто не ведает, кто он и откуда. Некоторые говорят, будто это сам Иисус Христос, но кто его знает. Факт, что причаливает он всегда к одному и тому же месту и бросает клич, такой громкий, что слышат его все черепахи в Ориноко, – все, сколько их есть от верховьев до устья. А они ждут этого призыва, чтобы выйти на песок откладывать яйца. И когда они выползают, все разом, раздается страшный треск панцирей. По этому треску, как по сигналу, на берег бегут люди ловить черепах – в это время черепахи смирнехоньки.
И, не дожидаясь, пока доверчивое внимание слушателей сменится взрывом хохота, Пахароте продолжает:
– А Эльдорадо, которое видели еще испанцы! Я тоже видел. Это – сияние в той стороне, где устье Меты. Иногда ночью его можно разглядеть и отсюда.
– Особенно когда начинаются пожары в степи.
– Э, нет, друг Антонио. Уверяю вас, это – Эльдорадо, про него и в книжках пишут – вы сами мне читали. Оно встает над Метой, огромное и яркое, как золотой город.
– Повидал на своем веку этот Пахароте! – вздыхает другой пеон, и все дружно смеются.
– Расскажи, как ты спасся от расстрела, – просит Мария Ньевее.
– Да, вот это история так история! – восклицают те, кто уже знает, о чем пойдет речь. – Давай, Пахароте, тут многие не слышали.
– Да а! Было такое дело. Как то раз попали мы в руки правительственных войск. Много мы причинили им хлопот, и, надо сказать, Пахароте особенно отличился, а потому пришили мне еще и чужие грехи и повели на расстрел. Случилось это неподалеку от устья Апуре, а дело было в половодье, – кругом вода. Люди, что конвоировали меня, подъехали к берегу напоить коней, а так как мы все были в грязи по уши, то капитану отряда вздумалось выкупаться, – конечно, у самого берега, воды то он боялся. Посмотрел я на него, и тут меня осенило. «Ну и капитан! – проговорил я так, чтобы он слышал меня. – Сразу видно, отчаянная голова. Я, хоть убей, не стал бы купаться тут, рядом с кайманами». Капитан услышал меня, – так всегда бывает: стоит человеку сделать первый шаг, чтобы выйти из затруднения, как бог тут же берет на себя все остальное, – и я сразу понял: клюнуло! «А ты что же, не льянеро?» – спрашивает он. «Льянеро, мой капитан, – отвечаю я смирнехонько. – Только я на коне льянеро, а не в воде. В воде я пропаду, как пить дать пропаду». Капитан поверил, – на то была божья воля, – и чтобы позабавиться или, может, чтоб избежать неприятной картины расстрела, приказал развязать меня и бросить в реку. «Ступай, приятель, помой лапы, а то завтра наследишь на небе, когда явишься к святому Петру». Солдаты стали смеяться, а я сказал себе: «Ты спасен, Пахароте!» И продолжал разыгрывать свою роль: «Нет, капитан! Смилуйтесь! Пусть лучше меня расстреляют, раз уж такая моя доля, чем попасть в брюхо кайману». Но он крикнул солдатам: «В воду этого труса!» И меня столкнули в реку. Это случилось на том берегу Апуре. Я нырнул головой вниз…
Пахароте прерывает рассказ, и один из слушателей нетерпеливо спрашивает:
– Ну а дальше? Что за сказка без конца?
– Вот и все! Разве не видите, что сейчас я на этом берегу? Ну, вынырнул я и кричу им через реку: «В другой раз, смотрите, не пугайте меня!» Они стали стрелять, но кто может настигнуть Пахароте, когда пришел час сказать: «Ноги, для чего я берег вас до сих пор?»
– А почему ты ходил в повстанцах? – спрашивает Кармелито.
– Надоело обхаживать диких коров, да к тому же выдалось долгое затишье, тотумы переполнились, и настал час делить монеты.
Говоря о тотумах, Пахароте имел в виду переполнившуюся чашу терпения льянеро, а цели восстаний и принцип распределения богатств понимал как истинный житель льяносов.

* * *

В субботний вечер начинаются танцы и длятся до рассвета.
Из канея, где хранят сбрую, вынесены все вещи, пол тщательно выметен и полит водой, к столам подвешены светильники. Уже поджаривается мясо. Касильда принесла маисовую брагу и сливовую пастилу. Не забыта и четверть водки. Из Лас Пиньяс приехал Рамон Ноласко, лучший арфист по всей Арауке. В качестве маракеро и певца приглашен косой Амбросио – самый искусный после Флорентино импровизатор.
Веселыми табунками прибывали девушки из Альгарробо, Аве Мария и Хоберо Пандо. Па скамьях, расставленных четырехугольником в просторном канее, уже не хватает места.
Марисела на правах хозяйки встречает гостей. Она мелькает то там, то здесь. У каждой девушки есть к ней дело, и каждая что то шепчет ей на ухо. Она краснеет и, смеясь, спрашивает:
– Да с чего вы взяли?
Она переходит от группы к группе, подхватывая шутки и выслушивая комплименты.
– Ты правду говоришь? – допытывается Хеновева. – Неужели так таки и ничего?
– Ничего. Вот хоть бы столечко! В последние дни он стал вовсе несносен.
– Прямо не верится. Ведь ты так хороша!
– Потом все расскажу.
Арфист настраивает свой инструмент, а косой Амбросио уже два или три раза встряхнул мараками.
– Ну, друг! – восклицает Пахароте. – Такого маракеро еще свет не видывал.
– А что ты скажешь о моей арфе? Послушай, как поют струны.
Рамон Ноласко делает знак маракеро. Тот кашляет, прочищая глотку, сплевывает сквозь зубы и объявляет:
– «Чипола»!
Мужчины торопятся пригласить себе пару, и Амбросио запевает:

Чиполита, дай прижмусь к твоей груди,
Стану крепко тебя в щечки целовать,
Чтоб никто другой не смел тебя любить,
Чтоб никто другой не смел тебя обнять.

Начинается хоропо  . Первая фигура танца в быстром темпе; кружатся пары, и широкие юбки порхают в воздухе.
Все танцуют, кроме Мариселы. Она сидит на скамье. Сантос, единственный, кто мог бы пригласить ее, – пеоны не решались на это, – даже не подошел к ней. Он тоже не танцует.
Пение квинт сливается с глухим рокотом басов, и смуглые руки арфиста, мелькающие над струнами, похожи на двух черных пауков, ткущих наперегонки паутину. Мало помалу быстрый ритм переходит в меланхолическую, полную неги каденцию. Теперь танцоры почти стоят на месте и лишь покачивают бедрами в такт музыке. Ритмичное потрескивание волшебных марак прерывается томительно сладкими паузами, и певец настойчиво повторяет:

Если бы знали святые отцы,
Как славно плясать чиполиту.
Давно б сутану никто не носил
И церкви бы были закрыты.

Слово «плясать» послужило сигналом танцорам и арфисту. Гибкие пальцы пробежали по струнам от басов до квинт и обратно, танцующие весело вскрикнули, и хорошо вернулось к первой фигуре. Земля гудит от неистового шарканья, и разъединившиеся было партнеры спешат друг к другу. Вот они опять закружились, и в заключительных на еще выше взлетают в воздух юбки.
Женщины идут к скамьям, мужчины – к столу с водкой. После выпивки веселье разгорается с новой силой, и Пахароте просит:
– Теперь «Самуро», Рамон Ноласко! Сейчас вы увидите кое что интересное, доктор. Сеньора Касильда! Где сеньора Касильда? Идите сюда. Падайте замертво, пусть честной народ посмотрит, как самуро будет клевать ваши останки.
«Самуро» – танец пантомима, один из многих в льяносах, названный по имени животного. Обычно его исполняют, когда среди собравшихся оказывается какой нибудь весельчак, искусный к тому же в лицедействе. Танец идет под музыку, и в нем воспроизводятся смешные движения коршуна, который, наткнувшись в поле на издохшую корову, готовится приступить к пышной трапезе. Пахароте пользовался в округе славой лучшего исполнителя роли самуро, – голенастый, оборванный, он и в самом деле очень походил на згу птицу. Что касается Касильды, изображавшей в пантомиме мертвую корову, то только она одна и могла согласиться на эту роль. Она всегда была готова поддержать любое шутовство Пахароте, и всякий раз, когда оба присутствовали на празднике, они исполняли этот номер.
В канее мигом освободили место, и арфист ударил но струнам:

Ястреб стервятник
В дубраве живет.
Ждет дьявола много
Забот и хлопот.

Ястреб стервятник
В дубраве живет.
А наш Флорентнно
Вам песню споет.

Это куплеты о легендарном состязании между дьяволом и прославленным певцом Арауки.
Касильда лежала посередине канея, вытянувшись и закрыв глаза, и вторила ритму музыки лишь движениями плеч, а Пахароте кружил около нее, смешно вскидывая руками и высоко подскакивая, что должно было означать взмахи крыльев и прыжки стервятника, приближающегося к падали.
Зрители покатывались со смеху, но Сантос не смеялся и вскоре сказал:
– Будет, друг! Ты достаточно посмешил нас.
Арфист сменил мелодию, и возобновились танцы. Марисела опять осталась сидеть на скамейке. Сантос стоял рядом и слушал, как Антонио рассказывал ей смешную историю о Пахароте. В эту минуту Пахароте как раз подошел к ним, и Марисела, прервав рассказ, вдруг предложила:
– Хотите станцевать со мной, Пахароте?
– Усопший, хочешь, чтоб за тебя помолились? – воскликнул пеон вместо ответа, но, поймав взгляд Антонио, добавил: – По заслугам ли мне это, нинья Марисела?
– А почему бы нет? – сказал Сантос. – Потанцуй с ней. Марисела закусила губу, а Пахароте, почти неся ее на руках, крикнул, поравнявшись с арфистом:
– Играй звонче, Рамон Ноласко! И вы, Амбросио, хорошенько встряхивайте мараки, которым сегодня полагается быть из чистого золота. Пред вами – цветок Альтамиры и Пахароте, не заслуживший такой высокой чести. Шире круг, ребята! Шире круг!

0

23

X. Страсть без имени

– Хеновева, дорогая! Что я сделала!
– Что, господь с тобой!
– Иди, расскажу. Сюда, к изгороди, тут нас никто не услышит. Возьми меня за руку, послушай, как бьется сердце.
– Понимаю! Он наконец сказал тебе?
– Нет. Ни одного слова. Клянусь! Это я ему сказала.
– Ты? Собака забежала вперед стада?
– Получилось нечаянно. Слушай. Я была очень сердита, ведь он ни разу не пригласил меня танцевать.
– И чтобы отомстить ему, ты пошла с Пахароте? Мы все видел гг. А потом доктор отстранил Пахароте и сам танцевал с тобой.
– Погоди, я все расскажу. Говорю, я была очень зла. Так зла, что чуть не разревелась, но он вдруг взглянул на меня, и я, чтобы скрыть чувства, не показать ему, как он меня обидел, улыбнулась. Но не так, как хотела, понимаешь?
– Ясно, где уж тут улыбаться!
– Ну так вот. И знаешь, как я решила поправить дело? Пропади все пропадом, думаю. Уставилась па него и говорю: «Противный!» – Марисела заливается краской и добавляет: – Ну что? Видела ты в жизни такую наглую женщину, как я?
В этой фразе – вся ее наивность, но Хеновева думает иначе: «А вдруг это то, о чем говорит дедушка: яблочко от яблоньки недалеко падает?»
– Ты что, Хеновева? Я плохо поступила, да?
– Нет, Марисела. Просто я хочу знать, что было дальше.
– Дальше? По твоему, этого мало? Ведь я в одном слове сказала ему все!
– И он понял?
– Во всяком случае, он сбился с такта. А у него такой тонкий слух! Он не сказал ни слова и больше ни разу не посмотрел на меня… Вернее, не знаю, я сама после этого глаз не смела поднять.
Хеновева снова задумывается. Молчит и Марисела, и ее взгляд тонет в светлой дали саванны, спящей в лунном сиянии. Внезапно она принимается хлопать в ладоши:
– Я сказала! Я все сказала ему! Теперь, если он останется прежним, то уж не по моей вине.
– Ну, хорошо, Марисела. Что же теперь будет?
– А что должно быть? – допытывается девушка, видимо
не понимая вопроса. Но тут же принимается убеждать подругу и самое себя: – Но, послушай, что же мне было делать? Пойми: весь день я мечтала об этих танцах. Думала: ну, сегодня то он мне скажет! А потом, я ж говорю тебе, у меня вырвалось нечаянно. Ты сама виновата. Всякий раз, как мы с тобой встречаемся, ты твердишь: «Все еще не объяснился?» А теперь вот ревнуешь.
– Да не ревную я, просто думаю о тебе.
– С таким озабоченным лицом, когда я так довольна?
Пахароте, разыскивая Хеновеву, обещавшую ему танец, который уже начали играть, подошел к ним, и разговор прервался.
Марисела осталась у изгороди, ожидая, когда пригласят и ее. Но никто не подходил, и она мысленно продолжала говорить с Хеновевой.
«Ну, хорошо, Марисела. Что же теперь будет? Думаешь, все может пойти по старому после того, что случилось? Воображаешь, что, решившись произнести то, что не осмеливались сказать тебе, ты всего добилась? Неужели не понимаешь – ведь ты лишь усложнила дело! С каким лицом ты предстанешь перед Сантосом завтра, если он сегодня не подойдет и не скажет, что любит тебя?… А он не идет. И не придет всю ночь. В какую лужу ты села! И все потому, что не умеешь скрывать свои чувства. Ты только представь, что он сейчас думает о тебе. Он, такой… противный!
– Я знаю, что я противный. Ты мне это уже сказала.
– Ах! Вы здесь?
– Да. Ты разве не видишь?
– Нехорошо ходить на цыпочках и подслушивать, что думают другие.
– Я шел не на цыпочках и не обладаю даром читать чужие мысли. Но когда думают вслух, рискуют быть услышанными.
– Я ничего не говорила.
– Тогда я ничего не слышал.
Пауза. Долго он будет молчать? Робким его не назовешь. Может, помочь ему, чтобы язык развязался?
– Так вот…
– Что?
– Ничего.
– Ну, ничего так ничего, – смеется он.
– Над чем вы смеетесь?
– Ни над чем. – Он продолжает смеяться.
– Ха! Может, свихнулись?
– Говорят, в льяносах рассудок у людей мутится от лунного света.
– Не знаю, как ваш, а мой в полном порядке.
– Тем не менее влюбиться в Пахароте, так сразу, не подумав, это безумие. Пахароте хорош на своем месте, но не как жених…
– Ха! А почему бы и нет? Разве я не была бездомной скотиной, когда вы подобрали меня? У кого такая мать, тому и такой отец хорош.
– Я предвидел, что услышу сегодня и эти «ха» и вульгарные поговорки. Но сейчас ты делаешь все это мне назло. Так что, если тебе угодно обманывать меня, придумай что нибудь поумнее.
– А что же вы то не придумали ничего умнее, как сказать, что я влюблена в Пахароте? Теперь я могу посмеяться. Учитель острамился перед своей ученицей!
– Так не говорят: «острамился».
– Ну, попал впросак… Или опять плохо сказано?
– Нет, – говорит он и надолго задерживает на ней взгляд. Затем спрашивает: – Вдоволь посмеялась?
– Вполне. Придумайте что нибудь, может, еще посмеюсь. Скажите, например, что вы пришли сюда, к изгороди, помечтать об одной из своих каракасских «приятельниц». Уж я то знаю, что она вовсе не приятельница, а невеста ваша.
– Ну, если ты начнешь смеяться над моей…
– Ясно, хоть и не договариваете. Я уже смеюсь. Слышите?
– Продолжай, продолжай. Мне приятен твой смех.
– Тогда я снова стану серьезной. Я не желаю быть забавой для кого бы то ни было.
– А я придвинусь поближе и спрошу: «Ты любишь меня, Марисела?»
– Я обожаю тебя, противный!»
Но весь этот разговор происходил только в воображении Мариселы. Может быть, подойди Сантос к изгороди, такой разговор и состоялся бы; но этого не случилось.
«Да нужны ли мне его объяснения? Разве без них я не могу любить его, как раньше? И разве моя нежность к нему – это любовь? Нежность? Нет, Марисела. Нежность можно питать ко многим сразу. Обожание?… Ах, зачем все эти слова!»
На этом Марисела с ее сложной и одновременно наивно л душой сочла решенной трудную проблему отношений с Сантосом Лусардо.
Любовь ее не была еще земной, жаждущей телесных наслаждений, хотя и не походила на платоническое обожание. Жизнь, склоняя это чувство то в одну, то в другую сторону, должна была определить его будущую форму; но сейчас, находясь на точке равновесия между мечтой и действительностью, оно оставалось пока страстью без имени.

0

24

XI. Благие намерения

Как ни странно, но Сантос тоже стал задумываться о своих отношениях с Мариселой и искать решения этого вопроса.
С беспристрастным видом, чтобы лучше разобраться в своих чувствах, он уселся за письменный стол, очистил его от вороха бумаг и книг, которые незадолго до этого перелистывал, и уложил их в две аккуратные стопки, словно речь шла о том, чтобы просмотреть именно эти юридические книги и счета по хозяйству; затем, положив на каждую стопку руку, словно желая превратить в осязаемые вещи те чувства, над которыми ему предстояло размышлять, он проговорил, глядя на бумаги под левой ладонью:
– Марисела влюбилась в меня, это очевидно, – да простится мне моя самонадеянность. Этого следовало ожидать: годы, стечение обстоятельств… Она красива, – настоящая креольская красавица, – мила, интересна по складу души, общительна и могла бы стать хорошей подругой для человека, неизвестно еще сколько времени вынужденного вести эту скучную, полную неудобств жизнь среди пеонов и скота. Трудолюбива, решительна и не отступит перед трудностями. Но… из этого ничего не выйдет!
И он махнул рукой над бумагами, как бы перечеркивая то, что в них написано. Затем, устроив поудобнее правую руку на стопке книг, продолжал размышлять:
– Здесь нет никаких чувств, кроме вполне естественной симпатии и бескорыстного желания спасти бедную девушку, приговоренную к такой печальной судьбе. Возможно – и это самое большее – чисто духовная потребность женского общества. Но если со временем это угрожает сентиментальными осложнениями, то самое разумное принять меры немедленно.
Он снял руки с книг и бумаг, откинулся в кресле и продолжал свой мысленный монолог:
«Марисела не должна оставаться здесь. Конечно, о возвращении в ранчо не может быть и речи, это значило бы отдать ее мистеру Дэнджеру. Если бы тетки из Сан Фернандо согласите взять ее к себе! Марисела была бы полезна им, и они, в свою очередь, оказали бы ей большую услугу. Они дали бы ей возможность учиться и завершили начатое мною дело. Только женские руки способны отшлифовать женскую душу, сделать ее нежной и доброй, – а Мариселе этого очень недостает! – выявить то лучшее, что скрывается в самой глубине души и до чего я не смог добраться. Конечно, просить теток, чтобы они взяли Лоренсо, я не могу. Он останется со мной. Раз уж я взвалил на себя эту ношу, то должен нести ее до конца. Кстати, конец, наверное, уже недалеко, и это тоже обязывает меня подумать об устройстве Мариселы. Пока Лоренсо жив, хоть он сидит все время в своей комнате и не показывается даже к столу, пребывание Мариселы в моем доме не вызывает нареканий; но стоит ее отцу умереть, все сразу примет другой оборот. Да и Марисела станет для меня обузой, и я не смогу свободно располагать собой. Допустим, я решу вернуться в Каракас или уехать в Европу, как хотел раньше, что тогда делать с Мариселой? Бросить ее на произвол судьбы – жестоко. Взявшись за ее воспитание, я принял на себя моральное обязательство направить человеческую душу по новому пути. За ней охотился мистер Дэнджер, и она могла пойти по стопам матери. Так неужели я скажу ей: „Вернись, иди прежней дорогой“?
Он зажег сигару. Приятно размышлять, глядя, как дым рассеивается в воздухе. Особенно когда мысли тоже рассеиваются, едва успев возникнуть.
«Да! Один выход – отправить ее к теткам. Но прежде надо самому подготовить почву, потому что писать им – напрасный труд. Представляю, как они испугаются, прочитав письмо. „Дочь ведьмы в нашем доме!“ Надо поехать и объяснить им положение вещей, убедить их, что они могут принять Мариселу без опасений злых чар и угрызений совести».
Сигара вдруг показалась ему горькой, он бросил ее и, машинально поправляя стопку бумаг, стал, сам того не замечая, размышлять вслух.
– Выехать в Сан Фернандо я смогу не раньше конца вакерии. Сейчас нельзя. А пока, может быть, стоит отремонтировать домик в Эль Брускале? Лоренсо с дочерью могли бы жить там.
– Антонио! – позвал он.
– Его здесь нет, – послышался голос Мариселы.
Странно! Стоило ему услышать этот голос, как проблема, связанная с Мариселой, отступила куда то на задний план или, по крайней мере, отодвинулась необходимость решить ее немедленно.
В самом деле, разве с прошлой ночи, когда он пошел с Мариселой танцевать, изменилось что нибудь? Не преувеличивал ли он ее наивное, детское признание, которое почудилось ему за словом «противный!»?
А может быть, ее чистый голосок заставил его невольно подумать о будущих днях одиночества в пустом и безмолвном доме? Как бы то ни было, но Сантос под конец решил:
– Зачем спешить? Я, кажется, скоро начну бояться собственной тени, как мои тетушки. Почему бы Мариселе не жить под одной крышей со мной, быть мне близкой и в то же время далекой? Это даже немного разнообразит ее жизнь: она испытывает любовь, которая ничего не требует, любовь постоянную и ничего не меняющую в жизни. Чувство, существующее само по себе и не нуждающееся в словах и поступках. Нечто подобное золотой монете скупца – возможно, самого большого идеалиста на свете. Богатство в мечтах и уверенность, что это богатство никогда не будет потрачено на то, чтобы купить разочарование.

* * *

Но когда душа у человека прямая и бесхитростная, как у Мариселы, или слишком сложная, как у Сантоса Лусардо, решения должны быть определенными и твердыми, иначе человек теряет контроль над своими чувствами и попадает во власть противоречивых порывов. Так произошло и с Сантосом Лусардо.
Марисела – одновременно близкая и далекая? Нет! С каждым днем все более близкая, и настолько, что постоянно чувствуешь в доме ее присутствие. Она в кухне, готовит твои любимые кушанья, но оттуда доносится ее голос, смех или песня. Дома все тихо, ты оглядываешься и почти всегда обнаруживаешь цветы, поставленные ею. Ты собрался сесть, – и должен снять со стула ее книгу или вязанье. Ищешь что нибудь, но стоит тебе протянуть руку, как ты тут же находишь нужную вещь, потому что все всегда лежит на своих местах. Входишь и знаешь, что в дверях столкнешься с ней, потому что она как раз спешит из дому. Выходишь на улицу и сторонишься, чтобы пропустить ее, иди она идет вслед за тобой, направляясь куда то по своим делам. Хочешь отдохнуть после обеда? Отдыхай спокойно – ни одна муха тебя не потревожит: Марисела объявила им такую войну, что они не решаются залетать в дом; а она сама, пока ты спишь, будет ходить на цыпочках, прикусив язык, чтобы нечаянно не запеть. Но едва ты проснулся, как она тут же заводит песню и поет, как степная параулата, у которой горло не иначе как из чистого серебра. Обо всем, что делает, она говорит вслух, и тебе не обязательно видеть ее, чтобы знать, чем она занята.
– За штопку, Марисела, за штопку… Теперь прибрать в столовой, полить цветы, а там учить уроки…
Да, но именно поэтому и необходимо было отдалить ее от себя. И вот однажды, за столом, Сантос, забыв недавнее намерение отвезти Мариселу к теткам, начал такой разговор:
– Вот что, Лоренсо. Марисела уже достаточно подготовлена, чтобы подумать о ее дальнейшем образовании. Хорошо бы поместить ее в колледж. В Каракасе есть хорошие колледжи для девушек, и, я думаю, мы должны послать ее туда.
– А чем я буду платить? – спросил Лоренсо.
– Это я беру на себя. От тебя мне нужно только согласие, чтобы приняться за хлопоты.
– Делай, что считаешь нужным.
Марисела сердито закусила губы и намеревалась уже выйти из за стола, как вдруг ей в голову пришла спасительная мысль. Девушка продолжала есть как ни в чем не бывало. Сантос решил, что ей понравилось его предложение.
Но, придя вечером домой, он увидел на двери лист бумаги, на которой рукой Мариселы было написано: «Колледж для сеньорит. Лучший в республике».
Оценив ее остроумие, он снял с двери бумагу и больше не возвращался к разговору о колледже.

