Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №03 (622)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



На дороге

Сообщений 1 страница 20 из 44

1

Роман «На дороге», принесший автору всемирную славу. Внешне простая история путешествий повествователя Сала Парадайза (прототипом которого послужил сам писатель) и его друга Дина Мориарти по американским и мексиканским трассам стала культовой книгой и жизненной моделью для нескольких поколений.

Отредактировано книжник (11.05.2011 18:46)

0

2

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1

Я впервые встретил Дина вскоре после того, как мы с женой расстались. Я тогда едва выкарабкался из серьезной болезни, о которой сейчас говорить неохота, достаточно лишь сказать, что этот наш жалкий и утомительный раскол сыграл не последнюю роль, и я чувствовал, что все сдохло. С появлением Дина Мориарти началась та часть моей жизни, которую можно назвать «жизнью на дороге». Я и прежде часто мечтал отправиться на Запад посмотреть страну, но планы всегда оставались смутными, и с места я не трогался. Дин же – как раз тот парень, который идеально соответствует дороге, поскольку даже родился на ней: в 1926 году его родители ехали на своей колымаге в Лос-Анжелес и застряли в Солт-Лейк-Сити, чтобы произвести его на свет. Первые рассказы о нем я услышал от Чада Кинга; Чад и показал мне несколько его писем из исправительной колонии в Нью-Мексико. Меня эти письма неимоверно заинтересовали, поскольку в них Дин так наивно и так мило просил Чада научить его всему, что тот сам знал про Ницше и про все остальные дивные интеллектуальные штуки. Как-то раз мы с Карло говорили об этих письмах в том смысле, что познакомимся ли мы когда-нибудь с этим странным Дином Мориарти. Все это было еще тогда, давно, когда Дин не был таким, как сегодня, когда он был еще сплошь окруженным тайной пацаном только что из тюрьмы. Потом стало известно, что его выпустили из колонии, и что он впервые в жизни едет в Нью-Йорк. Еще ходили разговоры, что он только что женился на девчонке по имени Мэрилу.
Однажды, когда я шлялся по студенческому городку, Чад и Тим Грэй сказали мне, что Дин остановился на какой-то квартире безо всяких удобств в Восточном Гарлеме – то есть, в испанском квартале. Он приехал прошлой ночью, в Нью-Йорке первый раз, с ним – его остренькая и симпатичная подружка Мэрилу. Они слезли с междугородного «грейхаунда» на 50-й Улице, свернули за угол, чтобы найти чего-нибудь поесть, и сразу зашли к Гектору, и с тех самых пор кафетерий Гектора всегда оставался для Дина главным символом Нью-Йорка. Они тогда истратили все деньги на здоровенные чудесные пирожные с глазурью и взбитыми сливками.
Все это время Дин вешал Мэрилу на уши примерно следующее:
– Ну, милая, вот мы и в Нью-Йорке, и хоть я не совсем еще рассказал тебе, о чем думал, когда мы ехали через Миссури, а особенно – в том месте, где мы проезжали Бунвильскую Колонию, которая напомнила мне собственные тюремные дела, теперь совершенно необходимо отбросить все, что осталось от наших личных привязанностей, и немедленно прикинуть конкретные планы трудовой жизни… – И так далее, как он обычно разговаривал в те, самые первые дни.
Мы с парнями поехали к нему в эту квартирку, и Дин вышел открывать нам в одних трусах. Мэрилу как раз спрыгивала с кушетки: Дин отправил обитателя хаты на кухню, возможно – варить кофе, а сам решал свои любовные проблемы, ибо для него секс оставался единственной святой и важной вещью в жизни, как бы ни приходилось потеть и материться, чтобы вообще прожить, ну и так далее. Все это было на нем написано: в том, как он стоял, как покачивал головой, все время глядя куда-то вниз, будто молодой боксер, получающий наставления тренера, как кивал, чтобы заставить поверить, что впитывает каждое слово, вставляя бесчисленные «да» и «хорошо». С первого взгляда он напомнил мне молодого Джина Отри[1] – ладный, узкобедрый, голубоглазый, с настоящим оклахомским выговором, – в общем, эдакий герой заснеженного Запада с небольшими бакенбардами. Он и в самом деле работал на ранчо у Эда Уолла в Колорадо до того, как женился на Мэрилу и поехал на Восток. Мэрилу была миленькой блондинкой с громадными кольцами волос – целое море золотых локонов. Она сидела на краешке кушетки, руки свисали с колен, а голубые деревенские глаза с поволокой смотрели широко и неподвижно, потому что сейчас она торчала в сером и злом Нью-Йорке, о котором столько слышала дома, на Западе, сидела на хате, словно длиннотелая чахлая сюрреалистическая женщина Модильяни, ожидающая в какой-нибудь важной приемной. Но помимо того, что Мэрилу была просто милашкой, глупа она была жутко и способна на ужасные поступки. Той ночью все пили пиво, болтали и ржали до самой зари, а наутро, когда мы уже оцепенело сидели и докуривали бычки из пепельниц при сером свете унылого дня, Дин нервно поднялся, походил взад-вперед, подумал и решил, что самое нужное сейчас – заставить Мэрилу приготовить завтрак и подмести пол.
– Другими словами, давай шевелиться, милая, слышишь, что я говорю, иначе будет один сплошной разброд, а истинного знания или кристаллизации своих планов мы не добьемся.
Тут я ушел.
На следующей неделе он признался Чаду Кингу, что ему абсолютно необходимо научиться у того писать. Чад ему ответил, что писатель тут – я, и что за советом обращаться надо ко мне. Тем временем, Дин устроился работать на автостоянку, поссорился с Мэрилу у них на новой квартире в Хобокене – одному Богу известно, чего их туда занесло, – и она так рассвирепела, что замыслила месть и позвонила в полицию с каким-то вздорным, истеричным, идиотским поклепом, и Дину пришлось из Хобокена свалить. Жить ему было негде. Он поехал прямиком в Патерсон, Нью-Джерси, где я жил со своей теткой, и как-то вечером, когда я занимался, в дверь постучали, и вот уже Дин кланялся и подобострастно расшаркивался в полумраке прихожей, говоря при этом:
– При-вет, ты меня помнишь – я Дин Мориарти? Я приехал попросить тебя показать мне, как надо писать.
– А где Мэрилу? – спросил я, и Дин ответил, что она, видимо, выхарила у кого-нибудь несколько долларов и поехала обратно в Денвер, «шлюха!». А раз так, то мы пошли с ним выпить пива, потому что разговаривать так, как нам хотелось, мы не могли в присутствии моей тетки, которая сидела в гостиной и читала свою газету. Она бросила на Дина один-единственный взгляд и решила, что он – шалый.
В баре я ему сказал:
– Слушай, чувак, я очень хорошо знаю, что ты ко мне приехал не только затем, чтобы стать писателем, да и, в конце концов, что я сам об этом знаю, кроме того, что на этом надо заклеиться с такой же страшной силой, как на амфетаминах.
А он ответил:
– Да, конечно, я точно знаю, что ты имеешь в виду, и все эти проблемы, на самом деле, мне тоже приходили в голову, но то, чего я хочу, – это реализация таких факторов, что в случае, если придется зависеть от шопенгауэровской дихотомии для любого внутренне реализуемого… – И дальше по тексту – штуки, которых я ни на йоту не понимал, да и он сам – тоже. В те дни он действительно не соображал, о чем говорил; то есть это был просто только что откинувшийся юный зэк, зацикленный на дивных возможностях стать настоящим интеллектуалом, и ему нравилось разговаривать тем тоном и пользоваться теми словами, которые слышал от «настоящих интеллектуалов», но как-то совершенно замороченно – хотя учтите, он не был так уж наивен во всем остальном, и ему потребовалось лишь несколько месяцев провести с Карло Марксом, чтобы полностью освоиться во всяких специальных словечках и жаргоне. Однако, мы прекрасно поняли друг друга на иных уровнях безумия, и я согласился на то, чтобы он остался у меня дома, пока не найдет работу, а дальше мы уговорились как-нибудь отправиться на Запад. Это было зимой 1947-го.
Однажды вечером, когда Дин ужинал у меня – а он уже работал на стоянке в Нью-Йорке, – а я быстро барабанил на своей машинке, он облокотился мне на плечи и сказал:
– Ну, давай же, девчонки ждать не будут, закругляйся.
Я ответил:
– Погоди минуточку, вот сейчас только главу закончу. – А это была одна из лучших глав во всей книге. Потом я оделся, и мы понеслись в Нью-Йорк на стрелку с какими-то девчонками. Пока автобус шел в жуткой фосфоресцирующей пустоте Линкольн-Тоннеля, мы держались друг за друга, возбужденно болтали, орали и размахивали руками, и я начал врубаться в этого психа Дина. Парня просто до чрезвычайности возбуждала жизнь, но если он и был пройдохой, так это только оттого, что слишком хотел жить и общаться с людьми, которые иначе бы не обращали на него никакого внимания. Он подкалывал и меня, и я это знал (по части жилья, еды и того, «как писать»), и он знал, что я это знаю (это и было основой наших отношений), но мне было плевать, и мы прекрасно ладили – не доставая друг друга и особо не церемонясь; мы ходили друг за дружкой на цыпочках, будто только что трогательно подружились. Я начал учиться у него так же, как он, видимо, учился у меня. О том, что касалось моей работы, он говорил:
– Валяй дальше, все, что ты делаешь, – клево. – Он заглядывал мне через плечо, когда я писал свои рассказы, и вопил: – Да! Так и надо! Ну, ты даешь, чувак! – Или говорил: – Ф-фу! – и промакивал лицо носовым платком. – Слушай, елки-палки, ведь еще столько можно сделать, столько написать! Хотя бы начать все это записывать, без всяких наносных стеснений и не упираясь ни в какие литературные запреты и грамматические страхи…
– Все верно, чувак, ты правильно заговорил. – И я видел, как некое подобие священной молнии сверкает в его возбуждении и в его видениях, которые изливались из него таким потоком, что люди в автобусах оборачивались посмотреть на этого «психа ненормального». На Западе он провел треть своей жизни в бильярдной, треть – в тюрьме, а треть – в публичной библиотеке. Видели, как он целеустремленно несся с непокрытой головой по зимним улицам в сторону бильярдной, таща под мышкой книги, или карабкался по деревьям, чтобы попасть на чердак каких-нибудь своих приятелей, где обычно сидел днями напролет, читая или скрываясь от представителей закона.
Мы поехали в Нью-Йорк – я забыл, в чем там было дело, какие-то две цветные девчонки – и никаких девчонок на месте, конечно, не оказалось: они должны были встретиться с Дином в кафешке и не пришли. Мы тогда поехали на его стоянку, где ему что-то надо было сделать – переодеться в будке на задворках, прихорошиться перед треснутым зеркалом, что-то типа такого, – а уж потом двинулись дальше. Как раз в тот вечер Дин повстречался с Карло Марксом. Грандиозная штука произошла, когда они встретились. Два таких острых ума, как они, приглянулись друг другу сразу же. Скрестились два проницательных взгляда – святой пройдоха с сияющим разумом и печальный поэтичный пройдоха с темным разумом, то есть Карло Маркс. Начиная с этой самой минуты, я видел Дина только изредка, и мне было немного обидно. Их энергии сшибались лбами, и в сравнении я был просто лохом и не мог держаться с ними наравне. Тогда-то и началась вся эта безумная катавасия, которая потом закрутила всех моих друзей и все, что у меня оставалось от семьи, затянула в большую тучу пыли, застившую Американскую Ночь. Карло рассказал ему про Старого Быка Ли, про Элмера Хассела и Джейн: как Ли в Техасе выращивал траву, как Хассел сидел на острове Рикера, как Джейн бродила по Таймс-Сквер вся в бензедриновых глюках, таская на руках свою малышку, и как она кончила в Белльвю. А Дин рассказал Карло про разных неизвестных людей с Запада, типа Томми Снарка, колченогой акулы бильярда, картежника и святого педераста. Рассказал и про Роя Джонсона, про Большого Эда Данкеля – корешей своего детства, уличных корешей, про своих бессчетных девчонок и половые попойки, про порнографические картинки, про своих героев, героинь, про свои приключения. Они вместе носились по улицам, врубаясь во все так, как у них это было с самого начала, и что позже стало восприниматься с такой грустью и пустотой. Но тогда они выплясывали по улицам как придурочные, а я тащился за ними, как всю свою жизнь волочился за теми людьми, которые меня интересовали, потому что единственные люди для меня – это безумцы, те, кто безумен жить, безумен говорить, безумен быть спасенным, алчен до всего одновременно, кто никогда не зевнет, никогда не скажет банальность, кто лишь горит, горит, горит как сказочные желтые римские свечи, взрываясь среди звезд пауками света, а в середине видно голубую вспышку, и все взвывают: «А-аууу!» Как звали таких молодых людей в гетевской Германии? Всей душой желая научиться писать как Карло, Дин первым же делом атаковал его этой своей любвеобильной душой, какая бывает только у пройдох:
– Ну Карло же, дай же мне сказать – я вот что хочу сказать… – Я не видел их где-то недели две, и за это время они зацементировали свои отношения до зверской степени непрерывных ежедневных и еженощных разговоров.
Потом пришла весна, клевое время для путешествий, и каждый в нашей рассеявшейся компании готовился к той или иной поездке. Я был занят своим романом, а когда дошел до срединной отметки, то после того, как мы с теткой съездили на Юг проведать моего братца Рокко, я был вполне готов отправиться на Запад первый раз в своей жизни.
Дин уже уехал. Мы с Карло проводили его со станции «грейхаунда» на 34-й Улице. Там наверху у них было место, где за четвертачок можно сфотографироваться. Карло снял очки и стал выглядеть зловеще. Дин снялся в профиль, при этом застенчиво оборачиваясь. Я сфотографировался в фас – но так, что стал похож на тридцатилетнего итальянца, готового порешить всякого, кто хоть слово скажет против его матери. Эту фотографию Карло и Дин аккуратно разрезали бритвой посередине и спрятали половинки себе в бумажники. На Дине был настоящий западный деловой костюм, купленный специально для великого возвращения в Денвер: парень кончил свой первый загул в Нью-Йорке. Я говорю «загул», но Дин лишь впахивал на своих стоянках как вол. Это был самый фантастический служитель автостоянок в целом мире: он мог задним ходом втиснуть машину в узкую щель и тормознуть у самой стенки с сорока миль в час, выпрыгнуть из кабины, пробежаться между бамперами впритык, вскочить в другую машину, развернуться со скоростью пятьдесят миль в час на крохотном пятачке, быстро сдать назад в тесный тупичок, бум – захлопнуть дверцу с такой поспешностью, что видно, как машина вибрирует, когда он из нее вылетает, затем рвануть к будке с кассой, словно звезда гаревых дорожек, выдать квитанцию, прыгнуть в только что подъехавший автомобиль, не успеет еще владелец и выбраться из него, буквально проскочить у того под ногами, завестись с еще незакрытой дверцей и с ревом – к следующему свободному пятачку; разворот, шлеп на место, тормоз, вылетел, ходу: работать вот так без передышки по восемь часов в ночь, как раз в вечерние часы пик и после театральных разъездов, в засаленных штанах с какого-то алкаша, в обтрепанной куртке, отороченной мехом, и в разбитых башмаках, спадающих с ноги. Теперь он к возвращению домой купил себе новый костюм, синий в тончайшую полоску, жилет и все остальное – одиннадцать долларов на Третьей Авеню, вместе с часами и цепочкой, и к тому же – портативную пишущую машинку, на которой собирался начать писать в каких-нибудь денверских меблированных комнатах, как только найдет там работу. Мы устроили прощальный обед из сосисок с бобами в «Рикере» на Седьмой Авеню, а потом Дин сел в автобус и с ревом отчалил в ночь. Вот и уехал наш крикун. Я пообещал себе отправиться туда же, когда весна зацветет по-настоящему, а земля раскроется.
Вот так, на самом деле, и началась моя дорожная жизнь, и то, чему суждено было случиться потом, – чистая фантастика, и не рассказать об этом нельзя.

Да, и я хотел ближе узнать Дина не просто потому, что был писателем и нуждался в свежих впечатлениях, и не просто потому, что вся моя жизнь, вертевшаяся вокруг студгородка, достигла какого-то завершения цикла и сошла на нет, но потому, что непонятным образом, несмотря на несходство наших характеров, он напоминал мне какого-то давно потерянного братишку: при виде страдания на его костистом лице с длинными бачками и капель пота на напряженной мускулистой шее я невольно вспоминал свои мальчишеские годы на красильных свалках, в котлованах, заполненных водой, и на речных отмелях Патерсона и Пассаика. Его грязная роба льнула к нему так изящно, будто заказать лучшего костюма у портного было невозможно, а можно было лишь заработать его у Прирожденного Портного Естества И Радости, как этого своим потом и добился Дин. А в его возбужденной манере говорить я вновь слышал голоса старых соратников и братьев – под мостом, среди мотоциклов, в соседских дворах, расчерченных бельевыми веревками, и на дремотных полуденных крылечках, где мальчишки тренькают на гитарах, пока их старшие братья вкалывают на фабриках. Все остальные нынешние мои друзья были «интеллектуалами»: антрополог-ницшеанец Чад, Карло Маркс с его прибабахнутыми сюрреальными разговорами тихим голосом с серьезным взглядом, Старый Бык Ли с такой критической растяжечкой в голосе, не приемлющий абсолютно ничего; или же они были потайными беззаконниками, типа Элмера Хассела с этой его хиповой презрительной насмешкой, или же типа Джейн Ли, особенно когда та растягивалась на восточном покрывале своей кушетки, фыркая в «Нью-Йоркер». Но разумность Дина была до последнего зернышка дисциплинированной, сияющей и завершенной, без этой вот занудной интеллектуальности. А «беззаконность» его была не того сорта, когда злятся или презрительно фыркают: она была диким выплеском американской радости, говорящей «да» абсолютно всему, она принадлежала Западу, она была западным ветром, одой, донесшейся с Равнин, чем-то новым, давно предсказанным, давно уже подступающим (он угонял машины, только чтобы прокатиться удовольствия ради). А кроме этого, все мои нью-йоркские друзья находились в том кошмарном положении отрицания, когда общество низвергают и приводят для этого свои выдохшиеся причины, вычитанные в книжках, – политические или психоаналитические; Дин же просто носился по обществу, жадный до хлеба и любви, – ему было, в общем, всегда плевать на то или на это, «до тех пор, пока я еще могу заполучить себе вот эту девчоночку с этим ма-а-ахоньким у нее вон там между ножек, пацан», и «до тех пор, пока еще можно пожрать, слышишь, сынок? я проголодался, я жрать хочу, пошли сейчас же пожрем чего-нибудь!» – и вот мы уже несемся жрать, о чем и глаголил Екклезиаст: «Се доля ваша под солнцем».
Западный родич солнца, Дин. Хотя тетка предупредила, что он меня до добра не доведет, я уже слышал новый зов и видел новые дали – и верил в них, будучи юн; и проблески того, что действительно не довело до добра, и даже то, что впоследствии Дин отверг меня как своего кореша, а потом вообще вытирал об меня ноги на голодных мостовых и больничных койках – разве имело все это хоть какое-нибудь значение? Я был молодым писателем и хотел стронуться с места.
Я знал, что где-то на этом пути будут девчонки, будут видения – все будет; где-то на этом пути жемчужина попадет мне в руки.

0

3

2
В июле месяце 1947 года, скопив около полусотни долларов из старых ветеранских льгот, я был готов ехать на Западное Побережье. Мой друг Реми Бонкёр написал мне из Сан-Франциско письмо, в котором говорил, что мне следует приехать и отплыть с ним вместе на кругосветном лайнере. Он клялся, что протащит меня в машинное отделение. В ответ я написал, что мне хватит любого старого сухогруза и нескольких длинных тихоокеанских рейсов – так, чтобы я смог вернуться, заработав достаточно денег, чтобы поддерживать себя в теткином доме, пока не закончу книгу. Он написал, что у него есть хибара в Милл-Сити, и у меня будет бездна времени, чтобы там писать, пока он будет заниматься всякой волокитой с устройством на судно. Он жил с девчонкой по имени Ли-Энн; та великолепно готовит, и все будет ништяк. Реми был моим старым школьным другом, французом, которого воспитали в Париже, – и по-настоящему сумасшедшим: в то время я еще просто не знал, насколько сумасшедшим. И вот, значит, он ждал, что я приеду к нему через десять дней. Тетка была совершенно не против моей поездки на Запад: она сказала, что это принесет мне только пользу, ведь всю зиму я так усердно работал и почти не выходил на улицу; она даже не возражала, когда выяснилось, что часть пути мне придется проехать автостопом. Тетка лишь пожелала мне вернуться домой в целости и сохранности. И вот, оставив на письменном столе объемистую половину своей рукописи и сложив однажды утром в шкаф уютные домашние простыни в последний раз, я вышел из дому с полотняной сумкой, в которую уложились мои немногие основные принадлежности, и взял курс к Тихому Океану c полусотней долларов в кармане.
В Патерсоне целыми месяцами я сидел над картами Соединенных Штатов, даже читал какие-то книжки о пионерах и впитывал в себя такие названия, как Платт, Симаррон и так далее, а на этих дорожных картах имелась одна длинная красная линия, которая называлась «Трасса № 6» и вела с кончика мыса Кейп-Код прямиком в Эли, штат Невада, а оттуда ныряла к Лос-Анжелесу. Я просто-напросто не буду никуда сворачивать с «шестерки» до самого Эли, сказал я себе и уверенно пустился в путь. Чтобы выйти на трассу, мне нужно было подняться до Медвежьей Горы. Полный мечтаний о том, что я стану делать в Чикаго, Денвере и, наконец, в Сан-Фране, я сел на Седьмой Авеню в подземку до конечной станции на 242-й улице, а оттуда трамваем поехал в Йонкерс; там в центре пересел на другой трамвай и доехал до городской окраины на восточном берегу Гудзона. Если случиться опустить цветок розы в воды Гудзона вблизи его таинственных истоков в Адирондаках, то подумайте о тех местах, где он побывает на пути к морю, в вечность – подумаете об этой чудесной долине Гудзона. Я начал стопарить к ее верховьям. За пять разрозненных перегонов я очутился у искомого моста у Медвежьей Горы, куда из Новой Англии сворачивала Трасса 6. Когда меня там высадили, полил дождь. Горы. Трасса 6 шла из-за реки, миновала круговую развязку и терялась в глухомани. По ней не только никто не ехал, но еще и дождь припустил как из ведра, а спрятаться мне было негде. В поисках укрытия пришлось забежать под какие-то сосны, но это не помогло; я начал плакать, материться и стучать себя по голове за то, что оказался таким дураком. Я находился в сорока милях к северу от Нью-Йорка; пока я сюда добирался, меня грызла мысль о том, что в этот знаменательный первый день я все время двигаюсь на север вместо столь желанного запада. И вот теперь я здесь еще и застрял. Я пробежал с четверть мили до славной эаброшенной бензоколонки в английском стиле и остановился под карнизом, с которого текло. Над головой, в вышине огромная, покрытая шерстью Медвежья Гора метала вниз богоужасные раскаты грома, вселяя в меня страх. Виднелись лишь смутные деревья, да гнетущее безлюдье, возносящееся к самым небесам. И чего, к чертям собачьим, мне тут понадобилось? – ругался я, плакал и хотел в Чикаго. Вот сейчас у них там как раз клево, да-а, а я тут, и неизвество когда до них доберусь… И так далее. Наконец, у пустой заправки остановилась машина: в ней сидели мужчина и две женщины, они хотели спокойно изучить карту. Я вышел под дождь и замахал рукой; те посовещались: конечно, я был похож на какого-нибудь маньяка – с мокрыми волосами и в хлюпающих ботинках. Ботинки мои – ну что я за придурок, а? – были такими фабричными мексиканскими гуарачами – сито, а не башмаки, совершенно не годятся ни для ночных дождей в Америке, ни для грубых ночных дорог. Но эти люди впустили меня к себе и отвезли обратно в Ньюбург, и я принял это как лучший вариант по сравнению с перспективой засесть в глухомани под Медвежьей Горой на всю ночь.
– А кроме того, – сказал мужчина, – по шестой трассе здесь нет никакого движения. Если хочешь попасть в Чикаго, то лучше проехать в Нью-Йорке по Холланд-Тоннелю и двинуться в сторону Питтсбурга. – И я знал, что он прав. Такова была моя скисшая мечта: сидя дома у камина глупо воображать, как замечательно будет проехать через всю Америку по одной-единственной красной линии вместо того, чтобы пробовать разные дороги и трассы.
В Ньюбурге дождь кончился. Я дошел до реки и вынужден был вернуться в Нью-Йорк на автобусе с делегацией школьных учительниц, ехавших с пикника в горах: одно бесконечное ля-ля-ля языками; а я все время про себя матерился – мне было жалко потраченных денег, и я говорил себе: вот, хотел поехать на запад, а вместо этого весь день и еще полночи катался вверх-вниз, с юга ни север и обратно, как мотор, который никак не может завестись. И поклялся себе, что эавтра же буду в Чикаго, а для этого взял билет на чикагский автобус, истратив большую часть тех денег, что у меня были, и плевать я на это хотел, если завтра же окажусь в Чикаго.

0

4

3
Это был совершенно обычный автобус с орущими детьми и жарким солнцем, народ подсаживался в каждом пенсильванском местечке, пока мы не выехали на равнину Огайо и не покатили вперед по-настоящему – вверх до Аштабулы и напрямик через Индиану, уже ночью. Я приехал в Чи ни свет ни заря, вписался в молодежную общагу и завалился спать. Долларов в кармане оставалось совсем немного. Врубаться в Чикаго я начал после хорошего дневного сна.
Ветер о озера Мичиган, боп в «Петле»,[2] долгие прогулки по Южному Холстеду и Северному Кларку и одна, особенно долгая – заполночь в джунгли, где за мной увязалась патрульная машина, приняв меня за какого-то подозрительного субчика. В то время, в 1947 году, боп, как сумасшедший, захватил всю Америку. Мужики в «Петле» лабали ништяк, но как-то устало, поскольку боп попал как раз куда-то между «Орнитологией» Чарли Паркера и другим периодом, начинавшийся с Майлза Дэйвиса. И пока я там сидел и слушал звучание ночи, которую боп стал олицетворять для каждого из нас, я думал обо всех своих друзьях от одного конца страны до другого и о том, что все они, на самом деле, – в одном громадном заднем дворе: что-то делают, дергаются, суетятся. И впервые в своей жизни на следующий день я отправился на Запад. Стоял теплый и чудный для автостопа день. Чтобы выбраться из невероятных сложностей чикагского уличного движения, я автобусом поехал в Джолиет, Иллинойс, миновал джолиетскую зону, после прогулки по неровным зеленым улочкам вышел на окраину городка и там, наконец, замахал рукой. А то надо же – всю дорогу от Нью-Йорка до Джолиета проделать автобусом и потратить больше половины денег.
Первым меня подбросил на тридцать миль вглубь зеленого Иллинойса грузовик с динамитом, на котором болтался красный флажок; водитель потом свернул на перекрестке Трассы 6, по которой мы ехали, и Трассы 66 – там, где они обе разбегались на запад на невероятные расстояния. Потом, около трех часов дня, после того, как я пообедал яблочным пирожком и мороженым у придорожного киоска, передо мною затормозила маленькая легковушка. Внутри сидела женщина, и во мне всколыхнулась было крутая радость, пока я бежал к машине. Но женщина оказалась средних лет, у нее самой были сыновья моего возраста, и она просто хотела, чтобы кто-нибудь помог ей доехатъ до Айовы. Я был только за. Айова! До Денвера рукой подать, а как только я попаду в Денвер, можно будет и расслабиться. Первые несколько часов меня везла она и один раз даже настояла, чтобы мы, как заправские туристы, осмотрели какую-то старую церквушку, а потом за руль сей я, и хотя водитель я неважный, но чистенько проехал через весь остаток Иллинойса в Давенпорт, Айова, минуя Рок-Айленд. И здесь первый раз в жизни увидел я свою любимую реку Миссиссиппи, пересохшую, в летней дымке, с низкой водой, с этим зловонным запашищем голого тела самой Америки, которое она омывает. Рок-Айленд – железнодорожные пути, крошечный центр города и через мост – Давенпорт, точно такой же городишко, весь пропахший опилками и прогретый среднезападным солнцем. Здесь женщине надо было ехать к себе домой по другой дороге, и я вылез.
Солнце садилось; выпив холодного пива, я пошагал на окраину, и это была длинная прогулка. Все мужчины возвращались с работы домой, на них были железнодорожные кепки, бейсбольные – всякие, как и в любом другом городке где бы то ни было после работы. Один подвез меня до верхушки холма и высадил на безлюдном перекрестке у края прерии. Там было прекрасно. Мимо ездили только машины фермеров: те подозрительно оглядывали меня и с лязгом катили дальше; коровы возвращались домой. Ни одного грузовика. Пронеслось еще несколько машин. Промчался какой-то пижон с развевающимся шарфиком. Солнце скрылось окончательно, и я остался в лиловой тьме. Теперь уже мне стало страшно. На просторах Айовы не виднелось ни огонька – через минуту меня никто и разглядеть не сможет. К счастью, человек, ехавший обратно в Давенпорт, подбросил меня до центра. Но я по-прежнему торчал там, откуда начал.
Я посидел на автобусной остановке и подумал. Съел еще один яблочный пирожок и мороженое: практически, я больше ничего и не ел, пока ехал по стране, – я знал, что это питательно и, разумеется, вкусно. Потом решил сыграть. Полчаса поразглядывав официантку в кафе на остановке, я из центра доехал автобусом снова до окраины – но на сей раз туда, где были бензоколонки. Здесь рычали большие грузовики, и через пару минут – бзынь! – один затормозил рядом. Пока я бежал до кабины, душа моя вопила от радости. А что за водитель там был – здоровый крутой водила с глазами навыкате и хриплым наждачным голосом; он едва обратил на меня внимание – лишь дергал и пинал рычаги, пока снова запускал свой агрегат. Поэтому я смог немного отдохнуть своей усталой душою, ибо больше всего хлопот, когда едешь стопом, доставляет необходимость разговаривать с бессчетными людьми, как бы убеждая их, что они не ошиблись, подобрав тебя, и даже как бы развлекать их, и все это оборачивается огромным напряжением, если всю дорогу только едешь и не собираешься ночевать в гостиницах. Этот парень только и делал, что орал, перекрывая рев двигателя, и мне тоже приходилось орать в ответ – и мы расслабились. Он гнал свою штуковину в самый Айова-Сити и орал мне свои анекдоты про то, как лихо он обводит вокруг пальца закон в каждом городишке, где введены несправедливые ограничения скорости, и каждый раз при этом повторял:
– Моя жопа проносилась под самым носом у этих проклятых ментов, они и клювом щелкнуть не успевали! – Сразу перед въездом в Айова-Сити он увидел, как нас догоняет другой грузовик, и, поскольку в городе ему надо было сворачивать, он помигал тому парню стоп-сигналами и притормозил, чтобы я выпрыгнул, что я и сделал вместе со своею сумкой, а тот, признавая такой обмен, остановился взять меня, и снова во мгновение ока я сидел на верхотуре в другой здоровенной кабине, нацеливаясь ехать сквозь ночь еще сотни миль – как же счастлив я был! Новый водила оказался таким же чокнутым, как и первый, орал он столько же, и мне оставалось лишь откинуться назад и катить себе дальше. Я уже видел, как впереди, под звездами, за прериями Айовы и равнинами Небраски передо мною Землей Обетованной смутно проступает Денвер, а за ним, видением еще более величественным – Сан-Франциско: города сияли бриллиантами посреди ночи. Пару часов мой водитель выжимал полную и травил байки, а потом, в айовском городишке, где несколько лет спустя нас с Дином задержат по подозрению в угоне некоего «кадиллака», поспал несколько часов на сиденье. Я тоже поспал, а потом немного прошелся вдоль одиноких кирпичных стен, освещенных единственным фонарем, там, где прерия таилась в конце каждой улочки, и запах кукурузы росою витал в ночи.
На заре водила вздрогнул и проснулся. Мы рванули дальше, и через час над зелеными кукурузными полями уже нависли дымы Де-Мойна. Теперь ему пора было завтракать, напрягаться он не хотел, поэтому я сам поехал в Де-Мойн, который начинался где-то в четырех милях, подсев к паре ребяток из Университета Айовы; было странно сидеть в их новехонькой удобной машине и слушать про экзамены, пока мы гладко подкатывали к городу. Теперь мне хотелось проспать весь день. Поэтому я снова пошел вписываться в общагу, но свободных комнат у них не было, и инстинкт довел меня до железной дороги – а их в Де-Мойне полно, – и все кончилось гостиницей рядом с локомотивным депо, похожей на старую и мрачную таверну где-нибудь на Равнинах, в которой целый долгий день я спал в большой, чистой, жесткой и белой постели с неприличными надписями, выцарапанными на стенке рядом с подушкой, и битыми желтыми жалюзи, закрывавшими дымный вид на депо. Проснулся я, когда солнце уже краснело, и это было единственное отчетливое время в моей жизни – самое странное мгновение, когда я не знал, кто я: далеко от дома, загнанный и замученный путешествием, в комнатке дешевой гостиницы, которую никогда прежде не видел, свистит пар за окном, потрескивает старая гостиничная древесина, шаги наверху – такие печальные звуки; и я смотрел на высокий потолок, весь в трещинах, и пятнадцать странных секунд на самом деле не соображал, кто я. Я не испугался: просто я был кем-то другим, каким-то чужаком, и вся моя жизнь была призрачной, была жизнью привидения. Я находился где-то на полпути через всю Америку, на пограничной линии, отделяющей Восток моей юности от Запада моего будущего, и, может быть, именно поэтому такое произошло вот здесь и вот сейчас – этот странный красный закат дня.
Но надо было двигаться и прекратить стонать, и поэтому я взял сумку, сказал «пока» старичку-управляющему, сидевшему возле своей плевательницы, и пошел есть. Я съел яблочный пирожок и мороженое – по мере того, как я забирался вглубь Айовы, становилось все лучше и лучше: пирожки – больше, мороженое – гуще. В тот день в Де-Мойне я видел стайки самых красивых девчонок – они шли из школы домой, – но я пока гнал от себя такие мысли, соблазняясь весельем в Денвере. В Денвере уже был Карло Маркс; там был Дин; там были Чад Кинг и Тим Грэй, они оттуда родом: там была Мэрилу; там была клевейшая кодла, известная мне понаслышке, – включая Рэя Роулинса и его прекрасную блондинку-сестру Бэйб Роулинс; двух официанток, знакомых Дина – сестер Беттенкур; там был даже Роланд Мэйджор, мой старинный кореш по колледжу и тоже писатель. Я с нетерпением и радостью ждал встречи с ними всеми. А поэтому проносился мимо симпатичных девчонок, а самые симпатичные девчонки на свете живут в Де-Мойне.
Парень на чем-то вроде слесарки на колесах – такой грузовичок, забитый инструментами, которым он управлял стоя, как осовремененный молочник, – подбросил меня вверх по длинному пологому склону холма, а там я сразу же подсел к фермеру с сыном, которые ехали в Адель, что где-то в Айове. В этом городке под большим вязом у бензоколонки я познакомился с другим автостопщиком: такой типичный нью-йоркер, ирландец, большую часть своей трудовой жизни водил почтовый фургон, а теперь ехал в Денвер к своей девчонке и навстречу новой жизни. Мне кажется, он убегал от чего-то в Нью-Йорке, скорее всего – от закона. Настоящий красноносый молодой алкаш в районе тридцатника, и в любых нормальных условиях мне быстро стало бы с ним скучно, но теперь все мои чувства обострились навстречу любой человеческой привязанности. На нем был битовый свитер и мешковатые штаны; в смысле сумки у него не было ничего – только зубная щетка и носовые платки. Он сказал, что дальше нам надо ехать вместе. Я бы вообще-то отказался, потому что на дороге он выглядел довольно ужасно. Но мы остались вместе и с каким-то неразговорчивым мужиком доехали до Стюарта, Айова; тут-то мы и сели на мель по-настоящему. Мы стояли перед будкой железнодорожной кассы добрых пять часов, до самого заката, дожидаясь хоть какого-нибудь транспорта в западную сторону; мы тратили время совершенно бездарно – поначалу рассказывали каждый о себе, потом он травил неприличные анекдоты, потом мы уже просто пинали гравий и издавали разные дурацкие звуки. Нам осточертело. Я решился потратить доллар на пиво; мы зашли в старый стюартовский салун и пропустили по несколько кружек. Потом он нажрался так, как обычно нажирался по вечерам дома, на своей Девятой Авеню, и стал радостно вопить мне в ухо всякие омерзительные мечты, что были у него в жизни. Мне он даже понравился – не потому, что был неплохим чуваком, как оно позже и оказалось, а потому, что подходил во всему с энтузиазмом. В потемках мы снова вышли на дорогу, и там, конечно, никто не останавливался, мало того – почти никто не проезжал мимо вообще. Это продолжалось до трех часов утра. Некоторое время мы пытались заснуть на скамейках в железнодорожной кассе, но там всю ночь щелкал телеграф, не давая спать, а снаружи то и дело грохотали большие товарняки. Мы не знали, как прыгнуть на такой, мы никогда этого не делали; мы не знали, на запад они идут или на восток, не умели выбирать нужные товарные вагоны, платформы или размороженные холодильники, и так далее. Поэтому сразу перед восходом, когда мимо проезжал автобус на Омаху, мы в него сели, подвинув спавших пассажиров, я заплатил и за него, и за себя. Его звали Эдди. Он напоминал мне моего шурина из Бронкса. Поэтому-то я с ним и остался. Типа рядом – старый друг, добродушный улыбчивый кент, с которым можно дурачиться.
Мы прибыли в Каунсил-Блаффс на рассвете; я выглянул наружу. Всю зиму я читал о больших караванах фургонов, которые собирались здесь держать совет перед тем, как разными тропами отправляться в сторону Орегона и Санта-Фе; сейчас же здесь, конечно, только славненькие пригородные коттеджи, выстроенные и так, и эдак, разлеглись в угрюмом сером свете зари. Затем – Омаха; Боже мой, я увидел первого в жизни ковбоя, он шел вдоль блеклой стены оптовых мясных складов в своей десятигаллонной шляпе и техасских сапогах и был совсем похож на какого-нибудь битника утром у кирпичной стены на востоке, если бы не его обмундирование. Мы слезли с автобуса и пешком поднялись наверх, на пологий холм, тысячелетиями складывавшийся отложениями могучей Миссури, – по склонам его построена Омаха, – вышли за город и вытянули вперед большие пальцы. Нас недалеко подвез зажиточный фермер в огромной шляпе, который сообщил, что долина Платт – такая же большая, как и долина Нила в Египте, и только он это сказал, как я увидел вдали громадные деревья, полоса которых изгибалась вместе с речным руслом, и бескрайние зеленеющие поля вокруг – и почти что согласился с ним. Потом, пока мы стояли на другом перекрестке, небо начало затягивать, и еще один ковбой, на сей раз шести футов росту и в скромной полугаллонной шляпе, подозвал нас и поинтересовался, может ли кто-нибудь водить машину. Конечно же, Эдди мог, у него были права, а у меня не было. Ковбой перегонял назад, в Монтану два своих автомобиля. Его жена ждала в Грэнд-Айленде, и он хотел, чтобы кто-то из нас доставил туда один, а там уже сядет она. Оттуда он двигался на север, и там наша поездка с ним должна будет закончиться. Но мы бы уже тогда забрались на добрых сотню миль в Небраску, поэтому его предложение пришлось как нельзя кстати. Эдди ехал один, мы с ковбоем – следом, но не успели мы выехать из города, как Эдди из чистого избытка чувств стал выжимать девяносто миль в час.
– Дьявол бы меня побрал, что этот парень делает! – заорал ковбой и рванул за ним. Все это начинало походить на гонки. На какую-то минуту я усомнился: а не пытается ли Эдди просто удрать вместе с машиной, – и, насколько я сейчас знаю, как раз это он и намеревался сделать. Но ковбой приклеился к нему, догнал и задудел. Эдди сбавил газ. Ковбой посигналил еще, чтобы тот остановился вообще.
– Черт возьми, парень, у тебя колесо может спустить на такой скорости. Ты что, не можешь ехать чуть медланней?
– Вот же черт, я что, на самом деле девяносто сделал? – спросил Эдди. – Я и не понял на такой гладкой дороге.
– А ты не шибко бери в голову, и тогда мы все доберемся до Гранд-Айленда в целости и сохранности.
– Ладно, ништяк. – И мы поехали дальше. Эдди успокоился, и его даже, наверное, стало клонить в сон. Так мы и ехали эту сотню миль по Небраске, повторяя изгибы реки Платт с ее цветущими полями.
– Во время депрессии, – рассказывал мне ковбой, – я, бывало, прыгал на товарняк раз в месяц, по меньшей мере. В те дни на платформе или в товарном вагоне можно было увидеть сотни мужиков – не только бродяг, там были разные люди – одни без работы, другие перебирались с места на место, некоторые просто скитались. Так по всему Западу было. Кондуктора никогда никого не беспокоили. Как сейчас – не знаю. В Небраске нечего делать. Ты прикинь: в середине тридцатых тут, насколько глаз хватало, была одна туча пыли и больше ничего. Дышать нечем. Земля вся черная была. Я тогда жил здесь. Да мне плевать, пускай хоть обратно индейцам Небраску отдают. Я это место ненавижу пуще всего на свете. Теперь дом у меня в Монтане – Миссула. Вот приезжай туда как-нибудь, увидишь воистину Божью страну. – Позже, под вечер, когда он устал говорить, я уснул, – а он был интересным рассказчиком.
По дороге мы остановились поесть. Ковбой ушел латать запасную шину, а мы с Эдди уселись в чем-то типа домашней столовки. Тут я услыхал хохот – нет, просто ржание, и в столовую зашел такой дубленый старпер, небраскинский фермер с оравой парней; скрежет его воплей можно было слышать аж с той стороны равнин – вообще через всю серую равнину вселенной. Остальные ржали вместе с ним. Ему целый свет был до лампочки, и вместе с тем он был капитально внимателен к каждому. Я сказал себе: эге, ты только послушай, как этот чувак ржет. Вот тебе Запад, вот тебе я на этом Западе. Он с громом ввалился в столовку, выкликая хозяйку по имени; та готовила самые сладкие вишневые пироги в Небраске, и я себе тоже взял, вместе с нагромоздившимся сверху черпаком мороженого.
– Мамаша, сооруди-ка мне скоренько чего-нибудь порубать, пока я тут самого себя не слопал в сыром виде – или еще как-нибудь не сглупил. – И он швырнул свое тело на табуретку, и началось просто «хыа-хыа-хыа-хыа». – И бобов туда еще закинь.
Рядом со мною сидел сам дух Запада. Вот бы узнать всю его необструганную жизнь, чем все эти годы он, черт возьми, занимался – помимо того, чтобы ржать и вопить вот так, как сейчас. У-ух ты, сказал я своей душе, но тут вернулся наш ковбой, и мы отбыли в Грэнд-Айленд.
Приехали, не успев и глазом моргнуть. Ковбой отправился за своей женой и навстречу той судьбе, что ожидала его, а мы с Эдди снова вышли на дорогу. Сначала нас подбросили двое молодых чуваков – трепачи, пацаны, пастухи деревенские в собранном из старья драндулете, – нас высадили где-то в чистом поле под начинавшим сеяться дождиком. Потом старик, который ничего не говорил, – вообще Бог знает, почему он нас подобрал, – довез нас до Шелтона. Здесь Эдди уныло и отрешенно встал посреди дороги перед вылупившейся на него компанией коротконогих приземистых индейцев-омаха, которым было некуда идти и нечего делать. Через дорогу лежали рельсы, а на водокачке было написало: «Шелтон».
– Дьявольщина, – произнес Эдди в изумлении, – я уже был в этом городе. Это было давно, еще в войну, ночью, было поздно, и все уже спали. Выхожу я на плаформу покурить, а вокруг – ни черта, и мы в самой середке, темно как в преисподней, я наверх гляжу, а там это название, «Шелтон», на водокачке написано. Мы к Тихому едем, все храпят, ну каждая падла дрыхнет, а стоим всего каких-то несколько минут, в топке там шуруют или еще чего-то – и вот уже поехали. Черт бы меня побрал, тот же самый Шелтон! Да я с тех самих пор это место ненавижу! – В Шелтоне мы и застряли. Как и в Давенпорте, Айова, все машины отчего-то оказывались фермерскими, а если время от времени и появлялась машина с туристами, то было еще хуже: старичье за рулем, а жены тычут пальцами в пейзаж, корпят над картой или откидываются на спинку и с подозрением на все лыбятся.
Заморосило сильнее, и Эдди замерз: на нем было очень мало одежды. Я выудил из сумки шерстяную шотландку, и он ее надел. Ему стало получше. Я простыл. В покосившейся лавке, типа для местных индейцев, купил себе капель от насморка. Зашел на почту, в такой курятник, и за пенни отправил тетке открытку. Мы опять вышли на серую дорогу. Вот она, перед носом – «Шелтон» на водокачке. Мимо прогрохотал рок-айлендский скорый. Мы видели смазанные лица в мягких вагонах. Поезд взвыл и унесся вдаль, по равнинам, в направлении наших желаний. Дождик припустил сильнее.
Высокий худощавый старикан в галлонной шляпе остановил свою машину не с той стороны дороги и пошел к нам; похож он был на шерифа. Мы на всякий случай заготовили свои истории. Подходить он не торопился.
– Вы, парни, куда-то едете или просто едете? – Мы не поняли вопроса, а это был чертовски хороший вопрос.
– А что? – спросили мы.
– Ну, у меня есть свой маленький карнавал – он стоит вон там, несколько миль по дороге, и мне нужны взрослые парни, которые были бы не прочь поработать и подзаработать. У меня концессии на рулетку и деревянное колесо – ну, знаете, куколок разбрасываешь и испытываешь судьбу. Ну как, хотите поработать со мной – тридцать процентов выручки ваши?
– А жилье и кормежка?
– Постель будет, а с едой – нет. Есть придется в городе. Мы немного ездим. – Мы прикидывали. – Хорошая возможность, – сказал он, терпеливо ожидая, пока мы решимся. Мы чувствовали себя глупо и не знали, что сказать, а что касалось меня, то я не хотел связываться вообще ни с каким карнавалом. Мне дьявольски не терпелось добраться до нашей толпы в Денвере.
Я сказал:
– Ну, я не знаю… мне чем быстрее, тем лучше, у меня, наверное, просто не будет столько времени. – Эдди ответил то же самое, и старик, махнув рукой, обыденно прошлепал обратно к своей машине и уехал. Вот и все. Мы немного посмеялись и представили себе, как это вышло бы в натуре. Мне виделась темная, пропыленная ночь посреди равнин, лица небраскинских семейств, что бродят вокруг, их розовые детки взирают на все с трепетом, и я знаю, что чувствовал бы себя самим сатаной, дурача их всякими дешевыми карнавальными трюками. Да еще чертово колесо вращается во мраке над степью, да, господи ты боже мой, грустная музыка развеселой карусели, и я такой, хочу добраться до своей цели – и ночую в каком-нибудь позолоченном фургоне на постели из джутовых мешков.
Эдди оказался довольно рассеянным попутчиком. Мимо катила смешная древняя колымага, ею управлял старик; эта штуковина была сделана из какого-то алюминия, квадратная, как ящик, – трейлер, без сомнения, но какой-то странный, чокнутый, самопальный небраскинский трейлер. Ехал он очень неторопливо и невдалеке остановился. Мы бросились к нему; он сказал, что может взять только одного; без единого слова Эдди прыгнул внутрь и медленно задребезжал прочь, увозя мою шерстяную шотландку. Что поделаешь, я мысленно помахал своей рубашечке; в любом случае, она была мне дорога всего лишь как память. Я ждал в нашем маленьком персональном кошмарном Шелтоне еще очень и очень долго, несколько часов, не забывая, что скоро уже ночь; на самом же деле, еще стоял день, просто очень темный. Денвер, Денвер, как же мне добраться до Денвера? Я уже готов был сдаться и собирался немного посидеть и выпить кофе, как остановился сравнительно новый автомобиль, в нем сидел молодой парень. Я бежал к нему как сумасшедший.
– Куда тебе?
– В Денвер.
– Ну, я могу тебя подбросить на сотню миль в ту сторону.
– Чудно, чудно, вы спасли мне жизнь.
– Я сам раньше стопом ездил, поэтому сейчас всегда беру кого-нибудь.
– Я б тоже брал, кабы машина была. – Так мы с ним болтали, он рассказывал мне про свою жизнь – это было не очень интересно, я начал потихоньку дремать и проснулся у самого Гётенбурга, где он меня и высадил.