* * *

Они одни за столом. Ничего не скажешь, в таком виде, без Лоренсо Баркеро, стол выглядит куда привлекательней. Марисела подает ему блюда и, чтобы возбудить у него аппетит, приговаривает:
– Ой, как вкусно!
Она предупредительно подливает ему в стакан воды и болтает, болтает без умолку.
Как приятен ее голос, как восхитителен смех, как метки замечания, изящны мимика и жесты! А ее веселый искрометный взгляд!
– Девочка, ты совсем заговорила меня!
– Так говорите вы!
– С тобой одновременно? Только это и остается.
– Неправда! Сегодня утром, за завтраком, говорили вы один.
– Ну, если так, я вынужден открыть тайну. Все эти дни ты была очень задумчива за столом и молчала. Я поставил бы тебя в неловкое положение, если бы поинтересовался, о чем я тогда говорил.
– Как благородно! А вы можете повторить, что я только что сказала?
– Нет. Но не потому, что не слушал тебя, просто за ходом твоих мыслей невозможно уследить. Ты бросаешься от одной темы к другой с головокружительной быстротой.
– Значит, человеку можно только произносить речи?
– Ну нет, такой человек был бы несносен. Например, как я сегодня утром.
– Я не о том! Я хотела сказать, что у каждого своя манера думать: как человек думает, так он и говорит. Вы можете говорить два  часа подряд, и это похоже на обложной дождь.
– Спасибо за сравнение. Хоть не прямо назвала меня несносным.
– Не то, сеньор! Я хотела сказать: хоть вы говорите и не об одном и том же, но не видно, чтоб вы сменили тему. У меня другая манера…
– Да. Твой разговор можно сравнить с короткими ливнями, один за другим. Но ливни с солнышком – так мое сравнение будет выглядеть погалантнее.
– Что это? Дьявол ссорится со своей женой?… Aй, что я сказала!
Она краснеет и разражается смехом.
– Ну конечно же, – говорит Сантос и с улыбкой смотрит на нее. – Я как будто не похож на дьявола, а ты…
Но она не дает ему кончить:
– Знаете?…
– Что?
– Ах! Забыла, что хотела сказать.
Но Сантос продолжает смотреть на нее, и она восклицает:
– Ах да! – и делает жест, означающий, что она снова забыла, и это – чистая уловка, средство отвлечь его внимание.
Он поддразнивает:
– Ах нет!
Как она хороша! И с каждым днем становится все лучше. Но ему не следует думать об этом, говорит он себе и внезапно пускается в намеренно скучные пли очень серьезные рассуждения с целью надоесть ей или отвлечь и ее и себя от назойливых мыслей. Героическое усилие, противопоставленное любви!
Однако Мариселу невозможно утомить или заинтересовать таким образом. Пока он говорил, она не спускала с него глаз, но думала совсем о другом.
– А косуля, которую вы подарили мне, – неожиданно прерывает она его, – не такая уж скромница. У нее скоро будут детки.
Сантос, продолжая жевать, произносит что то неопределенное и вдруг начинает смеяться. Она не понимает причины этого внезапного смеха и смотрит на него с удивлением. Наконец догадывается, щеки ее заливает румянец, и, чтобы скрыть неловкость, она старается перевести разговор на другую тему, по тоже начинает смеяться, и теперь Сантос не может остановить ее: стоит ему произнести слово, как она разражается хохотом, и он сам хохочет вместе с ней.
Лукавый смех Мариселы был таким же чистым, как и ее простодушная фраза, таким же далеким от мысли о грехе, как и «поведение» подаренной Сантосом косули.
Марисела – как сама природа, она далека от понимания добра и зла, но Сантос не может отдать свою любовь такой девушке.
Этому препятствуют соображения, которые пришли бы на ум всякому здравомыслящему человеку. Марисела, плод случайной связи, возможно, наследовала дурные черты отца и матери. Есть и другое обстоятельство, очень важное с точки зрения такого человека, как Сантос Лусардо: простая, и в то же время непонятная, как сама природа, Марисела, казалось, наглухо погребла в своем сердце всякую нежность. Жизнерадостная, веселая и общительная, она тем не менее никогда и ничем не проявляла любви к отцу. Она равнодушно относилась к его страданиям или, в лучшем случае, проходя мимо Лоренсо, шутливо бросала в его сторону какую нибудь фразу. Но в ее словах не было и намека на настоящую доброту.
«У этой девушки нет сердца, – часто говорил себе Сантос. – Пока еще в ней не проявилась мрачная жестокость матери, но шаловливое бессердечие щенка уже есть, а при известных обстоятельствах от одного до другого не больше шага. Может быть, это от недостатка воспитания, от того, что душа ее, не знающая женской ласки, еще спит?»
Сантос Лусардо должен был признаться себе, что такие безрадостные мысли сильно огорчали его, а когда они исчезали и время от времени на него находило поэтическое настроение, он с удовольствием вспоминал притчу о золотой монете скупца.

0

25

XII. Куплеты и побасенки

Сантос так и не мог решить, что ему делать с Мариселой, и жизнь в собственном доме сделалась для него мучительной.
К счастью, у него было много дел вне дома. После вакерии стали клеймить скот. С рассветом начиналась шумная возня – телят отделяли от коров и размещали в смежных корралях.
Коровы ревели, а телята жалобно мычали, словно знали о предстоящей пытке. Железное клеймо, которым орудовал Пахароте, калили на огне. Об этом пелось в куплете. Затем пеоны валили телят и бычков наземь, вырезали на их ушах знак владельца и, прижав голову очередной жертвы к земле, ждали, пока Пахароте прикладывал раскаленное клеймо. И снова песня – о том, где бычок пасся, в каком стаде ходил, как его поймали. Историю жизни каждого животного льянеро знает как свою собственную.
Поставив клеймо, Пахароте тут же острием ножа делал отметку па куске кожи, где вел счет скоту: в Альтамире до сих пор все работы велись по старинке, как во времена дона Эваристо кунавичанина.
Видя все это, Сантос Лусардо подумал, что пора наконец взяться за претворение в жизнь смелых проектов цивилизаторских реформ в льяносах, разработку которых он все откладывал.
Клеймение длилось несколько дней подряд. А когда оно завершилось, Антонио, указывая на кожаный лоскут с отметками, сказал Сантосу:
– Дела то оказались лучше, чем мы ожидали. Три тысячи сосунков и более шестисот неклейменых переростков. Теперь можно приступить и к сыроварне.
Устройство сыроварни свелось к тому, что на берегу Брамадора вбили несколько столбов, настелили крышу из степной травы, смастерили из коровьей шкуры большой мешок для створаживания молока, а из пальмовых листьев – плетенки, с помощью которых прессуют сыр; затем укрепили частоколы запущенных корралей, поместили туда несколько домашних и диких коров, пойманных во время родео в Темной Роще, и поручили все это хозяйство старику Ремихио, сыровару из Гуарико, как раз пришедшему с внуком Хесусито в Альтамиру в поисках работы.
Когда Сантос увидел, что все хлопоты по постройке сыроварни ограничились сооруженьем дедовской избушки на курьих ножках, одиноко торчавшей в поле на том самом месте, где двадцать лет назад стояла подобная же хибарка, и работы на повой сыроварне будут вестись примитивными способами, ему стало стыдно за самого себя. Разве так должно было идти превращение Альтамиры в современное хозяйство, основанное на последних достижениях животноводства, применяемых в цивилизованных странах?
– В льяносах у всех такие сыроварни, – возразил Антонио. – Строят из чего придется: из стволов караматы или маканильи  , пальмовых ветвей и коровьих шкур.
– И вековой рутины, – добавил Сантос. – Удивительно, как у нас еще не вымер весь скот, – новшество, привезенное испанскими колонизаторами! Тяжело сознавать, но льянеро не сделал ничего для улучшения скотоводства. Его единственная цель – превратить в золото все попавшие ему в руки деньги, положить их в глиняный кувшин и спрятать в землю. Так поступали мои предки, так буду поступать и я, потому что эта земля – жернов, способный перемолоть самую твердую волю. Устраивая эту сыроварню, – и так будет со всем остальным, – мы вернулись на двадцать лет назад. А тем временем скот не скрещивают, и он вырождается, а бесчисленные болезни вызывают чрезмерный падеж. До сих пор от паразитов лечат заговорами, а так как знахарей – пруд пруди и даже интеллигентные люди в конце концов начинают верить им, то никто и не применяет лекарств.
– Это правильно, доктор, – ответил Антонио. – Однако вы не все учитываете. Возьмем хотя бы скрещивание. Я вот с детства слышу: скрещивание, скрещивание. Но для чего скрещивать скот? Чтобы хорошей говядиной кормить повстанцев? Ведь чем вкуснее мясо, тем больше переворотов. А власти? Вроде и не военные, и не разбойники, а тоже на чужое падки. Нет, доктор, оставьте нашу креольскую породу чистой – так надежнее.
– Софизмы! – возразил Сантос – Оправдание индейской лености, сидящей у нас в крови. Именно поэтому и необходимо цивилизовать льяносы, покончить с нашим эмпиризмом, с касиками, положить предел этому попустительству в отношении природы и человека.
– Хватит времени на все, – спокойно закончил Антонио. – Сейчас и такая сыроварня даст прибыль. Уж одно хорошо, что скот начнет приручаться. Сейчас это главное.
Гуариканец Ремихио был человеком достаточно опытным, но и ему доставляло много хлопот приручение такого дикого скота, как альтамирский.
– Красавка,Красавка, Красавка!
– Пятнушка, Пятнушка, Пятнушка!
Целый день обхаживал он диких коров, привязанных к столбам, непрерывно окликая их, чтобы коровы привыкли к его голосу.
И в корралях и на выгонах, каждый раз, когда Ремихио или Хесусито проходили мимо, только и слышалось:
– Лютик, Лютик, Лютик!
Некоторые коровы уже начинали запоминать свои клички, и это угадывалось по кротости, мелькавшей в их глазах, едва они слышали свое имя, но у большей части животных глаза еще сверкали неукротимой злобой.
И пока на сыроварне полным ходом шла эта «цивилизация», в саванне над стадами дикого скота не переставали свистеть лассо.
При появлении вакеро мастрансовые заросли сотрясал бег застигнутых врасплох стад, но бывало и так, что животные бросались в атаку на лошадей; и тогда, при всей сноровке всадника и лошади, им подчас не удавалось избежать столкновения, и они гибли от внезапного страшного удара рассвирепевшего быка.
Гибли и быки, почувствовав себя во власти человека, парализованные судорогой ярости. Умирали они и от тоски после кастрации; обрекая себя на смерть от голода и жажды, они забивались в густой кустарник и время от времени глухо мычали, вспоминая о потерянном господстве в стаде и о вольной жизни в неприступных мастрансовых зарослях.
Сантос Лусардо наравне со своими пеонами участвовал в опасных стычках с диким скотом, и эти занятия снова отодвинули на задний план его цивилизаторские проекты.
Льяносы, первобытные и дикие, манили его своей неотразимой красотой. Да, это было само варварство; но если человеческая жизнь слишком коротка, чтобы покончить с ним, то для чего тратить ее на эту борьбу? «К тому же, – говорил он себе, – в этом варварстве есть своеобразная прелесть, и человеку, жаждущему острых ощущений, здесь можно развернуться вовсю, а разве это не стоит испытать?»

* * *

Переправы вплавь через большие реки, где человека ежеминутно подстерегает гибель, – вот когда Мария Ньевес вырастал в исполина. Бич в руке и песня на устах – так шел он навстречу смертоносным пастям кайманов.
Коррали у переправы Альгарробо набиты скотом. Одни гурт уже готов к спуску в Арауку, и всадники разместились вдоль прогона, защищая его от напора движущегося стада. Мария Ньевес возглавляет переправу скота на тот берег. Это лучший «водяной человек» Апуре, и нет для него большего удовольствия, чем оказаться по горло в воде, когда за спиной, рядом, рога вожаков, плывущих впереди стада, а перед глазами, вдали – за широким разливом реки – противоположный берег.
Вот он верхом на расседланной лошади уже въехал в воду и перекликается с пеонами, – они поедут в каноэ рядом, чтобы не дать коровам отбиться от гурта и поплыть вниз по течению.
В корралях слышны громкие окрики пеонов, подгоняющих скот. Вожаки идут по прогону, и вслед за ними движется вся остальная масса. Мария Ньевес громко запевает песню и бросается в воду. Лошадь служит ему лишь опорой для левой руки, – гребет он правой, в которой держит бич, чтобы защищаться от кайманов. Позади него входят в реку и плывут вожаки, – на поверхности видны только их рога да морды.
– Нажимай! Нажимай! – кричат вакеро.
Лошади напирают, и стадо входит в воду. Испуганные коровы ревут, одни шарахаются вспять, других уносит течение; но на берегу, преграждая им отступление, стоят вакеро, а по всей ширине реки животных перехватывают и направляют вперед люди в каноэ. По частоколу рогов видно, насколько уклонилось от линии переправы плывущее стадо. Впереди, рядом с головой лошади, – голова Марин Ньевеса. Пение доносится уже с середины широкой реки, где в мутных водах человека и животных подстерегают и коварный кайман, и тембладор, и райя, и хищные стан самурито и карибе.
Наконец гурт достигает противоположного берега в нескольких сотнях метров ниже по течению. Одно за другим животные выходят из воды, жалобно мычат и, скучившись, долго стоят на берегу, пока Мария Ньевес снова бросается в воду, чтобы вернуться и переправить следующую партию.
Но вот весь согнанный для переправы скот вышел через прогоны корралей Альгарробо, и на той стороне Арауки, на бесплодном и неприветливом берегу, под хмурым, аспидным небом слышится тоскливый рев сотен коров и быков. Их погонят в Каракас по многомильным дорогам полузатопленных саванн, неторопливым шагом, под звуки напевов погонщиков.

Вперед, вперед шагай, бычок,
В последний путь шагай.
Свои последние шаги
Ты по пути считай.

Одновременно такие же гурты посланы в разных направлениях в сторону Кордильер, как это было в добрые времена старых Лусардо, когда Альтамира слыла самым богатым хозяйством по всему течению Арауки.
Прекрасна и мужественна жизнь в краю больших рек и бескрайних саванн, где человек, окруженный опасностями, не расстается с песней. Это – целая эпопея. Зимой же дикие льяносы особенно величественны. Зима требует от человека большого терпения и недюжинной отваги; наводнения во сто крат увеличивают опасности и дают возможность тому, кто очутился на клочке сухой земли, почувствовать всю безбрежность водяной пустыни. Но и человек здесь отважен и смел, он надеется только на свои силы и готов встретить лицом к лицу любую опасность.

* * *

Дождь, дождь, дождь!… Ужо несколько дней подряд льет дождь. Льянеро, находившиеся в отлучке по делам, вернулись домой: скоро разольются степные реки и ручейки и затопят дороги. Да и нет нужды ездить по ним. Пришло время «табачной жвачки, тапары и гамака», и льянеро счастлив под своей пальмовой крышей, на которую небо обрушивает упорные, обильные ливни.
С первыми дождями начали прилетать цапли. Они показались с юга, – летом они улетают туда, и никто не знает, как далеко. Кажется, им нет конца: так их много.
Утомленные долгим перелетом, они опускаются на гибкие ветви выступающих из воды деревьев и балансируют на них или, гонимые жаждой, добираются до края трясины, и тогда островки и вода становятся белыми.
Они словно узнают друг друга при встрече и обмениваются дорожными впечатлениями. Птицы из одной стаи смотрят на птиц из другой, улетавшей в далекие края, вытягивают шеи, хлопают крыльями, кричат и затихают, наблюдая друг за другом круглыми агатовыми зрачками. Иногда они затевают драку из за ветки или прошлогоднего гнезда, по вскоре понемногу устраиваются на своих старых местах.
Дикие утки, корокоры, чусмиты, котуа, гаваны и голубые петушки, не улетавшие в дальние края, собрались приветствовать путешественников. Их тоже тьма тьмущая. Вернулись и чикуаки и тоже рассказывают о своих путевых приключениях.
Луг уже сплошь усеян птицами, он полузатоплен, – зима в этом году началась дружно. И вот над поверхностью воды показывается похожее на длинную черную трубу тело бабаса, Скоро появятся и кайманы: уровень воды в реках поднимается, и они вот вот сольются. Кайманы тоже приходят из дальних мест, многие даже из Ориноко; но они ни о чем не рассказывают, они целый день спят или притворяются спящими. Да и лучше, что они молчат. Ведь они могли бы рассказать только о своих злодеяниях!
Идет линька птиц. На рассвете место ночевки белеет, как снежная гора. Кроны деревьев, подвешенные к ветвям гнезда, край заводи – все белым бело от несметного множества цапель, и куда ни глянь – ветки, служившие насестом, борали  , плавающие в илистой воде, – все, словно инеем, покрыто сброшенными за ночь перьями.
С утренней зарей начинается сбор пера. Сборщики выходят на куриарах  , но вскоре выпрыгивают из них и, рискуя жизнью, продолжают сбор по пояс в воде, среди кайманов, райя, тембладоров и карибе, перекрикиваясь или громко распевая: льянеро никогда не работает молча – либо кричит, либо ноет.
Дождь, дождь, дождь! Выходят из берегов реки, скрываются под водой луга, валятся сраженные лихорадкой люди, дрожа от озноба, лязгают зубами, бледнеют, становятся зелеными; появляются новые кресты на кладбище Альтамиры – небольшом, обнесенном колючей проволокой прямоугольном участке в открытом поле: льянеро и после смерти остается в своей саванне.
Но вот постепенно возвращаются в свои русла реки, меле, ют паводковые озерки по берегам, и кайманы, перекочевавшие сюда, чтобы поживиться мясом альтамирских коров, покидают протоки, перебираясь в Арауку и Ориноко. Конец лихорадке, снова звучат куатро и мараки, слышны баллады и побасенки, радуется суровая и веселая душа льянеро, поющего о своей любви, работе и мудрости.
– Льянеро такой щуплый на вид. Откуда у него берется сила, чтобы выдержать целый день в седле или но пояс в трясине, и жизнерадостность, чтобы еще шутить и петь при этом?
– Откуда? – улыбается Антонио Сандоваль. – А вот послушайте, доктор, я расскажу вам одну притчу. Как то в наших местах появился в поисках работы человек из Кунавиче. Заявил, что его ремесло – охота за диким скотом, никак не меньше! – а снаряжение – глядеть не на что: клячонка вот вот ноги протянет, да и седла нет. Я поглядел на него и говорю: «Ладно, приятель, коня я вам дам: в саванне неуков много, ловите любого и объезжайте себе на здоровье. Ну, а седло – это уже ваше дело». – «Седло у меня есть, – ответил человек. – Правда, не хватает стремян, сума куда то запропастилась, да вот ленчик у меня украли и, признаться, чепрак потерялся. Но подпруга то есть!» Смекаете? Только и осталось, что подпруга, а человек считает, что у него все есть, – так велико желание работать. Вот откуда берется сила у льянеро. Кстати, знаете, кто это был? Пахароте.
Сантос Лусардо и сам видел, какие люди его окружают, – понурый и невежественный земледелец, копающийся на клочке земли, веселый хвастун пастух, сроднившийся с бескрайней саванной. Вся жизнь этих людей – борьба с природой, все питание – кусок вяленого мяса да корень юки, сдобренные чашкой кофе и щепоткой жевательного табаку; они привыкли обходиться гамаком и накидкой вместо постели, лишь бы – уж это прежде всего – был хорош конь и нарядно седло. Бренча на бандуррии и обрывая струны куатро, они поют до хрипоты по ночам, после того, как весь день скакали верхом, поднимая и сгоняя скот, и до рассвета отбивают ноги – пляшут хороно в домах, где есть девушки, привлекательная внешность которых заслуживает такого откровенного куплета:

Кони славятся галопом,
Быки – рогами,
А девушки красотки –
Круглыми плечами.

Сантос видел, что льянеро непокорен и терпелив, ленив и неутомим в жизни; порывист и хитер в борьбе; недисциплинирован и предан в отношениях с вышестоящими; подозрителен и беззаветен в дружбе; сластолюбив и суров с женщиной; па Док до удовольствий и строг к себе. В разговорах он злонамерен ч наивен, недоверчив и суеверен, и всегда – весельчак и меланхолик, позитивист и фантазер. Смирен пеший и тщеславен на коне. Одно уживается в нем с другим, как это бывает у детей.
В какой то степени эти противоположные свойства души льянеро отражались и в его песнях; в них певец льянеро изливал и хвастливую радость андалузца, и фатализм негра с его покорной улыбкой, и меланхолический протест индейца, – черты, свойственные расам, от которых льянеро ведет свою родословную. А то, что было неясно выражено в песнях и что Сантос не удерживал в памяти, дополняли притчи и побасенки, которые он слушал, деля с пеонами тяжелый труд и шумный отдых.
Сантос глубоко чувствовал силу, красоту и скорбь льяносов, и в нем родилось желание любить их такими, как они есть – дикими, но прекрасными, отдаться им и принять их, отказавшись от многолетней тревожной борьбы с этой примитивной и грубой жизнью.
Недаром говорят, что в льяносах не укротишь коня и не заарканишь быка безнаказанно. Кому это удалось, тот уже принадлежит льяносам. Кроме того, в душе такой человек – всегда льянеро, и льяносы только возвращают его в свое лоно. «Льянеро останется им до пятого колена», – твердил Антонио Сандоваль. Что касается Сантоса Лусардо, то было еще нечто, примирявшее его с льяносами, – это нечто жило где то в глубине его души, постепенно меняя его взгляды на жизнь и устраняя все препятствия. Марисела – песня степной арфы, Марисела с ее наивной и беспокойной душой, дикая, как цветок парагуатана, наполняющий воздух бальзамом и придающий благоухание меду лесных пчел.

0

26

XIII. Ведьма и ее тень

Под вечер, входя в кухню, чтобы приготовить ужин для Сантоса, Марисела услышала, как индианка Эуфрасиа говорила Касильде:
– Для чего ж тогда Хуан Примито старался снять мерку с доктора? Кому нужна эта мерка, если не донье Барбаре? Уже все говорят, что она влюблена в доктора.
– Неужели ты веришь, что так можно околдовать человека? – возразила Касильда.
– Верю ли? А разве не было случаев, когда женщина опоясывалась меркой мужчины и делала с ним что хотела? Индианка Хустина, например, привязала Домингито из Чикуакаля и сделала его дурачком. Да! Веревкой сняла с него мерку и подпоясалась ею. И конец парню!
– Господи! – воскликнула Касильда. – Почему ж ты не сказала доктору, чтобы он не давал Хуану Примито снимать мерку?
– Я хотела, да ведь ты знаешь, доктор не верит. Он так смеялся над блаженным, что я не посмела. Думала, потом отниму веревку у Хуана Примито, а он мне словно землей в глаза бросил; я туда, сюда, а его уж и след простыл. Теперь то он далеко, хоть и был только что здесь. Когда ему надо удрать, его никто не догонит.
Что может быть смешнее и глупее этого поверья? Тем не менее Марисела содрогнулась, услышав разговор о мерке. И хотя Сантос всячески пытался искоренить в ней суеверие, да и сама она уверяла, что не принимает всерьез колдовства, в глубине души ее точил червь сомнения. А разговор кухарок, подслушанный ею с затаенным дыханием и бьющимся сердцем, подтвердил ужасные подозрения: ее мать влюблена в Сантоса!
Дрожащей рукой она зажала рот, стараясь подавить крик ужаса, и, забыв, зачем собралась на кухню, пошла к дому; но тут же вернулась, потом снова направилась в дом и снова повернула в кухню – словно страшные мысли, с которыми не могла примириться совесть, обратились в непроизвольные движения.
В этот момент она увидела подъехавшего Пахароте и бросилась к нему:
– Ты не встретил по дороге Хуана Примито?
– Да, столкнулся с ним за дубовой рощей. Теперь уж он, должно быть, у самого Эль Миедо: летел быстрее, чем дьявол, унесший христианскую душу.
Подумав мгновенье, она сказала:
– Я должна сейчас же ехать в Эль Миедо. Ты поедешь со мной?
– А доктор? – спросил Пахароте. – Его нет?
– Дома. Но он не должен ничего знать. Оседлай мне Рыжую так, чтобы никто не заметил.
– Но, нинья Марисела… – возразил Пахароте.
– Не теряй времени на разговоры! Мне надо быть в Эль Мчедо, и если ты боишься…
– Ни слова больше! Иду седлать Рыжую. Ждите меня за банановыми зарослями. Никто ничего не увидит.
Пахароте подумал, что речь идет о чем то гораздо более серьезном. И именно поэтому да еще потому, что Марисела произнесла: «Если ты боишься…», он решил сопровождать ее, не допытываясь о цели поездки. Еще не родился человек, который мог бы сказать: «Пахароте испугался».
Они отъехали от построек незаметно, под прикрытием банановых зарослей, в быстро наступившей темноте. Желание не встречаться с матерью лицом к лицу побудило Мариселу спросить:
– Если мы поторопимся, сможем перехватить Хуана Примито в дороге?
– Нет, не удастся, даже если загоним лошадей, – ответил Пахароте. – Он мчался во весь дух, так что сейчас небось уже дома.
Действительно, Хуан Примито в это время уже прибежал в Эль Миедо. Он нашел донью Барбару за столом одну, – Бальбино Пайба, боясь своим присутствием ускорить неизбежный разрыв, несколько дней не показывался ей на глаза.
– Вот то, что вы просили достать, – сказал посыльный, вытаскивая обрывок веревки и кладя его на стол. – Ни на волос больше, ни на волос меньше.
И он принялся рассказывать, каких уловок стоило ему снять мерку с Лусардо.
– Ладно, – оборвала его донья Барбара. – Можешь идти. Спроси в лавке, чего захочешь.
Она задумалась, глядя на кусок грязного шпагата. В нем заключалась частица Сантоса Лусардо, и она твердо верила, что с помощью этой веревки заставит непокорного мужчину прийти в свои объятия. Вожделение переросло в страсть, а желанный человек все не шел к ней по собственной воле, и потому во мраке суеверной, колдовской души возникло гневное решение овладеть им с помощью чародейства.

* * *

Тем временем Марисела приближалась к Эль Миедо. Прервав наконец свои раздумья, она сказала Пахароте:
– Мне нужно поговорить с… матерью. Я подъеду к дому одна. Ты остановишься поблизости – на всякий случай. Беги ко мне, если я крикну.
– Пусть будет так – воля ваша, – ответил пеон, восхищенный отвагой девушки. – Не беспокойтесь, два раза вам кричать не придется.
Они остановились под деревьями. Марисела спешилась и решительно направилась к частоколу главного корраля.
Проходя по галерее дома, куда впервые в жизни ступала ее нога, она на мгновение почувствовала, что силы покидают ее. Сердце, казалось, перестает биться, а ноги подкашиваются. Она едва не закричала, но, опомнившись, увидела, что уже стоит в дверях комнаты, служившей и гостиной и столовой.
Незадолго до этого донья Барбара встала из за стола и прошла в смежную комнату. Поборов приступ слабости, Марисела заглянула в столовую. Затем, оглядываясь по сторонам, осторожно шагнула вперед. Еще шаг, еще… Удары сердца отдавались в голове, но страх исчез.
Донья Барбара, стоя перед консолью с фигурками святых и грубыми амулетами, на которой горела только что зажженная свеча, тихо читала заговор, не спуская глаз с мерки Лусардо.
– Двумя на тебя смотрю, тремя связываю: отцом, сыном и духом святым. Мужчина! Да предстанешь ты передо мной смиреннее, чем Христос перед Пилатом.
И, разматывая клубок, она приготовилась уже опоясать себя веревкой, как вдруг кто то вырвал веревку у нее из рук.
Она резко обернулась и замерла от удивления.
Впервые с тех пор, как Лоренсо Баркеро был вынужден покинуть дом, мать и дочь встретились лицом к лицу. Донья Барбара слышала, что Марисела очень переменилась с тех пор, как стала жить в Альтамире, и все же была поражена не столько внезапным появлением дочери, сколько ее красотой, и не сразу бросилась отнимать веревку.
Она уже собиралась сделать это после минутного замешательства, но Марисела остановила ее, крикнув:
– Ведьма!
Бывает, что два тела, столкнувшись, взлетают от сильного удара в воздух и, разбившись вдребезги, падают, перемешав свои обломки. То же произошло и в сердце доньи Барбары, когда она услышала из уст дочери оскорбление, которого никто не решился бы произнести в ее присутствии. Привычка к злу и жажда добра, то, чем она была, и то, чем хотела стать, чтобы удостоиться любви Сантоса Лусардо, сблизившись, поднялись со дна души и смешались в бесформенную массу.
Марисела бросилась к консоли и одним ударом смела на пол образки, индейских идолов и амулеты, горевшую перед святым ликом лампаду, освещавшую комнату свечу, повторяя охрипшим от негодования и сдерживаемых рыданий голосом:
– Ведьма! Ведьма!
Взбешенная донья Барбара с криком, похожим на рычание, набросилась на дочь, схватила ее за руки, пытаясь отнять веревку.
Девушка, защищаясь, билась в сдавивших ее по мужски сильных руках, которые уже рвали на ней блузку, обнажая девственную грудь и стараясь дотянуться до спрятанной за лифом веревки, как вдруг раздался спокойный, властный голос:
– Оставьте ее!
На пороге стоял Сантос Лусардо.
Донья Барбара повиновалась и нечеловеческим усилием воли попыталась придать своему искаженному злобой лицу приветливое выражение; по вместо этого палице ее появилась уродливая, жалкая гримаса.

* * *

Душевное потрясение доньи Барбары было так глубоко, что даже с Компаньоном она не могла столковаться этой ночью.
Она уже подобрала с полу и снова разместила на консоли низвергнутые рукой Мариселы образки, неуклюжих идолов и амулеты. Сделанная по обету лампада по прежнему светилась, в ней потрескивало смешавшееся с водой масло; пламя колыхалось, хотя в наглухо закрытой комнате не чувствовалось ни малейшего дуновения.
Несколько раз она прочла заговор, чтобы домашний бес по прежнему слушался всегда и во всем; но он не торопился явиться на ее зов, ибо, как в лампаде, в этом безмолвном зове смешалось непримиримое.
«Спокойно! – мысленно сказала она себе. – Спокойно!»
И вдруг ей показалось, что она услышала фразу, которую еще не успела произнести:
– Все возвращается к своему началу.
Она как раз собиралась сказать это, чтобы успокоиться. Компаньон подхватил эту фразу и произнес с тем знакомым и в то же время чужим выражением, какое бывает, когда собственный голос отдается эхом.
Донья Барбара подняла глаза и увидела, что поверх ее тени, отбрасываемой на стену дрожащим светом лампады, чернел силуэт Компаньона. Как обычно, она не могла разглядеть его лица, но почувствовала, что и у него вместо улыбки – уродливая, жалкая гримаса.
Убедившись, что слова, услышанные ею, исходят от привидения, она повторила их, теперь уже в виде вопроса, по из успокоительных, какими они были в мыслях, они превратились в тревожные:
– Все возвращается к своему началу?
Следовательно, она должна отречься от чувств, с которыми вернулась из Темной Рощи, – чувств, несвойственных ей, надуманных, – и не пытаться завоевать любовь Сантоса Лусардо обычными средствами влюбленной женщины, а завладеть его волей так, как она завладела волей Лоренсо Баркеро, или уничтожить его с помощью оружия, как поступала со всеми мужчинами, осмеливавшимися противиться ее планам?
Но действительно ли надуманной была эта жажда новой жизни, возникшая в ее сердце с тем же властным неистовством, с каким всегда проявлялись в ней темные, злые инстинкты? Не настоящая ли сущность ее души сказалась в этом страстном желании похоронить в себе навсегда порочную женщину с обагренными кровью руками, ведьму, как ее только что назвала Марисела?
Из обеих частей раздвоенной души – из того, чем она была, и чем хотела стать, и стала бы, не оборви клинок Жабы жизнь Асдрубала, из мрака, где вставали живой призрак человека, доведенного ее злыми чарами до падения, и другой призрак, упавший в ров с клинком в спине беззвездной глухой ночью, от которой тем не менее до сих пор исходило нескончаемое сияние чистой любви, вспыхнувшей в пироге саррапиеро, – из двух непримиримых частей души поднялись возражения:
– Змея не влезает в свою старую кожу, и река не течет к своим истокам.
– Но скот возвращается в корраль, а заблудившийся – к распутью, где сбился с дороги.
– By время родео в Темной Роще?
– В руках саррапиеро?
И ей было неясно, когда спрашивала она и когда возражал Компаньон, ибо она сама не знала, когда запуталась.
Она старалась вновь найти себя, обрести власть над своими чувствами – и не могла. Она хотела выслушать советы Компаньона, но он не успевал раскрыть рта, как у нее уже было готово возражение, и фразы теснили и торопили одна другую – ее собственные, но воспринимаемые ею как чужие, словно ее мысль, подобно прибою, набегала на привидение и тут же откатывалась назад, к ней.
Она не узнавала домашнего беса, чьи советы и суждения всегда были точны и ясны и отличались от ее суждений. Раньше он говорил, а она только слушала, он высказывал мысли, которые не приходили на ум ей. Сейчас же любая его фраза, казалось, выражала собственные сокровенные раздумья доньи Барбары, хотя стоило Компаньону сказать такую фразу, как все становилось непонятным.
– Спокойно! Так мы не поймем друг друга.
Она склонилась горящим лбом на оцепеневшие руки и долго сидела так, ни о чем не думая.
Пламя лампады, прежде чем погаснуть, сильно затрещало, и до галлюцинирующего сознания доньи Барбары дошли ясные, не принадлежащие ей слова:
– Если ты хочешь, чтобы он был здесь, измени свою
жизнь.
Она снова взглянула на тень – наконец Компаньон произнес то, о чем она даже не осмеливалась подумать, но лампада в этот миг погасла, и все вокруг стало сплошной тенью.

0

27

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I. Степной призрак

Услугами Мелькиадеса можно было пользоваться безвозмездно, если эти услуги заключались в том, чтобы приносить кому нибудь вред; любая другая работа, как бы хорошо она ни оплачивалась, очень скоро ему надоедала. Самым невинным из занятий, ради которых его держала донья Барбара, была ночная ловля лошадей.
В открытой саванне надо было врасплох застать спящий косяк и гнать его всю ночь, а то и несколько суток подряд, направляя в ложный корраль, устроенный где нибудь в глухом месте. Такой способ ловли ввел в округе не кто иной, как Мелькиадес, слывший Колдуном, вот почему эти ночные набеги называли «конской ворожбой».
Помимо прочего, такая работа давала возможность легко и без риска угонять табуны из чужих владений.
С приездом Лусардо альтамирские табуны перестали подвергаться преследованиям Колдуна из за перемирия, которое донья Барбара заключила ради своих планов обольщения. Мелькиадесу надоело ждать конца затянувшегося, как ему казалось, перемирия, и он подумывал податься из Эль Миедо, как вдруг Бальбино Пайба передал ему приказание снова приниматься за дело.
– Сеньора велела сказать: выходите сегодня же ночью. В Глухой Балке пасется большой косяк.
– Она была там? – спросил Мелькиадес: он не любил, когда ему передавали приказания через Бальбино.
– Нет. Она и так все знает.
Бальбино сам видел косяк, о котором шла речь, по, по старой привычке управляющих доньи Барбары, постоянно поддерживал в слугах уверенность в ее провидении.
Но кого кого, а Мелькиадеса не так то просто было обвести вокруг пальца. Он не отрицал: сеньора ловка и умеет оправдать приписываемые ей сверхъестественные способности. Но если Бальбино принимает его за Хуана Примито, то ошибается. Ему нет нужды верить в чародейство сеньоры, чтобы служить ей, ибо у него преданная душа; в нем сочетаются два, казалось бы несовместимых, качества: полная самостоятельность и беззаветная преданность. Именно так он и служил донье Барбаре. И не только ради «конской ворожбы», – это дело под силу любому, – а для кое чего посерьезнее, и вовсе не из за выгоды: ведь быть подручным – это не работа, а, скорее, естественная потребность.
Вот Бальбино Пайба мог быть чем угодно, только не подручным: он думал лишь о наживе и был предателем по натуре; к этой категории людей Мелькиадес испытывал глубочайшее презрение.
– Ладно. Если так приказала сеньора, приступим к делу сегодня же ночью. А так как отсюда до Глухой Балки не рукой подать и час поздний, начнем седлать не мешкая.
Когда Мелькиадес уже выезжал, Бальбино обратился к нему с просьбой:
– Может, вам удастся загнать несколько дичков в корраль Ла Матики? Утрем нос доктору Лусардо! Но сеньоре – ни слова. Я хочу преподнести ей сюрприз.
В коррале Ла Матики Бальбино держал коров и лошадей, украденных им у доньи Барбары для своих собственных надобностей. Когда пеоны хотели сказать, что управляющий ворует, то говорили, что он «управляется».
Бальбино еще никогда не осмеливался обращаться к Мелькиадесу с подобной просьбой, и тот ответил:
– Вы что то путаете, дон Бальбино, я не любитель «управляться».
И поехал прочь тихим шагом: так всегда ходила его лошадь, привыкшая к этому зловеще спокойному человеку, которого ничто не могло вывести из равновесия и заставить спешить.
Бальбино дернул себя за ус и пробормотал что то; пеоны. наблюдавшие эту короткую сцену, не расслышали его слов и только переглянулись.

* * *

В низине, называвшейся Глухой Балкой, Колдун увидел большой косяк, о котором говорил управляющий. Лошади спокойно спали под открытым небом, вверив себя настороженному слуху вожака.
Почуяв близость человека, вожак заржал, и кобылицы с жеребятами вмиг вскочили на ноги. Мелькиадес погнал косяк, направляя его в сторону Эль Миедо.
Внезапно разбуженные, встревоженные призрачным светом луны и преследуемые молчаливым, неотступным, как тень, и потому наводящим ужас всадником, лошади скакали галопом по равнине, а Мелькиадес, закутавшись от росы в накидку, ехал следом медленной рысью: он знал: скоро животные решат, что избавились от преследования, и остановятся.
Так и случилось. Сперва, когда он нагонял косяк, лошади устремлялись вперед, но с каждым разом их страх усиливался, и при его приближении они уже не обращались в бегство, а стояли как вкопанные. Кобылы и жеребята сбивались в кучу позади вожака жеребца и, вытянув шеи и прядая ушами, косились па медленно приближавшуюся безмолвную черную тень. Так продолжалось всю ночь.
Уже брезжил рассвет, когда Мелькиадесу удалось направить косяк к балке, где в лесистой расщелине, напоминавшей узкий проход, находился прогон ложного корраля. Чтобы лошади устремились в этот единственный проход, не успев почуять обмана, Мелькиадес на всем скаку помчался прямо на косяк, подгоняя его криками.
Косяк, следуя за жеребцом, вбежал уже в проход, как вдруг вожак, заметив изгородь, мелькнувшую за деревьями, остановился и, издав короткое ржание, подхваченное всеми лошадьми, повернул обратно. Но Колдун уже скакал наперерез. Вырваться удалось только жеребцу и двум молодым кобылам. Мелькиадес запер вход в корраль и поехал прочь, чтобы дать успокоиться очутившимся в ловушке встревоженным животным.
Отъезжая, он увидел на противоположном конце балки вожака, – тот смотрел на него, подняв голову, словно бросал вызов. Это был Черная Грива.
– Хорош конь! – воскликнул Мелькиадес, останавливаясь, чтобы полюбоваться им. – И умный вожак. Таких больших косяков мне еще не случалось угонять. Надо попробовать приманить этого красавца его же кобылами, – он будто хочет вернуться к ним.
Но Черная Грива остановился только для того, чтобы запечатлеть в памяти образ степного призрака. Конь помедлил несколько мгновений, – его лоснящаяся кожа гневно вздрагивала, глаза налились кровью, морда оскалилась, – потом повернулся и ускакал и сопровождении кобылок.
– Этот вернется! – проговорил Мелькиадес. – Надо его подкараулить. Мое дело сделано, теперь можно и поспать.
Ложный корраль находился на землях Эль Миедо, неподалеку от надворных построек. Подъезжая к ним, Мелькиадес столкнулся с Бальбино, который поджидал его, чтобы заставить забыть свою вчерашнюю неосторожную просьбу, прежде чем Мелькиадес расскажет о ней донье Барбаре. Управляющий встретил Колдуна с необычной приветливостью.
Но Мелькиадес ответил, как всегда, коротко и сухо:
– Пошлите пеонов заарканить жеребца. Ему удалось удрать, но, сдается мне, он вернется к кобылицам. Красивы ii конь, сеньоре понравится такой под седлом.
Бальбино Пайбе этот конь тоже давно нравился, хоть он его и не видывал. Поэтому он сам отправился к ложному корралю, чтобы поймать жеребца с помощью лассо.
Тем временем Черная Грива нашел способ отомстить. Вскоре, еще на землях Эль Миедо, он увидел косяк, такой же многочисленный, как только что потерянный им. Лошади паслись и резвились под нежным утренним солнцем.
Черная Грива поскакал к косяку, громким ржанием предупреждая чужого вожака о своих захватнических намерениях. Вожак быстро собрал рассеявшихся по саванне кобылиц и жеребят и приготовился к бою. Это был серый в яблоках конь.
Черная Грива атаковал стремительно. На его стороне было преимущество: внезапность нападения и отвага, удвоенная яростью от только что пережитого позора. Кони столкнулись, вздымая пыль; раздалось заливистое ржание, и челюсти серого щелкнули в воздухе; Черная Грива успел укусить серого. Еще один яростный бросок, еще… Серый едва держался на ногах под градом ударов. Наконец Черная Грива крепко схватил врага зубами за холку. Серый с трудом вырвался и обратился в бегство.
Черная Грива долго преследовал соперника, затем вернулся и кинулся к косяку, неподвижно стоявшему во время схватки. Оскалив зубы, он обрушился на лошадей, сбил их в кучу и погнал к тому месту, где оставил кобылок. Новый косяк он повел в свои излюбленные места, на пастбища Альтамиры.
Серый следовал за ними в отдалении; потом остановился и стоял до тех нор, пока за горизонтом не исчезло облако ныли, поднятое потерянным им навсегда косяком.
Несколько ночей спустя Колдуну, который решил вывести из владений Альтамиры все косяки, довелось «ворожить» над одним из них, доставившим ему много хлопот. Жеребец вел косяк на быстром галопе по открытой равнине, избегая перелесков. Кроме того, пал густой туман, скрывавший все даже на близком расстоянии. Когда рассвело, Мелькиадес увидел, что косяк вернулся на прежнее место, и во главе скачет Черная Грива – опыт уже научил его плутовать.
Впервые конь провел Колдуна, и, сочтя это дурным предзнаменованием, он рассказал о случившемся сеньоре. Донья Барбара истолковала случай точно так же. «Все возвращается к своему началу», – вспомнила она слова Компаньона.
Тем не менее она раздраженно заметила подручному:
– Что с вами, Мелькиадес? Косяк водил вас по саванне, а вы даже не заметили этого? Видно, в Альтамире объявился человек, который знает средство против степных призраков.
В этих словах выразились противоречивые чувства, владевшие душой доньи Барбары. Мелькиадес, невозмутимо выслушав упрек, произнес:
– Когда захотите удостовериться, что Мелькиадес Гамарра никого не боится, только скажите: «Доставьте мне его, живого или мертвого».
И повернулся к ней спиной.
Донья Барбара задумалась, словно собиралась расчистить место для нового плана среди обуревавших ее мыслей.

0

28

II. Враждебные вихри

Не легкий шаловливый ветерок, вызвавший у Сантоса видение процветающих льяносов будущего, а злой, уносящий надежды смерч кружился сейчас над ним.
Марисела – уже не озорная и веселая хозяйка дома. С поникшей головой вернулась она в тот вечер из Эль Миедо, и Сантос, пожурив сначала, тщетно пытался ее ободрить.
– Ну, будет! Я больше не сержусь. Подними голову и соберись с духом. Не придавай значения этому нелепому, смешному предрассудку. Неужели можно поверить, что обрывок веревки, который ты привезла с собой, способен причинить мне какой нибудь вред? Во всем остальном ты поступила благородно и смело, и я признателен тебе. Если так ты боролась за мою мерку, то как бы ты защищала мою жизнь, окажись она в опасности!
Но Марисела продолжала сидеть молча, не поднимая глаз. То, что она узнала за время короткого пребывания в Эль Миедо, одним ударом разбило иллюзии, еще недавно целиком заполнявшие всю ее жизнь.
Сперва дикая и душевно слепая, потом завороженная открывшимся ей новым миром и этой любовью, этой страстью без имени, витавшей где то между мечтой и действительностью, она ни разу не задумалась над тем, что значит быть дочерью ведьмы.
Говоря о своей матери, что случалось очень редко, Марисела называла ее «она», и слово это не пробуждало в се сердце ни любви, ни ненависти, ни стыда. Предлагая Пахароте сопровождать ее в Эль Миедо, она впервые назвала донью Барбару матерью, и ей пришлось заставить себя произнести непривычное слово, не вызывавшее у нее никаких чувств, словно это был пустой звук.
Сейчас же это слово приобрело ясный, ужасающий смысл. Без конца оно срывалось с ее уст, и Марисела не могла сдержать отвращения. Ее неискушенная душа, едва познавшая добро и зло, с негодованием протестовала против кровного родства со злой соблазнительницей мужчин, посягавшей к тому же на человека, которого любила она сама.
Постепенно чувство ненависти сменилось жалостью к себе. Разве она не была жертвой матери? Но как бы то ни было, очарование рассеялось, равновесия уже не существовало. Мечта уступила место жестокой, неотвратимой действительности.
Сантос тоже был задумчив и однажды сказал:
– Мы должны серьезно поговорить с тобой, Марисела.
Решив, что Сантос намеревается сказать ей то, что она так давно желала услышать, Марисела поспешно перебила его, обращаясь к нему на ты, – она уже привыкла к этому:
– Какое совпадение! Я тоже хотела поговорить с тобой. Спасибо за все, что ты сделал для нас, но… папа хочет вернуться в Рощу… я хочу, чтобы ты отпустил и меня.
Сантос молча посмотрел на нее и спросил с улыбкой:
– А если я тебя не отпущу?
– Я все равно уйду! – И она расплакалась.
Он понял и, взяв ее за руки, сказал:
– Поди сюда. Скажи откровенно, что с тобой?
– Я – дочь ведьмы!
Это справедливое, но безжалостное по отношению к матери негодование вызвало у Сантоса такое же чувство горечи, какое причиняло ему безразличие Мариселы к отцу, и он машинально выпустил ее руки. Она бросилась в свою комнату и заперлась на ключ.
Напрасно он стучал в дверь, желая закончить прерванный разговор, напрасно хотел возобновить его в другие дни: пока он был дома, девушка не выходила из своего заточения.
Что бы ни сказал теперь Сантос, – даже признайся он ей в любви, – все было бы лишь запоздалым вознаграждением за несправедливость судьбы, сделавшей ее дочерью проклятой погубительницы мужчин. Враждебные вихри уносили надежду и на спокойную обеспеченную жизнь, которая еще совсем недавно казалась такой близкой.
Скот на ферме понемногу привыкал к новому житью. Правда, в коррали его приходилось загонять силой, но с каждым днем коровы становились послушнее, отзывались на клички и, перестав дичиться, не задерживали молоко в вымени.
С первыми петухами начиналась дойка коров. Хесусито, зябко поеживаясь, вставал в дверях корраля, а доильщики входили к коровам, неся в руках веревки и подойники и на ходу сочиняя куплеты:

Я б у зорьки попросила
Света хоть немножко,
Я бы ярко осветила
Милому дорожку.

И детский голосок Хесусито звенел в утреннем воздухе:
– Зорька, Зорька, Зорька!
Зорька громко мычала, теленок спешил на материнский зов, нетерпеливо просовывая голову сквозь разделявшую оба загона изгородь, мальчик распахивал ворота, пропуская теленка, и, пока тот жадно тыкался мордой в теплое, полное молока вымя, привязывал теленка к ноге коровы, а доильщик в это время поглаживал корову и приговаривал:
– Давай, Зорька, давай!
Когда вымя набухало и теленок стоял рядом с матерью, не перестававшей ласково лизать его, начиналась дойка и шла До тех пор, пока ведро не наполнялось молоком.
И снова куплет:

Вкуса чистой воды не узнать
Тому, кто из тапары пьет.
Счастья в жизни тому не видать,
Кто на чужбине невесту найдет.

А телятник Хесусито выкрикивал:
– Лилия, Лилия!
И начинали доить следующую корову.
Светало, и по мере того как поднималось солнце и воздух приходил в движение, к утренней свежести, запаху навоза и пению доильщиков примешивались другие запахи и звуки: аромат трав, увлажненных росой, душистый запах цветущих парагуатанов, резкий крик каррао в прибрежных зарослях, далекое пение петуха, трели иволги и параулаты.
Вечером стада возвращались в коррали. Над саванной протянулись последние лучи солнца, слышны голоса пастухов. Коровы идут с полным выменем, и у дверей корраля их уже ждут нетерпеливые телята. Ремихио оглядывает коров, прикидывает, сколько арроб сыра получится из удоя. Стоя в дверях загона, Хесусито смотрит в саванну и слушает пение пастухов – долгую, протяжную мелодию, музыку просторных, диких земель.
Но вот однажды Ремихио явился в господский дом. Он был мрачен и, не говоря ни слова, опустился на стул.
– С чем пришел, старик? – спросил Сантос.
Сыровар ответил, медленно выговаривая страшные слова: – Пришел сказать, что прошлой ночью ягуар загрыз моего внучка. Доильщики ушли на вечеринку, и на ферме остались только мы с Хесусито. Когда я проснулся от крика мальчонки, ягуар уже вцепился ему в горло. Я всадил нож в зверя, и когда взошло солнце, было двое мертвых: Хесусито и ягуар. Я пришел сказать, что теперь мне не для кого работать.
– Закройте ферму, Ремихио. Кроме вас, некому заниматься ею. Пусть скот дичает.

* * *

Окончился сбор пера, и Антонио сообщил результаты:
– Две арробы. Теперь можно подумать и об изгороди. При нынешних ценах на перо тысяч двадцать получите, а то и больше. Если не возражаете, я отправлю в город Кармелито. Он может закупить там и проволоку. У меня уже подсчитано, сколько потребуется. А пока поставим новые столбы вместо сгоревших. Конечно, если вы не передумали.
Идея цивилизации льяносов в голове у этого рутинера! Антонио Сандоваль, убежденный в необходимости изгороди! Да ведь именно об этом мечтал Сантос, приступая к реконструкции хозяйства. И он вернулся к своим смелым проектам, забытым из за неотложных будничных дел.
Несколько дней спустя в саванне показались двое всадников.
– Это нездешние, – произнес Пахароте, вглядываясь.
– Кто же они? – спросил Венансио.
– Сами скажут. Видите, сюда направляются, – ответил Антонио.
Незнакомцы подъехали. Один из них держал на поводу еще одну лошадь.
«Конь Кармелито!» – удивленно подумали альтамирцы; в это время на галерею вышел Сантос.
– Вы доктор Лусардо? – спросил один из всадников. – Мы привезли вам неприятное известие от генерала Перналете, начальника Гражданского управления. Неподалеку от имения Эль Тотумо, в чапаррале, найден труп – похоже, кто то из ваших работников. Правда, опознать не удалось, – труп уже разложился, да и самуро его порядком поклевали, – но люди увидели в саванне вот эту оседланную лошадь с вашим клеймом. Генерал велел отвести ее вам и сообщить о случившемся.
– Кармелито убили! – воскликнул Антонио с яростью и болью.
– А где его брат и перья, которые они везли с собой? – спросил Пахароте.
Посыльные переглянулись:
– В управлении неизвестно, что покойный ехал не один и вез ценный груз. Там думают, что он умер от удара. Но если у покойного было с собой добро, то мы сообщим об этом генералу, и он прикажет провести расследование.
– Значит, его еще не начинали? – спросил Сантос.
– Я вам говорю, там думают…
– Ну, довольно! Там всегда думают, как бы оставить преступление безнаказанным, – прервал Сантос. – Но на сей раз это не удастся.
На следующий день он отправился в Гражданское управление. Пришел час начать борьбу за справедливость в этой обширной вотчине насилия.