0

5

4
Тут началась самая клевая поездка в моей жизни: грузовик с открытым верхом и без заднего борта, в кузове растянулись шестеро или семеро парней, а водители – два молодых светловолосых фермера из Миннесоты – подбирали всех до единого, кого находили по дороге; никого, кроме пары этих улыбчивых, бодрых и приятных деревенских лоботрясов, видеть но хотелось; оба одеты в хлопчатобумажные рубашки и рабочие штаны – и всё; оба со здоровенными ручищами и открытыми, широкими и приветливыми улыбками для всего, кто или что бы ни попалось на пути. Я подбежал и спросил:
– А еще место есть?
– Конечно, запрыгивай давай, места всем хватит.
Не успел я взобраться в кузов, как грузовик о ревом рванулся дальше; я не удержался, кто-то в кузове схватил меня, и я шлепнулся вниз. Кто-то протянул бутылку с сивухой, там оставалось на донышке. Я глотнул от души в диком, лирическом, моросящем воздухе Небраски.
– Уу-иих, поехали! – завопил пацан в бейсбольной кепке, и они разогнали грузовик до семидесяти и как из пушки обгоняли всех, кто был на трассе. – Мы на этом сукином сыне едем аж из самого Де-Мойна. Парни никогда не останавливаются. Им приходится иногда орать, чтобы слезть поссать. А то приходится ссать с воздуха и крепче держаться, браток, – чем крепче. Тем лучше.
Я оглядел всю компанию. Там было два молодых пацана – фермеры из Северной Дакоты в красных бейсболках, а это стандартный головной убор пацанов-фермеров в Северной Дакоте, они ехали на урожаи: их старик дал им отпуск на лето, поездить. Было два городских пацана из Колумбуса, Огайо, студенты-футболисты; они жевали резинку, подмигивали, распевали песни на ветру; они сказали, что летом вообще ездят стопом по Штатам.
– Мы едем в Эл-Эй! – вопили они.
– А чего делать там будете?
– А черт его знает. Какая разница?
Потом был еще длинный тощий кент с вороватым взглядом.
– Ты откуда? – спросил я его. Я лежал с ним рядом в кузове; сидеть там было невозможно, не подскакивая, а поручней, чтобы держаться, не было. Он медленно развернулся ко мне, открыл рот и вымолвил:
– Мон-та-на.
И, наконец, там был Джин с Миссиссиппи и его подопечный. Джин с Миссиссиппи был маленьким чернявым парнем, который ездил по стране на грузовых поездах, хобо лет тридцати, но выглядел он молодо, а сколько ему на самом деле, сказать было трудно. Он сидел на досках, скрестив ноги, смотрел на поля, ни слова ни говоря на протяжении сотен миль, а в конце концов однажды повернулся ко мне и спросил:
– А ты куда едешь?
Я ответил, что в Денвер.
– У меня там сестра, но я ее не видел уже лет несколько. – Его речь была мелодичной и медлительной. Он был терпеливый. Его подопечный – высокий светловолосый шестнадцатилетний паренек – тоже был одет в тряпки, как у хобо: то есть на них обоих была старая одежда, почерневшая от паровозной сажи, грязи товарных вагонов и от того, что спишь на земле. Светлый пацан тоже вел себя тихо и, казалось, от чего-то убегал; и по тому, как он смотрел прямо перед собой и облизывал губы, тревожно о чем-то размышляя, выходило, что убегал он от полиции. Иногда Кент из Монтаны заговаривал с ними с саркастической и оскорбительной ухмылкой. Те не обращали на него внимания. Кент был весь из себя оскорбление. Я боялся его долгого тупого оскала, с которым он смотрел прямо тебе в лицо и полупридурочно не хотел отлипать.
– У тебя деньги есть? – спросил он меня.
– Откуда, к черту? На пинту виски, может, хватит, пока доберусь до Денвера. А у тебя?
– Я знаю, где можно достать.
– Где?
– Везде. Всегда ведь можно заманить какого-нибудь лопоухого в переулочек, а?
– Да-а, думаю, можно.
– Мне на западло, когда на самом деле бабки нужды. Еду сейчас в Монтану, отца повидать. Надо будет слезть с этой телеги в Шайенне и двигаться наверх на чем-нибудь другом. Эти психи едут в Лос-Анжелес.
– Прямиком?
– Всю дорогу: если хочешь в Эл-Эй – они подвезут.
Я стал раскидывать мозгами: мысль о том, что можно сквозануть ночью через всю Небраску, Вайоминг, утром – пустыня Юты, потом, днем скорее всего – пустыня Невады, и в натуре прибыть в Лос-Анжелес в обозримом и недалеком будущем, почти заставила меня изменить все планы. Но мне надо было в Денвер. Тоже придется слезть в Шайенне и стопом проехать девяносто миль к югу до Денвера.
Я обрадовался, когда миннесотские парни, которым принадлежал грузовик, решили остановиться в Норт-Платте поесть: я хотел на них взглянуть. Они вылезли из кабины и заулыбались всем нам.
– Можно поссать! – сказал один.
– Пора есть! – сказал другой.
Но из всей компании только у них были деньги на еду. Мы приволоклись вслед за ними в ресторан, которым управляла целая куча женщин, и сидели там со своими гамбургерами и кофе, пока они уминали целые подносы еды, точно у мамочки на кухне. Они были братьями, возили сельхозтехнику из Лос-Анжелеса в Миннесоту и неплохо этим зарабатывали. Поэтому на обратном пути к Побережью, порожняком, они и подбирали всех на дороге. Они уже проделывали такое раз пять и получали бездну удовольствия. Им все нравилось. Они не переставали улыбаться. Я попытался заговорить с ними – довольно неуклюжая попытка с моей стороны подружиться с капитанами нашего корабля, – и в ответ единственно получил две солнечные улыбки и крупные белые зубы, вскормленные на кукурузе.
В ресторане с нами были все, кроме обоих хобо – Джина и его парня. Когда мы вернулись, они всё так же сидели в кузове, всеми брошенные и несчастные. Опускалась тьма. Водители закурили; я воспользовался случаем, чтобы купить бутылку виски – согреваться в летящем мимо ночном воздухе. Они улыбнулись, когда я сказал им об этом:
– Давай, быстрее только.
– Ну, и вам по паре глотков достанется! – заверил их я.
– Нет-нет, мы не пьем, давай сам.
Кент из Монтаны и оба студента бродили вместе со мною по улицам Норт-Платта, пока я не нашел, где продается виски. Они скинулись понемногу, Кент тоже добавил, и я купил квинту. Высокие угрюмые мужики наблюдали, как мы идем мимо, сидя перед домиками с фальшивыми фасадами: вся главная улица была у них застроена такими квадратными коробками. Там, где заканчивалась каждая унылая улочка, раскрывались громадные пространства равнин. В воздухе Норт-Платта я ощутил что-то иное – я не знал, что именно. Минут через пять понял. Мы вернулись к грузовику и рванули дальше. Быстро стемнело. Мы все вкиряли по чуть-чуть, тут я взглянул окрест и увидел, как цветущие поля реки Платт начали исчезать, а вместо них, настолько, что конца не видать, возникали долгие плоские пустоши – песок да полынь. Я поразился.
– Что за черт? – крикнул я Кенту.
– Это степи начинаются, парень. Дай-ка мне еще глотнуть.
– Ур-р-ра! – вопили студенты. – Колумбус, пока! Что бы Спарки с пацанами сказали, если б здесь очутились. Й-яуу!
Водители впереди поменялись местами; свежий братишка шарахнул грузовик до предела. Дорога тоже изменилась: посередине горб, покатые края, а по обеим сторонам – канавы глубиной фута по четыре, и грузовик подпрыгивал и перекатывался с одного края дороги на другой – только чудом каким-то в это время никто не ехал навстречу, – а я думал, что мы все сейчас сделаем сальто. Но братья были офигенными шоферами. Как этот грузовичок расправился с небраскинской шишкой – с той шишкой, что залезает аж на Колорадо! Как только я понял, что на самом деле наконец попал в Колорадо – хотя официально я в него не попал, но если смотреть на юго-запад, то Денвер всего в каких-то нескольких сотнях миль… Так вот, тогда я завопил от восторга. Мы пустили пузырь по кругу. Высыпали здоровенные пылающие звезды, песчаные холмы, сливаясь с далью, потускнели. Я чувствовал себя стрелой, которая может долететь до самой цели.
И вдруг Джин с Миссиссиппи повернулся ко мне, очнувшись от своего терпеливого созерцания со скрещенными ногами, открыл рот, наклонился поближе и сказал:
– Эти равнины мне напоминают про Техас.
– А ты сам из Техаса?
– Нет, сэр, я из Грин-велла, Маз-сипи. – Вот как он это сказал.
– А пацан этот откуда?
– Он там, в Миссиссиппи, попал в какую-то заварушку, и я предложил помочь ему выбраться. Парнишка никогда сам нигде не был. Я о нем забочусь как могу, он еще ребенок. – Хоть Джин и был белый, в нем жило что-то от мудрого и усталого старого негра, а иногда появлялось что-то очень похожее на Элмера Хассела, нью-йоркского наркомана, да, в нем это было, но только это был такой железнодорожный Хассел, Хассел – бродячий эпос, пересекающий страну вдоль и поперек каждый год, на юг зимой, на север летом, и только потому, что у него нет такого места, где он мог бы задержаться и не устать от него, и потому, что ехать ему больше некуда, кроме как куда-то, он продолжал катиться дальше под звездами, и звезды эти, в основном, оказывались звездами Запада.
– Я пару раз бывал в Ог-дене. Если хочешь поехать в Ог-ден, то у меня там пара друзей, у них можно залечь.
– Я еду в Денвер из Шайенна.
– На хрена? Поезжай прямо, не каждый день такая прогулка выпадает.
Предложение, конечно, было очень соблазнительным. А что там, в Огдене?
– Что такое Огден? – спросил я.
– Это такое место, через которое почти все парни проезжают и всегда там встречаются; там скорее всего кого хочешь увидишь.
Раньше, когда я ходил в моря, то был знаком с длинным костлявым парнем из Луизианы по имени Дылда Хазард, Уильям Холмс Хазард, который был хобо потому, что хотел им быть. Маленьким мальчиком он увидел, как к его матери подошел хобо и попросил кусочек пирога, и та дала ему, а когда хобо ушел вниз но дороге, мальчик спросил:
– Ма, а кто этот дядя?
– А-а, это хо-бо.
– Ма, я хочу стать хо-бо, когда вырасту.
– Закрой рот, Хазардам это не пристало. – Но он так и не забыл того дня, а когда вырос, то после непродолжительного увлечения игрой в футбол за Луизианский Университет действительно стал хобо. Мы с Дылдой провели множество ночей, рассказывая друг другу разные истории и плюясь табачным соком в бумажные стаканчики. Во всей манере Джина с Миссиссиппи что-то настолько очевидно напоминало Дылду Хазарда, что я не выдержал:
– Ты случайно где-нибудь не встречал чувака по имени Дылда Хазард?
И тот ответил:
– Ты имеешь в виду такого длинного парня, который громко смеется?
– Да вроде похож. Он из Растона, Луизиана.
– Точно. Его еще иногда называют Длинный из Луизианы. Да, сэр, конечно, я встречал Дылду.
– Он еще работал раньше на нефтеразработках в Восточном Техасе.
– Правильно, в Восточном Техасе. А теперь гоняет скот.
И это было уже совершенно точно; но все-таки я никак не мог поверить в то, что Джин действительно знает Дылду, которого я искал – ну, туда-сюда – несколько, в общем, лет.
– Еще раньше он работал на буксирах в Нью-Йорке?
– Н-ну, насчет этого я не знаю.
– Так ты, наверное, знал его только на Западе?
– Ну да. Я ни разу не был в Нью-Йорке.
– Ну, черт бы меня побрал, просто поразительно, что ты его знаешь. Такая здоровая страна. И все-таки я был уверен, что ты его знаешь.
– Да, сэр, я знаю Дылду довольно неплохо. Никогда не жмется, если деньги заводятся. Злой, крутой такой чувак к тому же: я видел, как он уложил легавого на сортировке в Шайенне – с одного удара. – Это тоже походило на Дылду: он постоянно отрабатывал свой «один удар»; сам он напоминал Джека Демпси, только молодого и вдобавок пьющего.
– Черт! – завопил я навстречу ветру, отхлебнул еще и вот уже почувствовал себя достаточно недурно. Каждый глоток уносило прочь летящим навстречу воздухом открытого кузова, горечь его стиралась, а сладость оседала в желудке. – Шайенн, вот я еду! – пел я. – Денвер, берегись, я твой!
Кент из Монтаны повернулся ко мне, показал на мои ботинки и сострил, конечно, даже не улыбнувшись:
– Ты думаешь, если эти штуки закопать в землю, что-нибудь вырастет? – А остальные парни услышали его захохотали. У меня были самые глупые башмаки во всей Америке: я прихватил их специально, чтобы ноги не потели на раскаленной дороге, и, если не считать дождя возле Медвежьей Горы, ботинки эти действительно оказались самыми подходящими для моего путешествия. Поэтому я засмеялся вместе с ними. Башмаки уже сильно обтрепались, кусочки разноцветной кожи торчали кубиками свежего ананаса, и в дырки проглядывали пальцы. В общем, мы квакнули еще и ржали себе дальше. Как во сне, грузовик летел сквозь крохотные городки на перекрестках, которые хлопками рвались нам навстречу из темноты, мимо длинных шеренг сезонников и ковбоев, бездельничавших всю ночь. Те лишь успевали повернуть головы нам вслед, и уже из разливавшейся тьмы на другом конце городка мы замечали, как они хлопают себя по ляжкам: мы были довольно прикольной компанией.
В это время года, однако, в деревне было много народу – пора урожая. Парни из Дакоты засуетились:
– Мы, наверное, слезем, когда они в следующий раз остановятся поссать: здесь, кажется, полно работы.
– Когда здесь кончится, просто надо будет двигаться на север, – посоветовал Кент из Монтаны, – и так идти за урожаем, пока не дойдете до Канады. – Парни вяло кивнули в ответ: они не шибко высоко ставили его советы.
Тем временем молодой светловолосый беглец сидел все так же; Джин то и дело выглядывал из своего буддистского транса на летевшие мимо темные равнины и мягко шептал что-то парню на ухо. Тот кивал. Джин о нем заботился – о его настроении и о его страхах. Я подумал: ну куда, к чертям собачьим, они поедут и что будут делать? У них не было даже сигарет. Я истратил на них всю свою пачку – так я их полюбил. Они были благодарны и благодатны: ничего не просили, а я все предлагал и предлагал. У Монтанского Кента тоже была пачка, но он никого не угощал. Мы пронеслись сквозь другой городок на перекрестке, мимо еще одной шеренги доходяг в джинсах, сбившихся под тусклые фонари, точно бабочки на поверхности пустыни, и вернулись к неохватной тьме, и звезды над головой были чисты и ярки, потому что воздух тончал все сильнее и сильнее по мере того, как мы взбирались на высокогорье в западной части плато, понемногу – фут на милю, так они сказали, – и никакие деревья вокруг не загораживали низких звезд. А один раз, когда мы пролетали мимо, в полыни у дороги я заметил грустную белолицую корову. Как по железной дороге едешь – так же ровно и так же прямо.
Вскоре мы снова въехали в городок, сбросили скорость, и Кент из Монтаны сказал:
– Ну, наконец, поссать можно! – Но миннесотские парни не остановились и поехали дальше. – Черт, я уже не утерплю, – сказал Кент.
– Давай через борт, – откликнулся кто-то.
– Ну и дам, – сказал он и медленно, пока мы все на него смотрели, дюйм за дюймом стал сидя перемещаться к краю платформы, держась за что только можно, пока не свесил ноги с открытого борта. Кто-то постучал в стекло кабины, чтобы привлечь внимание братьев. Те обернулись и разулыбались, как могли только они. И как раз когда Кент начал делать свои дела, и без того чересчур осторожно, они стали рисовать грузовиком зигзаги на скорости семьдесят миль в час. Кент сразу же опрокинулся на спину; мы увидели в воздухе китовый фонтанчик; он пытался снова подняться и сесть. Братья опять мотнули грузовик в сторону. Бах – он упал на бок и весь обмочился. В реве ветра мы слышали, как он слабо ругается – будто человек скулит где-то за холмами:
– Черт… вот черт… – Он так и не понял, что мы делали это намеренно: он просто боролся – сурово, как Иов. Закончив, – как уж у него это получилось, не знаю, – он был весь мокрый, хоть выжимай; теперь надо было проерзать на заднице обратно, что он и сделал с самым что ни на есть горестным видом, а все остальные ржали, кроме грустного светловолосого парня и миннесотцев в кабине – те просто ревели от хохота. Я протянул ему бутылку, чтобы хоть чем-то компенсировать.
– Какого дьявола? – сказал он. – Они что, специально это делали?
– Конечно, специально.
– Вот черт, а я не знал. Я так уже делал в Небраске – так там было в два раза легче.
Мы вдруг приехали в городок Огаллала, и здесь чуваки в кабине выкрикнули, причем с немалым удовольствием:
– Остановка поссать! – Кент угрюмо слез с грузовика, сожалея об утраченной возможности. Два парня из Дакоты со всеми попрощались, прикинув, что начнут работать на урожаях отсюда. Мы провожали их взглядом, пока они не скрылись в темноте, направившись куда-то на окраину, к лачугам, где горел свет и где, как сказал ночной сторож в джинсах, должны жить какие-то наниматели. Мне надо было прикупить сигарет. Джин и молодой блондин пошли вместе со мной размять ноги. Я зашел в самое невероятное место на свете – что-то типа одинокого кафе-стекляшки для местных подростков на Равнинах. Несколько – совсем немного – мальчишек и девчонок танцевали там под музыкальный автомат. Когда мы зашли, был как раз перерыв. Джин с Блондинчиком просто встали у дверей, ни на кого не глядя: им нужны были только сигареты. Там было и несколько симпатичных девчонок. Одна начала строить Блондинчику глазки, а тот так и не заметил; а если бы и заметил, то наплевал бы – так удручен он был.
Я купил им по пачке каждому; они сказали «спасибо». Грузовик уже был готов ехать дальше. Время склонялось к полуночи, холодало. Джин, исколесивший страну вдоль и поперек больше раз, чем мог сосчитать по пальцам рук и ног, сказал, что нам всем сейчас лучше всего сбиться в одну кучу под брезент, иначе околеем. Таким вот макаром – и с остатком бутылки – мы и согревались, а морозец крепчал и уже пощипывал нам уши. Звезды казались еще ярче – чем выше мы взбирались на Высокогорья. Теперь мы уже были в Вайоминге. Лежа на спине, я смотрел прямо перед собою в великолепную твердь, упиваясь тем расстоянием, что покрыл, как далеко, в конце концов, забрался от этой тоскливой Медвежьей Горы; я весь дрожал от предчувствия того, что ожидает меня в Денвере – да что бы там меня ни ожидало! А Джин с Миссиссиппи запел песню. Он пел молодым тихим голосом с речным выговором, и песенка была такая незатейливая, просто «У меня была девчонка, ей шестнадцать лет, и другой такой девчонки в целом свете нет» – это все повторялось снова и снова, туда вставлялись другие строчки, все про то, что он заехал на край света и хочет вернуться к ней, но ее он уже потерял.
Я сказал:
– Джин, это очень хорошая песня.
– Это самая славная песня, которую я знаю, – ответил он, улыбнувшись.
– Я надеюсь, ты доберешься туда, куда едешь, и будешь счастлив.
– Да я всегда выкарабкаюсь и двинусь дальше – так или иначе.
Монтанский Кент спал. Тут он проснулся и сказал мне:
– Эй, Чернявый, как по части нам с тобой поисследовать Шайенн вместе сегодня ночью перед там, как ты поедешь к себе в Денвер?
– Заметано. – Я был достаточно пьян, чтобы пойти на что угодно.
Когда грузовик въехал в пригороды Шайенна, мы увидели в вышине красные огни местной радиостанции и внезапно ввинтились в огромную толпу людей, которая текла по обоим тротуарам.
– Тьфу ты пропасть, это же Неделя Дикого Запада, – сказал Кент. Стада жирных дельцов в сапогах и десятигаллонных шляпах, со своими изрядными женушками, выряженными как пастушки, с гиканьем гулеванили на деревянных тротуарах старого Шайенна; дальше начинались длинные жилистые огни бульваров нового центра, но празднество целиком сосредоточилось в Старом Городе. Холостыми бабахнули пушки. Салуны были набиты по самую мостовую. Я был поражен, но в то же время чувствовал, как это смешно: вырвался в первый раз на Запад и вижу, до каких нелепых трюков он докатился ради поддержания своей гордой традиции. Нам пришлось спрыгнуть с грузовика и попрощаться: миннесотцам было неинтересно здесь болтаться. Грустно было видеть, как они уезжают, и я понял, что больше никогда никого из них не увижу, но так оно уж вышло.
– Сегодня ночью вы себе отморозите жопы, – предупредил я их, – а завтра днем в пустыне их подпалите.
– Ничего, в самый раз, лишь бы из этой холодрыги ночью выбраться, – сказал Джин. Грузовик уехал, осторожно руля в толпе, и никто не обращал внимания, что за странные пацаны смотрят из-под брезента на город, точно младенцы из коляски. Я следил, как машина исчезает в ночи.

0

6

5
Мы остались с Кентом из Монтаны и ударили по барам. В кармане у меня было что-то около семи долларов, пять из которых я по-глупому просадил той ночью. Сначала мы толклись со всякими понтово-ковбойными туристами, нефтяниками и ранчерами – в барах, дверных проемах и на тротуарах; потом я ненадолго свалил от Кента, который шарахался по улицам, слегка обалдев от всего выпитого виски и пива: вот так он напивался – его глаза стекленели, и через минуту он уже нес совершенную околесицу первому попавшемуся прохожему. Я пошел в забегаловку, где давали чили, и официантка там была мексиканкой – очень красивой. Я поел, а потом на обороте чека написал ей маленькую любовную записку. В забегаловке больше никого не было, все где-то пили. Я сказал, чтобы она перевернула чек. Она прочла и рассмеялась. Там было маленькое стихотворение о том, как я хочу, чтобы она пошла смотреть ночь вместе со мною.
– Хорошо бы, чикито, но у меня свидение с моим парнем.
– А послать его ты не можешь?
– Нет-нет, не могу, – ответила она печально, и мне очень понравилось, как она это произнесла.
– Я еще заеду сюда как-нибудь в другой раз, – сказал я, и она откликнулась:
– В любое время, парень. – Я все равно еще немного поторчал там, просто чтобы посмотреть на нее, и выпил еще чашку кофе. Хмуро вошел ее дружок и поинтересовался, когда она кончит работу. Та засуетилась, чтобы побыстрее закрыть точку. Надо было выметаться. Выходя, я улыбнулся ей. Снаружи вся эта катавасия продолжалась как и прежде, только жирные пердуны напивались все сильнее и улюлюкали все громче. Это было смешно. В толпе бродили индейские вожди в своих больших уборах из перьев – они в натуре выглядели очень торжественно среди багровых пьяных рож. По улице, пошатываясь, брел Кент, и я пошел с ним рядом.
Он сказал:
– Я только что написал открытку папаще в Монтану. Ты не можешь тут найти ящик и сбросить ее? – Странная просьба; он отдал мне открытку и заковылял в раскрытые двери салуна. Я взял ее, пошел к ящику и по пути бросил на нее взгляд. «Дорогой Па, буду дома в среду. У меня все в порядке, надеюсь, у тебя тоже. Ричард.» Я увидел его совсем по-другому: как нежно-вежлив он со своим отцом. Я зашел в бар и подсел к нему. Мы сняли двух девчонок: хорошенькую юную блондинку и толстую брюнетку. Они были тупые и куксились, но мы все равно хотели их сделать. Мы отвели их в затрапезный ночной клуб, который уже закрывался, и там я истратил все, кроме двух долларов, на скотч для них и пиво для нас. Я напивался, и плевать: все было зашибись. Все мое существо и все мои помыслы стремились к маленькой блондинке. Я хотел проникнуть в нее изо всех своих сил. Я обнимал ее и хотел рассказать ей об этом. Клуб закрылся, и все побрели по обшарпанным пыльным улицам. Я взглянул на небо: чистые чудные звезды еще пылали там, девчонки захотели пойти на автостанцию, поэтому мы пошли туда все вместе, но им, очевидно, лишь надо было встретиться с каким-то моряком, который ждал их там, – он оказался двоюродчым братом толстой, и к тому же с друзьями. Я сказал блондинке:
– Что за дела? – Она ответила, что хочет домой, в Колорадо, это сразу через границу, к югу от Шайенна.
– Я отвезу тебя на автобусе, – сказал я.
– Нет, автобус останавливается на шоссе, и мне придется тащиться по этой чертовой прерии совсем одной. И так весь день на нее таращишься, а тут еще и ночью по ней ходить?
– Ну послушай, мы хорошо погуляем среди цветов прерии.
– Нету там никаких цветов, – ответила она. – Я хочу в Нью-Йорк. Мне здесь осточертело. Кроме Шайенна некуда поехать, а в Шайенне нечего делать.
– В Нью-Йорке тоже нечего делать.
– Черта с два нечего, – сказала она, скривив губки.
Автостанция была забита народом до самых дверей. Самые разные люди ждали автобусов или просто толпились вокруг; там было много индейцев, смотревших на всё своими окаменевшими глазами. Девчонка перестала со мной разговаривать и прилипла к моряку и остальным. Кент дремал на скамейке. Я тоже сел. Полы автостанций одинаковы по всей стране, они всегда в бычках, заплеваны и поэтому нагоняют тоску, присущую только автостанциям. Какой-то миг это ничем не отличалось от Ньюарка, если не считать той великой огромности снаружи, которую я так любил. Я оплакивал то, что мне пришлось нарушить чистоту всей моей поездки, что я не берег каждый цент, чего-то тянул и нисколько не продвигался вперед, валял дурака с этой надутой девчонкой и потратил на нее все свои деньги. Мне стало противно. Я не спал под крышей так давно, что не в силах был даже материться и пенять себе, и поэтому уснул: свернулся калачиком на сиденье, подложив вместо подушки свою парусиновую сумку, и проспал до восьми утра под сонное бормотание и шум станции, через которую проходят сотни людей.
Проснулся я с оглушительной головной болью. Кента рядом не было – наверное, упылил в свою Монтану. Я вышел наружу. И там, в голубом воздухе, впервые увидел вдалеке огромные снежные вершины Скалистых Гор. Я глубоко вдохнул. Надо попасть в Денвер просто немедленно. Сначала я позавтракал – умеренно так: тост, кофе и одно яйцо, – а потом двинул из города в сторону шоссе. Фестиваль Дикого Запада еще продолжался: шло родео, и прыжки с гиканьем вот-вот должны были начаться по-новой. Я оставил все это за спиной. Мне хотелось увидеть свою банду в Денвере. Я перешел по виадуку через железную дорогу и подошел к кучке хижин на развилке шоссе: обе дороги вели в Денвер. Я выбрал ту, что поближе к горам, – чтобы можно было на них смотреть. Сразу же меня подобрал молодой парень из Коннектикута, который путешествовал на своем тарантасе по стране и рисовал; он был сыном редактора откуда-то с Востока. Рот у него не закрывался; мне же было паршиво и от выпитого, и от высоты. Один раз чуть не пришлось высовываться прямо из окна. Но к тому времени, как он меня высадил в Лонгмонте, Колорадо, я снова чувствовал себя нормально и даже начал рассказывать ему о том, как езжу по всей стране сам. Он пожелал мне удачи.
В Лонгмонте было прекрасно. Под громаднейшим старым деревом там был пятачок зеленой травки, принадлежавший бензоколонке. Я спросил служителя, нельзя ли мне здесь поспать, и тот ответил, что, конечно, можно; поэтому я расстелил свою шерстяную рубашку, улегся в нее лицом, выставил локоть наружу и, нацелив один глаз на заснеженные вершины, полежал вот так под жарким солнышком всего какой-то миг, а потом заснул на пару восхитительных часов, и единственное неудобство мне доставлял заблудившийся колорадский муравей. Ну, вот я и в Колорадо! – торжествующе думал я. Черт! черт! черт! Получается! И после освежающего сна, наполненного обрывками паутины моей прежней жизни на Востоке, я встал, умылся в мужском туалете на заправке и зашагал дальше, снова четкий как чайник, купив себе густой молочный коктейль в придорожной закусочной, чтобы слегка заморозить раскаленный, исстрадавшийся желудок.
Совершенно случайно коктейль мне взбивала очень красивая колорадская девчонка: она вся была одна сплошная улыбка; я был ей благодарен – это окупало предыдущую ночь целиком. Я сказал себе: у-ух! А как же тогда будет в Денвере! Я снова вышел на жаркую дорогу – и вот уже качу дальше в новехонькой машине, за рулем – денверский бизнесмен лет тридцати пяти. Он рванул семьдесят. У меня все зудело – я считал минуты и отнимал мили. Прямо впереди, за покатыми пшеничными полями, золотистыми от дальних снегов Эстес, я, наконец, скоро увижу старину Денвер. Я представлял себя сегодня вечером в денверском баре со всей нашей толпой, и в их глазах я буду чужим и странным, оборванным, как Пророк, который прошел через всю землю, чтобы донести до них темное Слово, и единственное Слово, которое у меня для них было, – это «У-ух!» У нас с человеком завязался долгий душевный разговор о наших соответственных планах на жизнь, и прежде, чем я успел сообразить, мы уже проезжали мимо оптовых фруктовых рынков в пригороде Денвера; там были дымовые трубы, дым, железнодорожные депо, здания из красного кирпича и вдалеке – серый камень центральной части города; и вот я уже в Денвере. Он высадил меня на Латимер-стрит. Я поплелся дальше, весьма шаловливо и радостно скалясь, смешавшись с местной толпой старых бродяг и битых ковбоев.

0

7

6
Я тогда еще не знал Дина так близко, как сейчас, и первым делом мне хотелось найти Чада Кинга, что я и сделал. Я позвонил ему домой и поговорил с его матерью, – она сказала:
– Сал, это ты? Что ты делаешь в Денвере?
Чад – такой худой светловолосый парень со странным шаманским лицом, которое хорошо согласуется с его интересом к антропологии и доисторическим индейцам. Его нос мягко и почти сливочно горбится под золотым ореолом волос; он красив и грациозен, как какой-нибудь фраер с Запада, который ходит на танцульки в придорожный кабак и поигрывает в футбол. Когда он говорит, становится слышно такое легкое металлическое подрагивание произношения:
– То, что мне всегда нравилось, Сал, в индейцах Равнин, это как бывают они обескуражены после того, как нахвастаются количеством добытых скальпов. У Ракстона в «Жизни на Дальнем Западе» есть индеец, который весь заливается краской потому, что у него так много скальпов, и бежит как угорелый в степи, чтобы насладиться славой своих деяний подальше от чужих глаз. Вот это как раз меня чертовски подначивало!
Мать Чада определила, что этим сонным денверским днем он должен плести индейские корзины в местном музее. Я позвонил ему туда; он приехал за мной на стареньком двухместном «форде», на котором обычно ездил в горы копать свои индейские экспонаты. Он вошел в зал автостанции в джинсах и с широченной улыбкой. Я сидел на полу, подложив сумку, и разговаривая с тем же самым моряком, что был со мною на автостанции в Шайенне; я расспрашивал его, что стало с блондинкой. Ему так все осточертело, что он не отвечал. Мы с Чадом забрались в автомобильчик, и первое, что ему надо было сделать, – это забрать какие-то карты в мэрии. Потом – встретиться со старым школьным учителем, потом еще что-то, а мне всего-навсего хотелось выпить пива. И где-то в затылке у меня шевелилась неуправляемая мысль: где Дин и что он сейчас делает. Чад по какой-то странной причине решил больше не быть Дину другом и теперь даже не знал, где тот живет.
– А Карло Маркс в городе?
– Да. – Но с этим он тоже больше не разговаривал. Это было началом ухода Чада Кинга от всей нашей толпы. Потом, в тот же день, мне пришлось вздремнуть у него дома. Мне сказали, что Тим Грэй приготовил для меня квартиру где-то на Колфакс-авеню, и что Роланд Мэйджор уже там поселился и ждет меня. Я ощущал в воздухе какой-то заговор, и этот заговор разграничивал в нашей компании две группы: Чад Кинг, Тим Грэй, Роланд Мэйджор вместе с Роулинсами, в общем, сговорились игнорировать Дина Мориарти и Карло Маркса. Я влип как раз в середину этой интересной войнушки.
Война эта была не без социальных обертонов. Дин был сыном алкаша, одного из самых запойных бродяг на Латимер-стрит, и на самом деле воспитывался этой улицей и ее окрестностями. Когда ему было шесть лет, он умолял в суде, чтобы его папу отпустили. Он клянчил деньги в переулках вокруг Латимер и таскал их отцу, который ждал его, сидя со старым приятелем среди битых бутылок. Потом, когда подрос, он начал ошиваться по бильярдной «Гленарм»; установил рекорд Денвера по угону автомобилей, и его отправили в исправительную колонию. С одиннадцати до семнадцати лет он провел в колонии. Его специальностью было угнать машину, днем поохотиться на девочек-старшеклассниц, увезти их покататься в горы, сделать их там и вернуться спать в любую городскою гостиницу, где в номерах есть ванны. Его отец, когда-то уважаемый и трудолюбивый жестянщик, спился вином, что еще хуже чем спиться виски, и опустился настолько, что зимой стал ездить на товарняках в Техас, а летом возвращался в Денвер. У Дина были братья по матери – та умерла, когда он был совсем маленьким, – но он им не нравился, единственными корешами его были парни из бильярдной. В тот сезон в Денвере Дин, обладавший громаднейшей энергией – такой американский святой нового вида, – и Карло были монстрами подземелья, вместе с бандой из бильярдной, и самым прекрасным символом этого служило то, что Карло жил в подвале на Грант-стрит, и мы все провели там не одну ночку до самой зари – Карло, Дин, я, Том Снарк, Эд Данкель и Рой Джонсон. Об этих остальных позже.
В свой первый день в Денвере я спал в комнате Чада Кинга, пока его мать хлопотала по хозяйстру внизу, а сам Чад работал в библиотеке. Стоял жаркий высокогорный июльский день. Я бы так и не смог заснуть, если бы не изобретение отца Чада Кинга. Ему, прекрасному доброму человеку, было за семьдесят, старый и дряхлый, ссохшийся и изможденный, он рассказывал истории с медленным-медленным смаком – хорошие истории о своем детстве на равнинах Северной Дакоты в восьмидесятых годах, когда забавы ради он катался на пони без седла и гонялся за койотами с дубиной. Потом стал учителем в деревне на «оклахомской рукоятке» и, наконец, дельцом на все руки в Денвере. Его контора по-прежнему находилась ниже по улице, над гаражом – там все так же стояло шведское бюро и валялись пыльные кипы бумаг, следы былых финансовых лихорадок. Он изобрел особый кондиционер воздуха. Вставил в оконную раму обычный вентилятор и каким-то образом пропустил холодную воду по змеевику перед урчащими лопастями. Результат оказался идеальным – в радиусе четырех футов от вентилятора, – а затем вода в жаркий день, очевидно, превращалась в пар, и нижняя часть дома раскалялась как обычно. Но я спал на кровати Чада под самым вентилятором, на меня пялился большой бюст Гёте, и я очень уютно заснул – только чтобы проснуться спустя двадцать минут, замерзнув до смерти. Я натянул на себя одеяло, но все равно было холодно. Наконец, я так замерз, что спать больше не мог, и спустился вниз. Старик спросил, как работает его изобретение. Я ответил, что оно работает дьявольски здорово, и не кривил душой – в определенных пределах. Мне понравился этот человек. Он просто гнулся от воспоминаний.
– Я как-то сделал пятновыводитель, и его с тех пор скопировали многие большие фирмы на Востоке. Я уже несколько лет пытаюсь что-то за него получить. Если б вот только хватило денег на порядочного юриста… – Но было уже слишком поздно нанимать порядочного юриста, и он удрученно сидел у себя в доме. Вечером у нас был чудесный обед, приготовленный матерью Чада, – бифштекс из оленины, которую дядя Чада добыл в горах. Но где же Дин?

0

8

7
Следующие десять дней были, как выразился бы У.К.Филдс,[3] «чреваты возвышенной бедою» – и безумны. Я вписался к Роланду Мэйджору в шикарную квартирку, принадлежавшую предкам Тима Грэя. У каждого из нас была своя спальня, еще имелась кухонька с едой в леднике и громадная гостиная, где Мэйджор сидел в шелковом халате и сочинял свой новейший рассказ в духе Хемингуэя – краснолицый толстенький холерик, ненавидевший все на свете; но он же мог зажигать очаровательнейшую и милейшую улыбку в мире, когда реальная жизнь по ночам преподносила ему какой-нибудь добряк. Он такой сидел за столом, а я прыгал вокруг по толстому мягкому ковру в одних щтанах. Он только что закончил рассказ про парня, впервые в жизни приехавшего в Денвер. Его зовут Фил. Его спутник – таинственный и спокойный чувак по имени Сэм. Фил идет врубаться в Денвер, и его сильно достает какая-то богема. Потом возвращается в гостиничный номер и похоронным тоном говорит:
– Сэм, они и здесь есть.
А тот просто печально глядит в окно.
– Да, – отвечает он. – Я знаю.
И весь прикол в том, что Сэму не обязатально ходить и смотреть самому. Богема есть повсюду в Америке, повсюду высасывает ее кровь. Мы с Мэйджором – большие кореша; он считает, что я очень далек от богемы. Мэйджору, как и Хемингуэю, нравятся хорошие вина. Он вспоминал свою недавнюю поездку во Францию:
– Ах, Сал, если бы ты только мог сидеть со мною рядом высоко в стране басков, с холодной бутылочкой «Пуанон Диз-нёв», ты бы тогда понял, что кроме товарных вагонов есть кое-что еще.
– Да знаю я. Я просто люблю товарные вагоны и люблю читать на них названия, типа «Миссури Пасифик», «Большая Северная», «Рок-Айлендская Линия». Ей-Богу, Мэйджор, если б я мог рассказать тебе обо всем, что со мною было, пока я сюда добирался.
Роулинсы жили в нескольких кварталах отсюда. У них была превосходнейшая семейка – молодящаяся мама, совладелица гостиницы-развалюхи в городских трущобах, пятеро сыновей и две дочери. Самым диким сынком был Рэй Роулинс, кореш Тима Грэя с детства. Он с ревом ворвался, чтобы забрать меня, и мы сразу же с ним поладили. Мы оторвались по выпивке в барах на Колфакс. Одна из сестренок Рэя была красавицей-блондинкой по имени Бэйб – такая западная куколка, играла в теннис и плавала на сёрфе. Она была девчонкой Тима Грэя. А Мэйджор, который вообще-то оказался в Денвере проездом, но проезд этот был основательный, с квартирой, ходил с сестрой Тима Грэя Бетти. У меня одного не было девушки. Я у всех спрашивал:
– Где Дин? – Все улыбались и качали головами.
И вот, в конце концов, это случилось. Зазвонил телефон, там был Карло Маркс. Он сообщил мне адрес своего подвала. Я спросил:
– А что ты делаешь в Денвере? Я имею в виду, что ты на самом деле тут делаешь? Что тут вообще такое?
– О, погоди немного, и я тебе расскажу.
Я бросился к нему на стрелку. Он работал по вечерам в универмаге «Мэйз»; чокнутый Рэй Роулинс позвонил ему туда из бара и заставил уборщиц бегать его искатъ, рассказав им, что кто-то помер. Карло немедленно решил, что помер я. А Роулинс сказал ему по телефону:
– Сал в Денвере. – И дал мой адрес и номер.
– А где Дин?
– Дин тоже тут. Давай, расскажу. – Оказалось, Дин обхаживает сразу двух девчонок: одна – это Мэрилу, его первая жена, которая сидит и ждет его в гостинице; вторая – Камилла, новая девушка, которая тоже сидит и ждет его в гостинице. – Дин носится между ними обеими, а в перерывах забегает ко мне заканчивать наши с ним собственные дела.
– И что это за дела?
– Мы с Дином открыли вместе грандиознейший сезон. Мы пытаемся общаться абсолютно честно и абсолютно полно – и говорить друг другу все, что думаем, до самого конца. Пришлось сесть на бензедрин. Мы усаживаемся на кровати друг напротив друга, скрестив ноги. Я, наконец, научил Дина, что он может делать все, чего ему хочется: стать мэром Денвера, жениться на миллионерше или стать величайшим поэтом со времен Рембо. Но он по-прежнему бегает смотреть эти свои карликовые автогонки. Я хожу с ним. Там он возбуждается, прыгает и орет. Сал, знаешь, он действительно торчит на таких вещах. – Маркс хмыкнул в душе и задумался.
– Ну, и каков теперь распорядок? – спросил я. В жизни Дина всегда есть распорядок.
– Распорядок таков. Я вот уже полчаса как пришел с работы. В это время Дин в гостинице развлекает Мэрилу и дает мне время на то, чтобы умыться и переодеться. Ровно в час он делает ноги от Мэрилу к Камилле – конечно, ни одна не знает, что происходит, – и разок ее трахает, давая мне время, чтобы ровно в час тридцать приехать. Потом уходит со мной – сначала ему приходилось отпрашиваться у Камиллы, и она уже начала меня ненавидеть, – и мы приходим сюда и разговариваем до шести утра. Вообще, мы обычно тратим на это больше, но сейчас все становится ужасно сложно, и у него не хватает времени. Затем в шесть он возвращается к Мэрилу – а завтра вообще весь день будет бегать за бумажками для их развода. Мэрилу не возражает, но настаивает на том, чтобы он ее трахал, пока суд да дело. Она говорит, что его любит… Камилла тоже.
Потом он рассказал мне, как Дин встретился с Камиллой. Рой Джонсон, бильярдный мальчик, обнаружил ее где-то в баре и отвел в гостиницу; гордость в нем возобладала над здравым смыслом, и он созвал всю банду на нее полюбоваться. Все сидели и разговаривали с Камиллой. Дин ничего не делал, а просто смотрел в окно. Потом, когда все свалили, он лишь взглянул на Камиллу, показал себе на запястье и разогнул четыре пальца (в смысле, что вернется в четыре) – и вышел. В три перед носом Роя Джонсона дверь заперли. В четыре перед Дином открыли. Я хотел прямо сейчас идти взглянуть на этого безумца. К тому же, он обещал уладить мои дела: он знал всех девчонок в городе.
Мы с Карло пошли по ухабистым улицам ночного Денвера. Воздух был мягок, звезды прекрасны, а каждый мощеный переулок так зазывал в себя, что мне казалось, будто я во сне. Подошли к тем меблированные комнатам, где Дин колбасился к Камиллой. То был старый дом из красного кирпича, окруженный деревянными гаражами и сухими деревьями, торчащими из-за оградок. Мы поднялись по лестнице, застланной ковром. Карло постучал и сразу отскочил назад: он не хотел, чтобы Камилла его увидела. Я остался перед дверью. Дин открыл – совершенно голый. На постели я увидел брюнетку, одно сливочное бедро прикрыто черными кружевами; она подняла на меня взгляд с легким недоумением.
– Са-а-ал? – протянул Дин. – Н-ну, это… э-э… кхм… да, конечно, ты приехал… ну, старик, сукин сын, ты, наконец, вышел на дорогу, значит… Ну, это, значит… мы тут… да, да, сейчас… мы это должны, мы просто обязаны!.. Слушай, Камилла… – Он крутнулся к ней. – Здесь Сал, мой старый кореш из Нью-Йор-р-ка, это его первая ночь в Денвере, и мне абсолютно необходимо показать ему тут все и найти ему девушку.
– Но когда ты вернешься?
– Так, сейчас… (взгляд на часы) …ровно час четырнадцать. Я вернусь ровно в три четырнадцать подремать часок вместе с тобою, погрезить, моя милая, а потом, как ты знаешь, я тебе говорил, и мы же договорились, мне надо будет сходить к одноногому юристу по части тех бумажек – посреди ночи, как это ни странно, но я же все под-роб-ней-ше тебе объяснил… (Это была маскировка его рандеву с Карло, который по-прежнему где-то прятался.) Поэтому сейчас же, вот сию же минуту я должен одеться, надеть штаны, вернуться к жизни, то есть ко внешней жизни, к улицам и что там еще бывает, мы же договорились, уже час пятнадцать, а время уходит, уходит…
– Ну ладно, Дин, но уж, пожалуйста, возвращайся к трем.
– Ну я же сказал, дорогая, и запомни – не к трем, а к трем четырнадцати. Мы ведь с тобой погрузились прямиком в глубочайшие и чудеснейшие глубины наших душ, правда, моя милая? – И он подошел и несколько раз ее поцеловал. На стене был нарисован голый Дин с огромной мошонкой и всем остальным – работа Камиллы. Я был поражен. Просто сумасшествие.
Мы рванули на улицу, в ночь; Карло нагнал нас в переулке. И мы проследовали по самой узкой, самой странной, самой извилистой городской улочке, какую я когда-либо видел, где-то в самой глубине денверского Мексиканского Города. Мы разговаривали громкими голосами в спящей тиши.
– Сал, – сказал Дин. – У меня тут девчонка ждет тебя вот в эту самую минуту – если она не на работе. (Взгляд на часы.) Официантка, Рита Беттенкур, клевая цыпочка, ее чуток клинит по парочке сексуальных трудностей, которые я пытался выправить, я думаю, у тебя тоже это получится, я же тебя знаю как облупленного, старик. Мы поэтому туда сейчас же пойдем – надо пива туда принести, нет, у них самих есть, вот черт!.. – Он стукнул себя кулаком в ладонь. – Мне же еще сегодня надо влезть в ее сестренку Мэри.
– Что? – сказал Карло. – Я думал, мы поговорим.
– Да, да, после.
– О, эта денверская хандра! – завопил Карло в небеса.
– Ну разве он не прекраснейший, не милейший ли чув-вак на целом свете? – спросил Дин, тыча мне кулаком под ребра. – Да погляди же. Ты только погляди на него! – Тут Карло начал свой обезьяний танец на улицах жизни; я уже столько раз видел, как он это делает в Нью-Йорке.
Я только и смог вымолвить:
– Так какого же дьявола мы делаем в Денвере?
– Завтра, Сал, я буду знать, где найти тебе работу, – сказал Дин, снова переключаясь на деловой тон. – Поэтому я к тебе завтра заеду, как только у меня будет перерыв с Мэрилу, прямо туда к тебе домой, увижусь с Мэйджором, отвезу тебя на трамвае (вот черт, машины-то нету) на рынки Камарго, ты там сразу сможешь начать работать и в пятницу уже получишь. Мы все тут на мели сидим. У меня уже несколько недель совершенно нет времени работать. А в пятницу вечером, вне всякого сомнения, мы втроем – старая троица Карло, Дин и Сал – должны сходить на карликовые автогонки, а туда нас подбросит парень из центра, я его знаю и договорюсь… – И так все дальше и дальше в ночь.
Мы добрались до того дома, где жили сестренки-официантки. Та, что для меня, все еще была на работе; та, которую хотел Дин, сидела дома. Мы уселись на ее кушетку. По графику в это время я должен был звонить Рэю Роулинсу. Я позвонил. Он сразу приехал. Едва войдя в двери, он снял рубашку и майку и начал обнимать совершенно ему незнакомую Мэри Беттенкур. По полу катались бутылки. Настало три часа. Дин сдернулся с места погрезить часок с Камиллой. Вернулся он вовремя. Появилась вторая сестра. Теперь нам всем нужна была машина, и мы слишком сильно шумели. Рэй Роулинс позвонил своему приятелю с машиной. Тот приехал. Все набились внутрь; Карло на заднем сиденье пытался вести с Дином запланированный разговор, но вокруг было слишком много суматохи.
– Поехали все ко мне на квартиру! – закричал я. Так и сделали; в ту секунду, когда машина остановилась, я выпрыгнул и встал на голову, на газоне. Все мои ключи выпали; я их так потом и не нашел. Вопя, мы вбежали в дом. Роланд Мэйджор в своем шелковом халате преградил нам путь:
– Я не потерплю подобных сборищ в квартире Тима Грэя!
– Что-о? – заорали мы. Поднялась неразбериха. Роулинс катался по газону с одной из офирианток. Мэйджор нас не впускал. Мы поклялись позвонить Тиму Грэю подтвердить вечернику, а также пригласить его самого. Вместо этого все опять рванули по притонам в центре Денвера. Я вдруг оказался посреди улицы в одиночестве и без денег. Мой последний доллар пропал.
Я прошел миль пять по Колфаксу до своей уютной постельки. Мэйджору пришлось меня впустить. Мне было интересно, состоялся ли у Дина с Карло их задушевный разговор. Ничего, потом узнаю. Ночи в Денвере прохладные, и я уснул как бревно.