* * *

Узнав, что Сантос уехал, Марисела решила осуществить свое намерение: покинуть дом и вернуться в ранчо в пальмовой Роще Ла Чусмита, к прежней, единственно достойной ее жизни. Теперь она не переставала повторять:
– Лучше худое, чем латаное.
Лоренсо Баркеро подхватил мысль о переселении с решимостью безумца. Пора покончить с этим фарсом о его моральном перерождении. Его жизнь непоправимо разбита. Там, в лесном ранчо, он снова предастся пьянству. Там – трясина, которая должна поглотить его.
– Да, завтра же уйдем отсюда!
День спустя, на рассвете, воспользовавшись тем, что Антонио был в отлучке и не мог помешать их бегству, отец и дочь направились к пальмовой роще Ла Чусмита. За всю дорогу они не сказали ни слова; Лоренсо покачивался в такт шагам лошади, Марисела хмурилась. Только поравнявшись с рощей, Марисела оглянулась и, увидев, что строения Альтамиры скрылись за горизонтом, прошептала:
– Постараюсь внушить себе, что это был сон. Спешившись, Лоренсо сразу побрел к трясине, как делал
это и раньше между запоями, а Марисела, заглянув в ранчо, показавшееся ей теперь, после длительного пребывания в доме Лусардо, особенно убогим, принялась расседлывать лошадей, намереваясь оставить их здесь, пока за ними не приедут из Альтамиры. Она уже приготовилась привязать свою Рыжую, как– вдруг вспомнила, что Кармелито сравнил однажды укрощение Рыжей с ее собственным воспитанием, и тут же решила, что и Рыжая должна теперь вернуться к своей прежней жизни.
Она сняла с нее уздечку и приласкала со слезами на глазах:
– Все кончено, Рыжая! Ты – в саванну, я – опять в мою рощу.
И, отогнав лошадь, села на край колодца и дала волю слезам.
Рыжая осторожно отбежала в сторону, еще не веря в свою свободу, покаталась по песку, стряхнула его со своей светлой шерсти, коротко заржала, проскакала еще немного, остановилась и застыла, насторожив чуткие уши и вытянув шею. Наконец, убедившись, что ее в самом деле отпустили на волю, она простилась с хозяйкой коротким ржанием и исчезла в бескрайней саванне.
– Ну, хватит, – сказала себе Марисела, вытирая слезы. – Теперь – собирать хворост, как раньше. Кто рожден для печали, тому нечего думать о песнях.
Но если Рыжая легко вернулась к вольной жизни, то Мариселе было много труднее возобновить прежнее, полудикое существование.
Повседневные нужды и заботы о будущем усложняли ее 5кизнь и так настойчиво заявляли о себе, что, столкнувшись с ними, она испугалась возвращения в ранчо. Надо было не только раздобыть хворост и разжечь огонь, но и сварить обед, и восполнить недостающую утварь. Отчаяние и тоска последних дней помешали ей предусмотреть, что в ранчо надо будет готовить еду, стелить постель, ибо она уже не могла довольствоваться жалкой циновкой, да и от циновки то ничего не осталось.
Что касается Лоренсо, то он был так далек от действительности, что не мог предвидеть этих безотлагательных нужд. К тому же, если была водка, – а об этом заботился мистер Дэнджер, – его уже ничто не интересовало.
Правда, теперь, как и раньше, лесные плоды могли заменить Мариселе хлеб, а в опавшей листве можно было найти корни юки и полусгнившие бананы; но эта грубая пища казалась ей несъедобной. Она уже не была прежней дикаркой, которая, не боясь лесной глуши, с хрустом ломая сучья, лезла в самую чащу или карабкалась на деревья, оспаривая корм у обезьян.
Энергии у нее было по прежнему достаточно, но в Альтамире она научилась находить ей лучшее применение, и теперь речь шла не о том, чтобы копаться в валежнике или «мартышиичать» по деревьям, стремясь утолить голод, а обеспечить себе надежные н постоянные средства к существованию.
Сейчас она могла рассуждать спокойно и поэтому испытывала особую тревогу за будущее. Однажды ей пришло в голову спросить отца:
– Папа, имею я право потребовать от матери, чтобы она взяла на себя заботу о моем содержании? Она закапывает в землю кувшины с золотом, а нам с тобой есть нечего.
Лоренсо Баркеро с большим трудом собрался с мыслями, чтобы ответить связно:
– Права – никакого. В метрической записи она не значится твоей матерью. Она не хотела, чтобы записывали ее имя, и в бумагах упомянут один я…
Она прервала его:
– Значит, я даже не имею возможности доказать, что я – дочь ведьмы?
Отец долго смотрел на нее, потом пробормотал:
– Не имеешь.
В этом механическом повторении ее слов не чувствовалось и намека на осознание ответственности за судьбу дочери; Лоренсо как ни в чем не бывало вышел из ранчо и направился к дому мистера Дэнджера.
Раскаиваясь в жестокости своего нарочито обвиняющего вопроса, глядя, как отец удаляется нетвердой походкой, опустив руки вдоль «лишенного костей туловища», как говорили псе, кто знал Лоренсо, Марисела прошептала:
– Бедный отец!
Но, сообразив, что он пошел к мистеру Дэнджеру, бросилась за ним:
– Папа! Папа, не ходи к этому человеку, молю тебя! Ведь ты идешь к нему за вином? Подожди, я съезжу в Альтамиру, возьму вина и мигом вернусь.
Пока она седлала лошадь, на которой дон Лоренсо приехал в ранчо, он, увлекаемый непреодолимой тягой к алкоголю, уже брел к мистеру Дэнджеру, не думая, что за вино ему нечем заплатить, кроме как собственной дочерью.
Враждебные вихри развеяли последнюю надежду!

0

29

III. Ньо Перналете и другие несчастья

Когда Мухикита увидел на пороге своей лавки Сантоса Лусардо, ему захотелось нырнуть под прилавок. Поводов к этому было больше чем достаточно: во первых, за помощь Сантосу в его тяжбе с доньей Барбарой ньо Перналете лишил его секретарства в Гражданском управлении; во вторых, Мухикита сразу догадался, зачем приехал его бывший однокашник, и ясно представил опасность, нависшую над его мизерным жалованьем, которым после униженных просьб и пламенных заверений никогда больше не заниматься донкихотством снова его облагодетельствовал ньо Перналете.
Но Сантос не дал ему времени спрятаться, и Мухикита притворился, будто очень доволен этой встречей:
– Рад видеть тебя! Не балуешь ты нас своими визитами. Чем могу служить?
– Если я правильно информирован, ты догадываешься, с чем я приехал. Мне сказали, что ты – окружной судья.
– Да, друг, – ответил Мухикита после, паузы. – Знаю, что тебя привело сюда. Дело о смерти пеона?
– Пеонов, – поправил Лусардо. – Их было двое, убитых.
– Убитых? Что ты говоришь, Сантос! Пройдем в суд, там ты расскажешь мне, как все произошло.
– Разве я, а не ты должен мне рассказывать?
– Ты прав, извини! Но, может быть, ты прольешь свет на обстоятельства, подскажешь, что я должен делать.
– Мухикита, неужели ты сам этого не знаешь?
– Ах, друг! – жест Мухикиты был красноречивее слов: «Неужели ты забыл, где мы живем?»
Они подошли к суду. Мухикита сильным пинком распахнул дверь, окончательно перекосившуюся и потому не сразу открывавшуюся даже перед энергичным человеком, и они вошли в большое помещение в доме с соломенной крышей и побеленными известью стенами. Там стояли стол, шкаф, три стула и в углу – лукошко с наседкой. Спеша усадить Сантоса, Мухикита обмахнул сиденье стула, подняв клубы пыли. По всему было видно, что не часто жители округа прибегали к защите правосудия.
Сантос сел, подавленный не столько физической усталостью, сколько унынием, которое производили на него и городок, и сидевший напротив судья.
Тем не менее он взял себя в руки и, надеясь на поддержку Мухикиты, рассказал ему, куда направлялись Кармелито и его брат Рафаэль и какое количество пера везли с собой.
Выслушав Сантоса, Мухикита почесал в голове, надел шляпу и направился к выходу:
– Подожди меня здесь. Я доложу обо всем генералу. Он, должно быть, в управлении. Я мигом.
– Но при чем тут начальник Гражданского управления? – заметил Сантос – Ведь срок, установленный законом для передачи материалов предварительного следствия в суд, истек.
– А, черт возьми! – досадливо крякнул Мухикита, но тут же заспешил. – Видишь ли, генерал, в общем, не плохой человек, но он всем хочет заправлять сам. Гражданское ли, уголовное ли дело – решает он. А тут генералу взбрело в голову, что парень, как он выразился, сомлел в дороге, то есть с ним случился сердечный припадок. Кстати, – чем черт не шутит, – ты не замечал, пеон раньше никогда не жаловался на сердце?
– Какое там к черту сердце! – выругался Сантос, вскакивая с места. – Кто скоро станет сердечником, если уже не стал им со страха, так это ты!
– Не кипятись, дружище! Поставь себя на мое место. Да и генерала надо понять. Не так это все просто. Несколько Дней назад пришел циркуляр президента штата всем начальникам гражданских управлении, находящимся в его подчинении. Не циркуляр, а настоящая головомойка. За последнее время в глухих местах было совершено несколько убийств, и преступники не были пойманы, так вот в связи с этим – строгий приказ властям на местах добросовестнее относиться к своим обязанностям. Ну, наш генерал ответил, что к нему это не относится, ибо, как он считает, в подвластном ему округе преступность отсутствует. Я сам составлял ответ, и он остался так доволен им, что приказал сделать второй экземпляр и вывесить его для всеобщего обозрения, – ты уже, наверное, видел эту бумагу. Теперь о деле твоего пеона пли, вернее, твоих пеонов. Я, конечно, не мог не заподозрить убийства, но в такой момент, сразу после обнародования такого листка, сам понимаешь, как можно признать это убийством…
– Тогда ты сидишь здесь, только чтобы угождать ньо Перналете, а никак не осуществлять правосудие, – отрезал Сантос.
Мухикита пожал плечами:
– Я здесь для того, чтобы заработать на хлеб моим детям. Одной лавкой не проживешь. – И повторил, уходя: – Подожди немного. Еще не все потеряно. Я попытаюсь сдвинуть с места этого быка.
Через несколько минут он вернулся очень расстроенный.
– Ну, что я говорил? Я, брат, знаю его как свои пять пальцев. Ему не понравилось, что ты обратился ко мне, а не к нему. Так что пойди ка ты туда да сделай вид, будто целиком полагаешься на него. Иначе ничего не добьешься.
Не успел Лусардо возразить, как в судебное помещение вошел сам начальник округа.
Действительно, ему не понравилось, что Сантос, обойдя его, прибегнул к помощи судьи и, что еще хуже, привез данные, сводившие на нет ловко придуманное им заключение о естественной смерти пеона. Такие вещи ньо Перналете не прощал даже тем, кто понимает власть не иначе как варварский деспотизм, о тех же, кто осмеливался противопоставить его самоуправству закон, и говорить не приходится.
Он вошел в комнату в шляпе, руки его были заняты: в левой – потухшая сигара, в правой – коробок спичек. Кроме того, под мышкой левой руки он держал саблю в кожаных ножнах, которую без всякой надобности повсюду таскал с собой.
Не удостоив Лусардо приветствием, он подошел к столу, положил на него свою увесистую регалию, чиркнул спичкой и, закуривая, произнес:
– Сколько раз я вам говорил, Мухикита, что не люблю, когда суют нос в мои дела. Делом этого сеньора занимаюсь я, я оно для меня ясно.
– Позвольте заметить, сейчас это дело должно находиться в юрисдикции судебных властей, – заявил Сантос Лусардо, поступая как раз вопреки совету Мухикиты, ибо произнести и присутствии ньо Перналете слово «юрисдикция» означало объявить ему воину.
– Однако, Сантос, – вмешался судья, заикаясь от страха, – ты знаешь, что…
Но ньо Перналете не нуждался в поддержке.
– Да! Помнится, я уже слышал здесь подобные фразы, – возразил он с издевкой, между двумя затяжками. – Мне давно известно: там, где орудуют судья и адвокат, если им дать волю, ясное становится темным, и то, что можно было бы решить в один день, тянется больше года. Поэтому, когда к нам являются с тяжбой, я спрашиваю у соседей на улице, кто прав, затем прихожу сюда и говорю этому сеньору: «Бакалавр Мухика, прав такой то. Немедленно выносите решение в его пользу».
При последних словах он изо всей силы стукнул по столу своей диктаторской регалией, которой перед этим несколько раз махнул в воздухе.
Почти теряя самообладание, Сантос возразил:
– Я приехал сюда не спорить, а только просить справедливости, но мне любопытно знать, как вы понимаете справедливость, если так к ней относитесь?
– Для меня справедливость – это мое ударение, – рассмеялся ньо Перналете; в глубине души он был весельчак и любил побалагурить. – Непонятно? Сейчас объясню. Один начальник слыл невеждой. Он, видите ли, говорил неграмотно. К примеру, надо «документ», а он – «документ». И не только говорил. Когда ему на подпись давали бумагу с таким словом, он перво наперво приказывал секретарю: «Поставь мое ударение!» И секретарь ставил. Вот так.
Мухикита с готовностью рассмеялся, а Сантос сказал с Раздражением:
– . Ну, если здесь принята такая грамматика, то я зря потерял время, надеясь найти здесь справедливость. Ньо Перналете ощетинился.
– Вам ее еще покажут, – произнес он тоном, в котором явно звучала угроза.
Ньо Перналете, деспот по природе, но в то же время большой хитрец, не любил, когда с ним спорили, однако, если находил доводы противника убедительными и изменение своей прежней точки зрения целесообразным, тут же искал способ принять эти возражения, правда, не иначе как делая вид, будто сам давно так думает, и выражая чужие мысли в своей, оригинальной форме. Поскольку он столкнулся с Лусардо и циркуляр президента штата был еще свеж в его памяти, он счел за благо отказаться от заключения о естественной смерти пеона.
– Незачем было таскаться в такую даль, чтобы сказать, что пеон выехал не один, – заявил он своим обычным бесцеремонным тоном. – Мы и сами уже начали розыски второго.
Поняв, что генерал задумал свалить вину на Рафаэля, Сантос поспешно возразил:
– Спутник Кармелито – его брат. Я не сомневаюсь в честности обоих и утверждаю, что второй пеон тоже был убит.
– Вы можете утверждать что угодно. Нас интересует истина, – отрубил ньо Перналете, чувствуя, что снова попал впросак, и, бросив растерявшемуся судье: «Вам уже сказано, бакалавр Мухика, не тревожьте осиное гнездо!» – вышел, сопровождаемый молчанием, означавшим возмущение Сантоса и страх Мухикиты.
В наступившей тишине слышно было, как цыплята стучат клювами в скорлупу яиц, спеша явиться в этот полный прелестей мир.
Выглянув на улицу и убедившись, что ньо Перналете ушел, Мухикита заговорил:
– Ты утверждаешь, что пеоны везли две арробы перьев? Это… около двадцати тысяч песо, не так ли? Тогда не все потеряно, Сантос. Присвоивший перья постарается поскорее сбыть их за любую цену. Тут все и откроется.
Но Сантос не слушал, думая о своем. Наконец он встал со стула и, собираясь уходить, сказал:
– Если бы мать не увезла меня в Каракас, а оставила здесь обучаться грамматике ньо Перналете, я был бы сейчас не адвокатом, а по меньшей мере полковником, под стать этому варвару, и он не посмел бы так разговаривать со мной.
– Послушай, что я скажу тебе, друг, – начал Мухикита вкрадчиво. – Генерал не такой уж…
Но осекся под устремленным на него взглядом и закончил подавленно:
– Ладно! Пойдем выпьем по рюмочке. Прошлый раз у меня не нашлось времени даже пригласить тебя.
Это было откровенное признание в собственном ничтожестве, и Сантос, холодно взглянув на Мухикиту, проговорил:
– Правда, ньо Перналете не существовало бы, не будь таких…
Он хотел сказать: «Мухикит», но подумал, что и этот несчастный – всего навсего жертва варварства, и ему стало жалко человека, не сознающего леей глубины своего падения.
– Нет, Мухикита, я еще не дошел до того, чтобы начать пить.
Бывший однокашник уставился па пего непонимающим взглядом – так смотрел он на Сантоса, когда тот растолковывал ему римское право; затем виновато ухмыльнулся:
– Ах, Сантос Лусардо! Ты ни в чем не переменился! Мне так хочется поговорить с тобой по душам, вспомнить былые времена, друг! Ты ведь еще по уезжаешь, надеюсь? Подожди, останься, ну хоть до завтра. Сейчас отдохни, а позднее я приду за тобой на постоялый двор. Провожать тебя я не могу, мне нужно закончить срочное дело.
Когда Сантос скрылся за углом, Мухикита запер суд и отправился в Гражданское управление разведать, каково настроение ньо Перналете.
Генерал был один; в сильном возбуждении шагал он из одного угла конторы в другой и рассуждал сам с собой:
«Недаром этот докторишка не понравился мне еще в первый раз. Экий сутяга! В тюрьму таких!»
– Мухикита! – буркнул он, увидев вошедшего. – Принесите ка мне документы предварительного следствия по делу об… этой чертовщине с умершим в Эль Тотумо.
Мухикита ушел и вскоре вернулся со связкой бумаг. Ньо Перналете псе еще расхаживал.
– Прочтите, я посмотрю, как там у нас получилось. Преамбулу пропустите, начинайте с описания трупа.
Мухикита прочел:
– «На трупе были заметны симптомы далеко зашедшего разложения…»
– Симптомы? – перебил ньо Перналете. – Какие там симптомы, когда он сгнил дочиста! Вечно вы умничаете, только запутываете все. Ну, хорошо. Дальше!
– «Ни ран, ни каких либо других повреждений не оказалось возможным обнаружить».
– Вот я и говорю! – Ньо Перналете снял и снова надел шляпу и зашагал быстрее, тяжело засопев. – Не оказалось возможным обнаружить! А вы для чего, если не для того, чтобы обнаруживать? Вот теперь и расхлебывайте это ваше «не оказалось возможным».
– Генерал, – пролепетал Мухикита. – Вспомните, ведь вы сами велели мне…
– Нечего сваливать на меня. Что значит велели, если вы исполняете служебные обязанности? Вам за что платят жалованье? Или вы думаете, я буду делать за вас вашу работу? А потом притащится вот такой докторишка и будет говорить мне об юрисдикции? Вы что, не читали бумагу, которую на этих днях я направил президенту штата? Нормы моего поведения, как человека, находящегося на служебном посту, изложены там ясно. В документах я не привык затуманивать мозги красивыми словами, а пишу все, как есть на самом деле. Теперь, после получения моей бумаги, президент подумает, что мы хотели замять это дело об умершем в Эль Тотумо, раз не выяснили точно, умер человек сам по себе или был убит с целью грабежа. А ну, дайте мне это предварительное следствие.
Он выхватил пачку бумаг из рук судьи и принялся читать, судорожно глотая воздух. По виду ньо Перналете Мухикита заключил, что тот «наводит мост для отступления», и решился заметить:
– Обратите внимание, генерал, здесь не сказано, что смерть была естественной.
Когда ньо Перналете отказывался от своего прежнего мнения, он уподоблялся коню, который, сбросив всадника, не успокаивается, а начинает топтать его копытами. Услыхав напоминание о своем прежнем заключении, он обрушился на Мухикиту:
– Разве я мог сказать такое? Может быть, вы возьметесь доказать, что человек не был убит? А? Может быть, у судьи с образованием, который обязан заносить в предварительное следствие только факты, есть такая необходимость? Или вас уже черт дернул высказать свое соображение относительно причин смерти?
– Отнюдь, генерал!
– Так в чем же дело? На кой дьявол тогда эта путаница? Если вы хорошо исполнили свои обязанности, так сидите себе спокойно. А этому вашему другу, докторишке, я уже сказал, чтобы он не волновался, справедливость будет соблюдена. Пойдите к нему, вам, должно быть, известно, где он остановился, – и повторите от своего имени: справедливость будет соблюдена.
потому что этим делом занимается генерал. Тогда он уедет домой и перестанет путаться у нас под ногами.
– Если желаете, генерал, я могу спросить еще, на кого падают его подозрения, – предложил Мухикита.
– Нет уж, любезный, делайте то, что я приказываю, и ничего больше.
– Я спросил бы от своего имени.
– И до каких пор вы будете таким тупицей, Мухикита? Как вы не сообразите, что если мы начнем копаться в этой куче, то докопаемся до кой чего, что исходит от доньи Барбары?
– Я имел в виду циркуляр президента, – пробормотал Мухикита.
– А я что? Нет, определенно вас будут хоронить в белом гробу, как невинного младенца. Да знаете ли вы, что любой циркуляр обходит стороной Эль Миедо? Президент штата – друг приятель доньи Барбары. Он у нее в неоплатном долгу: она своими травами спасла от смерти его ребенка. Ну, да тут замешано и еще кое что, посерьезнее трав! Идите и делайте, что я вам приказываю. Изложите вашему приятелю суть дела, и пусть он убирается домой, а мы тут потихоньку все уладим.
Мухикита вышел из управления в полной уверенности, что бой, выдержанный с генералом за то, чтобы не отступиться от бога и не поссориться с дьяволом, наверняка зачтется ему после смерти и его действительно должны будут похоронить в белом гробу.
– – Бедный Сантос! Из двадцати тысяч песо ему, кажется, не видать ни одного реала. И я должен сказать ему, чтобы он ехал спокойно!
Когда Мухикита подошел к постоялому двору, Сантос уже садился на лошадь.
– Такая поспешность, дружище? Отложи отъезд на завтра, мне нужно многое рассказать тебе.
– Скажешь в следующий раз, – ответил Сантос, уже сидя в седле, – когда я смогу прийти к тебе с саблей в руке и, поло Жив се на твой стол, крикнуть: бакалавр Мухика, прав такой то, решайте в его пользу!
Мухикита, словно впервые слыша эту фразу, удивился:
– Что ты хочешь этим сказать, Сантос Лусардо?
– Что произвол толкает меня па насилие, и я встаю на этот путь. До свидания, Мухикита. Возможно, мы скоро встретимся.
Пришпоренная лошадь рванулась, и Сантос скрылся в облаке пыли.