0

9

8
Потом все стали планировать грандиозный поход в горы. Это началось утром, вместе с телефонным звонком, который всё только усложнил, – звонил мой дорожный дружбан Эдди, просто так, наобум: он запомнил некоторые имена, что я упоминал. Теперь у меня был шанс получить обратно свою рубашку. Эдди жил с подругой в каком-то доме рядом с Колфакс. Он спрашивал, не знаю ли я, где можно найти работу, и я ответил, чтобы он подходил сюда, прикинув, что про работу будет знать Дин. Дин примчался в спешке, когда мы с Мэйджором торопливо завтракали. Он не хотел даже присесть.
– Мне тысячу дел надо сделать, на самом деле нет времени даже отвезти тебя на Камарго, ну да ладно, поехали.
– Давай подождем моего дорожного кореша Эдди.
Мэйджор развлекался, глядя на нашу спещку. Он приехал в Денвер писать в свое удовольствие. Он обращался с Дином крайне почтительно. Дин не обращал внимания. Мэйджор разговаривал с Дином примерно так:
– Мориарти, что это я слышу – вы спите с тремя девушками одновременно? – А Дин шоркал ногами по ковру и отвечал:
– О да, о да, так оно и есть. – И смотрел на часы, а Мэйджор чванливо хмыкал. Убегая с Дином, я чувствовал себя бараном – Мэйджор был убежден, что тот недоумок и вообше дурак. Дин, конечно, таковым не был, и я хотел каким-то образом всем это доказать.
Мы встретились с Эдди. Дин и на него не обратил никакого внимания, и мы двинулись на трамвае сквозь раскаленный денверский полдень искать работу. Меня всего корежило от одной мысли об этом. Эдди трещал, не умолкая, как и прежде. На рынке мы нашли человека, который согласился нанять нас обоих; работа начиналась в четыре утра и заканчивались в шесть вечера. Человек сказал:
– Мне нравятся парни, которым нравится работать.
– Тогда я как раз для вас, – ответил Эдди, но насчет себя я вовсе не был уверен. Просто не буду спать, решил я. Так много других интересных дел.
На следующее утро Эдди там появился; я – нет. У меня была постель, а Мэйджор покупал еду в ледник, и за это я ему готовил и мыл посуду. А сам тем временем полностью встревал во всё. Однажды вечером Роулинсы устроили у себя большую попойку. Мама-Роулинс уехала путешествовать. Рэй обзвонил всех, кого знал, и сказал, чтобы принесли виски; потом прошелся по девочкам у себя в записной книжке. С ними он заставил разговаривать, в основном, меня. Объявилась целая куча девчонок. Я позвонил Карло узнать, что сейчас делает Дин. Тот должен был приехать к Карло в три часа ночи. После попойки я отправился туда.
Квартира Карло находилась в подвале старого кирпичного дома-меблирашки на Грант-стрит возле церкви. Надо было зайти в проулок, спуститься по каким-то ступенькам, открыть рассохшуюся дверь и пройти через что-то вроде погреба, чтобы оказаться у его фанерной перегородки. Комната походила на келью русского отшельника: кровать, свеча горит, из каменных стен сочится влага, да еще висит какая-то безумная самодельная икона, его произведение. Он читал мне свои стихи. Те назывались «Денверская Хандра». Карло утром проснулся и услышал, как на улице возле его кельи вякают «вульгарные голуби»; он увидел, как на ветвях качаются «печальные соловьи», и те напомнили ему о матери. Серая пелена опустилась на город. Горы, величественные Скалистые Горы, которые видны на западе из любой части города, были сделаны из «папье-маше». Вселенная целиком спятила, окосела и стала крайне странной. Он писал о том, что Дин – «дитя радуги», он носит источник своих мук в терзаемом агонией приапусе. Он называл его «Эдиповым Эдди», которому приходится «соскабливать чуингам с оконных стекол». Он сидел в своем подвале и размышлял над огромной тетрадкой, куда заносил все, что происходило каждый день, – все, что сделал и сказал Дин.
Дин пришел по расписанию.
– Все четко, – объявил он. – Развожусь с Мэрилу и женюсь на Камилле, и мы с нею едем жить в Сан-Франциско. Но только после того, как мы с тобой, дорогой Карло, съездим в Техас врубимся в Старого Быка Ли, в этого клёвого гада, которого я никогда не видел, а вы двое о нем мне все уши прожужжали, а только потом я поеду в Сан-Фран.
Затем они приступили к делу. Скрестив ноги, они уселись на кровать и уставились друг на друга. Я скрючился на ближайшем стуле и увидел, как они это делают. Начинали с какой-то абстрактной мысли, обсудили ее, напомнили друг другу еще про что-то отвлеченное, позабытое за суетой событий; Дин извинился, но пообещал, что сможет вернуться к этому разговору и хорошенько с ним управиться, присовокупив примеры.
Карло сказал:
– Как раз когда мы пересекали Вазее, я хотел сказать тебе о том, что чувствую по части твоей одержимости карликами, и вот как раз тогда, помнишь, ты показал на того старого бродягу в мешковатых штанах и сказал, что он вылитый твой отец?
– Да, да, конечно, помню; и не только это, там начался мой собственный поток, что-то настолько дикое, что я должен был тебе рассказать, я совсем забыл, а сейчас вот ты мне напомнил… – И родились еще две новых темы. Они и их перемололи. Потом Карло спросил Дина, честен ли, тот, и в особенности – честен ли тот с ним в глубине своей души.
– Почему ты опять об этом?
– Я хочу знать одну последнюю вещь…
– Но вот, дорогой Сал, ты вот слушаешь, ты там сидишь – давай спросим Сала. Что он скажет?
И я сказал:
– Эта последняя вещь – то, чего ты не добьешься, Карло. Никто не может добиться этой последней вещи. Мы продолжаем жить в надеждах пойматъ ее раз и навсегда.
– Нет, нет, нет, ты говоришь совершеннейшую чушь, это шикарная романтика Вулфа! – сказал Карло.
А Дин сказал:
– Я совсем не это имел в виду, но пусть уж у Сала будет свое собственное мнение, и на самом деле, как ты думаешь, Карло, ведь в этом есть какое-то достоинство – как он там сидит и врубается в нас, этот ненормальный приехал через всю страну, – старик Сал не скажет, ни за что не скажет.
– Дело не в том, что я не скажу, – запротестовал я. – Я просто не знаю, к чему вы оба клоните или к чему стремитесь. Я знаю, что это чересчур для всякого.
– Все, что ты говоришь, негативно.
– Тогда чего же вы хотите?
– Скажи ему.
– Нет, ты скажи.
– Нечего говорить, – сказал я и рассмеялся. На мне была шляпа Карло. Я натянул ее на глаза. – Я хочу спать.
– Бедный Сал постоянно хочет спать. – Я сидел тихо. Они начали снова: – Когда ты занял пятачок расплатиться за жареную курицу…
– Да нет, чувак, за чили! Помнишь, в «Техасской Звезде»?
– Я спутал со вторником. Когла ты занимал тот пятачок, ты еще сказал, вот слушай, ты сказал: «Карло, это последний раз, когда я тебя напрягаю,» – как будто на самом деле ты имел в виду, что я согласился на то, чтобы ты меня больше не напрягал.
– Нет-нет-нет, совсем не так… Теперь, если тебе угодно, обрати внимание на ту ночь, когда Мэрилу плакала у себя в комнате и когда, повернувшись к тебе и указав своей еще более усиленной искренностью тона, которая, мы же оба это знали, была нарочитой, но имела свое намерение, то есть, я своей актерской игрой показал, что… Но погоди, дело-то не в этом!
– Конечно, не в этом! Потому что ты забыл, что… Но я не стану больше тебя обвинять. Да – вот то, что я сказал… – Они всё говорили и говорили вот так до самой зари. На рассвете я взглянул на них. Они увязывали последние утренние дела: – Когда я сказал тебе, что мне надо спать из-за Мэрилу, то есть из-за того, что мне надо ее увидеть в десять утра, то у меня появился безаппеляционный тон вовсе не из-за того, что ты до этого сказал о необязательности сна, а только – учти, только! – лишь потому, что мне абсолютно, просто, чисто и без всяких чего бы то ни было необходимо лечь спать, в смысле, у меня глаза слипаются, покраснели, болят, устали, избиты…
– Ах, дитя… – вздохнул Карло.
– Нам сейчас просто надо лечь спать. Давай остановим машину.
– Машину так не остановить! – заорал Карло во весь голос. Запели первые птицы.
– Вот сейчас, когда я подниму руку, – сказал Дин, – мы закончим разговаривать, мы оба поймем, чисто и без всяких разборок, что надо просто прекратить говорить и просто лечь спать.
– Ты не сможешь так остановить машину.
– Стоп машина! – сказал я. Они посмотрели в мою сторону.
– Он все это время не спал и слушал. О чем ты думал, Сал? – Я сказал им, о чем я думал: что они оба – потрясающие маньяки, и что я всю ночь слушал их, будто разглядывал часовой механизм высотой аж до самого перевала Берто, состоящий, однако, из мельчайших деталей, какие бывают в самых хрупких часах на свете. Они улыбались. Я ткнул в них пальцем и сказал:
– Если так пойдет и дальше, вы оба свихнетесь, но дайте мне знать, что с вами будет происходить.
Я ушел от них, сел в трамвай и поехал к себе на квартиру, а горы Карло Маркса из папье-маше занимались красным, пока великое солнце поднималось из-за восточных равнин.

0

10

9
Вечером меня потащили в поход в горы, и я не видел Дина и Карло пять дней. Бэйб Роулинс взяла попользоваться на выходные машину своего начальника, мы захватили с собой костюмы, развесили их по окнам машины и двинулись в сторону Сентрал-Сити: Рэй Роулинс за рулем, Тим Грэй развалился сзади, а Бэйб восседала впереди. Я впервые увидел Скалистые Горы изнутри. Сентрал-Сити – древний горняцкий поселок, когда-то прозванный «Самой Богатой Квадратной Милей в Мире»; старые ястребы, бродившие по горам, нашли там значительные залежи серебра. Они разбогатели в одночасье и выстроили себе на крутом склоне посреди своих хибар прекрасный оперный театрик. Туда приезжала Лиллиан Расселл[4] и звезды европейской оперы. Потом Сентрал-Сити стал городом-призраком, пока энергичные типы из Торговой Палаты нового Запада не решили возродить это местечко. Они отполировали маленький театр, и каждое лето там стали гастролировать звезды из Метрополитена. Для всех это были замечательные каникулы. Туристы съезжались отовсюду – даже из Голливуда. Мы поднялись в гору и обнаружили, что узкие улочки под завязку набиты расфранченной публикой. Я вспомнил мейджоровского Сэма: Мейджор был прав. Он и сам был здесь – обращал ко всем свою широкую светскую улыбку, самым искренним образом охая и ахая по поводу абсолютно всего.
– Сал, – закричал он, хватая меня за руку, – ты только посмотри на этот старенький городок. Ты только подумай, как здесь было сто – да куда там, к черту, всего восемьдесят, шестьдесят – лет назад: у них была опера!
– Ага, – сказал я, подражая одному из его персонажей, – но они-то здесь.
– Сволочи, – выругался он. И отправился отдыхать дальше под ручку с Бетти Грэй.
Бэйб Роулинс оказалась довольно предприимчивой блондинкой. Она знала один старый шахтерский домик на окраине, где мальчики в эти выходные могли бы ночевать: нам нужно было лишь вычистить его. К тому же, в нем можно было закатывать большие вечеринки. Это была старая развалюха; внутри на всем лежал дюймовый слой пыли, еще там было крыльцо, а на задах – колодец. Тим Грэй с Рэем Роулинсом засучили рукава и приступили к уборке, и эта громадная работа заняла у них весь день и еще часть ночи. Но они заначили ящик пива – и все было здорово.
Что касается меня, то мне в тот день поручалось сопровождать Бэйб в оперу. Я надел костюм Тима. Всего несколько дней назад я приехал в Денвер как бродяга; теперь же на мне сидел четкий костюм, под руку – ослепительная, хорошо одетая блондинка, и я кланялся разным персонам под канделябрями в фойе. Что бы сказал Джин с Миссиссиппи, если б увидел меня!
Давали «Фиделио».
– Хакая хмарь! – рыдал баритон, восставая из темницы под стонущим камнем. Я рыдал вместе с ним. Я тоже вижу жизнь вот так. Опера меня настолько увлекла, что я ненадолго забыл обстоятельства собственной сумасшедшей жизни и потерялся в великих скорбных звуках Бетховена и богатых рембрандтовских тонах повествования.
– Ну, Сал, как тебе постановка этого года? – гордо спросил меня потом Денвер Д.Долл на улице. Он был как-то связан с Оперной Ассоциацией.
– Какая хмарь, какая хмарь, – ответил я. – Совершенно великолепно.
– Теперь тебе непременно надо встретиться с артистами, – продолжал он своим официальным тоном, но, к счастью, забыл об этом в горячке других дел и исчез.
Мы с Бэйб вернулись в шахтерскук хижину. Я разоблачился и тоже взялся за уборку. Это была гигантская работа. Роланд Мэйджор сидел посредине большой комнаты и отказывался помогать. На маленьком столике перед ним стояла бутылка пива и стакан. Пока мы носились вокруг с ведрами воды и швабрами, он предавался воспоминаниям:
– Ах, если бы вы только могли поехать со мною, попить чинзано, послушать музыкантов из Бандольи – вот тогда бы вы пожили по-настоящему. И потом – жить в Нормандии летом: сабо, старый тонкий кальвадос… Давай, Сэм, – обращался он к своему невидимому собеседнику. – Доставай вино из воды, посмотрим, хорошо ли оно охладилось, пока мы ловили рыбу. – Ну, прямо из Хемингуэя, в натуре.
Позвали девчонок, проходивших мимо:
– Давайте, помогите нам тут все вычистить. Сегодня все к нам приглашаются. – Те помогли. На нас работала здоровенная бригада. В конце пришли певцы из оперного хора, в основном – молодые пацаны, – и тоже включились в работу. Солнце село.
Когда дневные труды были закончены, Тим, Роулинс и я решили привести себя в божеский вид перед грядущей великой ночью. Мы пошли на другой конец города, к общежитию, куда поселили оперных звезд. Было слышно, как начинается вечерний спектакль.
– В самый раз, – сказал Роулинс. – Цепляйте бритвы, полотенца, и мы тут наведем блеск. – Еще мы взяли щетки для волос, одеколоны, лосьоны для бритья и, нагруженные таким образом, отправились в ванную. Мы мылись и пели.
– Ну не клево ли? – не переставал повторять Тим Грэй. – Мыться в ванне оперных звезд, брать их полотенца, лосьоны и электробритвы…
Это была чудесная ночь. Сентрал-Сити расположен на высоте двух миль: сначала пьянеешь от высоты, потом устаешь, и в душе зажигается лихорадка. По узкой темной улочке мы приближались к фонарям, опоясывавшим оперный театр, затем резко свернули направо и прошлись по нескольким старым салунам с вечно хлопающими дверьми. Большая часть туристов была в опере. Мы начали с нескольких особо крупных кружек пива. Еще там имелся пианист. Из задних дверей открывался вид на горные склоны в лунном свете. Я испустил вопль. Ночь началась.
Мы поспешили к себе в развалюху. Там всё уже готовилось к большой вечеринке. Девочки – Бэйб и Бетти – приготовили закусон: бобы с сосисками; потом мы потанцевали и честно начали с пива. Опера закончилась, и к нам набились целые толпы молодых девчонок. Роулинс, Тим и я только облизывались. Мы хватали их и плясали. Музыки не было – одни танцы. Хижина заполнялась народом. Начали приносить бутылки. Мы рванули по барам, а потом – обратно. Ночь становилась все неистовей. Я пожалел, что здесь нет Дина и Карло – а потом понял, что они бы чувствовали себя не в своей тарелке и были бы несчастливы. Как тот человек в темнице под камнем, с хмарью, что поднимался из этого своего подземелья, они были презренными хипстерами Америки, они были новым разбитым поколением, в которое я и сам медленно вступал.
Появились мальчики из хора. Запели «Милую Аделину». Еще они выпевали фразы типа «Передай мне пиво» и «Что ты зенки мне свои таращишь?», а также издавали своими баритонами длинные завывания «Фи-де-лио!»
– Увы, какая хмарь! – спел я. Девочки были потрясные. Они выходили обниматься с нами на задний двор. В других комнатах стояли кровати, невымытые и покрытые пылью, и мы с одной девчонкой как раз сидели на такой кровати и разговаривали, когда внезапно ворвалась целая банда молодых билетеров из оперы – они просто хватали девчонок и целовали их без должных церемоний. Эти пацаны – совсем малолетки, пьяные, растрепанные, возбужденные – испортили нам весь вечер. Через пять минут все девчонки до единой исчезли, и началась замечательная мужская пьянка с ревом и стучанием пивными бутылками.
Рэй, Тим и я решили прошвырнуться по барам. Мэйджор ушел, Бэйб и Бетти тоже не было. Мы вывалились на ночной воздух. Все бары от стоек до стен были забиты оперной толпой. Мэйджор возвышался над головами и орал. Настойчивый очкастый Денвер Д.Долл пожимал всем руки и говорил:
– Добрый день, ну как вы? – А когда пробило полночь, он стал говорить: – Добрый день, ну а вы как? – Один раз я заметил, как он уходит с кем-то из персон. Потом вернулся с женщиной средних лет; через минуту уже разговаривал с парой молодых билетеров на улице. Еще через минуту он жал мне руку, не узнавая меня, и говорил: – С Новым Годом, мой мальчик. – Он не был пьян, его просто пьянило то, что он любил: тусующиеся толпы народа. Все его знали. – С Новым Годом! – кричал он, а иногда говорил: – Счастливого Рождества. – И так все время. На Рождество он поздравлял всех с Днем Всех Святых.
В баре сидел тенор, которого все очень уважали; Денвер Долл настоял на том, чтобы я с ним познакомился, и я пытался теперь этого избежать; его звали Д'Аннунцио, или как-то типа этого. С ним была его жена. Они кисло сидели за столиком. У стойки торчал какой-то аргентинский турист. Роулинс пихнул его, чтобы освободить себе место; тот обернулся и зарычал, Роулинс отдал мне свой стакан и одним ударом сшиб туриста на медные поручни. Тот моментально отключился. Кто-то закричал; мы с Тимом подхватили Роулинса и уволокли. Неразбериха была такая, что шериф даже не смог протолкаться через толпу и найти потерпевшего. Роулинса никто не мог опознать. Мы пошли по другим барам. По темной улице, шатаясь, брел Мэйджор:
– Что там за чертовня? Драки? Меня позовите… – Со всех сторон неслось ржание. Интересно, о чем думает Дух Гор; я поднял глаза и увидел сосны под луной, призраки старых горняков – да, интересно… Над всею темной восточной стеной Великого Перевала в эту ночь была лишь тишина да шепот ветра, только в одном-единственном ущелье ревели мы; а по другую сторону Перевала лежал огромный Западный Склон – большое плато, которое доходило до Стимбоут-Спрингс, отвесно обрывалось и уводило в пустыни Восточного Колорадо и Юты; везде стояла тьма, а мы бесились и орали в своем маленьком уголочке гор – безумные пьяные американцы посреди могучей земли. Мы были у Америки на крыше и, наверное, только и могли, что вопить – сквозь ночь, на восток через Равнины, туда, где старик с седыми волосами, вероятно, бредет к нам со своим Словом, он может прийти в любую минуту и угомонить нас.
Роулинс настаивал на том, чтобы вернуться в тот бар, где он подрался. Нам с Тимом это не нравилось, но мы его не бросали. Он подошел к Д'Аннунцио, к этому тенору, и швырнул ему в лицо стакан для коктейля. Мы оттащили его. К нам пристал баритон из хора, и мы отправились в бар для местных. Здесь Рэй обозвал официантку шлюхой. У стойки в шеренгу стояла группа хмурых мужиков; они ненавидели туристов. Один сказал:
– Парни, лучше, если вас здесь не будет да счет десять. Раз… – Нас не стало. Мы доковыляли до своей развалюхи и улеглись спать.
Утром я проснулся и перевернулся на другой бок; от матраса поднялась туча пыли. Я дернул створку окна: заколочено. Тим Грэй тоже был в постели. Мы кашляли и чихали. Наш завтрак состоял из выдохшегося пива. Из своей гостиницы пришла Бэйб, и мы стали готовиться к отъезду.
Казалось, все вокруг рушится. Уже выходя к машине, Бэйб поскользнулась и упала ничком. Бедная девочка переутомилась. Ее брат, Тим и я помогли ей подняться. Мы влезли в машину; к нам присоединились Мэйджор с Бетти. Началось невеселое возвращение в Денвер.
Внезапно мы спустились с горы, и перед нами открылся вид на широкую равнину, где стоял город: оттуда, как с плиты, поднимался жар. Мы начали петь песни. Мне просто до зуда не терпелось двинуться в Сан-Франциско.

0

11

10
В тот вечер я нашел Карло, и он, к моему удивлению, сообщил, что они с Дином ездили в Сентрал-Сити.
– Что вы там делали?
– О, мы бегали по барам, а потом Дин угнал машину, и мы скатились вниз по горным виражам со скоростью девяносто миль в час.
– Я вас не видел.
– Мы сами не знали, что ты тоже там.
– Ну, что… Я еду в Сан-Франциско.
– Сегодня на вечер Дин тебе подготовил Риту.
– Ладно, тогда я отложу отъезд. – Денег у меня не было. Я послал тетке письмо авиапочтой, где просил прислать пятьдесят долларов и обещал, что это последние деньги, которые я у нее прощу: отныне она их будет от меня только получать – как только я сяду на тот пароход.
Потом я отправился на встречу с Ритой Беттенкур и отвез ее к себе на квартиру. После долгого разговора в темной гостиной я уложил ее в своей спальне. Она была миленькой девчоночкой, простой и правдивой, и ужасно боялась секса. Я сказал ей, что секс прекрасен. Я хотел ей это доказать. Она позволила мне, но я оказался слишком нетерпелив и не доказал ничего. Она вздохнула в темноте.
– Чего ты хочешь от жизни? – спросил я – а я это всегда у девчонок спрашивал.
– Не знаю, – ответила она. – Обслуживать столики и тянуть себе дальше. – Она зевнула. Я закрыл ей рот ладонью и велел не зевать. Я пытался рассказать ей, как меня возбуждает жизнь, как много мы с нею можем сделать вместе; при этом я собирался свалить из Денвера через пару дней. Она устало отвернулась от меня. Мы оба лежали, глядя в потолок, и думали, что же Господь наделал, когда сотворил жизнь такой печальной. Мы строили смутные планы встретиться во Фриско.
Мои мгновения в Денвере истекали – я чувствовал это, когда провожал ее домой; на обратном пути я растянулся на траве во дворике старой церкви вместе с кучкой бродяг, и от их разговоров мне захотелось снова вернуться на дорогу. Время от времени кто-нибудь из них поднимался и шкулял у прохожих мелочь. Они разговарирали о том, что сбор урожая сдвигается на север. Было тепло и мягко. Мне хотелось опять пойти и взять Риту, и рассказать ей о многих других вещах, и уже по-настоящему заняться с нею любовью, и рассеять ее страхи по поводу мужчин. Мальчикам и девочкам в Америке друг с другом так тоскливо: мода на крутизну и усложненность требует, чтобы они предавались сексу немедленно же, безо всяких предварительных разговоров. Нет, не светские ухаживания нужны – настоящий прямой разговор о душах, ибо жизнь священна, а каждое ее мгновение драгоценно. Я слышал, как в горах завывают локомотивы на Денвер и Рио-Гранде. Мне хотелось дальше идти за своей звездой.
Ночные часы мы с Мэйджором скоротали за грустной беседой.
– Ты читал «Зеленые холмы Африки»? Это лучшее у Хемингуэя. – Мы пожелали друг другу удачи. Увидимся во Фриско. Под темным деревом на улице я заметил Роулинса.
– До свиданья, Рэй. Когда еще встретимся? – Я пошел искать Карло и Дина: их нигде не было. Тим Грэй вскинул в воздух руку и сказал:
– Значит, едешь, Йо. – Мы звали друг друга «Йо».
– Ага. – Следующие несколько дней я бродил по Денверу. Мне мерещилось, будто каждый бродяга на Латимер-Стрит может оказаться отцом Дина Мориарти – Старым Дином Мориарти, Жестянщиком, как его называли. Я пошел в гостиницу «Виндзор», где раньше жили отец с сыном, и где однажды ночью Дина ужасно разбудил безногий инвалид, спавший с ними в одной комнате: он с грохотом прокатился по полу на своих кошмарных колесиках, чтобы дотронуться до мальчика. Я видел женщину-карлицу на коротеньких ножках – она продавала газеты на углу Кёртис и Пятнадцатой. Я прошелся по унылым дешевеньким притончикам на Кёртис-Стрит: молодые пацаны в джинсах и красных рубашках, скорлупа от орешков, киношки, тиры. Дальше, за сверкающей улицей, начиналась тьма, а за тьмою – Запад. Надо было ехать.
На рассвете я нашел Карло. Чуть-чуть почитал его громадный дневник, поспал, а утром – промозглым и серым – внутрь ввалились высоченный, шести футов росту, Эд Данкель с симпатичным парнишкой РоемДжонсоном и колченогой акулой бильярда Томом Снарком. Они расселись вокруг и со смущенными улыбками стали слушать, как Карло Маркс читает им свои апокалиптические, безумные стихи. Приконченный, я свалился на стул.
– О вы, денверские пташки! – кричал Карло. Мы по одному выбрались оттуда и пошли по такому типичному денверскому мощеному переулку между медленно курившихся мусоросжигателей.
– Я по этой улочке когда-то гонял обруч, – рассказывал мне Чад Кинг. Хотел бы я посмотреть, как он это делал; я вообще хотел увидеть Денвер десять лет назад, когдя все они были детьми: солнечное утро, цветущая вишня, весна в Скалистых Горах, и они такие гоняют обручи по радостным переулкам, уводящим к светлому будущему, – вся их компания. И Дин, оборванный и грязный, рыщет сам по себе в своей беспрестанной лихорадке.
Мы с Роем Джонсоном брели под моросящим дождиком; я шел домой к подружке Эдди забрать свою шотландку – шерстяную рубашку из Шелтона, штат Небраска. В ней быле завязана вся невообразимо огромная печаль – в этой рубашке. Рой Джонсон сказал, что увидит меня во Фриско. Во Фриско ехали все. Я сходил на почту и обнаружил, что деньги мне уже пришли. Вышло солнце, и Тим Грэй поехал со мною на трамвае до автостанции. Я купил себе билет до Сан-Франа, истратив половину того полтинника, и сел на двухчасовой автобус. Тим Грэй помахал мне рукой. Автобус выкатился из легендарных, энергичных улиц Денвера.
Клянусь Богом, я должен сюда вернуться и поглядетъ, что еще произойдет! – пообещал я себе. В последнюю минуту мне позвонил Дин и сказал, что они с Карло, может быть, тоже будут на Побережье; я задумался над этим и понял, что за все время не поговорил с Дином и пяти минут.

0

12

11
Я опаздывал на встречу с Реми Бонкёром на две недели. Автобусная поездка из Денвера во Фриско прошла без всяких событий, если не считать того, что чем ближе мы подъезжали, тем сильнее туда рвалась моя душа. Опять Шайенн, на этот раз днем, потом на запад, через хребет; в полночь в Крестоне пересекли Великий Перевал, прибыли в Солт-Лейк-Сити на заре – это город водоразборных колонок, наименее вероятное место, в котором мог родиться Дин; затем дальше, в Неваду, под раскаленным солнцем, к вечеру – Рино о его мерцающими китайскими улочками; наверх, в Сьерра-Неваду, сосны, звезды, горные домики, символы сан-францисских романчиков, – маленькая девочка хнычет на заднем сиденье:
– Мама, когда мы приедем домой в Траки? – И вот сам Траки, домашний Траки, и вниз, на равнину Сакраменто. Я вдруг понял, что я в Калифорнии. Теплый, пальмовый воздух – воздух, который можно целовать, – и пальмы. Вдоль знаменитой реки Сакраменто по скоростному шоссе; снова вглубь холмов; вверх, вниз; как вдруг – огромное пространство залива (а это было как раз перед зарей) с гирляндами сонных огней Фриско на той стороне. На Оклендском мосту я глубоко заснул – впервые с Денвера; поэтому меня грубо растолкали на автостанции на углу Маркет и Четвертой, и ко мне вернулась память о том, что я – в трех тысячах двухстах милях от дома моей тетки в Патерсоне, Нью-Джерси. Я побрел к выходу обтрепанным призраком – и вот он передо мною, Фриско: длинные тусклые улицы с трамвайными проводами, полностью укутанные туманом и белизной. Я проковылял несколько кварталов. Жуткого вида бичи (угол Мишн и Третьей) на заре попросили у меня мелочи. Где-то играла музыка.
А ведь мне, на самом деле, позже придется во все это врубаться! Но сначала надо найти Реми Бонкёра.
Милл-Сити, где жил Реми, оказался скопищем лачуг в долине: хижины были выстроены для расселения рабочих Военно-Морской Верфи во время войны; он находился в каньоне, довольно глубоком, обильно заросшем по склонам деревьями. Там были свои магазины, парикмахерские и ателье. Говорили, что это единственная община в Америке, где белые и негры жили вместе добровольно; и это оказалось действительно так, и места более дикого и веселого я с тех пор больше не видел. На двери хижины Реми висела записка, которую он приколол три недели назад:

Сал Парадайз! (Огромными печатными буквами.)

Если никого нет дома, залезай в окно.