0

30

IV. Противоположные направления

Один из посыльных, везших Сантосу Лусардо известие о происшествии в Эль Тотумо, перед отъездом получил от ньо Перналете личную инструкцию:
– По пути под каким нибудь предлогом заверните в Эль Миедо и, между прочим, расскажите о случившемся донье Барбаре. Неплохо, если она тоже будет в курсе дела. Но только eй одной. Понимаете?
Узнав новость, донья Барбара обрадовалась по поводу понесенных Сантосом Лусардо потерь.
Несколько часов спустя ей сообщили, что Марисела с отцом вернулись в ранчо. Ей вспомнились пророческие слова Компаньона, но она тут же истолковала их в другом, более приятном для себя смысле: Марисела, ее соперница, снова поселилась в лесном ранчо – это и было «возвращением к своему началу». Оба известия укрепили ее в убеждении, что ее счастливая звезда еще не закатилась, и она сказала себе:
– Бог на моей стороне, иначе и быть не могло.
Она уже собралась составить план действий в связи с изменившейся обстановкой, как явился Бальбино Пайба:
– Слышали новость?
Молнией мелькнула в голове доньи Барбары догадка.
– В тотумском чапаррале убит Кармелито Лопес?
Бальбино искренне удивился, однако постарался придать своему голосу льстивое выражение:
– Черт побери! Никак не принесешь вам новость свежей. Как вы узнали?
– Мне сообщили об этом еще вчера вечером, – ответила она с загадочным видом, намекая на помощь Компаньона.
– Да, но вам не точно сообщили, – возразил Бальбино после короткой паузы. – Судя по всему, Кармелито не был убит, а умер естественной смертью.
– Гм! Разве удар ножом в спину или выстрел из засады в таком месте, как тотумский чапарраль, – не естественная смерть для христианина?
Бальбино так растерялся при этих словах, сказанных с многозначительной улыбкой, что, ухватившись за единственный, как ему казалось, способ выйти из затруднения, прикинулся, будто понял ее слова как признание в убийстве лусардовского пеона, и брякнул:
_ Что и говорить! Вам помогают силы, с которыми человеку трудно сладить.
Услышав намек на свои колдовские способности, донья Барбара резко и угрожающе сдвинула брови; но Бальбино, раз начав, уже не мог остановиться:
– Доктор Лусардо пыжится, все хочет покончить, как он говорит, с разбоем в саванне, а тут в тотумском чапаррале умирает Кармелито, и ветер уносит драгоценные перья, которые должны были дать деньги па альтамирскую изгородь.
– Вот именно, – подтвердила донья Барбара, снова принимаясь подтрунивать над ним. – В тотумских саваннах всегда ветрено.
– А перышки, они ведь легонькие, – добавил в тон ей Пайба.
– Что правда, то правда.
Некоторое время она с улыбкой смотрела па него и вдруг разразилась хохотом. Бальбино начал теребить усы, и этот жест выдал его. Донья Барбара захохотала еще громче, и он окончательно упустил стремена.
– Над чем вы смеетесь? – спросил он, явно уязвленный.
– Над твоей ловкостью. Приносишь мне старые новости, чтобы отвлечь внимание от своих собственных проделок. Лучше расскажи, чем ты занимался все эти дни, пока глаз сюда не казал.
Сказав это, она замолчала, наблюдая, как у Бальбино меняются цвет и выражение лица. Но едва он приготовился дать объяснение, – придуманное на случай, если придется оправдывать свою отлучку, – она перебила его:
– Мне уже рассказали про твои шашни с девчонкой из Пасо Реаль. Я знаю, что ты задавал там вечеринки с хоропо, которое плясали от зари до зари. Вот о чем тебе надо бы рассказать, плут ты этакий, а не приходить ко мне с новостями, которые меня не интересуют.
У Бальбино отлегло от сердца; но, оправившись от растерянности, он словно стал еще тупее и решил, что любовницу действительно волнуют лишь его амуры на стороне.
– Это клевета, наветы Мелькиадеса. Я уже заметил, что он шпионит за мной. Да, я провел два дня в Пасо Реаль, но я не устраивал вечеринок и ни в кого не влюблялся. К тебе в последние дни не подступиться, вот я и решил не торчать тут попусту
Он остановился, чтобы посмотреть, какой эффект произвело на нее это «ты», допускаемое лишь в минуты любовной близости, и, не заметив на ее лице недовольства, расхрабрился еще больше.
– Откровенно говоря, я уже подумывал уехать отсюда не очень то завидную роль ты отвела мне с появлением здесь доктора Лусардо.
Тщательно скрывая свой замысел, донья Барбара продолжала искусно разыгрывать ревнивую любовницу:
– Отговорки! Ты хорошо знаешь, каковы мои намерения в отношении доктора Лусардо. Но имей в виду, вам с девчонкой не удастся посмеяться надо мной. Я уже велела передать ей, чтобы она перестала умасливать тебя, не то дождется от меня тумаков.
– Уверяю тебя, это клевета! – продолжал оправдываться Бальбино.
– Клевета или не клевета, а я сказала: смеяться над собой я не позволю никому. Так что поостерегись ездить в Пасо Реаль!
Она повернулась к нему спиной и вышла, говоря себе: «Он и не видит ямы, в которую ему предстоит свалиться».
В самом деле, оставшись один, Бальбино пустился в такие размышления:
«Прекрасно! Все идет как нельзя лучше. Одним камнем я убил двух птичек. Во первых, вечеринки в Пасо Реаль позволили мне, не вызывая подозрений, побывать в Эль Тотумо. а во вторых, вернуть эту заблудшую к своей кормушке. Снова я стану петь петухом на дворе Эль Миедо. Но теперь я знаю, чем ее можно пронять, теперь ей не удастся заставить меня просить. А ловко я обделал дело! От Рафаэлито не осталось и следа: что не успел проглотить кайман, доели хищные карибе Ченченаля, – и теперь только на него может пасть подозрение в убийстве брата и краже перьев. А пока суд да дело, перышки полежат себе под землей, я выжду время, а там без хлопот сбуду их. А тут, глядишь, и в Эль Миедо отношения наладятся».
В соседней комнате донья Барбара говорила себе:
«Бог должен был помочь мне. Едва я задумалась, кто убийца, как является этот дурень и выдает себя с головок. Теперь десять потов сгоню с него, а узнаю, где он прячет перья. Мне бы только заручиться уликами, тут же свяжу его и передам доктору Лусардо, – пусть делает с ним что хочет».
Она была готова на все: и отступиться от привычной деятельности, и изменить образ жизни. Сейчас ею руководил но преходящий каприз, а страсть – поздняя, осенняя и неистовая, как все другие ее страсти. И это не было только любовной тоской – это была жажда обновления, любопытство перед новыми формами жизни, стремление сильной натуры проявить скрытые, недооцененные возможности.
– Я буду другой, – твердила она. – Я устала от себя самой, я хочу быть другой, хочу узнать иную жизнь. Не так уж я стара и могу все начать заново.
В таком настроении два дня спустя под вечер, недалеко от дома, она увидела Сантоса Лусардо, возвращавшегося из Гражданского управления.
– Подожди меня здесь, – сказала она Бальбино, которого теперь не отпускала от себя ни на шаг, и, взяв напрямик через ноле, отделявшее ее от дороги, поехала навстречу Лусардо.
Поздоровавшись легким наклоном головы, без улыбки и излишней приветливости, она спросила в упор:
– Правда, что убили двух ваших пеонов, которые везли перья в Сан Фернандо?
Смерив ее презрительным взглядом, Сантос ответил:
– Абсолютно точно. Ваш вопрос свидетельствует о вашей прозорливости.
Она не обратила внимания на его язвительный тон и задала второй вопрос:
– И что же вы предприняли?
Глядя ей прямо в глаза и отчеканивая слова, он произнес:
– Потерял зря время, рассчитывая добиться справедливости. Так что можете быть спокойны: закон вас не тронет.
– Меня? – воскликнула донья Барбара, заливаясь краской, словно ее ударили по лицу. – Вы хотите сказать, что…
– Я хочу сказать, что теперь у нас с вамп будет другой разговор.
И, дав шпоры коню, он ускакал, оставив ее одну посреди безлюдной саванны.

0

31

V. Час человека

Несколько минут спустя Лусардо с револьвером в руке ворвался в маканильяльскнй домик.
Дом стоял на том самом месте, куда его велела передвинуть донья Барбара, хотя, по справедливости, ему полагалось находиться гораздо дальше, ибо решение судьи, определившего границу между двумя имениями, было пристрастным.
Двое из грозной троицы братьев Мондрагонов, оставшиеся в живых, были дома и, покачиваясь в гамаках, спокойно беседовали, когда Сантос напал на них, не дав им времени схватиться за оружие. Они обменялись понимающими взглядами, и тот, кого называли Ягуаром, произнес с предательской покорностью:
– Хорошо, доктор Лусардо. Мы сдаемся. А дальше?
– Поджечь дом! – Сантос бросил к йогам братьев коробок спичек. – Живо!
Тон Сантоса был властным, и Мондрагоны не преминули заметить про себя, что перед ними стоит истинный Лусардо – один из тех, кто никогда не прибегал к оружию ради пустых угроз.
– Черт возьми, доктор! – воскликнул Пума. – Ведь дом то не наш, и если мы подпалим его, донья Барбара шкуру с нас сдерет.
– Это моя забота, – ответил Сантос – Приступайте к делу без разговоров!
Тут Ягуар скользнул в сторону, где лежала винтовка, и уже готов был схватить ее, как меткая пуля Лусардо попала ему в ляжку, и он с проклятием свалился на землю.
Второй брат в ярости бросился к Лусардо, но остановился под наведенным револьвером. Понимая, что Лусардо готов на все, он обернулся к раненому и произнес, бледный от бессильного гнева:
– Ничего, брат. Придет время – расквитаемся за все. Поднимись с земли и помоги мне поджечь дом. У каждого человека бывает свой час в жизни, и доктор Лусардо справляет сейчас свой. Но придет и наш. Вот тебе половина спичек, начинай с этой стороны. Я зайду с той, и сделаем, что нам велят. Мы этого заслуживаем, раз позволили застать себя врасплох.
Едва огонь коснулся свисавшей с кровли соломы, как ветер превратил его в бушующее пламя, мгновенно охватившее все строение, в котором только и было что крыша да четыре столба.
– Ну вот, – снова сказал Пума, – дом горит, как вы того хотели. Что еще вам нужно?
– Теперь взвалите брата на спину и шагайте впереди меня. Остальное узнаете в Альтамире.
Мондрагоны снова переглянулись, и так как ни одному из них не показалось, что другой согласен рискнуть жизнью и готов на отчаянное сопротивление, – мало того, что Сантос был верхом и вооружен, его лицо выражало крайнюю решимость, – то раненый сказал с презрительным бахвальством:
– Не нужно нести меня, брат. Я пойду сам – так больше крови выйдет.
Уроженцы баринесских льяносов, где они совершили множество тяжких преступлений, оставшихся безнаказанными благодаря бегству в Арауку и покровительству доньи Барбары, Мондрагоны должны были теперь ответить за них, так как Сантос намеревался выдать братьев властям того района, где эти преступления были совершены. Об этом он заявил им, как только они прибыли в Альтамиру.
– Вам лучше знать, – ответил на это Пума. – Я говорю: теперь ваш час.
Не обращая внимания на высокомерный тон, каким были сказаны эти слова, Сантос велел Антонио оказать необходимую помощь раненому, но тот ответил еще более заносчиво, чем брат:
– Не беспокойтесь, доктор. Кровь, которую я потерял, была лишней. Сейчас я как раз в своем весе.
– Тем лучше, – вмешался Пахароте. – Быстрее побежит по дороге.
И, не желая уступить в бахвальстве Мондрагонам, попросил Лусардо:
– Доверьте это порученьице мне, доктор. Отвечаю вам за этих молодчиков. Мне нужна только веревка, чтобы связать их. Остальное беру на себя, хоть этот парень, черт возьми, нарочно скинул вес, чтобы удирать было легче. Наверное, вы собираетесь отправить их с сопроводительной бумагой? Если так – пишите! Я хоть сейчас готов погонять их впереди себя. Не стоит откладывать это дело до завтра, хотя вряд ли другие бабьи прихвостни придут сегодня ночью их выручать. А если все таки придут, то я хотел бы разорваться пополам, чтобы одной половиной сопровождать этих хвастунов, а другой встретить пришельцев. Но тут и без меня справятся. Вы уже доказали, что одного альтамирца с лихвой хватит, чтобы заставить слушаться двух миедовцев, а наши все, если надо, сумеют постоять за себя.

* * *

Прошло уже несколько часов, как Сантос вернулся домой, но только сейчас он заметил отсутствие Мариселы и ее отца.
– Они уехали вскоре после вашего отъезда, – пояснил Антонио. – Это все Марисела. Я уже был у них, но напрасно. Она отказалась вернуться.
– Лучше она и не могла придумать, – сказал Сантос – Теперь у нас начнется другая жизнь.
И тут же приказал: на следующий день возвести изгородь вокруг Коросалито, с установкой которой медлил янки.
– Вопреки тому документу, что он вам предъявлял? – спросил Антонио после короткой паузы.
– Не считаясь ни с чем и вопреки всему, что может нам препятствовать. На насилие – насилием! Таков закон этой земли.
Антонио снова задумался. Затем произнес:
– Мне нечего сказать вам, доктор. Вы знаете – по любой дороге я пойду за вами.
Но все же, уходя, он подумал: «Не нравится мне его настроение. Дай бог, чтобы оно прошло, как летний дождь».
В этот вечер вокруг стола вертелись, виляя хвостами, собаки, и ужин подавала Сантосу женщина, от которой пахло кухонной грязью. Он едва прикоснулся к стряпне Касильды и, не в силах оставаться в доме, где все вещи, еще недавно блиставшие чистотой, теперь были облеплены мухами и покрыты пылью, особенно заметной при свете лампы, вышел в галерею.
Помрачневшая саванна тихо лежала под покровом ночной мглы. Ни куатро, ни куплета, ни рассказов. Примолкшие пеоны вспоминали убитого в тотумском чапаррале товарища – доброго, задумчивого и замкнутого человека. И как это он оплошал! Вот уж на кого можно было положиться. Никогда, даже рискуя собственной жизнью, он не отказывал в помощи. Это был хороший, настоящий человек и в честном бою мог бы постоять за себя. А выходит, и после смерти за него еще не отомстили.
Думали они и о хозяине. Какие деньжищи он потерял! А ведь от этих денег зависело дело, с которым было связано столько надежд. И каким печальным и суровым – совсем другим человеком – вернулся он из округа.
Издали доносится резкий крик выпи, отсчитывающей часы, и Венансио прерывает всеобщее молчание:
– Пахароте и Мария Ньевес со своей упряжкой теперь уже далеко.
– На этой земле иначе нельзя, – говорит другой, оправдывая хозяина, вставшего на путь насилия. – Какова болезнь, таково и лечение. В льяносах человек должен уметь все, что умеют другие. И надо отказаться от разных там изгородей и прочих заграничных штучек, а гнать в свой загон любую скотину, начиная с сосунков, если она без клейма и пасется в твоих владениях.
– А то и в чужие наведываться, – добавляет третий, – и угонять любую живность, – коней ли, коров, – какая на глаза попадется. С его то добром ведь так поступают, а отнять у вора не грех.
– Нет, я с этим не согласен, – вступает в разговор Антонио Сандоваль. – Доктор правильно говорит: огородись и расти свое на своей земле.
При этих словах Сантоса охватывает чувство, сходное с тем, какое вызвали в нем печальные отблески лампы на покинутых Мариселой вещах. Убеждения Антонио созданы тем Сантосом, который уже не существовал, – человеком, приехавшим из города с мыслью цивилизовать льяносы. Тот, прежний Сантос, уважал законные средства, – пусть даже они только расчищали путь таким действиям, как действия доньи Барбары, обворовывавшей его; тот был противником мести, чьим зовам так сопротивлялась его бдительная совесть, исполненная священного страха перед духовной катастрофой, к которой могла привести его природная порывистость. Да, он был противником мести, несмотря на риск самому стать жертвой насилия, царившего на этой земле.
Теперь Сантос Лусардо, слушавший с галереи разговор пеонов, думал и чувствовал, как тот, кто сказал: «В льяносах человек должен уметь все, что умеют другие».
Он уже показал, что способен на это: дома в Маканильяле не было, а Мондрагоны шли на суд за своп преступления. Теперь очередь мистера Дэнджера. Принимая во внимание, что пока это был час человека, а не принципов, и что пустыня предоставляла безграничные возможности самоуправству и насилию, человек мог заставить всех окружающих подчиниться своей воле. Одна схватка следует за другой, его власть день ото дня крепнет, и вот уже обширный край – в его руках, а когда он полностью покорится, новый хозяин займется цивилизацией.
Это было начало могущества просвещенного касика, правильно используемый час человека.

0

32

VI. Источник доброты

В течение трех дней Сантоса не было в имении, и все эти дни Марисела питала тайную надежду, что, вернувшись в Альтамиру и не застав ее там, он сразу же приедет за ней. Упорная в своем мрачном отчаянии, толкнувшем ее сбежать в лесное ранчо, она не желала признаться себе, что лелеяла такую надежду, но и не стремилась надолго обосноваться в своем прежнем доме. Она ограничивалась лишь самыми необходимыми хозяйственными хлопотами, словно поселилась временно, и все свободные часы просиживала на закраине колодца или бродила по пальмовой роще, неотрывно глядя в ту сторону, где могли показаться люди из Альтамиры.
Временами ее черная меланхолия рассеивалась, и она заливалась смехом, представляя себе, как рассердится Сантос, узнав, что она убежала; он, наверное, подумает, что она хотела подшутить над ним в отместку за тот суровый выговор, которым он заплатил за рожденное любовью стремление освободить его от злых чар доньи Барбары. Но стоило ей вспомнить отвратительную сцену встречи с матерью, как она снова становилась угрюмой и печальной.
Наконец она узнала, что Сантос вернулся домой. Прошло еще два дня, и огонек надежды, вспыхивавший по временам в ее сердце, погас совсем.
– Я знала, что он не придет сюда и не станет больше заниматься мною, – сказала она себе. – Теперь ясно, что все это действительно был сон.
Мистер Дэнджер, напротив, очень часто наведывался в ранчо. Не столь развязный, как прежде, сдерживаемый достоинством, с каким Марисела вела себя в его присутствии, он не осмеливался грубо приставать к ней, но с каждым разом все плотнее сжимал кольцо вокруг своей жертвы, снова ставшей доступной его когтям и еще более желанной; в его обычных глуповатых шутках все чаще сквозила бесцеремонность покупателя, уплатившего вперед за товар.
Минутами Марисела, охваченная отчаянием, испытывала болезненное удовольствие от мысли, что ей суждено попасть в руки этого человека; но тут же такая перспектива вызывала у нее ужас, и она начинала лихорадочно искать выход из создавшегося положения.
Однажды она заметила Хуана Примито; он не осмеливался приблизиться к ранчо из страха, что Марисела не простила ему затею с меркой. Она окликнула дурачка и дала ему поручение:
– Поди и скажи… ты знаешь кому, – сеньоре, как ты ее называешь. Скажи, что мы снова в Роще, но я хочу уехать отсюда. Пусть пришлет мне денег. Да не мелочи, я не милостыню прошу, а столько, чтобы нам с папой хватило на отъезд в Сан Фернандо. Как ты ей скажешь? Повтори. Если будет что нибудь не так, лучше не появляйся здесь.
Хуан Примито отправился, повторяя наказ, чтобы не забыть ни слова и в точности передать его адресату. В первый момент донья Барбара хотела промолчать или ответить на это требование какой нибудь грубостью, но, поразмыслив, поняла, что отъезд Мариселы в Сан Фернандо совпадает с ее собственными интересами, и, взяв в шкафу горсть золотых монет из денег, только что полученных в уплату за партию проданного скота, протянула их Хуану Примито:
– На, отнеси ей. Здесь не меньше трехсот песо. Пусть убирается вместе со своим отцом и сделает все, чтобы я больше не слышала о ней.
Задыхаясь от быстрого бега – на обратном пути он ни разу не остановился, – и от радости за успех, с которым было выполнено поручение, Хуан Примито вынул платок с завернутыми в него монетами и заговорил возбужденно:
– Нинья Марисела! Гляди скорей – золото! Триста песо прислала тебе сеньора. Проверь, точен ли счет.
– Положи там на стол, – проговорила Марисела.
Она чувствовала себя униженной: вот к какому средству пришлось ей прибегнуть, чтобы освободиться от мистера Дэнджера и отказаться от посылок с едой, которые присылал ей Антонио.
– Ты брезгуешь платком, нинья Марисела? Постой, сейчас деньги будут чистенькими. – И Хуан Примито бросился к роднику, чтобы вымыть монеты.
– Не мой, мне все равно противно дотрагиваться до них. Платок тут ни при чем.
– Ты зря сердишься, нинья Марисела, – возразил дурачок. – Золото есть золото. Какая разница, чье оно, лишь бы блестело. Триста песо! Да на такие деньжищи можно торговлю открыть. На той стороне Арауки, у Брамадорской переправы, продается лавка. Хочешь, я мигом слетаю туда, спрошу цену, – мол, нинья Марисела хочет купить? Это выгодное дело! Всяк, кто едет на ту сторону, заходит в лавку и уж без стопочки – это самое малое – не выходит. Купишь лавку – стану у тебя помощником, и жалованья мне не надо. Ну, дай пойду спрошу!
– Нет, нет. Мне еще надо подумать. Иди отсюда. У меня сегодня нет настроения разговаривать с тобой. Возьми себе одну монету.
– Это я то – возьми? Да куда мне такие деньги, нинья Марисела! Святая дева Мария! Нет уж, я лучше пойду. Да, я и забыл. Сеньора велела сказать тебе, что… Нет. Ничего. Только послушай меня, покупай лавку! Тогда тебе – все нипочем.
Хуан Примите ушел, положив деньги на стол, а Марисела задумалась над его предложением.
«Владелица лавки! Но о чем еще могу я мечтать? Только и остается – встать за прилавок и зарабатывать себе на жизнь! Торговка! Ну что ж, пройдет время, выйду замуж или просто сойдусь с каким нибудь пеоном… И вот однажды в лавку по пути зайдет Сантос Лусардо и спросит… не водки, нет, он не пьет. Ну, мелочь какую нибудь. И я ему подам, а он даже не заметит, что за стойкой – Марисела, та самая Марисела…»
Спустя несколько часов явился мистер Дэнджер. Он пошутил по поводу монет, все еще лежавших на столе, а потом, уже собираясь уходить, вынул из кармана бумагу с каким то текстом и, показывая ее дону Лоренсо, сказал:
– Подпишись вот тут, приятель. Это договорчик, мы с тобой вчера заключили, помнишь?
Лоренсо с трудом поднял голову и уставился на мистера Дэнджера пьяными глазами, силясь попять, что тот говорит; но мистер Дэнджер вложил ему в пальцы ручку и, двигая его дрожащей рукой, заставил вывести под текстом подпись.
– Аll right, – воскликнул янки, пряча ручку в нагрудный карман, и тут же громко прочел подписанный текст: – «Настоящим подтверждаю, что я продал сеньору Гильермо Дэнджеру свою дочь Мариселу за пять бутылок бренди».
Это была одна из обычных шуток мистера Дэнджера; но Марисела приняла ее всерьез и бросилась вырывать у него «документ», в то время как дон Лоренсо впал в оцепенение, бессмысленно улыбаясь и пуская слюну.
Дэнджер со смехом выпустил из рук бумагу, – Марисела тут же изорвала ее в клочья; но этот смех словно подхлестнул девушку.
– Вон отсюда, наглец! – крикнула она хрипло.
Глаза ее метали молнии, лицо горело. Янки, расставив ноги и уперев руки в бока, продолжал громко хохотать, и Марисела набросилась на него, выталкивая вон.
Но у нее было слишком мало силы, чтобы сдвинуть с места эту словно вросшую в землю громаду; гнев, охвативший Мариселу, сделал ее еще красивее. Она колотила по его атлетической груди, пока не онемели кулаки, а он по прежнему стоял на месте и хохотал. Тогда, уже почти плача, она вырвала из его нагрудного кармана автоматическую ручку, готовясь вонзить ему в шею. Все еще смеясь, он успел схватить Мариселу за руки выше локтей и, поворачиваясь на каблуках, закружил ее в воздухе. Затем положил, обессилевшую от головокружения и сотрясающуюся от рыданий, на пол и встал над ней, подбоченясь. Дэнджер уже перестал смеяться и только тяжело сопел, разглядывая Мариселу жадными глазами.
Между тем, разбуженный хохотом мистера Дэнджера и криками дочери, дон Лоренсо с трудом поднялся в гамаке и, схватив старый, без рукоятки, мачете, с безумным лицом пошел на мистера Дэнджера.
Марисела в ужасе вскрикнула. Мистер Дэнджер круто обернулся и одним ударом кулака сбил с ног пьяного. Тот всем своим костлявым телом рухнул на пол, застонав от боли и бессильного гнева.
Мистер Дэнджер спокойно раскурил трубку и, стоя к Мариселе спиной, проговорил между двумя затяжками:
– Это есть моя шутка, Марисела. Мистер Дэнджер не любит взять вещи силой. Но ты уже знаешь, что мистер Дэнджер хочет тебя для себя. – И, выходя, добавил: – А ты, дон Лоренсо, никогда больше не бери мачете на мистера Дэнджера. В противном случае прощай бренди, водка и все прочее.
Когда иностранец вышел, дон Лоренсо, шатаясь, поднялся на ноги, прошел в угол, где всхлипывала Марисела, и, взяв ее за руку, проговорил с болью:
– Пойдем, дочка. Пойдем отсюда.
Решив, что отец говорит о возвращении в Альтамиру, Марисела послушно встала и пошла за ним, утирая слезы; но дон Лоренсо продолжал:
– Там… там трясина, в ней все кончается. Пойдем и кончим эту проклятую жизнь.
Тогда, забыв о своем горе, она попыталась улыбнуться и стала уговаривать его:
– Что ты, папа! Успокойся! Мистер Дэнджер пошутил. Ты разве не слышал? Он сам сказал. Не волнуйся, приляг. Это всего навсего шутка. Только обещай мне, что не будешь больше пить и не пойдешь просить вина у этого человека.
– Хорошо. Не пойду. Но я убью его. Это не шутка. Хороша шутка… Ну ка, дай мне… дай сюда эту бутылку!
– Но ты же обещал не пить. Ложись, поспи… Это была шутка…
Гладя покрытый липкой испариной лоб и волосы отца, она сидела на полу, рядом с гамаком, до тех пор, пока отец не уснул крепким сном; затем вытерла его рот, из которого тянулась пенистая слюна, поцеловала в лоб, и при этом ее не покидало чувство, будто с ней происходят непонятные превращения.
Она уже не была прежней беззаботной, жаждущей счастья девушкой, той, что в Альтамире не расставалась со смехом и песней, безразличная к отталкивающему и скорбному зрелищу, которое представлял собой ее отец. Тогда она не могла понять терзаний его души, ибо перед ней самой расстилался светлый, чудесно многогранный мир. Этот мир – ее собственное сердце – открыл ей Сантос, и он один наполнял его. Своими руками он смыл грязь с ее лица, показал красоту, дотоле неведомую ей самой, учением и советами превратил ее из дикарки в человека с хорошими манерами и привычками, в человека тонкого вкуса; но в самой глубине этого сверкающего грота, ее счастливого сердца, пребывал еще в сумраке маленький уголок – источник доброты, и только боль могла осветить его.
Теперь ей дано было познать этот источник, и из него встала новая Марисела, прозревшая, с дивным светом доброты на лице и с мягкой нежностью рук, которые сейчас впервые с истинной дочерней любовью гладили мученический лоб отца.
Дон Лоренсо уже давно погрузился со всеми своими несчастьями в умиротворяющий сон, навеянный ласками дочери, и она только слегка проводила рукой по его волосам, рассеянно глядя на золотые монеты, блестевшие на столе, когда в дверях появился Антонио Сандоваль.
Марисела, приложив палец к губам, знаком попросила его не шуметь, затем поднялась с пола и вышла с Антонио за дверь, чтобы разговором не потревожить спящего. Выражение ее лица, спокойствие и плавность движений наводили на мысль о глубоких душевных переменах, и это сразу привлекло внимание Антонио:
– Что с вами, нинья Марисела? У вас сегодня лицо какое то странное.
– Если бы вы знали, Антонио, как необычно я чувствую себя!
– Не заболели ли вы горячкой, тут, рядом с трясиной?
– Нет, это другое. Хотя в трясине это тоже есть – покой… Блаженный мир! Я как то успокоилась – до самой глубины души, словно вода, когда она отражает и пальмы, и небо с облаками, и птиц, опустившихся на берега.
– Нинья Марисела! – проговорил Антонио, еще более удивленный. – Знаете, я очень рад. Раньше вы никогда так не говорили, и мне приятно, что вы такая. Теперь то я не побоюсь сказать, что привело меня сюда. Вы нужны в Альтамире, нинья Марисела! Доктор встал на плохой путь, и это к добру не приведет. Прежде, помните, он только и говорил, что об уважении чужих прав, и знать не хотел, честно или нечестно добыты эти права, стремился все делать по закону. А сейчас его словно подменили! Так и норовит сотворить какое нибудь самоуправство. Болит за него душа: кровь свое возьмет, только дай ей волю, и будет жаль, если он кончит, как кончали все Лусардо.
Конечно, про свои права тоже нельзя забывать; но зачем же так то, походя, валить все направо и налево? Все хорошо в меру, а доктор хватает через край. К примеру, с мистером Дэнджером, – пусть тот и мошенник и все прочее, – не ладно получилось, прямо надо признать. Я не буду всего рассказывать, но, верьте, это так. Велеть огородить Коросалито, которое уже давно не принадлежит Альтамире! А такие слова: «Уж не думаете ли вы стрелять, чтобы помешать мне?» – не Сантосу Лусардо говорить их. Особого ущерба он янки не принесет, потому как у иностранца всегда найдется защита, которой не хватает креолу; плохо, что доктор стал разговаривать таким тоном, вот что. Вы согласны со мной? И это еще не все. Вот уже два раза. – последний совсем недавно, – как он устраивает родео во владениях доньи Барбары, не выполняя правил. Правда, ему удалось обнаружить свой скот на ее землях, но все равно, надо было испросить разрешения, как делают все, когда хотят собрать свой скот на чужих пастбищах. Не подумайте, что я хочу встать ему поперек дороги, я уже сказал: куда иголка, туда и нитка. Но у каждой птицы свой полет, и такой человек, как Сантос Лусардо, не должен уподобляться донье Барбаре.
– А если бы я была с ним, вы думаете, таких вещей не происходило бы? – спросила Марисела, зардевшись, но но теряя глубокого спокойствия, пришедшего к ней с недавним самопознанием.
– Видите ли, нинья Марисела, – проговорил Сандоваль. – Сразу переубедить человека – не легкое дело, но хитринки у вас достаточно, и вы добились бы своего. Не говоря о том, что есть между доктором и вами, – а есть оно или нет, мое дело сторона, – могу сказать, что… Как бы это выразить?… Ладно, скажу по своему. Вы для него сейчас – все равно что песня погонщика для стада. Если скот не слышит песни, он каждую минуту готов броситься врассыпную. Понятно?
– Да, понимаю, – ответила польщенная сравнением Марисела.
– Так вот, кончу, чем начал: вы нужны в Альтамире. Марисела подумала немного, затем сказала:
– Мне очень жаль, Антонио, но сейчас я не могу вернуться в Альтамиру. Папа не согласится переехать обратно, и, кроме того, я должна отвезти его в Сан Фернандо. Быть может, тамошние врачи вылечат его от запоя и восстановят силы. Ведь он так плох.
– Одно другому не помеха, – возразил Антонио.
– Да, но папа не хочет возвращаться в Альтамиру, а я не стану перечить ему. В Альтамире уже пытались вылечить его, но, сами видите, результат тот же. Посмотрите, в каком он состоянии. Возможно, я и нужна там, но здесь я нужнее.
– Ваша правда. Отец прежде всего. А на какие деньги вы думаете везти его в Сан Фернандо и показывать врачам? Может, мне поговорить об этом с доктором?
– Нет. Ему ничего не говорите. У меня достаточно денег. Я попросила их у той, которая обязана была дать мне.
– Ну, что ж, – проговорил Антонио, вставая. – Сантос останется без песни. Но вы правы: отец – первая забота. Дай вам бог поставить дона Лоренсо на ноги. Для поездки нужны лошади и сопровождающий. Если не хотите, чтобы я говорил об этом доктору, я сам пришлю надежного пеона и двух лошадей – для вас и вашего старика. Хотя лучше бы его везти водой: дон Лоренсо, пожалуй, не выдержит такого длинного пути верхом.
– Это верно. Он очень плох.
– Тогда я сам все улажу. Не сегодня завтра здесь должна пройти барка, она идет вверх по Арауке. Думаю, там найдется местечко, и вы доберетесь до Сан Фернандо.
Антонио уехал. Марисела вошла в ранчо, на миг задержалась у гамака, где спал дон Лоренсо, по новому, любящими глазами взглянула на его осунувшееся лицо, собрала со стола золотые монеты, сулившие возможность выполнить задуманное, и, взяв их в руки, не испытала при этом никакого отвращения, Хуан Примито так и не вымыл их, но живительные струи, хлынувшие из недавно открывшегося потайного источника доброты, очистили деньги, полученные от матери.