Подпись Реми Бонкёр

Записка уже излохматилась и выцвела.
Я влез внутрь, и хозяин оказался дома – спал со своей девчонкой, Ли-Энн, на койке, которую украл с торгового судна, как он мне потом рассказывал: представьте себе палубного механика торгового судна, который украдкой перелезает с койкой через борт и, потея, наваливается на весла, стремясь к берегу. И это едва ли способно показать, что такое Реми Бонкёр.
Я так подробно пускаюсь во все, что произошло в Сан-Фране, потому, что это увязано со всем остальным, происходившим, так сказать, по дороге. Мы с Реми Бонкёром познакомились много лет назад, еще в старших классах; но по-настоящему нас связывала друг с другом моя бывшая жена. Реми нашел ее первым. Однажды, ближе к вечеру, он зашел ко мне в комнату общаги и сказал:
– Парадайз, подымайся, старый маэстро пришел тебя навестить. – Я поднялся и, пока натягивал штаны, рассыпал мелочь. Было четыре часа дня: в колледже я обычно все время спал. – Ладно-ладно, не разбрасывай свое золото по всей комнате. Я нашел клевейшую девчоночку в мире и сегодня вечером отправляюсь с нею прямиком в «Логово Льва». – И он потащил меня с нею знакомиться. Через неделю она уже ходила со мной. Реми был высокий, темный, симпатичный француз (он походил на какого-нибудь марсельского фарцовщика лет двадцати); поскольку он был француз, то говорил на таком джазовом американском языке; его английский был безупречен, французский – тоже. Он любил одеваться шикарно, с легким закосом под делового, ходить с причудливыми блондинками и сорить деньгами. Не то, чтобы когда-либо он упрекнул меня за то, что я увел его девушку; это просто всегда привязывало нас друг к другу; этот парень был лоялен ко мне и по-настоящему мне симпатизировал – Бог знает, почему.
Когда я в то утро нашел его в Милл-Сити, для него как раз настали те разбитые и недобрые дни, какие обычно приходят после двадцати к молодым парням. Он болтался на берегу в ожидании судна, а на кусок хлеба зарабатывал, охраняя бараки на другой стороне каньона. У его девчонки Ли-Энн не язычок был, а бритва, и она устраивала ему взбучку каждый день. Всю неделю они экономили на каждом пенни, а в субботу выходили и спускали полсотни за три часа. По дому Реми разгуливал в шортах и дурацкой армейской пилотке. Ли-Энн ходила в бигудях. В таком виде они орали друг на друга всю неделю. Я в жизни не видел столько грызни. Зато в субботу вечером, мило улыбаясь друг другу, они, как пара преуспевающих голливудских персонажей, снимались с места и ехали в город.
Реми проснулся и увидел, как я лезу в окно. Его хохот, самый замечательный хохот в мире, зазвенел у меня в ушах:
– Аааахаха, Парадайз – залезает через окно, он до запятой следует инструкциям. Где ты шлялся, ты опоздал на две недели? – Он хлопал меня по спине, пихал Ли-Энн кулаком под ребра, в изнеможении наваливался на стену, хохотал и плакал, он колотил по столу так, что было слышно на весь Милл-Сити, и это громкое долгое «Ааахаха» эхом разносилось по всему каньону. – Парадайз! – вопил он. – Единственный и незаменимый Парадайз!
По пути сюда я прошел через миленький рыбацкий поселок Сосалито, и первое, что я ему сказал, было:
– В Сосалито, должно быть, много итальянцев.
– В Сосалито, должно быть, много итальянцев! – заорал он во всю силу своих легких. – Ааахаха! – Он барабанил кулаками по самому себе, он упал на койку и чуть не скатился на пол. – Вы слышали, что сказал Парадайз? В Сосалито, должно быть, много итальянцев. Аааааха-хаааа! Уууу! Уау! Уииии! – От смеха он весь побагровел, как свекла. – Ох, Парадайз, ты меня убиваешь, ты самый большой комик на свете, вот ты и здесь, добрался, наконец, он залез через окно, ты видела, Ли-Энн, он следовал инструкциям и залез через окно. Ааахаха! Ууухуху!
Самое странное, что по соседству с Реми жил негр по имени Мистер Сноу, чей смех, я готов поклясться на Библии, был положительно и окончательно самым выдающимся смехом на земле. Этот Мистер Сноу как-то раз начал хохотать за ужином, когда его старушка-жена заметила что-то мимоходом: он встал из-за стола, очевидно, поперхнувшись, оперся о стену, задрал голову к небесам и начал; он вывалился из дверей, цепляясь за соседские стены; он опьянел от хохота, он шатался по всему Милл-Сити в тени домов, поднимая свой улюлюкающий вопль выше и выше во славу того демонического божества, которое, должно быть, щекотало его и подначивало. Я так и не знаю, доел он свой ужин или нет. Вполне вероятно, что Реми, сам того не осознавая, перенял смех у этого замечательного человека мистера Сноу. И хотя у Реми были сложности с работой и неудавшаяся семейная жизнь с языкастой бабой, он, по крайней мере, научился ржать едва ли не лучше всех на свете, и я сразу увидел всю ту веселуху, что ожидала нас во Фриско.
Расклад был такой: Реми с Ли-Энн спали на койке в дальнем конце комнаты, а я на раскладушке – под окном. Трогать Ли-Энн мне было запрещено. Реми сразу же произнес касательно этого речь:
– Я не хочу застать тут вас двоих за баловством, когда вы думаете, что я не вижу. Старого маэстро новой песне не научишь. Это моя собственная поговорка. – Я взглянул на Ли-Энн. Лакомый кусочек, этакое существо медового цвета, но в глазах ее горела ненависть к нам обоим. Ее стремлением в жизни было выйти замуж за богача. Она родилась в каком-то орегонском городишке. Она проклинала тот день, когда связалась с Реми. В один из своих выпендрежных выходных он истратил на нее сотню долларов, и та решила, что нашла наследничка. Однако, вместо этого застряла в его хижине, и за неимением чего-то лучшего вынуждена была остаться. Во Фриско у нее была работа: каждый день ей приходилось туда ездить, подсаживаясь на перекрестке на грейхаундовский автобус. Этого она никогда не простила Реми.
Я должен был сидеть в хижине и писать блестящий оригинальный рассказ для голливудской студии. Реми собирался слететь с небес на стратосферном авиалайнере с арфой под мышкой и всех нас озолотить; Ли-Энн должна была лететь вместе с ним; он собирался представить ее отцу одного своего приятеля – знаменитому режиссеру, который был в близких отношениях с У.К.Филдсом. Поэтому всю первую неделю я сидел дома в Милл-Сити и яростно писал какую-то мрачную сказку про Нью-Йорк, которая, по моей мысли, должна была удовлетворить голливудского режиссера, и единственная беда тут была в том, что рассказ выходил слишком тоскливым. Реми едва мог прочесть его, поэтому несколько недель спустя просто отнес его в Голливуд. Ли-Энн все и без того слишком осточертело, и она чересчур нас ненавидела, чтобы беспокоиться по поводу чтения вообще. Бессчетные дождливые часы я только и делал, что пил кофе и корябал бумагу. В конце концов, я сказал Реми, что так дело не пойдет: я хочу получить работу; а то без них с Ли-Энн я даже сигарет себе купить не могу. Тень разочарования омрачила чело Реми – он всегда бывал разочарован самыми смешными вещами. Сердце у него было просто золотое.
Он устроил меня туда же, где работал сам, – охранником в бараки: я прошел все необходимые процедуры, и, к моему удивлению, эти подлецы меня наняли. Местный шеф полиции принял у меня присягу, мне выдали жетон, дубинку, и теперь я стал «особым полицейским». Что бы сказали Дин, Карло или Старый Бык Ли, узнай они об этом? Мне следовало носить темно-синие брюки, черную тужурку и полицейскую фуражку; первые две недели приходилось надевать брюки Реми, а поскольку он был высокого роста и имел солидное брюшко, потому что от скуки много и жадно ел, то на свое первое ночное дежурство я отправился, поддергивая штаны, как Чарли Чаплин. Реми дал мне фонарик и свой автоматический пистолет 32 калибра.
– Где ты его взял? – спросил я.
– Прошлым летом, когда ехал на Побережье, я спрыгнул с поезда в Норт-Платте, Небраска, ноги размять, смотрю – а в окне этот уникальный пистолетик, я его быстренько приобрел и чуть не опоздал на поезд.
Я тоже попытался рассказать ему, что для меня самого значит Норт-Платт, когда мы с парнями покупали там виски, а он хлопнул меня по спине и сказал, что я самый большой комик в мире.
Освещая себе фонариком дорогу, я поднялся по крутым склонам южного каньона, вылез на шоссе, по которому к ночному городу потоком неслись машины, на другой стороне спустился с обочины, чуть не упал и вышел на дно оврага, где у ручья стояла небольшая ферма, и где каждую божью ночь на меня гавкала одна и та же собака. Оттуда уже идти было легче и быстрее – по серебристой пыльной дороге под чернильно-черными деревьями Калифорнии, как в фильме «Знак Зорро» или как во всех этих вестернах. Я обычно вытаскивал пистолет и в темноте играл в ковбоев. Потом поднимался еще на одну горку, а там уже стояли бараки. Они предназначались для временного размещения иностранных строительные рабочих. В них останавливались те, кто был здесь проездом и ждал своего судна. Большинство ехало на Окинаву. Большинство от чего-то убегало – обычно от тюрьмы. Там были крутые компании из Алабамы, ловкачи из Нью-Йорка – в общем, всякой твари по паре. И представляя себе во всей полноте, как ужасно будет целый год вкалывать на Окинаве, они бухали. Работа особых охранников состояла в том, чтобы следить, не разнесли бы они эти бараки к чертовой матери. Наша штаб-квартира располагалась в главном здании – деревянном сооружении с дежуркой, стены которой были облицованы панелями. Здесь-то мы и сидели вокруг конторки, сдвинув с бедер пистолеты и зевая, а старые копы травиди байки.
Кошмарная команда – люди с фараонскими душами, все, кроме Реми и меня. Реми пытался этим просто заработать на жизнь, я – тоже, однако те действительно хотели производить аресты и получать благодарности от шефа городской полиции. Они даже утверждали, что если не сделаешь хотя бы одного ареста в месяц, то тебя уволят. Я аж присел от такой перспективы – кого-нибудь арестовать. На самом же деле, вышло так, что в ту ночь, когда разыгралась вся эта свистопляска, я был так же пьян, как и вся блотня в бараках.
Как раз на ту ночь график составили так, что целых шесть часов я оставался совсем один – единственный коп на весь участок; а в бараках нажрались, казалось, все до единого. Дело в том, что их судно утром отходило – вот они и квасили, как моряки, которым наутро сниматься с якоря. Я сидел в дежурке, задрал ноги на стол, и читал «Синюю Книгу» с приключениями в Орегоне и на Северных Территориях, когда вдруг понял, что в обычно спокойной ночи раздается гул какой-то активной деятельности. Я вышел на улицу. Буквально в каждом чертовом бараке на участке горел сват. Орали люди, бились бутылки. Для меня вопрос стоял так: сделай или умри. Я вытащил фонарик, подошел к самой шумной двери и постучал. Кто-то слегка приоткрыл ее:
– Тебе чего надо?
Я ответил:
– Сегодня ночью я охраняю эти бараки, и вы, парни, должны себя вести как можно тише. – Или ляпнул какую-то подобную глупость. Дверь перед моим носом захлопнули. Все это было как в вестерне: пришло время утвердить себя. Я снова постучал. На этот раз дверь приотворили шире. – Послушайте, – сказал я. – Мне не хочется вас лишний раз беспокоить, чуваки, но я потеряю работу, если вы будете так сильно шуметь.
– Ты кто?
– Я здесь охранник.
– Я тебя раньше не видел.
– Ну, вот жетон.
– А зачем тебе эта хлопушка на жопе?
– Это не моя, – извинился я. – Взял на время поносить.
– Ну на, хлебни за ради Бога. – Хлебнуть я был не прочь. И даже дважды. Я сказал:
– Лады, парни? Вы будете сидеть тихо, ага? Мне тут устроят, сами понимаете.
– Все нормально, пацан, – ответили мне. – Вали на свои обходы. Захочешь хлебнуть еще – приходи.
Таким макаром я пошел по всем дверям и довольно скоро накушался так же, как и остальные. По утрам моей обязанностью было поднимать на шестидесятифутовом шесте американский флаг, и в то утро я повесил его вверх тормашками и отправился домой спать. Когда я вечером пришел снова, постоянные копы хмуро сидели в дежурке.
– Выкладывай, парень, что тут за шум был прошлой ночью? К нам поступили жалобы от людей, которые живут вон в тех домах на той стороне каньона.
– Не знаю, – ответил я. – Сейчас, вроде, все спокойно.
– Контингент уплыл. Ты должен был тут ночью поддерживать порядок, шеф на тебя орет. И вот еще что – ты знаешь, что можешь загреметь в тюрьму за то, что поднял на правительственной мачте государственный флаг вверх ногами?
– Вверх ногами? – Я был в ужасе: конечно, я этого не знал – каждое утро я делал это машинально.
– Да, сэр, – сказал жирный коп, двадцать два года прослуживший охранником в Алькатразе. – За такое можно запросто загреметь. – Остальные мрачно кивали. Они всегда прочно усаживались своими жопами; они гордились своей работой. Они поглаживали свои пистолеты и говорили о них. У них все аж чесалось – так им хотелось кого-нибудь застрелить. Нас с Реми.
У того копа, что был охранником в Алькатразе, было жирное брюхо; он уже подбирался к шестидесяти и был на пенсии, но не мог сидеть вдали от той среды, что питала его черствую душу всю жизнь. Каждый вечер он ездил на работу в своем старом «форде» 35-го года, приезжал точно вовремя и усаживался за конторку. Потом мучительно пыхтел, заполняя простейший бланк, который приходилось заполнять всем каждую ночь: обходы, время, что произошло и так далее. После этого он откидывался назад и начинал:
– Жалко, что тебя здесь не было пару месяцев назад, когда мы с Кувалдой (это был еще один коп, молодой тип, раньше хотевший стать объездчиком в Техасе, но вынужденный довольствоваться своей нынешней участью) арестовали пьянчугу в бараке Г. Ну, парень, надо было видеть, как кровища хлестала. Я сегодня тебя туда свожу – сам посмотришь пятна на стенке. Он у нас летал из угла в угол: сначала Кувалда, потом я, потом он затих и успокоился. Парень поклялся нас убить, как только выйдет из тюрьмы: он получил тридцать дней. И вот уже два месяца прошло, а он еще не появлялся. – В этом как раз и была соль всей истории. Они его так застращали, что он трусил вернуться и убить их.
А старый коп продолжал мило вспоминать об ужасах Алькатраза:
– Мы, бывало, заставляли их маршировать на завтрак как в Армии. Пусть только кто попробует не в ногу идти. Все тикало, как часы. Это надо было видеть. Я проработал там охранником двадцать два года. Никогда никаких хлопот не было. Те парни знали, что мы не шутим. Многие мягчают, когда охраняют зэков, – такие-то обычно и попадают в разные переплеты. Ну, вот взять тебя: из того, что я над тобой наблюдаю, ты, мне кажется, слишком много поблажек даешь. – Он попыхтел трубкой и колюче взглянул на меня. – Они, знаешь ли, этим пользуются.
Это я знал. И сказал ему, что не подхожу для такой работы.
– Да, но ты же устраивался сюда. Теперь тебе нужно решать – туда или сюда, иначе никогда ничего не добьешься. Это твой долг. Раз принял присягу, нечего мириться с такими вещами. Надо поддерживать закон и порядок.
Я не знал, что ответить: он был прав; но больше всего мне хотелось выбраться отсюда в ночь и исчезнуть где-нибудь, ходить по всей стране и узнавать, чем люди занимаются.
Другой коп, Кувалда, был высоким, мускулистым, черноволосым и коротко стриженным; у него нервно подергивалась шея – как у боксера, который постоянно бьет одним кулаком в другой. Он лепил себя под этакого техасского объездчика старых времен. Свой револьвер он носил низко вместе с патронташем, постоянно таскал с собой какую-то маленькую плетку, с него везде свисали кусочки кожи; он напоминал ходячую камеру пыток: ботинки блестят, тужурка болтается, фуражка набекрень – сапог только не хватает. Он постоянно показывал мне борцовские захваты – подцеплял меня между ног и легко поднимал в воздух. В смысле силы я мог бы тем же самым приемом подбросить его к потолку, и я это хорошо знал, но никогда не подавал виду, чтобы он не захотел устроить со мною матч. Схватка с таким парнем неизбежно кончится стрельбой. А я уверен, что он стрелял лучше – у меня-то в жизни никогда не было пистолета. Я его даже заряжать боялся. Ему отчаянно хотелось кого-нибудь арестовывать. Однажды ночью, когда мы были с ним на дежурстве вдвоем, он влетел в нашу контору багровый от злости:
– Я там сказал парням, чтобы они вели себя тихо, а они по-прежнему шумят. Я им еще раз сказал. Я всегда даю чуваку два шанса. Третьего не даю. Пойдем-ка со мной туда, я их арестую.
– Слушай, давай я им дам третий шанс, – предложил я. – Я с ними поговорю.
– Нет, сэр, я никогда никому не даю больше двух шансов. – Я вздохнул. Ну вот, приехали. Мы пошли в комнату к нарушителям. Кувалда открыл дверь и приказал всем выходить по одному. Было очень стремно. Все буквально покраснели от смущения. Вот вам вся история Америки. Каждый делает то, что считает для себя нужным. Что с того, если кучка людей громко разговаривает и киряет ночь напролет? Но Кувалде хотелось что-то доказать. Он и меня притащил с собой – на тот случай, если они до него прыгнут. А запросто могли бы. Все они были братьями, все из Алабамы. Мы зашагали обратно в дежурку – Кувалда впереди, я сзади.
Один из парней сказал мне:
– Ты скажи этому говнюку жопоухому, чтобы он не сильно дергался, а? Нас за это могут уволить, и мы не доедем до Окинавы.
– Ладно, я с ним поговорю.
В дежурке я посоветовал Кувалде бросить эту затею и забыть о ней. Тот, покраснев до ушей, ответил так, чтобы всем было слышно:
– Я никогда никому не даю больше двух шансов.
– Какого диаболо? – сказал алабамец. – Да какая разница? Ведь мы же можем потерять работу. – Кувалда ничего на это не ответил и стал заполнять бланки на арест. Арестовал он только одного; патрульную машину вызвали из города. Те приехали и забрали чувака. Остальные братья угрюмо вышли на улицу.
– Что Ма скажет? – говорили они. Один вернулся ко мне:
– Скажи этому техасскому сучьему потроху, что если завтра мой брат не выйдет из тюряги, то вечером его возьмут за жопу. – Я Кувалде так и передал, только более нейтрально, и он ничего не ответил. Братец их отделался легким испугом, и ничего не произошло. Эту партию тоже благополучно сплавили на пароход, и заехала новая дикая компания. Если бы не Реми Бонкёр, я бы не задержался на этой работе больше пары часов.
Но мы с Реми оставались вдвоем на ночном дежурстве много раз, и вот тогда-то все было ништяк. Мы лениво делали свой первый вечерний обход, Реми дергал все двери, чтобы проверить, хорошо ли они заперты, и надеялся, что какая-нибудь откроется. Обычно он говорил:
– Уже много лет у меня есть идея натренировать пса – сделать из него супервора: он заходит в комнаты к этим парням и вытаскивает у них из карманов доллары. Я бы натаскал его не брать ничего, кроме зелененьких: я бы заставлял его нюхать их целыми днями. А если б это было вообще в человеческих силах, то я бы натаскал его брать вообще одни двадцатки. – Из Реми так и перли безумные планы: про этого пса он рассказывал мне целыми неделями. Только однажды он на самом деле нашел незапертую дверь. Мне его замысел не понравился, поэтому я прошел дальше по коридору. Реми осторожно приотворил ее. И нос к носу столкнулся с управляющим всех бараков. Реми ненавидел эту рожу. Он спрашивал у меня:
– Как фамилия того русского писателя, о котором ты все время трындишь, – ну, который еще пихал газеты себе в ботинки и ходил в цилиндре, которой вытащил из мусорного ведра? – Это была карикатура на то, что я рассказывал Реми о Достоевском. – А-а, всё, вспомнил… этот… Достаёвский. У человека с такой рожей, как у нашего управляющего, может быть только одна фамилия – Достаёвский. – Единственная незапертая дверь, которую он обнаружил, принадлежала Достаёвскому. Тот спал, когда услышал, как кто-то балуется с его дверной ручкой. Он подскочил к двери как был, в пижаме – и выглядел от этого вдвойне уродливей. Когда Реми открыл ее, то увидел помятую харю, гноящуюся ненавистью и тупой злобой:
– Что все это означает?
– Я просто пробовал дверь. Я думал, что это… э-э… кладовка. Я искал половую тряпку.
– В каком смысле – «искал тряпку»?
– Ну… это…
Тут я вышел вперед и сказал:
– Там наверху в коридоре кого-то стошнило. Нам надо подтереть.
– Это не кладовка, и здесь нет никаких тряпок. Это моя комната. Еще одно такое происшествие – и я назначу вам, парни, служебное расследование, и вас вышвырнут. Вы меня поняли?
– Наверху кого-то стошнило, – повторил я.
– Кладовка – в том конце коридора. Вон там. – И он показал пальцем, подождал, пока мы туда сходим, принесем тряпку, что мы и сделали, и, как идиоты, потащили ее наверх.
Я сказал:
– Черт бы тебя побрал Реми, из-за тебя мы всегда впутываемся в истории. Чего тебе спокойно не сидится? Зачем обязательно что-то красть?
– Мир мне кой-чего задолжал – вот и все. Старого маэстро новой песне не научишь. А если ты будешь со мной и дальше в таком духе разговаривать, то я начну и тебя звать Достаёвским.
Реми был совсем как дитя малое. Где-то в прошлом, в его одиноком школьном детстве во Франции у него всё отбирали: приемные родители просто запихивали его в разные школы и оставляли там; в школе ему обычно сильно стучали по башке и выбрасывали в другую школу; по ночам он бродил по французским дорогам и изобретал проклятья из своего невинного словарного запаса. Теперь он мог, наконец, оторваться на том, чего был лишен, а утратам его не было предела; все это обречено было тянуться вечно.
Поживой нам служил кафетерий при всех этих бараках. Мы озирались, не смотрит ли кто, а в особенности – не рыщут ли где наши полицейские друзья, проверяя нас; затем я пригибался, Реми ставил ноги мне на плечи – и вот он уже наверху. Он открывал окно, которое никогда не запиралось, поскольку он сам обеспечивал это по вечерам, пролезал внутрь и приземлялся на столе для замеса теста. Я был немного проворнее: просто подпрыгивал до окна и залезал сам. Затем мы с ним шли к фонтанчику с газировкой. Здесь, осуществляя свою мечту с самого детства, я снимал крышку с ящика шоколадного мороженого, засовывал туда руку по самое запястье и извлекал наружу целую пригоршню, а потом слизывал. Мы брали стаканчики, набивали их мороженым, поливали сверху шоколадным сиропом, а иногда – и клубничным тоже, потом ходили по всей кухне, открывали холодильники и смотрели, нельзя ли чего прихватить с собою в карманах. Я частенько отдирал кусок ростбифа и заворачивал в салфетку.
– Знаешь, что сказал президент Трумэн? – говорил Реми. – «Мы должны подрезать стоимость жизни».
Как-то вечером я долго ждал, пока он наполнит всякими крупами здоровенную коробку. Потом мы не смогли вытащитъ ее через окно. Реми пришлось выложить все обратно и расставить по местам. Позже, ночью, когда его дежурство уже закончилось, а я оставался на территории совсем один, произошла странная штука. Я пошел прогуляться по старой тропе в каньоне в надежде увидеть оленя (Реми там встретил одного, эта местность была еще дикой даже в 47-м году), как вдруг услыхал в темноте наводящий ужас шум. Кто-то фыркал и отдувался так, что я подумал: оттуда на меня надвигается носорог. Я схватился за пистолет. Из мрака каньона вынырнула высокая фигура – у нее была громадная голова. Внезапно я понял, что это Реми с ящиком крупы на плече. Он стонал и кряхтел под его тяжестью. Где-то он нашел ключ от кафетерия и вынес свою бакалею через парадный вход. Я сказал:
– Реми, я думал, ты уже давно дома, какого черта ты тут делаешь?
А он ответил:
– Парадайз, я несколько раз уже говорил тебе, что сказал президент Трумэн: мы должны подрезать стоимость жизни. – И он попыхтел и покряхтел дальше, в темноту. Я уже рассказывал про эту ужасную тропинку к нашей хибаре – то вверх, то вниз. Он спрятал ящик с крупой в высокой траве и вернулся ко мне:
– Сал, я один не могу. Я разделю на две коробки, и ты мне поможешь.
– Но я на дежурстве.
– Я тут посторожу, пока ты ходишь. Вокруг становится все круче и круче. Надо приспосабливаться как только можно – и все дела. – Он вытер лицо. – Ф-фу! Я уже сколько раз тебе говорил, Сал: мы – кореша, мы завязаны вместе. Другого выхода у нас нет. Все эти достаёвские, легавые, ли-энны, все эти долбари поганые по всему свету ополчились на нас и только и думают, как бы нас отыметь. И никто, кроме нас самих, не проследит, чтобы никакие пакости не замышлялись. У них-то еще много чего припрятано в рукаве, кроме немытых рук. Не забывай об этом. Старого маэстро новой песне не научишь.
Я смог наконец спросить:
– А как по части нам с тобой выйти в море? – Мы били баклуши уже больше двух месяцев. Я зарабатывал пятьдесят пять колов в неделю и отправлял тетке что-то около сорока. За все это время я провел в Сан-Франциско всего один вечер. Вся моя жизнь ограничивалась этой хижиной, ссорами Реми с Ли-Энн да ночами, проведенными в бараках.
Реми растворился в ночи в поисках второй коробки. Ох и понадрывались же мы на этой дороге имени старины Зорро. Мы нагромоздили целую гору пакетов с крупами на кухонный стол Ли-Энн. Та проснулась и протерла глаза.
– Знаешь, что сказал президент Трумэн? – Она была в восторге. Я вдруг понял, что в Америке каждый – прирожденный вор. Я и сам этим заразился. Стал даже пытаться проверять, заперты ли двери. Остальные копы что-то заподозрили: что-то было видно у нас по глазам; своим безошибочным чутьем они ощущали, что мы задумали. За многие годы они наловчились на таких, как мы с Реми.
Днем мы брали пистолет и уходили в горы, надеясь подстрелить рябчика. Реми подкрадывался на три фута к клохтавшим птицам и шарахал по ним из своего 32-го калибра. Промахивался. Его гогот громыхал над калифорнийскими лесами и всей Америкой:
– Пришло время нам с тобой навестить Бананового Короля.
Была суббота; мы надухарились и отправились к остановке автобуса на перекрестке. Потом приехали в Сан-Франциско и пошли гулять по улицам. Ржание Реми разносилось по всем местам, куда бы мы ни пошли.
– Ты должен написать рассказ про Бананового Короля, – предупредил меня он. – И не пытайся обвести старого маэстро и написать о чем-нибудь другом. Банановый Король – вот твой хлеб. Вот он стоит. – Банановым Королем был старик, продававший на углу бананы. Мне он был совершенно безразличен. Но Реми продолжал тыкать меня кулаком в бок и даже попытался подтащить меня поближе за шиворот. – Когда напишешь о Банановом Короле, то напишешь о человечески интересном в жизни. – Я сказал ему, что мне глубоко плевать на Бананового Короля. – Пока ты не научишься осознавать важности Бананового Короля, ты абсолютно ничего не узнаешь о человечески интересном на свете, – прочувствованно ответил Реми.
Посреди залива стоял старый ржавый сухогруз, которым пользовались как чем-то вроде буя. Реми очень хотелось сплавать туда, поэтому как-то днем Ли-Энн упаковала нам обед, мы наняли лодку и отправились в плавание. Реми прихватил с собою кое-какие инструменты. Ли-Энн сняла с себя всю одежду и улеглась загорать на крыле мостика. Я наблюдал за нею с полуюта. Реми же направился прямиком вниз, в котельные, где суетились крысы, и начал там стучать и греметь, пытаясь обнаружить какую-то медную отделку, которой там все равно не было. Я сидел в полуразрушенной кают-компании. Это было старое-престарое судно, прекрасно оборудованное: вся деревянная мебель покрыта резьбой с завитушками – встроенные шкафчики и прочее. То был призрак джек-лондоновского Сан-Франциско. Я лежал и грезил на залитом солнцем большом обеденном столе. В кладовой бегали крысы. Давным-давно жил-был голубоглазый морской капитан, который за ним обедал.
Я спустился к Реми во внутренности судна. Он дергал за все, что не было привинчено.
– Ни фига нет. Я думал, здесь будет медь, хотя бы какая-нибудь старая рукоятка. Этот пароход уже обчистила шайка воров. – Он стоял посреди залива очень много лет. Всю медь украл матрос, который и матросом-то больше не был.
Я сказал Реми:
– Было бы клево как-нибудь провести на этом судне ночь, когда опускается туман, вся эта штука потрескивает, и слышно сирены с бакенов.
Реми был ошеломлен: его восхищение мной удвоилось.
– Сал, да я заплачу тебе пять долларов, если у тебя хватит выдержки это сделать. Неужели ты не представляешь, что здесь могут жить призраки старых капитанов? Нет, я не только дам тебе пятерку, я сам тебя сюда отвезу, сам приготовлю тебе поесть, дам тебе одеял и свечку.
– Договорились, – ответил я. Реми побежал рассказывать Ли-Энн. Мне хотелось прыгнуть с мачты и приземлиться прямо на нее, но я держал слово, данное Реми. Я отвел взгляд.
Тем временем я начал ездить во Фриско чаше; я пытался сделать все, что только можно сделать, чтобы снять себе девчонку. Даже провел целую ночь с одной на скамейке в парке, до самой зари – и бестолку. Блондинка была из Миннесоты. Там было много голубых. Несколько раз я ездил в Сан-Фран со своим пистолетом, и когда голубой подходил ко мне в сортире какого-нибудь бара, я вытаскивал его и переспрашивал:
– А? а? что вы сказали? – Тот рвал когти. Я так и не понял, зачем это делал: я знал голубых по всей стране. Это, наверное, просто одиночество Сан-Франциско, а также то, что у меня вообще был пистолет. Его надо было кому-нибудь показать. Я шел мимо ювелирного магазина, как вдруг ощутил внезапный толчок: выстрелить в витрину, вытащить самые красивые кольца и браслеты и скорее подарить их Ли-Энн. А потом сбежать с нею в Неваду. Пора было сваливать из Фриско, или я тут совсем свихнусь.
Я писал длинные письма Дину и Карло, которые теперь жили в хижине у Старого Быка посреди техасских болот. Они говорили, что готовы приехать ко мне в Сан-Фран, как только что-то там у них будет готово. Тем временем у нас с Реми и Ли-Энн все начало рушиться. Полили сентябрьские дожди, а вместе с ними стало ясно, что все это – пустозвонство. Реми слетал с нею в Голливуд, захватив с собой мою грустную глупую сценарную разработку, и ничего не вышло. Знаменитый режиссер был пьян и не обратил на них никакого внимания; они поболтались по всему его коттеджу на Малибу-Биче; потом начали ссориться на глазах у остальных гостей; и, наконец, примчались назад.
Последней каплей стали бега. Реми собрал все отложенные деньги, что-то около сотни долларов, влатал меня в кое-какую свою одежду, зацепил Ли-Энн, и мы отправились на ипподром «Золотые Ворота» возле Ричмонда на той стороне залива. Чтобы показать, что за душа у этого парня, скажу лишь, что он сложил половину украденных нами продуктов в огромный мешок из коричневой бумаги и отрез его своей знакомой бедной вдове в Ричмонд – та жила в слободке, похожей на нашу, где на калифорнийском солнышке постоянно трепыхалось белье. Мы поехали с ним. Там были печальные оборванные детишки. Женщина стала благодарить Реми. Она была сестрой какого-то моряка, которого он едва знал.
– И думать про это забудьте, миссис Картер, – сказал Реми своим самым элегантным и вежливым тоном. – Там, откуда это взялось, его намного больше.
И мы поехали дальше, на бега. Он делал невероятные двадцатидолларовые ставки на победителя и перед седьмым заездом пролетел окончательно. Поставил еще раз наши последние два доллара, что были отложены на обед, и проиграл. Обратно в Сан-Франциско мы вынуждены были добираться стопом. Я снова вышел на дорогу. Подбросил нас какой-то джентльмен в своем шикарном авто. Я сел к нему вперед. Реми пытался повесить ему про то, что посеял свой бумажник где-то в толпе на трибунах.
– По правде говоря, – сказал я, – мы просадили все наши деньги на скачках. И чтоб с ипподрома нас больше не подвозили, отныне мы будем ходить только к букашке, а, Реми? – Реми покраснел до корней волос. Человек, в конце концов, признался, что он – официальное лицо на ипподроме «Золотые Ворота». Он высадил нас у элегантного Палас-Отеля; мы видели, как он исчезает между канделябров в фойе – с карманами, набитыми деньгами, и с гордо поднятой головой.
– Уах! Уу-ху! – выл Реми на вечерних улицах Фриско. – Парадайз едет с управляющим скачками и клянется, что переключится на букмекеров. Ли-Энн, Ли-Энн, каково?! – Он пихал и дергал ее. – Положительно, это самый большой комик на свете! В Сосалито, должно быть, много итальянцев. А-а-а-ха-ха! – И он обвился вокруг фонарного столба, пока не отсмеялся.
Той ночью пошел дождь, и Ли-Энн метала в нас обоих испепеляющие взгляды. В доме не осталось ни цента. По крыше барабанил дождь.
– Это на целую неделю, – сказал Реми. Он снял красивый костюм и снова остался в своих жалких шортах, майке и армейской пилотке. Его большие карие глаза печально смотрели в половицы. На столе лежал пистолет. Было слышно, как где-то в дождливой ночи до умопомрачения хохочет Мистер Сноу.
– Мне осточертел этот мудозвон, – рявкнула Ли-Энн. Она уже готова была сорваться. Начала пилить Реми. Тот же был занят: листал свой черный блокнотик, куда записывал тех людей – в основном, моряков, – которые были ему должны. Рядом с именами красными чернилами он писал проклятья. Я страшился того дня, когда сам попаду в этот блокнотик. В последнее время я так много денег отсылал тетке, что покупал еды всего на четыре-пять долларов в неделю. В соответствии с тем, что сказал президент Трумэн, я увеличил свою долю еще на несколько долларов. Однако, Реми казалось, что мой вклад недостаточен; поэтому он взялся развешиватъ на стенке в ванной магазинные чеки за продукты – такие длинные ленты с наименованиями покупок, – чтобы я их видел и смекал, что к чему. Ли-Энн была убеждена, что Реми прячет от нее деньги, – ну, и я за компанию тоже. Она пригрозила уйти от него.
Реми скривился:
– Ну и куда ты пойдешь?
– К Джимми.
– К Джимми?! К кассиру на ипподроме? Ты слышал это, Сал? Ли-Энн собирается уйти и окрутить кассира на скачках. Не забудь метлу, дорогая, лошади всю неделю будут жрать много овса на мои сто долларов.
Все это стало принимать нехорошие размеры; дождь хлестал. Ли-Энн жила здесь как бы с самого начала, а поэтому велела Реми собирать манатки и выметаться. Тот начал собирать манатки. Я уже представлял себя в этой хибаре наедине с необузданной мегерой и попытался вмешаться. Реми толкнул Ли-Энн. Та прыгнула и попыталась схватить пистолет. Реми передал пистолет мне и велел спрятать; в обойме оставалось восемь патронов. Ли-Энн начала вопить и, в конце концов, накинула плащ и побежала по грязи за полицейским, да еще за каким – за нашим старым другом Алькатразом. К счастью, того не было дома. Она вернулась, совершенно вымокнув. Я затаился у себя в углу, засунув голову между колен. Боже, что я здесь делаю, за три тысячи миль от дома? Зачем я сюда вообще приехал? Где мой неспешный пароход в Китай?
– И вот еще что, мерзавец, – орала Ли-Энн. – Сегодня я в последний раз тебе готовила твои поганые мозги с яйцами и твою поганую поджарку, чтобы ты набивал ими свое поганое брюхо, жирел и мерзел прямо у меня на глазах.
– Хорошо, – спокойно ответил Реми. – Очень хорошо. Когда я с тобой сошелся, я не ожидал, конечно, никаких розочек и луны в небесах, и сегодня ты меня не удивила. Я для тебя кое-что пытался сделать, я старался для вас обоих – вы оба меня подвели. Я ужасно, ужасно в вас обоих разочарован, – продолжал он абсолютно искренне. – Я думал, из всех нас вместе что-нибудь выйдет – что-нибудь прекрасное и крепкое, я пытался, я ездил в Голливуд, я устроил Сала на работу, я покупал тебе красивые платья, я хотел познакомить тебя с прекраснейшими людьми в Сан-Франциско. Ты отказалась – вы оба отказались выполнить ничтожнейшее мое пожелание. Я ничего не просил взамен. Теперь я прошу об одной последней услуге и больше никогда ни о чем просить не стану. В следующую субботу в Сан-Франциско приезжает мой отчим. Я прошу вас только об одном: чтобы вы поехали со мною и попытались сделать так, чтобы было похоже на то, о чем я ему писал. Другими словамм, ты, Ли-Энн, ты – моя девушка, а ты, Сал, ты – мой лучший друг. У меня получится занять сотню долларов на субботний вечер. Я сделаю так, чтобы мой отец хорошо провел здесь время и уехал без всякого беспокойства обо мне.
Вот так новость. Отчим Реми был знаменитым врачом с практиками в Вене, Париже и Лондоне. Я сказал:
– Ты имеешь в виду, что собираешься истратить сотню долларов на своего отчима? Да у него самого больше денег, чем у тебя когда-нибудь будет? Ты по уши залезешь в долги, чувак!
– Все нормально, – тихо ответил Реми, и в его голосе сквозило поражение. – Я прощу у вас только одну последнюю вещь – чтобы вы попытались, по крайней мере, сделать вид, что все в порядке, и произвели хорошее впечатление. Я люблю своего отчима и уважаю его. Он приезжает с молодой женой. Мы должны оказывать им всяческие любезности. – Временами Реми бывал просто воплощением благородства. На Ли-Энн это произвело впечатление, и она уже захотела встретиться с его отчимом: она рассчитывала, что можно будет окрутить папочку, раз уж с сыном ничего не вышло.
Подкатил субботний вечер. Я уже бросил ту работу у легавых – как раз перед тем, как меня собрались увольнять за недостаточное количество арестов, и этот субботний вечер был у меня последним. Сначала Реми и Ли-Энн отправились не встречу с отчимом к нему в отель; у меня уже были деньги на дорогу, и я пьянствовал себе в баре внизу. Потом поднялся к ним – опоздав, как не знаю кто. Дверь открыл его папа, почтенный высокий господин в пенсне.
– Ах, – произнес я, завидя его, – месье Бонкёр, как поживаете? Je suis haut![5] – воскликнул я, по-французски имея в виду, что «дух мой парит высоко» – в том смысле, что я выпивши, но на самом деле по-французски это не означало ничего. Доктор был озадачен. Я уже спутал Реми все карты. Он покраснел при моем появлении.
Поесть мы все отправились в роскошный ресторанчик – к «Альфреду» на Норт-Биче, где бедняга Реми выложил добрых полсотни за нас пятерых – с выпивкой и всем остальным. И тут случилось самое худшее. Кто бы вы думали сидит у стойки бара в этом самом «Альфреде», как не мой старый друг Роланд Мэйджор! Он только что приехал из Денвера и устроился в какую-то сан-францисскую газетку. Он был уже вдрезину. Он даже не побрился. Он подскочил к нам и шлепнул меня по спине как раз в тот момент, когда я подносил к губам фужер. Он с разгону повис на бордюрчике нашей кабины рядышком с доктором Бонкёром и перегнулся прямо через его суп, чтобы поболтать со мной. Реми сидел багровый как свекла.
– Ты не хочешь представить нам своего друга, Сал? – спросил он с вымученной улыбкой.
– Роланд Мэйджор из сан-францисской «Аргус», – сказал я, пытаясь сохранить невозмутимость. Ли-Энн рассвирепела.
Мэйджор понес в самое ухо месье:
– Ну и как вам нравится преподавать французский в средней школе? – вопил он.
– Извините, но я не преподаю французский в средней школе.
– О, а я подумал, что вы преподаете французский в средней школе. – Он намеренно грубил. Я вспомнил ту ночь в Денвере, когда он сам не дал нам повеселиться; но я не держал на него зла.
Я не держал зла ни на кого, я сдался, я напился. Я начал болтать про лунный свет и розы с молоденькой женой доктора. Я пил так много, что каждые две минуты мне надо было отлучаться в мужскую комнату, и я вынужден был скакать через коленки доктора. Всё разваливалось. Мое пребывание в Сан-Франциско подходило к концу. Реми никогда больше не будет со мной разговаривать. Это было ужасно, потому что я любил его на самом деле и был одним из очень немногих людей на свете, которые знали, каким настоящим и каким замечательным другом он был. Чтобы пережить это, ему потребуется много лет. Какая это катастрофа – по сравнению с тем, что я писал ему из Патерсона, планируя свою красную линию по Трассе 6 через всю Америку. И вот я в конце Америки, суши больше нет – и вот уже больше некуда ехать, только обратно. По крайней мере, я твердо решил замкнуть круг своего путешествия: как раз там и тогда я собрался поехать в Голливуд и назад через Техас, чтобы увидеться со всей моей кодлой на болотах; а там уж хоть трава не расти.
Мэйджора из «Альфреда» вышвырнули. Обед наш так и завершился, и я ушел вместе с Мэйджором; вернее, уйти нам предложил Реми, и мы отправились пить дальше. Мы сидели с ним за столиком в «Железном Котле», и он говорил:
– Сэм, мне не нравится вон тот гомик возле бара. – И все это громко.
– Да, Джейк? – переспрашивал я.
– Сэм, – продолжал он. – Я, наверное, сейчас подойду и тресну его бутылкой по кумполу.
– Нет, Джейк, – отвечал я, продолжая такую хемингуёвщину. – Лучше целься прямо отсюда – и посмотрим, что получится. – Кончилось тем, что мы с ним, пошатываясь, стояли на каком-то углу.
Наутро, пока Реми с Ли-Энн спали, а я с некоторой грустью взирал на большую кучу грязного белья, которую мы с Реми должны были выстирать в коммунальной машинке «бендикс», установленной в хижине на задворках (а это всегда было такой радостной и солнечной процедурой – вокруг полно цветных женщин, и Мистер Сноу хохочет до умопомрачения), я решил все-таки уехать. И вышел на крыльцо.
Ну уж черта с два, сказал тут я себе. Я ведь обещал, что не уеду, покуда не взберусь вон на ту гору. То была высокая дальняя стена каньона, которая таинственным образом отворачивала к Тихому Океану.
Поэтому я задержался еще на день. Было воскресенье. Стояла сильная жара; день был прекрасный, к трем часам солнце побагровело, и жара спала. Я начал подъем и к четырем выбрался на вершину. Со всех сторон шумели эти славные калифорнийские тополя и эвкалипты. У самой верхушки деревьев уже не было – одни камни и трава. Сверху над побережьем пасся скот. Там лежал Тихий Океан – всего через несколько холмов от меня, синий и широченный, со стеной белизны, которая наползала с легендарной «картофельной грядки», где рождаются все сан-францисские туманы. Еще какой-нибудь часок – и она хлынет в Золотые Ворота и укутает весь романтичный город в белое, и юноша будет держать свою девушку за руку и медленно подниматься по длинному белому тротуару с бутылкой токайского в кармане. Да, это Фриско; и прекрасные женщины, стоящие в белых парадных в ожидании своих мужчин; и Койт-Тауэр, и Эмбаркадеро, и Маркет-Стрит, и все одиннадцать многолюдных холмов.
Я вертелся во все стороны, пока у меня не закружилась голова; я думал, что упаду, как во сне, прямо с этого отвесного утеса. О где ты, девушка, которую люблю? Так думал я и смотрел везде, как смотрел везде в этом крошечном мирке, что лежал подо мною. А прямо передо мной грубо горбилась громадная туша моего американского континента; где-то далеко, на той стороне, мрачный сумасшедший Нью-Йорк извергал в небеса свою тучу пыли и бурого пара. В Востоке есть что-то коричневое и святое; а Калифорния бела, как бельевые веревки, и пустоголова – так я думал, по крайней мере, в то время.