0

33

VII. Непостижимый замысел

Низкие лучи заходящего солнца золотят стволы деревьев в патио, большой столб в центре корралей и столбы канеев, окутанные лиловой тенью, падающей от побуревших соломенных крыш. Когда сверкающий диск светила скрывается за горизонтом, над широко раскинувшейся вокруг, с каждой минутой темнеющей саванной остаются висеть вытянутые, подобно полосам расплавленного металла, жарко багряные облака, и резко очерченный силуэт одиноко стоящей вдали пальмовой рощи чернеет на фоне горящего заката.
В той стороне лежит Альтамира, и туда обращен задумчивый взгляд доньи Барбары.
Вот уже три дня прошло с тех пор, как в Эль Миедо стало известно об уничтожении маканильяльского домика и аресте Мондрагонов; они в руках властей, и Сантос Лусардо со своими пеонами уже дважды устраивал родео на землях Эль Миедо, не испросив пополненного разрешения, а она до сих пор не приказала пеонам расправиться с ним.
Видя медлительность хозяйки, Бальбино Пайба, на правах управляющего, решился наконец сам заговорить с нею и направился к ограде, где она стояла, молча глядя в саванну.
Но, не осмеливаясь сразу начать столь серьезный разговор, он долго вертелся вокруг да около; она же ограничивалась односложными ответами, и паузы в разговоре становились все длиннее.
В это время к корралям подошло стадо. Песни пастухов разливались в тишине необъятной степи.
Первые коровы были уже совсем близко, как вдруг вожак – бык серой масти – остановился перед смоковницей, росшей неподалеку от входа в главный корраль, и тревожно заревел, почуяв запах крови зарезанной утром коровы. Стадо завертелось, пока вожак кружил около дерева, роя копытами и нюхая землю, словно стремясь убедиться в том ужасном, что здесь произошло; и когда у него уже не осталось сомнений, он снова заревел, теперь уже сердито, и бросился в саванну, увлекая за собой все стадо.
– Кто это додумался зарезать корову у самого входа в корраль? – кричал Бальбино, изображая дельного и властного управляющего, пока пастухи гнали во весь опор своих лошадей, торопясь опередить взбунтовавшееся стадо.
Наконец пеоны собрали и успокоили животных и направили их в другой загон, расположенный в стороне от смоковницы.
Стадо было уже заперто, хотя коровы еще жалобно мычали, и донья Барбара неожиданно проговорила:
– Даже скот чувствует отвращение к крови себе подобных.
Бальбино искоса взглянул на нее и удивленно пожал плечами: «Она ли говорит это?»
А через несколько минут он подумал: «Гм! Эту женщину не разберешь. Даже лошадь и ту можно понять, только приглядись, которым ухом прядет; но жить с этой бабой все равно что плясать на вулкане».
И он отошел прочь.
Не только Бальбино Пайба, никогда не отличавшийся проницательностью, а и сама донья Барбара не могла бы сказать, каковы сейчас ее собственные намерения.
Все, что она предпринимала в последнее время, оборачивалось против нее же, закрывало дорогу, по которой она хотела идти. До сих пор звучало в ее ушах яростное обвинение, брошенное ей в лицо Сантосом Лусардо именно в тот момент, когда она собиралась сказать ему, что знает убийцу его пеонов и готова лично передать ему преступника.
Обвинение было несправедливым и оскорбительным, хотя, по существу, она заслужила его, ибо не только тотумский чапарраль хранил тайны предательских засад. Если на этот раз убийцей оказался Бальбино Пайба, действовавший на свой страх и риск, то в других случаях разве не по ее приказу наносил Мелькиадес смертельный удар ничего не подозревавшим путникам? Да и Бальбино Пайба, разве не был он орудием ее хитросплетенных замыслов? Сама она сделала этих людей такими, сама преградила себе доступ к пути добра.
Приступы ярости один за другим, подобно ударам бича, терзали ее сердце в течение этих трех дней. Ярости против любовника, чье злодеяние Сантос Лусардо приписывал ей; против угрюмого подручного, хранившего тайну преступлений, совершенных по ее указке; против самих жертв ее алчности и бесчеловечности, вставших на ее дороге и тем самым принудивших ее убрать их; против всех, кто сейчас, словно мало было совершено зла до этого, звал ее мстить, – против Бальбино, Мелькиадеса, каждого из ее пеонов, всей этой шайки убийц и сообщников, чьи обращенные к ней взгляды ежеминутно говорили: «Чего вы ждете? Почему не приказываете нам убить доктора Лусардо? Разве не для этого мы здесь? Разве, приобретая права на нас, вы не обязались предоставлять нам возможность проливать чужую кровь?»
И вот в Альтамиру был отправлен Хуан Примите с наказом передать Сантосу Лусардо следующее:
«Сегодня вечером, с восходом луны, в Глухой Балке вас будет ждать человек. Он сообщит вам кое что об убийстве в Эль Тотумо. Если решитесь, приезжайте туда один».
Хуан Примито вернулся от Лусардо с таким ответом:
«Скажи, что я согласен. Приеду один».
Это было утром, а незадолго до этого донья Барбара вызвала Мелькиадеса и спросила его:
– Помнишь, что ты говорил мне несколько дней тому назад?
– Как сейчас, сеньора.
– Прекрасно! Сегодня вечером, с восходом луны, доктор Лусардо будет в Глухой Балке.
– И я доставлю его сюда – живым или мертвым.
Надвигалась ночь. Пройдет еще немного времени, и угрюмый подручный доньи Барбары отправится в Глухую Балку, а она до сего времени не уяснила, какую цель преследует, готовя эту засаду, и с каким чувством ждет появления луны на горизонте.
До сих пор она была сфинксом саванны для всех окружающих ее людей; теперь она стала сфинксом и для себя самой: ее собственные замыслы сделались для нее непостижимыми.

0

34

VIII. Кровавая слава

Сантос Лусардо понимал, что мысль таким нелепым образом заманить его в западню могла возникнуть только у человека с помутившимся разумом. Но он и сам был словно не в своем уме и потому, не задумываясь, решил воспользоваться представившимся случаем и доказать донье Барбаре, что не боится ее угроз. Если он не смог отстоять своих прав с помощью правосудия, прислуживающего насилию, то он защитит их посредством свирепого закона варварства – силы и оружия. С этим отчаянным намерением он один отправился в Глухую Балку пораньше, лишь только начало смеркаться, чтобы предвосхитить предательское нападение, успех которого, видимо, связывался с неожиданностью и ночной мглой.
Подъезжая к условленному месту, он различил всадника на опушке леса, окаймлявшего этот отдаленный уголок саванны, и подумал: «И здесь меня опередили».
Но тут же узнал во всаднике Пахароте.
– Что ты здесь делаешь? – строго спросил он, приблизившись к пеону.
– Видите ли какое дело, доктор, – отвечал тот. – Когда сегодня утром у вас побывал Хуан Примито с поручением, я сразу заподозрил неладное. Я подождал, пока он скрылся из виду, потом пустился за ним, догнал и, постращав револьвером – у него душа уходит в пятки, когда он видит револьвер, – заставил повторить это самое поручение. Узнав, что вы согласились приехать один, я сразу подумал: надо предупредить доктора. Но по вашему лицу было ясно, что вы все равно не послушаетесь моего совета. Вот я и решил, что мне остается только приехать сюда пораньше и драться вместе с вами.
– Напрасно ты вмешиваешься в мои дела, – сухо возразил Сантос.
– Может, это и так, но я не раскаиваюсь, потому что, хоть решительности у вас с избытком, хитрости, думаю, пока маловато. Вы уверены, что с вами приедет разговаривать всего один человек?
– Даже если несколько, убирайся.
– Видите ли, доктор, – продолжал Пахароте, почесывая голову. – Пеон, он, конечно, пеон, и его дело подчиняться, когда хозяин приказывает; только не обессудьте, если я напомню вам, что льянеро – пеон только на работе. А в таком деле, как это, нет ни хозяина, ни пеона. Есть один человек – вы, и другой такой же человек, и этот другой хочет доказать первому, что готов отдать за него жизнь, почему он и не позвал помощников, отправляясь сюда. Этот другой – я, и я отсюда не двинусь.
Тронутый таким неуклюжим проявлением преданности, Сантос Лусардо подумал, что неверно считать силу и оружие единственным законом льяносов, и согласился с Пахароте, молча пожав ему руку.
– И поверьте опыту, доктор, – сказал Пахароте. – Во первых, льянеро может пойти один в условленное место, если его пригласили не одного. Но если его предупреждают, чтобы он пришел один, – он не пойдет. Во вторых: не ждать удара, а нападать самому. Я уже осмотрел весь лес, пока здесь никого нет, хотя, думаю, долго скучать не придется. Они должны показаться вон оттуда. Мы встанем за солончаковыми глыбами, дадим им приблизиться, и тогда наше дело – валить и холостить. Помните, кто ударил первым – ударил дважды.
Они укрылись в указанном Пахароте месте и долго наблюдали за лесной прогалиной, ожидая появления неизвестных из Эль Миедо и молча слушая заунывный вой обезьян, стаями тянувшихся на ночевку. Уже совсем стемнело, и над саванной всплыл месяц, когда на прогалине возник силуэт Колдуна на лошади.
– Он действительно один, а нас двое, – пробормотал Лусардо, морщась от досады.
– Помните, что я только что сказал вам, доктор, – проговорил Пахароте, чтобы успокоить Лусардо. – Не ждать нападения! Этот человек едет один, если только его помощники не спрятались где нибудь неподалеку, но это – Колдун, а его никогда не посылают для разговоров. И если он один, тем хуже: на темные дела он никогда не берет провожатых. Подождем, пусть он спокойно выедет на чистое место, тогда и мы двинемся навстречу. Эх, дали бы вы мне одному потолковать с ним. Этого оборотня я бы мигом угомонил, хоть у него и громкая слава. Не с такими справлялся.
– Нет, – возразил Лусардо. – Этот человек едет ко мне и должен встретить одного меня. Оставайся здесь.
И он быстро выехал из кустарника.
Колдун уверенно и не спеша продвигался вперед, сдерживая коня, и вдруг остановился. Лусардо последовал его примеру, и несколько мгновений они стояли так, на расстоянии, присматриваясь друг к другу. Наконец Сантос, видя, что противник словно окаменел, нетерпеливо пришпорил коня и устремился к Колдуну.
Он уже находился совсем рядом с ним, когда тот сказал:
– Выходит, меня послали затем, чтобы вы с вашими людьми прикончили меня, как собаку? Если так, начинайте!
Сантос сообразил, что Пахароте, несмотря на приказ остаться в укрытии, следовал за ним, и он уже поворачивал голову, чтобы приказать ему убираться, как вдруг заметил блеснувший револьвер, который Колдун вынимал из под брошенной через седло накидки.
Молниеносным движением он выхватил свой. Выстрелы раздались одновременно, и Мелькиадес сполз на шею лошади, которая, обезумев от страха, одним рывком сбросила его, уже бездыханного, на землю, лицом в траву.
Словно удар мачете в затылок, Сантоса Лусардо ошеломила мысль: он убил человека!
Пахароте подъехал вплотную и, поглядев с минуту на распростертое тело, пробормотал:
– Так, доктор. Теперь что с ним делать?
Эти слова очень долго не доходили до сознания Сантоса Лусардо, и Пахароте сам ответил на свой вопрос:
– Положим его на спину лошади, и как подъедем к постройкам Эль Миедо, я отпущу повод, пугну ее в ту сторону и крикну: «Принимайте, что вам прислали из Глухой Балки!»
Внезапно Сантос Лусардо словно очнулся и, спешившись, сказал:
– Веди сюда лошадь этого бандита. Я сам отвезу его той, что послала его против меня.
Пахароте пристально посмотрел на хозяина. Голос Сантоса Лусардо стал неузнаваемым. Мрачным, жестоким сделалось его лицо.
– Исполняй приказанье. Веди сюда коня.
Пахароте повиновался, но, когда Лусардо наклонился, чтобы поднять труп с земли, остановил его:
– Нет, доктор, это не ваше дело. Везите его донье Барбаре, если хотите преподнести ей такой подарок. Но пачкать руки об этого мертвеца – обязанность Пахароте. Держите лошадь, пока я положу его на седло.
Когда Пахароте, пользуясь тем, что хорошо знал местность, и давая понять, что надеется ехать вместе с Лусардо, поспешил предложить: «Здесь стадо протоптало дорогу прямо в Эль Миедо. Поехали?» – Сантос согласился, но, как только показался дом доньи Барбары, сказал пеону:
– Жди меня здесь.
Итак, теперь, помимо его воли, начало претворяться в жизнь предчувствие неизбежного возврата к варварству, отравлявшее его раннюю юность. Все усилия, направленные на то, чтобы избавиться от нависшей над его жизнью угрозы, на то, чтобы подавить в своей крови тягу к насилию, свойственную Лусардо – людям жестоким, чтившим лишь закон силы и оружия, – и, напротив, выработать собственную линию поведения, достойную человека цивилизованного, инстинкты которого подчинены дисциплине принципов, – все, из чего состояла трудная и упорная деятельность лучших лет его жизни, гибло теперь, сметенное безрассудным и хвастливым стремлением утвердить пресловутую мужскую доблесть, – стремлением, толкнувшим его бросить вызов тем, кто приготовил ему ловушку в Глухой Балке.
Это было не только естественное отвращение к убийству, – пусть даже совершенному в целях самообороны, – отвращение к тому ужасному, что произошло, к обстоятельствам, принудившим его поступить вопреки самым святым из его принципов; это был ужас безвозвратной потери самих принципов, ужас от сознания, что, начав счет убийствам, он на всю жизнь причислил себя к категории людей с запятнанной совестью.
Первое, сам факт убийства, которого он мог избежать, имел свои смягчающие обстоятельства: он оборонялся – ведь Мелькиадес первым прибегнул к оружию; но второе, что но было проявлением воли или подсознательным порывом, а явилось следствием не зависящих от него причин, характерных для обстановки царящего в льяносах варварства, когда очень легко попасть в число людей, отстаивающих свои права с оружием в руках, – это уже не имело никаких оправданий.
По всей Арауке, окруженное ореолом кровавой славы, прогремит теперь его имя, имя убийцы грозного подручного доньи Барбары, и отныне вся его жизнь будет связана с этой славой, ибо варварство не дарует милости тому, кто хоть раз попытался обуздать его, воспользовавшись его же методами. Оно неумолимо, и от него придется брать все, чем оно располагает, коль скоро однажды ты обратился к нему за помощью.
Да, но когда он, Лусардо, решил продолжать жизнь в поместье, отказавшись от своих цивилизаторских устремлений, разве не мысль превратиться во владыку льяносов, чтобы свести на нет необузданное самоуправство касиков, руководила им? И как, если не с помощью оружия и кровавых подвигов, думал он бороться с ними и уничтожить их? Разве он не заявил, что встает на путь насилия против насилия? Теперь он не мог повернуть вспять.
И он поехал вперед, один со своей страшной поклажей, чувствуя, что стал совсем другим человеком.

0

35

IX. Мистер Дэнджер забавляется

Мистер Дэнджер собирался уже лечь спать, как вдруг залаяли собаки и послышалось цоканье лошадиных копыт.
«Кто бы это мог быть в такой час?» – подумал он, выглядывая за дверь.
Луна уже взошла, а Солончаки все еще окутывала мгла из за нависших над ними облаков и удушливого тумана.
– О! Дон Бальбино! – воскликнул наконец мистер Дэнджер, разглядев нежданного гостя. – Что привело вас в такое время?
– Желание повидать вас, дон Гильермо. Ехал мимо и подумал: дай заверну, надо навестить дона Гильермо, ведь мы с ним еще не видались после его возвращения из Сан Фернандо.
Мистер Дэнджер и не собирался верить в искренность таких проявлений дружбы со стороны Бальбино Пайбы, он знал ей цену: за исключением общих преступлений, Бальбино был всего лишь одним из друзей его виски, как он говорил, и потому встретил пришельца насмешливыми восклицаниями:
– О! Какая честь для меня, что вы приехали поприветствовать своего друга, когда он уже ложился спать! Я очень тронут, дон Бальбино! Это заслуживает пары стаканчиков! Входите и располагайтесь, пока я наполню бокалы! Ягуаренка уже не надо бояться, он умер, бедненький!
– Ах, какая жалость! – воскликнул Бальбино, усаживаясь. – Красивый был котенок, и вы так любили его. Наверное, тоскуете?
– Еще бы! Раньше каждый вечер, перед тем как лечь спать, я играл с ним, – говорил мистер Дэнджер, разливая виски из недавно начатой бутылки, которую он взял с письменного стола.
Они осушили стопки, Бальбино вытер усы и сказал:
– Спасибо, дон Гильермо. Ваше здоровье! – И тут же: – Ну, как жизнь? На этот раз вы что то долго пробыли в Сан Фернандо. Переживали смерть бедного ягуаренка? У нас уж стали поговаривать, будто вы уехали на родину. Но я сразу сказал: такой, как дон Гильермо, разве уедет? Он больше креол, чем мы, и ему будет не хватать нашего беспорядка.
– Верно, дон Бальбино. Беспорядок – здесь самое приятное. Я всегда повторяю слова одного вашего генерала… не помню, как его имя… который сказал: если кончится беспорядок, то мне тут нечего делать. – И он осклабился во всю ширину своего румяного лица.
– Вот я и говорю: в вас больше креольского, чем в хоропо.
– И хоропо – приятная вещь. Здесь у вас много приятного: беспорядок, праздники, молоденькие гуаричи. «Мистер Дэнджер, пропустим по стопочке», – говорят мне здешние друзья при встрече, и это тоже не лишено удовольствия.
– Ах, мистер Дэнджер! Вот бы все иностранцы, которые приезжают к нам, были такие, как вы! – в упоении воскликнул Бальбино, лихорадочно соображая, как перейти к нужному разговору.
– А вы как поживаете, дон Бальбино? Как идут дела? – в свою очередь, спросил мистер Дэнджер, принимаясь раскуривать трубку. – Донья Барбара все такая же милая женщина? И это не лишено приятности. Не правда ли, дон Бальбино? Ох, уж этот дон Бальбино!
Они дружно захохотали, как хохочут понимающие друг друга пройдохи, и Бальбино приступил к делу, предварительно коснувшись пальцами усов, словно указав каждому усу его направление:
– Дела мои в этом году не так уж плохи. Но, вы знаете, дон Гильермо, бедняк остается бедняком, и в его делах всегда найдется дыра, которую нужно залатать серебром.
– Не прибедняйтесь, дон Бальбино. У вас есть деньги, спрятанные под землей. Много денег! Мистер Дэнджер знает.
– Какое там! Едва на жизнь хватает. Мои дела грошовые, с чего откладывать то? Это вот Барбаре да вам можно закапывать: у вас и земли и скота много. А я в этом году едва набрал четыре десятка приблудных. Кстати, – раз уж заговорили об этом, – могу продать. Мне сейчас нужны деньги, и я не стал бы много запрашивать.
– А старые клейма хорошо уничтожены? Расклеймить скот, то есть вытравить хозяйское тавро с
целью выдать чужой скот за собственный, Бальбино Пайба умел, как никто другой, и хотя обычно он спокойно относился к разговорам об этом в дружеском кругу, на сей раз вопрос мистера Дэнджера ему не понравился.
– Скот мой, – сухо ответил он.
– Это другое дело, – заметил мистер Дэнджер. – А то, если лусардовский, пусть даже клеймо незаметно, я не охотник до такой сделки.
– Что так вдруг, дон Гильермо? Вы ведь раньше всегда покупали лусардовский скот, и разговоров никаких не было. Или этот альтамирский франтик и вам пригрозил показать, где раки зимуют?
– Я не обязан объяснять вам, пригрозили мне или нет, – неожиданно вскипел мистер Дэнджер, задетый за живое. – Я говорю, что не покупаю ни альтамирских коров, ни лошадей, ни альтамирского пера. Вот и все.
– Перо я и не предлагаю, – поторопился заверить Бальбино.
Мистер Дэнджер хотел еще что то сказать, как вдруг заметил: собаки, лежавшие в галерее, у двери в гостиную, где происходил разговор, вскочили и исчезли, не заворчав и только радостно виляя хвостами, словно бросились навстречу кому то знакомому.
Бальбино, сидевший спиной к двери, не обратил на это внимания, и мистер Дэнджер, решив посмотреть, что происходит снаружи, предложил Бальбино еще выпить, взял стопки и вышел в галерею будто бы выплеснуть из них остатки виски. Бросив вокруг быстрый взгляд ищейки, он тут же обнаружил Хуана Примито, притаившегося за деревом и окруженного ласкавшимися к нему собаками, – он был другом всех собак в округе.
Мистер Дэнджер мигом догадался: дурачка послали шпионить за доном Бальбино; и тут же у него возникло злое желание заставить нежданного гостя проболтаться. Предвкушая забаву, мистер Дэнджер вернулся в гостиную, наполнил стопки, залпом осушил свою, сел напротив Бальбино, помолчал минуту, раскуривая потухшую трубку, и возобновил прерванный разговор:
– Я упомянул о пере потому, что в прошлом году вы мне продали немного, помните?
– Да, но нынче мне ничего не удалось скупить. Повторяю, четыре десятка телок – вот весь мой товар.
– Вы так говорите потому, что после происшествия в Эль Тотумо, пока не выяснилось, что там произошло, небезопасно предлагать перо? Так я вас понимаю, дон Бальбино?
– А хотя бы и так.
Мистер Дэнджер глубже сел в кресло, вытянул ноги и, не вынимая изо рта трубки, спросил как бы невзначай:
– Кстати, дон Бальбино, вам не приходилось бывать в этом тотумском чапаррале?
Превозмогая страх, Бальбино постарался ответить тоном, каким говорят о ничего не значащих вещах:
– В самом чапаррале – нет, но поблизости приходилось, когда ездил в Сан Фернандо.
– Странно, – промолвил Дэнджер, почесывая голову.
– Почему – странно? – спросил Бальбино, вперив в собеседника пристальный взгляд.
– А я проезжал через чапарраль, – неожиданно ответил мистер Дэнджер. – Когда возвращался из Сан Фернандо, на другой день после того, как там побывали власти. Я облазил все вдоль и поперек и лишний раз убедился, что у следователей в этой стране глаза есть только для красоты, как говорит один мой друг из Сан Фернандо.
При этих словах он откинулся на спинку кресла, словно любуясь табачным дымом, но в то же время не теряя из виду лица Бальбино, затем открыл ящик письменного стола и, вынув из него какую то вещицу, зажал ее в своем огромном кулаке.
Бальбино потерял чувство времени, ему показалось, что он очень долго молчал, прежде чем спросить, хотя на самом деле сделал это, едва мистер Дэнджер закончил фразу.
– Что же вы там нашли?
– Я нашел…
Мистер Дэнджер замолчал и принялся разглядывать вещицу с таким видом, словно хотел показать, что никак не ожидал наткнуться на нее.
– Это – не ваше, дон Бальбино? Думается мне, что это коробочка для чимо – ваша.
И он показал коробочку, сделанную из сердцевины черного дерева, – в таких коробках любители чимо держат свое отвратительное зелье.
Бальбино машинально стал ощупывать карманы, чтобы проверить, при нем ли коробка, совсем забыв, что недавно где то ее потерял.
– Конечно, – заключил мистер Дэнджер, вглядываясь в монограмму на крышке коробки. – Это – ваше, дон Бальбино.
Не владея собой, Бальбино вскочил и схватился за револьвер, но мистер Дэнджер, смеясь, остановил его:
– О! Зачем так, дон Бальбино? Возьмите эту штучку. Я и не собирался оставлять ее у себя.
С трудом взяв себя в руки и несколько успокоившись, Бальбино спросил строго:
– Что все это значит, мистер Дэнджер?
– Неужели еще не ясно, дорогой мой? Вы забыли свою коробку, а я наткнулся на нее и подумал: «Эта вещь принадлежит дону Бальбино, он будет искать ее, надо сберечь». Но вы, я вижу, вообразили бог знает что. Успокойтесь, дон Бальбино, я нашел ее не в тотумском чапаррале и не возле того парагуатана, что растет в Ла Матике.
Он имел в виду место, где Бальбино прятал перо. «Ловко я обделал дельце, – говорил себе тогда Пайба. – В чапаррале никаких следов, а уж что касается перьев, то сам черт не догадается, где они спрятаны».
Теперь же, хоть он и не был уверен, что коробка, которую возвращал ему сейчас мистер Дэнджер, была при нем, когда он орудовал в чапаррале, он не мог бы сказать наверняка, что не там потерял ее. А намек на парагуатан в Ла Матике не оставлял сомнений, что мистер Дэнджер проник в тайну убийства и знал, где спрятано вещественное доказательство.
«Проклятье! – выругался он мысленно. – И дернуло же меня сунуться к нему с этими телками! Вот и лопнул мешок от жадности».
Действительно, всему виной была жадность. Оставив несколько часов назад донью Барбару после того, как она сказала: «Скот и тот чувствует отвращение к крови себе подобных», – он принял решение удрать с награбленным добром из Эль Миедо к колумбийской границе и дожидался только ночи, чтобы без помех пробраться в Ла Матику и взять перо; но оставалось еще несколько голов молодняка, наворованного у любовницы, вот он и завернул к мистеру Дэнджеру в надежде сбыть ему этот скот.
Сообразив, что если уж его разоблачили, то лучше всего идти напролом, он спросил:
– Скажите, дон Гильермо, что вы имели в виду, упомянув парагуатан в Ла Матике?
– О! Ничего особенного. Чистая случайность. В ту ночь я подкарауливал ягуара, – мне сказали, что он разбойничает в тех местах, – и увидел вас. Вы зарывали под этим деревом большой тюк. Но я не знаю, что там внутри.
– Нет, вы знаете, дои Гильермо! Хватит хитрить со мной! – вскипел Бальбино. – Раз такое дело, я на все готов: хлеб за хлеб, вино за вино. Не телят, а перья цапель я приехал предложить вам. Две арробы, одно к одному. Решайте, и перья – ваши. Вам не впервой покупать краденое перо.
Его намерение состояло в том, чтобы запугать иностранца напоминанием о прошлом сообщничестве, согласиться на любую цену, какую бы тот ни предложил, пусть даже смехотворно ничтожную, к завтрашнему дню закончить сделку и, получив деньги, немедленно удрать. Все, что угодно, но он должен выпутаться из этой грязной истории, в которую сам влез.
Мистер Дэнджер разразился смехом:
– Вы ошибаетесь, дон Бальбино. Мистер Дэнджер не заключает сделок, которые не входят в его планы. Я хотел только немножко позабавиться. Эту коробочку для чимо вы оставили здесь, на моем столе, давно, и я не был в тотумском чапаррале. Это есть моя шутка. Все – шутка, за исключением парагуатана в Ла Матике, а?
Лицо Бальбино исказилось от гнева:
– Вы что же думаете, мною можно забавляться вместо ягуаренка? Вы знаете, чем пахнут такие шалости?
Но в это время заворчали собаки, и Бальбино побледнел, мигом потеряв всю свою храбрость. Он бросился к двери, несколько мгновений вглядывался в темноту и, хоть ничего не увидел, проговорил:
– Здесь кто то был. Наш разговор подслушивали.
Мистер Дэнджер снова расхохотался:
– Видите, дон Бальбино, как некстати сейчас угрожать? И предлагать сейчас перо тоже очень опасно! Мистер Дэнджер молчит, но не потому, что боится ваших угроз; просто мистеру Дэнджеру наплевать, что произошло в тотумском чапаррале. А теперь…
И, щелкнув пальцами, он указал Бальбино на дверь.
Бальбино только этого, собственно, и ждал; и все же, уходя, он смерил мистера Дэнджера устрашающим взглядом, при этом картинно расправив свои усы; правда, едва он вышел на улицу, как вскочил в седло и во весь дух пустился в Ла Матику с одной мыслью: «Вот когда нельзя терять ни минуты! Сейчас выкопаю перышки, и поминай как звали. Ночью буду ехать, днем укрываться в зарослях, и прежде чем, нападут на мой след, я уже буду по ту сторону границы, в Колумбии».
А мистер Дэнджер, оставшись один, размышлял, не в силах удержаться от смеха: «Хуан Примито, наверно, уже в Эль Миедо, рассказывает об услышанном. Теперь донья Барбара захочет, чтобы Бальбино поделился с ней перьями. Бедненький Бальбино!»
И после такого полезного упражнения в здоровом юморе он уснул спокойным, глубоким сном, совсем как при жизни ягуаренка, с которым всегда играл на циновке, прежде чем лечь спать.

0

36

Х. Отказ от прежнего

Прошло немало времени с того момента, как в глубокой ночной тиши в стороне Глухой Балки раздались два выстрела, а донья Барбара, ожидавшая их, но словно потерявшая свою пресловутую способность интуитивно угадывать ход свершающихся вдали от нее событий, все еще в сильном волнении шагала по галерее, поминутно вглядываясь во мглу, как вдруг, задыхаясь от сильного бега, появился Хуан Примито с известием:
– В Ла Матике под парагуатаном спрятаны перья!
И стал объяснять, как он узнал эту тайну. Внезапно донья Барбара, не слушая его, торопливо выбежала из галереи, и в ту же минуту собаки с лаем бросились навстречу всаднику, который вел на поводу лошадь.
– Мелькиадес? – окликнула донья Барбара.
– Нет, не Мелькиадес, – ответил Сантос Лусардо и, остановившись, начал отвязывать чужую лошадь с тем мрачным спокойствием, с каким, наверное, делал бы это Колдун, будь он сейчас на его месте.
Барбара приблизилась к нему вплотную и, едва посмотрев на труп своего подручного, остановила глаза на том, кто, казалось, не замечал вокруг ничего, кроме собственных рук, распутывающих веревку. Этот взгляд выражал одновременно и крайнее изумление и восхищение. Неизвестным, неожиданным предстал сейчас перед ней желанный мужчина, и в могучем чувстве, охватившем донью Барбару, соединилось все, что было в ней от любви и от жажды добра.
– Я знала, что вы привезете его, – тихо сказала она. Сантос резко повернул голову. Так вот что замыслила эта
женщина! Ей надо было избавиться от подручного, от своего преступного сообщника, и поэтому она послала его в Глухую Балку, надеясь, что он будет убит там Сантосом Лусардо. Таким образом, он, Сантос, оказался орудием ее чудовищного плана, и сейчас она с откровенным цинизмом говорила об этом! Теперь, по сути дела, он принадлежал к шайке убийц, возглавляемой владычицей Арауки.
На миг в нем вспыхнуло неукротимое желание броситься на нее, подняв лошадь на дыбы, и растоптать, уничтожить. Но тут клокотавшая в груди злоба сменилась внезапным изнеможением, и, бросив к ее ногам веревку, которой была привязана лошадь Колдуна, он поехал прочь, удрученный открытием: не кровавую славу властелина по праву огня и крови принесло ему событие в Глухой Балке, а печальную репутацию убийцы, претворяющего в жизнь замыслы этой бабы.
Лошадь Колдуна, с лежащим поперек седла мертвым телом, долго стояла неподвижно, повернув голову к донье Барбаре, как бы ожидая от нее приказа. Собаки, обнюхав ноги и руки покойника и сбившись в кучу, тоже выжидательно замерли, глядя в лицо хозяйки. Но донья Барбара, углубленная в свои мысли, все стояла и смотрела туда, где в ночном мраке растворилась тень Сантоса Лусардо. Тогда лошадь тронулась с места и, осторожно переступая ногами, словно боясь потревожить мертвеца, пошла к канею, где хранится сбруя; собаки с ворчанием последовали за ней.
Донья Барбара продолжала стоять неподвижно. С ее лица уже сошло выражение удивления и восхищения, с каким она только что смотрела на Лусардо, и по сдвинутым бровям можно было заключить, что она раздумывала над чем то мрачным и жестоким.
Казалось, инстинкт снова подсказал ей верное решение. Хотя план событий в Глухой Балке был задуман нелепо и грубо, результат оказался весьма подходящим для нее. Не потому, что она и в самом деле добивалась именно такого конца, – этот план, как и все другие, не предполагал конкретного результата, просто ей надо было одним ударом разрядить создавшуюся в последнее время невыносимую обстановку; и теперь, как всегда, оказавшись перед лицом случайного факта, донья Барбара обманывала себя, говоря, что именно его она и предвидела.
Обуреваемая противоречивыми чувствами к Лусардо – любовной страстью и жаждой мщения, – возмущенная до яростного отчаяния тем, что ее собственные действия повсюду роковым образом встают преградой на ее пути, она задумала эту встречу в Глухой Балке для того, чтобы добиться одного из двух: либо смерти Лусардо, либо смерти Колдуна, видя в том и в другом возможность как то изменить свою судьбу.
Что касается судьбы Сантоса Лусардо, то она сейчас в ее руках: достаточно указать на него, как на убийцу Мелькиадеса, использовав при этом влияние на судебные и административные власти, чтобы разорить его и посадить на скамью подсудимых; но это означало бы бесповоротный отказ от пути добра, возвращение к преступной деятельности, с которой она так хотела покончить.
А ведь она уже сделала первые шаги; Мондрагоны брошены ею на произвол судьбы, труп Мелькиадеса на лошади…
Говор сбежавшихся пеонов прервал ее мучительные мысли. От канеев шел вакеро, чтобы сообщить о происшествии.
Обернувшись, она увидела Хуана Примито, – во время ее встречи с Лусардо он стоял в галерее и крестился, пораженный ужасом. Повинуясь неожиданному решению, она вдруг сказала:
– Ты ничего не видел. Понимаешь? Немедленно убирайся отсюда и берегись, если вздумаешь болтать о том, что здесь было!
Примито пустился бежать и тут же скрылся в темноте, а донья Барбара, сделав вид, будто ничего не знает о случившемся, с обычной бесстрастностью, помогавшей ей скрывать свои чувства, выслушала вакеро и направилась в каней.
Разбуженные криками пеона, первым увидевшего лошадь с мертвым Колдуном, вакеро, кухарки и полусонные дети собрались под навесом, окружили лошадь и громко обсуждали новость; но с появлением доньи Барбары все словно онемели в уставились на нее, стараясь не упустить ни малейшего движения на ее непроницаемом лице.
Она приблизилась к трупу и, заметив на левом виске рану, из которой тонкой нитью тянулась черная, густая кровь, сказала:
– Снимите его и положите на землю: надо посмотреть, нет ли других ран.
Приказание было исполнено; но пока один из пеонов поворачивал труп, она не столько следила за осмотром, сколько обдумывала свой новый план, и ее лицо продолжало оставаться мрачным.
– Только в левый висок, – проговорил наконец пеон, поднимаясь. – Меткий выстрел, наповал.
– Да, глаз верный, – подтвердил другой пеон. – Однако стояли они не лицом к лицу. Похоже, стрелявший подкарауливал за деревом.
– Или ехал рядом, – сказала донья Барбара, подходя к пеону и глядя ему в глаза.
– И так может быть, – пробормотал вакеро, соглашаясь с мнением той, кому не обязательно было присутствовать при случившемся, чтобы знать, как происходило дело.
Донья Барбара снова взглянула на труп. На лице убитого мертвый свет луны сливался с тусклыми бликами от светильника, который одна из женщин держала в дрожащих руках. Все молча ждали конца ее размышлений.
Вдруг она подняла глаза и посмотрела вокруг, словно ища кого то.
– А… где Бальбино?
Хотя все знали, что Бальбино нет среди них, каждый машинально огляделся, и единодушное подозрение, рожденное этим коварным вопросом в умах людей, неприязненно относившихся к управляющему, мелькнуло во взглядах, которыми обменялись пеоны, как бы спрашивая друг друга: «Стрелял Бальбино?»
«Дело сделано», – мысленно сказала себе донья Барбара, поняв, что ее слова произвели должный эффект, и тут же, с уверенностью провидицы, снискавшей ей славу ведьмы, обратилась к двум пеонам, каждый из которых мог бы заменить Мелькиадеса Гамарру на освободившемся месте подручного:
– В Ла Матике, возле парагуатана, сейчас выкапывают перья цапель, украденные у доктора Лусардо. Бальбино должен быть там. Ступайте туда, быстро! Захватите два винчестера, а… перья привезете мне. Понятно? – И, обращаясь к остальным: – Можете взять покойника. Отнесите в дом, пусть кто нибудь побудет с ним.
Она ушла в комнаты, оставив пеонам благодатный повод для пересудов в часы бдения около убитого Мелькиадеса.
– Если это сделал Бальбино, то бьюсь об заклад, деревья в том месте толстые и было где спрятаться, ведь лицом к лицу Бальбино не совладал бы с Колдуном.
– Посмотрим, как он сейчас спрячется!
Пеоны надолго умолкли, ожидая, что будет дальше, и прислушиваясь к далеким звукам.
Наконец в стороне Ла Матики раздались выстрелы.
– Винчестеры заговорили, – сказал один.
– А вот револьвер отвечает, – добавил другой. – Может, поехать, помочь ребятам?
Несколько человек уже собрались отправиться в Ла Матику, но снова появилась донья Барбара:
– Не надо. С Бальбино покончено.
Вакеро взглянули друг на друга с суеверным страхом, который внушало им «двойное видение» этой женщины. И хотя один из пеонов после того, как донья Барбара ушла в дом, намекнул: «Револьвер умолк раньше, заметили? Последние выстрелы были из винчестеров», – ничто уже не могло поколебать уверенности слуг ведьмы Арауки в том, что она «видела» происходившее в Ла Матике.

0

37

XI. Свет в лабиринте

Была полночь, и уже целый час они ехали молча, когда показалась пальмовая роща Ла Чусмита, и Пахароте заметил:
– Свет в доме дона Лоренсо так поздно? Там что то случилось.
Сантос, понуро молчавший от самого Эль Миедо, далекий от всего, что его окружало, поднял голову, словно проснувшись.
С того вечера, как Антонио Сандоваль сообщил ему о переселении Мариселы в ранчо, прошло три дня, и за все это время он, переживая необоримую и злую тягу к насилию, затем кризис и теперь обессиленный, молчаливый и мрачный, ни разу не подумал о том, каким лишениям и опасностям, возможно, подвергается сейчас эта девушка, бывшая в течение нескольких месяцев его основной заботой.
Он осознал, что поступил дурно, бросив ее на произвол судьбы, и, с радостью отметив, что его сердце вновь наполняется добрым чувством, свернул на дорогу, ведущую к пальмовой роще.
Спустя несколько минут он уже стоял на пороге ранчо и при свете догорающего светильника наблюдал горестную картину: в гамаке, с исказившимся, отмеченным печатью смерти лицом неподвижно лежал Лоренсо Баркеро, а Марисела, сидя на полу рядом с ним, гладила лоб отца, устремив на него своп прекрасные глаза – родники тихих слез, струившихся по ее лицу.
Ее нежная любовь облегчила отцу последние минуты, и хотя его лоб уже перестал чувствовать мягкое прикосновение ее руки, она все еще продолжала дарить ему дочернюю ласку.
Не столько драматизм этой сцены – угасшая, полная мучений жизнь, окружающая нищета и слезы на опечаленном лице – тронул сердце Лусардо. сколько то, что было в ней от женской нежности: ласкающая рука, выражение любви в затуманенных горем глазах и мягкость, на которую он считал Мариселу неспособной.
– У меня умер папа! – вскричала она в отчаянии, увиден Сантоса, и, закрыв лицо руками, упала навзничь.
Убедившись, что Лоренсо мертв, Сантос поднял Мариселу, чтобы усадить ее, но она, рыдая, бросилась к нему на грудь.
Они долго стояли так, молча; наконец Марисела, чувствуя, что должна излить горе в словах, принялась рассказывать:
– Я собиралась завтра везти его в Сан Фернандо, показать врачам. Я думала, что его можно вылечить, и сказала об этом Антонио, – он был здесь сегодня вечером, – он обещал нанять для пас барку. Только Антонио уехал, я вошла сюда, – думаю, прежде чем приготовить ему поесть, дай взгляну, как он… потому что сегодня с утра он так осунулся, и я боялась надолго оставлять его одного, – и вдруг он с трудом приподнялся в гамаке и стал смотреть на меня безумными глазами и закричал: «Трясина! Меня засасывает… Поддержи, не дай утонуть!» Это был такой страшный крик, что я до сих пор слышу его. Потом он опять упал в гамак и, задыхаясь, повторял: «Тону! Тону! Тону!» И с ужасной тоской сжимал мне руку.
– Он был помешан на мысли, что его поглотит трясина, – пояснил Пахароте.
Сантос молчал, горячо упрекая себя за то, что оставил Лоренсо и Мариселу, а она продолжала сбивчиво рассказывать:
– Я собиралась завтра же повезти его в Сан Фернандо. Антонио обещал достать место на барке, которая идет туда…
Но Сантос прервал ее, по отечески притянув к себе:
– Довольно. Не говори больше.
– Но ведь я всю ночь мучилась молча. Одна одинешенька, всю ночь смотрела, как он тонет, и тонет, и тонет. Он как будто и в самом деле погружался в трясину. Боже мой! Какой это ужас – смерть. А я пытаюсь скрасить его последние минуты. И теперь – совсем одна, на всю жизнь. Что мне делать, боже мой!
– Теперь мы вернемся в Альтамиру, а там видно будет. Ты не так одинока, как думаешь. Ступай, Пахароте. Найди людей и приведи лошадь для Мариселы. А ты ляг, отдохни немного и постарайся уснуть.
Но Марисела не захотела отойти от отца и опустилась в то самое кресло, где сидел Лоренсо в день первого визита Сантоса в ранчо, Сантос устроился на прежнем месте – на стуле, и так, разделенные гамаком с лежащим в нем телом Лоренсо, они долго молчали.
Снаружи, над пальмовой рощей, тихой и недвижной в ночном безмолвии, светила луна, отражавшаяся в гладкой воде. Глубоким и светлым был покой лунного пейзажа, но сердца обоих терзало горе, и им он казался мрачным и тягостным.
Марисела всхлипывала по временам; Сантос, хмурый и печальный, мучительно думал, повторяя про себя слова, сказанные Лоренсо в день их первой встречи: «Ты тоже, Сантос Лусардо? Ты тоже слышишь зов?»
Лоренсо погиб, пал жертвой погубительницы мужчин, представлявшейся не столько в образе доньи Барбары, сколько в образе этой жестокой, дикой земли с ее отупляющей заброшенностью, этой трясины, засосавшей человека, бывшего гордостью семьи Баркеро. Теперь и он, Сантос Лусардо, тоже начал погружаться в болото варварства, а оно не прощает тому, кто хоть раз прибегнул к его силе. Вот и он стал жертвой погубительницы людей. С Лоренсо покончено, пришла его очередь.
«Сантос Лусардо! Взгляни на меня: эта земля не щадит».
Он вглядывался в искаженное, покрытое землистым налетом лицо, мысленно ставя себя на место Лоренсо.
«Скоро и я начну пить, чтобы забыться, а потом буду лежать вот так, с отпечатком отвратительной смерти на лице».
Он так вошел в роль Лоренсо Баркеро, что удивился, когда Марисела обратилась к нему, как к живому:
– Мне говорили, что все эти дни ты был каким то странным, делал то, что совсем не похоже на тебя…
– Ты не все знаешь. Сегодня я убил человека.
– Ты?… Нет! Не может быть!
– Что ж тут странного? Все Лусардо были убийцами.
– Это невозможно, – возразила Марисела. – Расскажи мне, расскажи.
И когда Лусардо описал ей сцену схватки с Колдуном, не замечая из за душевного потрясения, что неправильно толкует факты, она повторила:
– Вот видишь, я права: это невозможно. Если все было, как ты говоришь, то, выходит, Колдуна убил Пахароте. Ты сказал, что Колдун находился против тебя, справа, но рана то на левом виске! Значит, только Пахароте мог ранить его с этой стороны.
Многих часов, в течение которых картина происшествия неотступно стояла перед его мысленным взором, а он упорно старался воспроизвести все ее детали, оказалось для Сантоса недостаточно, чтобы понять то, в чем Марисела разобралась в один миг, и теперь он смотрел на нее, боясь поверить обнадеживающему открытию, как заблудившийся в темном лабиринте смотрит на приближающийся спасительный свет.
Это был свет, зажженный им самим в душе Мариселы, ясность интуиции в сочетании с привитым ей умением разумно смотреть на вещи, искра доброты, помогшая рассудку донести слово утешения до истерзанной души. Ведь именно в этом заключался истинный смысл его жизни: не искоренять зло огнем и мечом, а находить здесь и там сокровенные источники доброты на своей земле и в своих соотечественниках. В минуту отчаяния он забыл об этих высоких моральных обязанностях, но сейчас сделанное им добро возвращалось сторицей и помогло ему вновь обрести чувство уважения к себе. И это происходило не столько потому, что он узнал о своей невиновности в смерти Колдуна, сколько потому, что целебная убедительность слов Мариселы вытекала из ее доверия к нему, а это доверие было частицей его самого, тем лучшим, что жило в нем и что было вложено им в другое сердце.
Он принял от нее успокоение и дал ей взамен слово любви.
И этой ночью в глубину лабиринта, где бродила Марисела, тоже пришел свет.

0

38

ХII. Грамматика ньо Перналете

Близился вечер. Пеоны, расположившись около канеев, резали ремни для лассо; вдруг Пахароте, поглядев вдаль, сказал:
– Не понимаю, как это люди живут в горах или в городах, в домах с толстыми стенами. Льяносы – вот святое место для тех, у кого бес внутри.
Пеоны оставили ножи, которыми разрезали на длинные полоски необработанные вонючие кожи, и вопросительно посмотрели на балагура, стараясь угадать, что на этот раз пришло ему в голову.
– Да ведь это ясно как день! – пояснил он. – В льяносах все вокруг – как на ладони, и ты всегда знаешь, кто едет по твою душу, задолго до того, как он приблизится к тебе. В горах гость всегда скрыт поворотом дороги, она загнулась, как бычий рог. Ну, а уж о домах с толстыми стенами и говорить не приходится. Там наш брат христианин все равно что слепец: спрашивает «кто там?», когда уже столкнется с гостем.
Истолковав последние слова как намек, все разом посмотрели вдаль и увидели всадника, скакавшего к домам Альтамиры.
Зная о происшествии в Глухой Балке, альтамирские пеоны с минуты на минуту ждали появления следственной комиссии, уполномоченной арестовать доктора Лусардо, и хотя каждый понимал, что комиссия не может состоять из одного человека, появление незнакомого всадника всех насторожило.
Пахароте как ни в чем не бывало снова принялся за работу, посмеиваясь про себя над тем, какого труда стоит его товарищам разглядеть, кто к ним едет. Сам он, как только всадник появился на горизонте, незаметно для остальных время от времени поглядывал в ту сторону, готовый скрыться в густом лесу, едва удастся заметить что нибудь подозрительное; но глаза, привыкшие к далеким расстояниям, скоро узнали во всаднике знакомого пеона из поместья, расположенного выше по Арауке, который несколькими днями раньше заезжал в Альтамиру, направляясь в центр округа.
– Да это кривой Энкарнасион! – узнали наконец пеоны.
– Быстро же вы разглядели! – откликнулся Пахароте крикливым голосом, – Вас только в дозор назначать. И Мария Ньевес туда же со своей хваленой зоркостью!
– Чудеса Святого Страха! – возразил Мария Ньевес. – Если за человеком числится должок и он ждет, что за ним вот вот придут, так будь он трижды слеп, все равно прозреет.
– А ну, заткни ему глотку, самбо Пахароте! Рыжий припер тебя к стенке, – проговорил Венансио, подбивая Пахароте на спор, как делал всегда, если хотел позабавиться ядовитой перепалкой.
Но Пахароте не нужно было подзадоривать.
– Что Святой Страх – чудотворец, в этом никто не сомневается. А вот что у самбо не хватает сообразительности, это еще надо доказать. По крайней мере, со мной такого не случалось, как с одним из моих приятелей – рыжим пастухом, добавлю для точности. Однажды ночью его схватили как крота: закуривал, да и ослепил себя. И не то чтобы он не знал страха, – еще как боялся, сам мне рассказывал, – а просто ему не хватило хитринки. Пахароте ночью, когда закуривает, смотрит только одним глазом: если этот глаз ослепнет на время, то можно без помех ехать дальше, глядя тем, который был закрыт и потому ясно видит в темноте.
– Выходи вперед, Мария Ньевес! Самбо пылит тебе прямо в нос, – опять вмешался Венансио, намекая па привычку Пахароте в летнее время всегда ездить впереди остальных всадников, чтобы не дышать поднимаемой лошадьми пылью. Зимой же Пахароте, напротив, старался под любым предлогом ехать позади всех, дабы не искать брода через разлившиеся реки. Эту хитрую привычку и имел в виду Мария Ньевес, говоря:
– Сейчас он как раз позади. Ждет, когда другой найдет выход.
Но скрытый смысл этой реплики был понятен одному Пахароте. Из его рассказа о происшествии в Глухой Балке Мария Ньевес понял, что не Лусардо убил Колдуна и что Пахароте не требовал себе этой славы не только из соображений своеобразного рыцарства, – ведь речь шла о подвиге, которого жаждали многие, – но еще и по корыстной причине: если в дело вмешаются власти, Лусардо будет легче избежать наказания.
Оба привыкли задевать друг друга без всякого стеснения, и все же Пахароте, не ожидая, что приятель зайдет так далеко, растерялся. Видя, что он замолчал, присутствующие закричали:
– Самбо задрал копыта! Самый момент, рыжий! Вдевай ему кольцо в нос, бык твой!
Но Мария Ньевес, сообразив, что шутка получилась слишком грубой, проговорил:
– Мой дружок знает, что до стрельбы у нас дело не дойдет.
Пахароте улыбнулся. Для всех остальных Мария Ньевес положил его на обе лопатки; но что касается их двоих, то его друг хорошо знал, кто превзошел ночного призрака в сноровке и находчивости, и, будучи самым отчаянным из всех присутствующих, восхищался им и завидовал ему.
Вскоре к канеям подъехал кривой Энкарнасион. Пахароте и Мария Ньевес поднялись ему навстречу:
– Что привело вас сюда, друг?
– Желание соснуть под крышей, если будет дозволено, и дело к доктору: письмо от судьи.
– А, черт возьми! – воскликнул Пахароте. – С каких нор нам требуется разрешение, чтобы повесить гамак в этом доме? Спешивайтесь и устраивайтесь, где понравится. Давайте мне письмо!
С письмом в руке Пахароте вошел к Лусардо:
– Дело завертелось, доктор. Вот вам – от судьи.
Письмо было от Мухикиты и сообщало об удивительных вещах.
«Вчера здесь была донья Барбара с твоими двумя арробами перьев, украденными в Эль Тотумо. Она заявила следующее: подозревая, что преступление совершил некий Бальбино Пайба, управляющий Альтамиры. которого ты уволил по приезде в имение, она приказала нескольким своим пеонам следить за ним; двое из них. выполняя этот приказ, проследовали за ним к месту, называемому Ла Матикой, и застали его за выкапыванием ящика, в котором оказались вышеозначенные перья; пеоны заявили Бальбино Пайбе, что должны арестовать его, и так как он открыл стрельбу, они тоже начали стрелять и убили его, после чего донья Барбара, имея при себе вещественное доказательство, выехала сюда с целью довести до сведения властей все случившееся, равно как и рассказать о смерти Мелькиадеса Гамарры (но прозвищу Колдун), убитого упомянутым Пайбой несколькими минутами раньше происшествия в Ла Матике, о чем известно благодаря той же слежке, о которой сказано выше».
Мухикита заканчивал письмо уведомлением о том, что Донья Барбара, желая уладить это дело, поехала в Сан Фернандо, чтобы передать найденные перья коммерсанту, которому вез их Кармелито; в самом конце письма Мухикита поздравлял с окончанием дела, еще несколько дней назад казавшегося таким запутанным.
В письме была приписка, сделанная рукой ньо Перналоте:
«Что я говорил, доктор Лусардо? Мое ударение оказалось правильным. Перья находятся в верных руках, в руках вашего друга. Она сама и деньги доставит. Так бы вам и вести себя с самого начала. Ваш друг Перналете».
Письмо повергло Сантоса в крайнее замешательство. Перья возвращены, Бальбино – убийца Мелькиадеса, и все сделано доньей Барбарой!
– Видите, доктор? Не стоило ломать себе голову! – воскликнул Пахароте. – Теперь, когда все уладилось, я могу сказать, что это моя пуля прикончила Колдуна. Вы должны помнить, что подъехали к нему со стороны лассо, а я – с той, где садятся на лошадь, то есть с левой, а как раз слева у него и рана. Вспоминаете? Выходит, я покончил с этим пугалом. Но если судья считает, что его убил дон Бальбино, я ничего не имею против.
– Но это нечестно, Пахароте, – возразил Лусардо. – Мы вправе были защищаться, ведь Мелькиадес первым прибегнул к оружию, и я пли ты, – как я могу сказать теперь, когда ты сам признался, – мы могли бы жить со спокойной совестью. Несправедливость же, совершенная по отношению к Бальбино, лишает нас с этого момента права на спокойствие, если мы немедленно не явимся к судье и не дадим правдивых показаний, иначе говоря, не поставим ударение как надо, а не так, как делает автор этого письма.
– Послушайте, доктор, – сказал Пахароте, немного подумав. – Если вы явитесь туда со своей правдой, ньо Перналете, чего доброго, взбесится и засудит вас, чтобы в другой раз неповадно было наивничать. А ведь если разобраться, все, что случилось и кажется вам нечестным, сделала не донья Барбара, и не судья, и не начальник округа, а сам господь бог, который очень хорошо знает, что творит. Заметьте, доктор: мы схлестнулись с Колдуном, вы пли я (теперь Пахароте не настаивал, что это был он), – это факт; но кто может поручиться, что покойник: не повернул головы в тот момент, когда вы выстрелили? И очень свободно может быть, что виноват Бальбино, тем более что ему не впервой убивать… Я говорю, пути господни неисповедимы, и бог злее дьявола, когда ему надо наказать кого нибудь.
Несмотря на серьезность дела, Сантос не мог не засмеяться: бог Пахароте, как и начальник из рассказа ньо Перналете. не испытывал никакой неловкости, ставя ударение в неположенном месте.

0

39

ХIII. Дочь рек

Давно уже донья Барбара не бывала в Сан Фернандо.
Как всегда, едва прошел слух о ее приезде, адвокаты зашевелились, предугадывая одну из тех длинных и трудоемких тяжб, которые затевала против своих соседей известная землевладелица долины Арауки и на которых не только пройдохи грели руки. Чтобы завладеть чужими землями, донье Барбаре приходилось оставлять в виде издержек и вознаграждений немало морокот в руках судей и защитников противной стороны или в карманах разных политических деятелей, предоставлявших ей свое покровительство. Однако и честные блюстители закона загребали кучи денег в связи со сложностью дел и изворотливостью, к которой приходилось прибегать, чтобы, несмотря па уловки и хитрости этих пройдох, защитить очевидные права жертв. Но на этот раз законники просчитались: донья Барбара приехала не возбуждать тяжбу, а, ко всеобщему удивлению, возмещать чужие убытки.
Ее приезд взбудоражил не только юристов. Едва стало известно, что она в городе, как закипели обычные пересуды и воскресли бесчисленные истории о ее любовных делах и преступлениях, половина которых была чистым вымыслом. Рассказчики усердно подчеркивали жестокость и бесчеловечность загадочной обольстительницы, словно именно эти ее душевные черты, достойные лишь отвращения, могли вызвать в слушателях интерес и симпатию.
Недосягаемая для посторонних глаз в своем глухом углу, затерянном среди бескрайних равнин, наезжавшая в город от случая к случаю только затем, чтобы совершить зло, она со временем стала чуть ли не олицетворением легендарного коварства.
Естественно поэтому, что слух, будто она приехала на этот раз лично вручить коммерсанту перья, украденные ее любовником у ее врага и стоившие уйму денег, а также вернуть Лусардо незаконно отторгнутые ею от Альтамиры земли, потряс город подобно взрыву. Впечатлительные и падкие до всего необычного, одаренные богатым воображением жители льяносов тут же изменили свое мнение о властительнице Арауки, рисовавшейся еще совсем недавно существом порочным и ненавистным.
И вот самые последние эпизоды из жизни доньи Барбары, почти все назидательные, – вымышленные каждым рассказчиком по своему усмотрению, по. как правило, опровергающие предыдущие версии, – были пущены в ход. Весь вечер город только и говорил об этом. В домах оживленно шушукались женщины; в лавках, толпясь около стоек, эту тему обсуждали мужчины, и поздно вечером вся улица перед постоялым двором, где остановилась донья Барбара, была заполнена людьми.
Постоялый двор расположился на одной из городских площадей, и его галерея выходила на улицу. Донья Барбара отдыхала в кресле качалке на галерее, где дул прохладный ветерок с реки, протекавшей в какой нибудь сотне метро»; она сидела одна, откинув голову на спинку кресла, и казалась вялой и совершенно безразличной ко всему, что ее окружало.
А окружало ее любопытство целою города.
На противоположном тротуаре росла толпа мужчин, остановившихся полюбоваться ею и онемевших от восхищения; под галереями постоялого двора и соседних с ним лавок и магазинов, тянувшихся до самого берега Апуре, то и дело проходили группками девушки и молодые дамы, покинувшие свои дома, только чтобы взглянуть на донью Барбару. Первые, подняв на нее свои скромные очи, краснели, опасаясь, как бы стоящие поблизости мужчины не заметили столь нескромного любопытства: вторые рассматривали ее бесцеремонно и ядовито усмехаясь, обменивались впечатлениями.
Она сидела в отделанном кружевами белом капоте, ее точеные плечи и руки были открыты; никогда ее не видали та кой женственной, и даже самые строгие из дам соглашались:
– Она все еще способна удивлять.
Наиболее же восторженные восклицали:
– Она великолепна! Какие глаза!
И если которая нибудь замечала: «Говорят, она влюблена в доктора Лусардо», – то другая, с горьким разочарованием в собственном избраннике, добавляла:
– И выйдет за него замуж, вот увидите. Такие женщины всегда добиваются своего, ведь все мужчины – идиоты.
Наконец люди устали ахать и сплетничать, и улица надолго опустела.
Луна слабо освещала кроны деревьев, умытых недавним дождем, и отражалась в лужах на улице. Время от времени порывы прохладного ветра с реки шевелили ветви. Прохожие уже разошлись но домам, и соседи, дышавшие перед сном свежим воздухом, поднимались со своих качалок и шезлонгов, загораживавших тротуары, и томными голосами прощались друг с другом, лениво растягивая слова:
– До завтра. День прошел, пора и на покой.
Нарушая растекавшуюся тишину, эти простые фразы, это ленивое приглашение ко сну выражали весь драматизм жизни провинциального городка, где считается важным событием отход ко сну после долгого дня безделья, еще одного бесцельно потерянного дня, провожаемого тем не менее успокоительными словами:
– Завтра тоже будет день.
Так думала и донья Барбара. Она уже отступилась от порока, преграждавшего ей путь к добру, и теперь этот путь лежал перед ней свободным. Она мечтала, как девушка, полюбившая впервые, обманывая себя иллюзией, что родилась заново для другой жизни, стараясь забыть прошлое, словно оно действительно могло исчезнуть со смертью угрюмого подручного с обагренными кровью руками и любовника с его грубыми ласками. Как то она встретит то, что придет с завтрашним днем? Она готовилась к этому дню, как к чудесному зрелищу. Этим зрелищем будет она сама, идущая по неизведанному пути, ее сердце, открытое неведомому доселе, и ожидание этого чуда было подобно теплому свету, пролившемуся на скрытый от нее самой уголок души. Она с грустью вспоминала свою первую, чистую, трагически оборвавшуюся любовь, – когда в словах Асдрубала ей мерещился мир чувств, так непохожих на «чувства» речных пиратов.
И вот, когда, забыв о всех и обо всем, она вспоминает о самом хорошем, быстрая мысль, быть может, мимолетное впечатление от оброненного кем то слова, вдруг вспыхивает в сознании и подобно мельчайшей песчинке, попавшей в сцепление машины, застопоривает ее движение и заставляет остановиться. Откуда взялась эта неожиданная горечь, от которой невольно нахмурились брови, этот знакомый вкус забытой злобы? Зачем свалилось на нее несвоевременное воспоминание о птице, что падает, ничего не видя, над внезапно погашенным костром? Ее сердце, ослепленное несбыточной иллюзией, как эта птица, вдруг стало незрячим в своем мечтательном полете. Значит, мало отказаться от прежней жизни?
Пытливая толпа, весь вечер стоявшая на тротуаре напротив, созерцая ее, городские сеньоры и сеньориты, прохаживавшиеся мимо, – вот в чем крылась причина столь быстрого прекращения этого полета. Недоброе любопытство и простодушное восхищение, город, не позволявший ей забыть ее ненавистное прошлое. Казалось, будто кто то произнес над самым ее ухом:
«Чтобы быть любимой таким человеком, как Сантос Лусардо, надо не иметь прошлого».
И жизнь, как всегда, началась с исходной точки: «Это было в пироге, бороздившей большие реки каучуковой сельвы…»
Она медленно перешла из галереи постоялого двора на галерею соседних лавок и двинулась к берегу Апуре. Какая то неясная, но необоримая потребность влекла ее к воде: дочь рек, она чувствовала их таинственную силу.
Тусклый свет луны тихо сеялся сквозь туман на фасады прибрежных домов, на пальмовые крыши ранчо, разбросанных поодаль, на лес по берегам, на спокойную поверхность мутной Апуре, воды которой, спавшие в это сухое время года, оставляли обнаженными широкие песчаные отмели. На правом берегу стояли причаленные еще во время паводка шлюпка и габара  , а поодаль колыхались на воде привязанные к сваям плот, несколько черных пирог, груженных дровами и бананами, и свежевыкрашенная белой краской пустая барка, на крыше которой спал, растянувшись лицом вверх, паренек.
Мужчины, выпивавшие и болтавшие под деревьями на берегу, у входов в лавки, уже разошлись по домам. Служители убирали стулья и столы и закрывали двери заведений, гася отражения ламп на реке.
Донья Барбара стала прохаживаться вдоль опустевшей улицы.
Гребцы с илота переговаривались с шестовыми барки, и их беседа была так же медлительна, как течение реки по гладкой равнине, как задумчивая поступь мглистой ночи, как шаг доньи Барбары, безмолвной тенью скользящей по берегу.
Лесистый берег, спокойный и темный под покровом ночи; река, от верховьев, от далеких гор, молча катящая свои воды; крик птицы чикуако, летающей над сонной водой, и разговор гребцов – все это она уже видела когда то на реках, пересекающих льяносы.
Страшная картина стоит перед ее взором, пока она медленно шагает взад и вперед, под редкой голубоватой тенью деревьев: лесистый берег, глухая ночь, река, бесшумно текущая вдаль, чтобы слиться там с другой далекой рекой, крик бессонной птицы, уже скрывшейся из виду, и тихие голоса гребцов – все это она уже видела однажды на диких землях, в краю широких таинственных рек…
Донья Барбара ничего не замечает вокруг себя, для нее нет больше спящего на правом берегу реки города; она прислушивается лишь к тому, что внезапно завладевает ее душой:
К очарованию речного пейзажа, неурочному зову таинственных рек, на которых началась ее история… Желтая Ориноко, красная Атабапо, черная Гуаиння…
Полночь. Поют петухи, лают собаки во дворах. И снова тишина; только слышно, как летают совы. На плоту уже не разговаривают. Зато река принялась шушукаться с черными пирогами.
Донья Барбара останавливается и слушает.
– Все возвращается к своему началу.

0

40

XIV. Звезда на мушке

Это было начало конца. Неукротимая и властная женщина, не признававшая никаких преград, встретилась теперь лицом к лицу с тем, против чего не умела бороться. Хитроумный план, осуществленный в Глухой Балке, представлял собой не что иное, как удар вслепую, а побуждение, склонившее ее взвалить на Бальбино Пайбу смерть Колдуна, было началом окончательной капитуляции.
Она предчувствовала крушение надежд, отказавшись от прежнего образа действий, и живший в ее крови индейский фатализм уже толкал се на путь отречения. Зов прошлого, ее дикой юности, прошедшей на великих реках сельвы, был формой новой идеи – отступления.
Тем не менее, превозмогая временный упадок духа, донья Барбара решила вернуться в поместье, заручившись письмом коммерсанта, ставившего Сантоса Лусардо в известность о получении перьев и о назначенной за них цене, в несколько рал превышающей ту, которую должен был выручить Кармелито. Кроме того, она везла с собой составленный ее адвокатом нотариальный акт о фиктивной продаже незаконно отторженных ею альтамирских земель, которую она еще раз намеревалась предложить Лусардо. Эти бумаги были ее последней надеждой, хотя надежды не имели определенной формы: она уже не мечтала о любви, толкнувшей ее на такие жертвы. Бремя от времени на фоне речного пейзажа перед ее мысленным взором вставал образ Сантоса Лусардо, сливавшийся тут же с расплывчатым, далеким образом Асдрубала, и так же неясно, как лик Асдрубала, видела она теперь лицо Лусардо – тень, отодвигавшуюся все дальше и дальше и меркнущую в трепетном свете нереального мира.
Ho ей не терпелось довести до конца начатое, и это было крайне необходимо, ибо отказ от задуманного стал бы последним ударом но ее пошатнувшейся вере в жизнь.
Засуха вступила в свои права. В это время скот гонят к непересыхающим водоемам, так как животные не могут найти их сами: они либо не знают их, либо забывают, обезумев от жажды. Русла уже обмелевших речушек там и тут пересекали бурые, разбитые копытами тропы, а гнилые трясины, окруженные белесыми закраинами, казались зловонными язвами, которые рубцевались под палящим солнцем, не перестав гноиться. В иных еще оставалось немного воды, илистой и горячей, и в ней разлагались трупы животных; гонимые жаждой, они забирались туда и, раздувшись от опоя, увязали в трясине и гибли. Огромные стаи самуро, алчных до падали, кружили над этими лужами. Смерть, подобно маятнику, висела над льяносами, раскачиваясь от наводнения к засухе, от засухи к наводнению.
Хрустел сожженный солнцем чапарраль, горела ослепительным блеском саванна в кольце миражей, создававших иллюзию голубых заводей, – вод, приносящих лишь отчаяние, ибо сколько бы ни стремился к ним жаждущий, они всегда находились от него на одном и том же расстоянии, неизменно на краю горизонта. Миражем была и несбыточная любовь, к которой на всем скаку неслась донья Барбара.
Прибыв в поместье, где, несмотря на утомительное путешествие и приближавшуюся ночь, она собиралась ненадолго задержаться, чтобы переменить уставшую лошадь, переодеться и привести себя в порядок перед встречей с Лусардо, которую нетерпение не позволяло ей отложить до завтра, она увидела, что в канеях никого нет, кухня заперта и коррали пусты. Один Хуан Примите сидел па месте.
– Что здесь происходит? – спросила она. – Где люди?
– Бежали, – ответил дурачок, не решаясь подойти к ней из боязни, что это слово вызовет в ней приступ ярости. – Сказали, что не хотят больше служить вам, что вы теперь другая, не такая, как прежде, что вдруг возьмете да и свяжете их всех локоть к локтю и выдадите, как миленьких.
Глаза ее сверкнули гневом, и Хуан Примите поспешил сообщить другую новость:
– Дон Лоренсо умер, знаете?
– Давно нора. И так слишком долго тянул. А она? Где она?
– Нинья Марисела? Снова в Альтамире. Доктор увез ее к себе и, по слухам, скоро женится на ней.
При этих словах в донье Барбаре вновь во весь рост встала женщина могучей силы, и, не сказав ни слова, с решимостью, не предвещавшей ничего хорошего, Барбара тут же прыгнула в седло и поскакала в Альтамиру.
Хуан Примите некоторое время стоял, не переставая креститься, затем бросился к кастрюлям, в которых держал питье для ребульонов. Вонзая шпоры в окровавленные бока лошади, из последних сил летевшей галопом, донья Барбара, словно в бреду, громко говорила:
– Значит, я только зря потеряла время, пытаясь отказаться от себя самой? Ну, так я снова вернусь к моим делам, и с ними – до гроба! Посмотрим, кто будет торжествовать. Еще не родился человек, который может отнять у меня то, что мне желанно. Лучше смерть, чем поражение!
Так она доехала до альтамирских построек. Под покровом ночи приблизилась к дому и через выходившую в фасадную галерею дверь увидела Лусардо: он сидел за столом вместе с Мариселой.
Они кончали ужинать; он говорил, а она слушала, подперев ладонями щеки и восхищенно глядя на него.
Донья Барбара подъехала на револьверный выстрел. Остановила лошадь. Неторопливо, с наслаждением Барбара вынула из кобуры, прикрепленной к седлу, револьвер и прицелилась в грудь дочери. Освещенная лампой, это была отличная мишень.
Чистый свет звезд искрой сверкнул в предательской мгле на мушке прицела и помог зловещему глазу найти сердце Мариселы. Но вдруг этот крошечный луч словно налился всей тяжестью звезд, оружие опустилось, не выстрелив, и медленно вернулось в кобуру. Глядя сквозь рамку прицела, донья Барбара внезапно увидела себя, озаренную отблесками разложенного на диком и пустынном берегу костра, слушающую Асдрубала, и это скорбное воспоминание укротило ее жестокость.
Долго и неподвижно глядела она на счастливую дочь, и жажда новой жизни, мучившая ее последнее время, воплотилась в волнующее материнское чувство, неведомое до сих пор ее сердцу.
– Он твой. Будь счастлива.
Наконец то любовь Асдрубала – всего лишь тень, блуждавшая в ее мрачной душе, – приняла форму благородного чувства!

0