0

13

12
Утром Реми и Ли-Энн еще спали, когда я тихонько собрался, выскользнул в окно тем же путем, каким пришел, и покинул Милл-Сити со своей полотняной сумкой. Я так и не переночевал на старом пароходе с призраками – он назывался «Адмирал Фриби», – и мы с Реми были потеряны друг для друга.
В Окленде я выпил пива среди бродяг в салуне, перед которым было выставлено колесо от фургона, – я снова стоял на дороге. Я прошел через весь Окленд, чтобы выйти к шоссе на Фресно. За два перегона добрался до Бейкерсфилда в четырёх сотнях миль к югу. Первый был совершенно безумным: я ехал со здоровым светловолосым парнем в тачке с переделанным двигателем.
– Видишь палец на ноге? – спросил он, разгоняясь до восьмидесяти и обгоняя буквально каждого, кто был на трассе. – Посмотри. – Палец был весь замотан бинтами. – Мне его только сегодня утром ампутировали. Эти сволочи хотели, чтобы я остался в больнице. Я собрал сумку и утек. Подумаешь, палец. – Да, в самом деле, сказал я себе, теперь уж смотри в оба, – и мы погнали дальше. Таких придурков за рулем я больше ни разу не видел. Он доехал до Трэйси почти моментально. Трэйси – железнодорожный городок; сцепщики сурово жуют в столовках прямо у путей. По всей долине воют локомотивы. Неторопливо опускается красное солнце. У меня перед глазами проносились всякие волшебные названия этой долины – Мантека, Мадера, остальные. Вскоре начало смеркаться – лиловые виноградные сумерки над длинными бахчами и мандариновыми рощами; солнце – цвета давленого винограда, исполосованное винно-красным, поля – цвета любви и испанских тайн. Я высунул голову в окно и глубоко вдыхал пряный воздух. Этот миг был прекраснейшим из всех. Псих, что меня вез, работал сцепщиком на Южной Тихоокеанской и жил во Фресно; отец у него тоже был сцепщик. Он потерял палец в оклендском депо, переводя стрелку, – я так и не понял, как именно. Он привез меня в оживленный Фресно и высадил где-то на южной стороне города. Я заскочил выпить кока-колы в гастрономчик у железной дороги – и тут в одном из красных товарных вагонов мимо проехал такой меланхоличный молодой армянин, и как раз в этот момент взвыл локомотив, и я сказал себе: да, да, это городок Сарояна.
Мне надо было на юг; я выбрался на дорогу. Меня подобрал человек в совсем новом пикапе. Он был из Лаббока, Техас, торговал автоприцепами.
– Хочешь купить трейлер, а? – спросил он. – Когда надо, разыщи меня. – Он рассказывал мне истории о своем отце в Лаббоке. – Однажды вечером папаша мой оставил всю дневную выручку сверху на сейфе – ну, наглухо забыл запереть и опечатать. Ну и вот – ночью забрался к нам вор с ацетиленовой горелкой и всеми делами, вскрыл сейф, пошарил в бумагах, опрокинул несколько стульев и свалил. А эта тыща долларов лежала у него перед самым носом, на сейфе – что ты по этому поводу скажешь, а?
Он высадал меня южнее Бейкерсфилда, и тут-то начались все мои приключения. Похолодало. Я натянул на себя неуклюжий армейский дождевик, который купил за трешку в Окленде; на дороге было зябко. Я стоял перед довольно вычурным мотелем в испанском стиле, который весь был освещен, точно ювелирная витрина. Машины проносились мимо в сторону Л.А. Я неистово махал руками. Было слишком холодно. Я простоял там до самой полночи, ровным счетом два часа, матерился и клял все на свете. Снова как в Стюарте, Айова. Ничего больше не оставалось, как пойти и истратить чуть больше двух долларов на автобус, чтобы проехать оставшиеся мили до Лос-Анжелеса. По шоссе я снова дошел до Бейкерсфилда, нашел автостанцию и сел на скамейку.
Я уже купил себе билет и теперь ждал лос-анжелесского автобуса, когда совершенно неожиданно заметил в своем поле зрения милейшую малышку – мексиканочку в брючках. Она приехала в одном из тех автобусов, что только что подошли с громкими вздохами пневматических тормозов и теперь высаживали пассажиров. Ее груди выстулали вперед смело и без стеснения; ее изящные бедра выглядели восхитительно; ее волосы были длинны и глянцево черны; а в синих глазищах изнутри проглядывала робость. Как хотел бы я оказаться в ее автобусе! В сердце мне кольнуло болью – так бывало всякий раз, когда я видел, как девушка, которую я полюбил, едет в другую сторону в этом слишком большом для нас мире. Объявили автобус на Лос-Анжелес. Я взял сумку и пошел на посадку – и кто же сидит там в полном одиночестве, как не моя молоденькая мексиканка! Я шлепнулся прямо напротив нее и сразу же начал строить планы захвата. Я был так одинок, так печален, я так устал, так продрог, я был так сломлен, так разбит, что собрал воедино все свое мужество, которое необходимо для того, чтобы подойти к незнакомой девушке, – и начал действовать. Но даже решившись, я еще минут пять, так сказать, трясся в темноте, а автобус тем временем уже покатил по дороге.
Ну, давай, давай же, а то так и подохнешь! Придурок чертов, да заговори же с нею! Что это с тобой? Неужели ты сам себе еще на осточертел? И прежде, чем понять, что это я такое делаю, я наклонился к ней через проход (а она пыталась заснуть на сиденье) и спросил:
– Мисс, не хотите ли подложить под голову мой плащ вместо подушки?
Она посмотрела на меня, улыбнулась и ответила:
– Нет, большое спасибо.
Весь дрожа, я снова откинулся на спинку; зажег окурок. Подождал, пока она снова не посмотрит на меня, не бросит на меня тот единственный печальный взглядик любви, – и тогда я снова встал и склонился над ней:
– Можно мне сесть рядом с вами, мисс?
– Если хотите.
Я хотел.
– Куда вы едете?
– Эл-Эй. – Мне очень понравилось, как она это произнесла – «Эл-Эй». Мне вообще очень нравится, как все здесь на Побережье произносят «Эл-Эй»: он остается их единственным золотым городом, когда всё остальное уже сказано и сделано.
– Так и я туда же еду! – воскликнул я. – Я очень рад, что вы позволили мне сесть с вами рядом, мне было очень одиноко, и я много путешествовал. – И мы принялись рассказывать друг другу о себе. Ее история была такова: у нее муж и ребенок. Муж ее побил, поэтому она от него ушла, а живут они в Сабинале, южнее Фресно, и теперь она едет в Л.А. пожить пока у сестры. Своего маленького сына она оставила у родителей – те работают на сборе винограда и живут в хижине прямо на виноградниках. Сейчас ей больше ничего не оставалось, как в мыслях возвращаться все к тому же и злиться. Мне очень хотелось просто немедленно обхватить ее руками. Мы всё говорили и говорили. Она сказала, что ей очень нравится со мною разговаривать. Довольно скоро она призналась, как ей хотелось бы тоже поехать в Нью-Йорк.
– Так, может быть, и поедем! – рассмеялся я. Автобус со стоном карабкался к перевалу Грэнвилл, а потом мы летели вниз, в гигантские каракули света. Не приходя ни к какому особенному соглашению, мы уже держались за руки, и точно так же – немо, прекрасно и чисто – было решено, что когда у меня будет номер в лос-анжелесской гостинице, она останется рядом со мною. Всё во мне к ней так и тянулось: я склонил голову в ее прекрасные волосы. Ее маленькие плечи сводили меня с ума: я все обнимал и обнимал ее. И ей это нравилось.
– Люблю, люблю, – шептала она, закрывая глаза. Я обещал ей прекрасную любовь. Я весь прямо трясся над нею. Истории наши были уже рассказаны; мы погрузились в молчание и сладкие предвкушения. Все случилось вот так просто. Забирайте себе всех ваших персиков, бетти, мэрилу, рит, камилл и инесс до единой: вот моя девушка, вот девичья душа как раз для меня; я ей об этом так и сказал. Она призналась, что видела, как я наблюдал за нею на автостанции:
– Я еще подумала: какая милый студентик из колледжа.
– О, так я и есть студентик из колледжа! – заверил ее я. Автобус въехал в Голливуд. Серой, грязной зарей, похожей на ту, когда Джоэл МакКри встретился с Вероникой Лейк в столовой, в картине «Странствия Салливана», она спала у меня на коленях. Я жадно глядел в окно: оштукатуренные дома, пальмы, дорожные закусочные, все это безумие, эта обтрепанная обетованная земля, фантастический конец Америки. Мы слезли с автобуса на Мэйн-стрит, ничем не отличавшейся от тех главных улиц, где слазишь с автобуса в Канзас-Сити, Чикаго или Бостоне – тот же красный кирпич вокруг, грязно, шляются какие-то субъекты, в безнадежном утреннем свете скрежещут трамваи, блядский запах большого города.
И тут у меня поехала крыша – сам не знаю, почему. Мне начали мерещиться идиотские, параноидальные видения, что Тереза, или Терри – так ее звали – просто маленькая шлюшка, которая работает по автобусам, выманивая у честных парней их башли, назначая им свидания в Л.А., как это сделали мы, сначала приводя сосунка в забегаловку, где поджидает ее сутенер, а потом – в заранее намеченную гостиницу, куда имеет доступ и он, со своим пистолетом или что там у него еще есть. Я никогда ей в этом не признался. Мы завтракали, а сутенер продолжал наблюдать за нами; мне чудилось, что Терри тайно строит ему глазки. Я устал и чувствовал себя чужим и оторванным в далеком, отвратительном месте. Придурь ужаса овладела моими мыслями и повлекла за собою мелочные и дешевые поступки.
– Ты знаешь того парня? – спросил я.
– Какого парня ты имеешь в виду, ми-лый? – Я не стал развивать тему дальше. Все, что она делала, она делала замедленно и подвешенно; ела она долго: медленно жевала, глядя прямо перед собой, курила сигарету, болтала со мной, а я сидел как измочаленное привидение, подозревая, что каждое ее движение – только затем, чтобы оттянуть время. Все это было приступом болезни. Я весь взмок, пока мы, взявшись за руки, шли по улице. В первой же гостинице, куда мы зашли, была свободная комната, и прежде, чем я понял, что делаю, я уже запирал за собой дверь, а Терри сидела на кровати и снимала туфли. Я вяло ее поцеловал. Ей этого лучше не знать. Чтобы успокоить нервы, я знал, нам понадобится виски – особенно мне. Я выскочил на улицу и суматошно обежал чуть ли не дюжину кварталов, пока не нашел пинту виски в газетном киоске. Примчался обратно, весь – сама энергия. Терри была в ванной, красилась. Я налил в стакан для воды, и мы оба сделали по хорошему глотку. О, это было и сладко, и восхитительно, и стоило всего моего столь безрадостного путешествия. Стоя у нее за спиной, я тоже глядел в зеркало, и мы вот так танцевали с нею прямо в ванной. Я начал рассказывать ей о своих друзьях на Востоке:
– Ты должна познакомиться с одной замечательной девчонкой, которую я знаю, ее зовут Дори. Она шести футов росту и рыжая. Если ты приедешь в Нью-Йорк, она покажет тебе, где найти работу.
– А кто она, эта твоя рыжая шести футов росту? – с подозрением спросила Терри. – Зачем ты мне о ней рассказываешь? – Своей простой душой она не могла постичь моей радостной нервной болтовни. Я оставил эту тему. По-прежнему сидя в ванной, она начала пьянеть.
– Пойдем ляжем? – настаивал я.
– Шести футов росту и рыжая, а? А я-то думала, ты миленький студентик, я видела на тебе этот красивый свитер, и я сказала себе: хм-м, какой славный, а? Нет! Нет! И еще раз нет! Ты, должно быть, такой же подлец и сутенер, как и все они!
– Господи, да о чем ты говоришь?
– Не стой тут и не говори мне, что эта твоя рыжая шести футов – не мадам, потому что я узнаю мадам, стоит лишь мне услышать о ней, а ты, ты – ты такой же подлец и сутенер, как и все, кого я встречаю, все, все – сутенеры.
– Послушай, Терри, я не сутенер. Клянусь тебе на Библии, я не сутенер. Чего ради мне быть сутенером? Меня интересуешь только ты.
– А я-то все время думала: вот, встретила такого славного парня. Я-то была так рада, я просто обнимала себя от радости и говорила себе: хм-м, настоящий славный парень, а вовсе никакой и не сутенер.
– Терри, – умолял я ее всей своей душою. – Пожалуйста, выслушай меня и пойми: я не сутенер. – Всего какой-то час назад я думал, что это она – шлюха. Как же это было печально. Два наших разума, каждый со своим собственным запасцем безумия, разошлись в разные стороны. О, жуткая жизнь, как я стенал и умолял, а потом рассвирепел и понял что все это время умолял тупую мексиканскую девку, о чем ей и сообщил; и прежде, чем это понять, я поднял с пола ее красные лодочки, швырнул их об дверь ванной и велел ей убираться.
– Давай, вали отсюда! – Я усну и забуду об этом; у меня – своя жизнь, навсегда своя собственная тоскливая и истрепанная жизнь. В ванной наступило мертвое молчаяне. Я разделся и улегся в постель.
Терри вышла со слезами раскаянья на глазах. В ее простеньком и смешном умишке было раз навсегда установлено, что сутенеры не швыряются женскими туфлями в двери и не велят женщине убираться вон. В почтительном и сладком молчании она сняла с себя всю одежду, и ее крохотное тельце скользнуло ко мне под простыни. Оно было смуглым, как виноградинка. Я увидел ее бедный живот – там, где бежал шрам от кесарева сечения; ее бедра были так узки, что она не могла принести ребенка без того, чтобы ее не взрезали. Ножки ее были как палочки. Росту – чуть больше четырех футов. Я любил ее в сладости этого усталого утра. Потом, словно два утомленных ангела, забытых где-то на полке Лос-Анжелеса, обретя вдвоем самое близкое и самое восхитительное в жизни, мы заснули и проспали чуть ли не до самого вечера.

0

14

13
Хорошо ли, плохо ли, но следующие пятнадцать дней мы были вместе. Проснувшись, мы решили ехать стопом в Нью-Йорк; в городе она должна была быть моей девчонкой. Я уже предвидел жуткие сложности с Дином, Мэрилу и всеми остальными – новое время. Новый сезон. Только сначала надо было поработать, чтобы хватило на поездку. Терри же была целиком и полностью за то, чтобы ехать немедленно, имея в кармане лишь те двадцать долларов, что оставались у меня. Мне это не нравилось. И, как последний дурак, я ломал над этой проблемой голову еще два дня, и пока мы по барам и кафетериям читали объявления о найме в диких лос-анжелесских газетах, которых я раньше никогда в жизни не видел, моя двадцатка ссохлась до чуть больше десятки. В нашем маленьком гостиничном номере мы были очень счастливы. Посреди ночи я поднимался, поскольку не мог спать, укрывал голое смуглое плечико моей малышки и изучал лос-анжелесскую ночь. Что это были за ночи – жестокие, жаркие, с воем сирен! Прямо через дорогу произошла какая-то заварушка. Захудалая развалина – старые меблированные комнаты – стала местом действия некой трагедии. Внизу подъехала патрульная машина, и легавые допрашивали какого-то седого старика. Изнутри доносились рыдания. Мне было слышно все – вплоть до гудения неоновой рекламы нашей гостиницы. Никогда в жизни мне не было так грустно. Л.А – самый одинокий и самый жестокий из американских городов; в Нью-Йорке становится неимоверне холодно зимой, но кое-где, в некоторых улочках можно поймать ощущение какого-то сомнительного товарищества. Лос-Анжелес же – просто джунгли.
Южная часть Мэйн-Стрит, где мы с Терри прогуливались, жуя горячие бутерброды, была фантастическим карнавалом огней и дикости. Фараоны в сапогах задерживали людей практически на каждом углу. Самые битовые персонажи страны тусовались по тротуарам – и все это под такими мягкими звездами Южной Калифорнии, которые теряются в буром ореоле того гигантского бивуака посреди пустыни, который и есть, на самом деле, Л.А. В воздухе витал аромат чая, травы, в смысле – марихуаны, вместе с запахами пива и бобов с чили. Роскошные дикие звуки бопа плыли из пивных: они мешались со всяческими ковбойскими песнями и буги-вуги в попурри американской ночи. Каждый человек был похож на Хассела. Мимо, хохоча, проходили дикого вида негры в боповых шапочках и с козлиными бородками; за ними – длинноволосые, битые жизнью хипстеры прямиком с Трассы 66 из Нью-Йорка; за ними – старые пустынные крысы с мешками в руках, направлявшиеся к садовым скамейкам на Плазе; за ними – методистские священники с расползающимися локтями на рукавах и случайный святой «от природы» в сандалиях и с бородищей. Мне хотелось познакомиться с ними всеми, поговорить с каждым, но нам с Терри было слишком некогда, мы старались свести концы с концами.
Мы поехали в Голливуд и попытались устроиться в аптеку на Сансете или на Вайне. Вот это был уголок! Огромные семьи откуда-нибудь из глубинки вылезали из своих колымаг и стояли на тротуарах, вертя головами во все стороны, чтобы углядеть какую-нибудь кинозвезду, а кинозвезды все не появлялись. Когда мимо проезжал лимузин, они жадно кидались к обочине и пригибались, пытаясь заглянуть внутрь: внутри сидел какой-нибудь типчик в темных очках с блондинкой, увешанной драгоценностями:
– Дон Амеш! Дон Амеш!
– Нет, Джордж Мёрфи! Джордж Мёрфи! – Они толклись по всей округе, разглядывая друг друга. Симпатичные гомики, приехавшие в Голливуд, чтобы стать ковбоями, приглаживали себе лбы смоченними слюной самодовольными пальчиками. По улицам в брючках рассекали самые убойные в мире девочки: они приезжали попасть в кинозвездочки, а попадали в дорожные забегаловки. Мы с Терри пытались найти себе работу в таких забегаловках. Нигде ни фига не получалось. Голливуд-Бульвар был одной сплошной вопящей лихорадкой автомобилей; по меньшей мере, раз в минуту происходила маленькая авария; все рвались вперёд, к самой дальней пальме – а за нею лежала пустыня и ничего не было. Голливудские «сэмы»[6] стояли перед шикарными ресторанами и ругались с клиентами точно так же, как и нью-йоркские на Джейкобз-Биче, только здесь на них были легкие костюмы, да разговаривали они похабнее. Сотрясаясь, мимо трусили высокие, худые проповедники, похожие на трупы. Толстые тетки, вопя, бежали через весь бульвар занять очередь на викторину. Я видел, как Джерри Колонна покупает себе машину в «Бьюик Моторз»: он стоял внутри, за огромной стеклянной панелью, пощипывая усики. Мы с Терри ели в центре города, в кафетерии, декорированном под грот: везде торчали металлические сиськи и здоровенные безличные каменные ягодицы, принадлежавшие божествам и мыльному Нептуну. Люди там прискорбно вкушали, сидя вокруг водопадов, с лицами, зелеными от морской тоски. Все легавые в Лос-Анжелесе походили на привлекательных жиголо; было очевидно, что они тоже приехали в Л.А. сниматься в кино. Сюда все приезжали сниматься в кино – и даже я. Наконец, нам с Терри пришлось искать работу на южной Мэйн-Стрит среди битых приказчиков и посудомоек, которые не стеснялись этой своей битости, и даже там ни шиша не выходило. У нас еще оставалась моя десятка.
– Слушай, я заберу одежду у сестренки, и поедем в Нью-Йорк, – сказала Терри. – Ну, давай же. Поехали. «Если ты не можешь буги, то я научу тебя». – Это была ее песенка, которую она все время напевала. Мы быстро поехали к ее сестре, жившей в одной из мексиканских хижин, построенных из щепок где-то за Аламеда-Авеню. Я остался ждать в темном тупичке на задах кухонь, потому что сестра не должна была меня видеть. Бегали собаки. Эти крысиные тупички освещались маленькими лампочками. Я слышал, как Терри спорит с сестрой в мягкой, теплой ночи. Я был готов ко всему.
Терри вышла и повела меня за руку к Сентрал-Авеню – главному променаду цветных районов Л.А. Что это за дикое место – с притончиками-курятниками, в которые едва помешается музыкальный автомат, а из автомата этого не вылетает ничего, кроме блюза, бопа и джампа. Мы поднялись по грязной лестнице жилого дома, и вошли в комнату подружки Терри Маргарины – та должна была Терри юбку и пару туфель. Маргарина оказалась миленькой мулаткой, ее муж был черным как смоль и добрым. Он сразу вышел купить пинту виски, чтобы принять меня в доме как следует. Я попытался внести свою долю деньгами, но он отказался. У них было двое маленьких детей. Пацанята прыгали на постели – это была их детская. Они обхватили меня своими ручонками и с изумлением разглядывали. Дикая гудящая ночь Сентрал-Авеню – ночь как у Хэмпа в «Аварии на Сентрал-Авеню» – выла и грохотала за окном. Пели на лестничных клетках, пели из окон, хоть провались все в тартарары. Терри забрала свою одежду, и мы попрощались. Потом спустились в один из курятников и стали крутить пластинки в автомате. Парочка черных субъектов пошептала мне на ушко по части чая. Доллар. Я сказал: ладно, тащите. Вошел связной и поманил за собою в подвальный туалет, посреди которого я встал, как олух, а он сказал:
– Подбирай, чувак, подбирай.
– Чего подбирать? – спросил я.
Он уже взял мой доллар. Он боялся показать мне на пол. Куда там пол – голый фундамент. Там лежало что-то похожее на маленькую коричневую какашку. Он был до идиотизма осторожен.
– Надо самому о себе заботиться, последнюю неделю стало совсем не клево. – Я подобрал какашку, которая оказалась сигареткой из коричневой бумаги, вернулся к Терри, и мы отчалили балдеть в свой номер. Ничего не вышло. Внутри был табак «Булл Дурэм». Я пожалел, что так сглупил со своими деньгами.
Нам с Терри надо было абсолютно, окончательно и бесповоротно решить, что делать. И мы решили ехать стопом в Нью-Йорк на оставшиеся деньги. В тот вечер она взяла пятерку у сестры. У нас было долларов тринадцать или чуть меньше, поэтому прежде, чем настало время платить за комнату за тот день, мы собрались и на красной машине отъехали в Аркадию, штат Калифорния, где под снежными шапками гор находится ипподром Санта-Анита. Была уже ночь. Мы направлялись вглубь Американского Континента. Держась за руки, мы прошли несколько миль по дороге, чтобы выбраться из населенного района. Был субботний вечер. Мы стояли под фонарем и голосовали, как вдруг мимо с ревом понеслись машины, полные молодых пацанов, с развевающимися лентами и вымпелами.
– Йяаа! Йяаа! Мы победили! Победили! – орали они все. Затем оборжали нас, злорадствуя над тем, что парень стоит с девчонкой на дороге. Промчались десятки таких машин, полных молодых рож и молодых глоток, как говорится. Я ненавидел каждого из них в отдельности. Да кто они такие, чтобы ржать над людьми на дороге только потому, что сами они – молодые скоты-старшеклассники, а их родители по воскресеньям за обедом вгрызаются в ростбиф? Кто они такие, чтобы насмехаться над девушкой, невольно попавшей в нехорошие обстоятельства с человеком, который жаждет возлюбить? Мы не обратили на них внимания. И никто благословенный нас не подбросил. Пришлось пешком вернуться в город, а хуже всего – то, что нам нужно было выпить кофе, и мы, к несчастью, пошли в единственное место, которое было открыто, – в школьную стекляшку, и все эти пацаны сидели там и, конечно, узнали нас. Теперь уже они увилели, что Терри – мексиканка, дикая кошка-пачуко, а ее парень – и того хуже.
Гордо задрав свой миленький носик, она выскочила оттуда, и мы пошли с нею бродить в темноте вдоль придорожных канав. Я нес сумки. Мы выдыхали пар в холодный ночной воздух. В конце концов я решил с нею спрятаться от мира еще на одну ночь, и черт с ним, с этим утром. Мы зашли во двор мотеля и где-то за четыре доллара купили себе удобный маленький номер – душ, полотенца, радио на стенке и все дела. Мы крепко прижимались друг к дружке. Мы вели долгие серьезные разговоры, принимали ванну и обсуждали разные веши сначала при свете, а потом – без. По ходу дела что-то доказывалось, я ее в чем-то убеждал, она это принимала, и в темноте мы заключили пакт, запыхавшиеся, а потом – умиротворенные, как ягнята.
Наутро мы дерзко взялись за претворение своего нового плана. Мы должны были сесть в автобус, доехать до Бейкерсфилда и устроиться на сбор винограда. Проведя вот так несколько недель, мы направимся в Нью-Йорк как полагается – автобусом. Это был чудесный день – наша с Терри поездка в Бейкерсфилд: мы сидели, расслабленно откинувшись на спинки кресел, болтали, смотрели, как мимо проплывают разные местности, и ни о чем не волновались. Приехали в Бейкерсфилд мы ближе к вечеру. План был такой: навестить каждого фруктового оптовика в городе. Терри сказала, что мы сможем жить в палатках прямо на месте. Мысль о том, чтобы жить в палатке и собирать виноград прохладным калифорнийским утром, зацепила меня как надо. Но такой работы не было, а было много суеты: все предлагали нам бессчетные наколки, а работа так и не появилась. Тем не менее, мы поели в китайской закусочной и, подкрепившись, снова принялись за поиски. Через рельсы узкоколейки мы перешли в мексиканский городок. Терри тараторила со своими собратьями – спрашивала про работу. Уже настала ночь, и улица городка превратилась в одну сияющую светом лампочку: киношки, фруктовые ларьки, грошовые аркады, мелочные лавки и сотни припаркованных ветхих грузовиков и заляпанных грязью драндулетов. Мексиканские сборщики фруктов целыми семьями бродили по улице, жуя кукурузные хлопья. Терри беседовала со всеми. Я начинал терять надежду. Мне – да и Терри – нужно было выпить, и за тридцать пять центов мы купили кварту калифорнийского портвейна и пошли к железной дороге на товарный двор. Нашли место, где хобо насобирали ящиков, чтобы сидеть вокруг костра. Мы уселись там и стали пить вино. Слева стояли товарные вагоны, понурые и закопченно-красные под луной, прямо перед нами – огни и аэропортовский пунктир улиц собственно Бейкерсфилда; а справа – громаднейшая алюминиевая коробка склада. Ах, какая была прекрасная ночь, теплая ночь – ночь как раз для того, чтобы пить вино, мечтательно-лунная ночь; ночь, чтобы обниматься с девчонкой, болтать, плеваться и держать курс к седьмому небу. Что мы и делали. Она была пьющей дурочкой, не отставала от меня, обошла меня и продолжала болтать до полуночи. Мы так и не сдвинулись никуда с этих ящиков. Время от времени мимо проходили бичи, мексиканские мамаши с детишками, подъехал патрульный «воронок», из него вышел поссать коп, но в основном мы оставались одни и сливались душами все сильнее и сильнее – до тех пор, пока сказать друг другу «прощай» вообще не стало ужасно трудно. В полночь мы поднялись и поплелись к шоссе.
У Терри возникла новая идея: мы доедем стопом до Сабиналя, ее родного городка, и поселимся там в гараже у ее брата. Со мной там все будет нормально. На дороге я заставил Терри сесть на мою сумку, чтобы она была похожа на женщину, с которой что-то случилось, и сразу же перед нами остановился грузовик, к которому мы подбежали, торжествующе гогоча. Человек оказался хорошим; грузовик – плохим. Он ревел и медленно карабкался вверх по долине. Мы добрались до Сабиналя рано-рано утром, перед самым восходом. Я допил вино, пока Терри спала, и теперь был соответственно наклюканным. Мы вылезли и стали бродить по тихой тенистой площади калифорнийского городишки – полустанка на местной узкоколейке. Пошли искать приятеля ее брата, который сообщил бы нам, где тот сейчас. Никого не было дома. Когда начала брезжить заря, я растянулся на лужайке возле городской площади и принялся твердить:
– Ты ведь не скажешь, что он делал в Зарослях, правда? Что он делал в Зарослях? Ты ведь не скажешь, правда? Что он делал в Зарослях? – Это было из картины «О мышах и людях», когда Бёрджесс Мередит разговаривает с управляющим на ранчо. Терри хихикала. Что бы я ни делал, ей нравилось. Я мог бы валяться и повторять это до тех пор, пока местные дамы не пойдут в церковь, и ей было бы наплевать. Но я, в конце концов, решил, что нам надо поскорее сваливать, потому что может появиться брат, привел ее в старую гостиницу у железной дороги, и мы уютно улеглись в постель.
Ярким, солнечным утром Терри встала рано и отправилась на поиски брата. Я проспал до двенадцати, а когда выглянул в окно, то вдруг увидел товарняк, едущий по узкоколейке с сотнями хобо, которые удобно расположились на платформах и весело себе катили, подложив под головы котомки, развернув перед носом газеты с комиксами, а некоторые жевали добрый калифорнийский виноград, который можно было рвать прямо на ходу.
– Черт! – завопил я. – У-ууиих! Это в натуре обетованная земля. – Все ени ехали из Фриско; через неделю они таким же роскошным образом отправятся обратно.
Пришла Терри со своими братом и ребенком и с приятелем брата. Брат оказался норовистым горячим мексиканцем, которому вечно хочется выпить, – очень четкий пацан. Его приятель, большой дряблый мексиканец, говорил по-английски без особого акцента, очень громко, и был чересчур услужлив. Я заметил, как он имел виды на Терри. Малыша ее звали Джонни, ему было семь лет: темноглазый и милый. Ну вот мы и приехали, и начался еще один дикий день.
Ее брата звали Рики. У него был «шеви» 38-го года. Мы туда загрузились и отправились в неведомые места.
– Куда мы едем? – спросил я. Объяснял мне его приятель – Понзо, его так все называли. От него воняло. И я выяснил, почему. Он занимался продажей навоза фермерам; у него был грузовик. У Рики в кармане всегда отыскивалось три-четыре доллара, и он ко всему относился бесшабашно. Он постоянно говорил:
– Правильно, чувак, опять двадцать пять – опять двадцать пять, опять двадцать пять! – И рвал с места. Он выжимал из своей мусорной кучи семьдесят миль в час: мы ехали в Мадеру, за Фресно, узнать у каких-то фермеров про навоз.
У Рики с собой был пузырь.
– Сегодня пьем, завтра работаем. Опять двадцать пять, чувак, – на-ка хлебни! – Терри сидела позади со своим малышом; я оглянулся и увидел, как она порозовела от радости, что вернулась домой. Мимо бешено проносилась октябрьская зелень Калифорнии. Я был весь собран, весь кровь с молоком, я снова был готов ехать дальше.
– А куда мы сейчас едем?
– Поедем найдем фермера, у которого там навозу навалом. Завтра снова приедем с грузовиком и заберем. Чувак, мы зашибем кучу бабок. Не волнуйся ни о чем.
– Мы все вместе тут! – завопил Понзо. Я видел, что так везде, куда бы я ни приехал – все там вместе. Мы промчались по свихнувшимся улочкам Фресно и вверх по долине к этим самым фермерам, жившим на дальних выселках. Понзо вышел из машины и стал суматошно торговаться со стариками-мексиканцами; из этого ничего, конечно, не вышло.
– Выпить – вот что нам нужно! – завопил Рики, и мы отчалили в салун на перекрестке. Воскресным днем американцы всегда пьют в салунах на перекрестках; они приводят с собою детей; они треплют языками и хвастаются, потягивая пиво; все прекрасно. Чуть стемнеет, и детишки начинают плакать, а родители уже пьяны. Шатаясь, они возвращаются домой. Повсюду в Америке я пил в салунах на перекрестках с целыми семьями. Детишки жуют кукурузные хлопья, чипсы и играют себе где-то на задворках. Мы тоже так делали: Рики, я, Понзо и Терри сидели за столиком, квасили и орали под музыку; малютка Джонни возился с другими детьми у музыкального автомата. Солнце начало краснеть. Ничего сделано так и не было. А что было вообще делать?
– Маньяна, – сказал Рики. – Маньяна, чувак, все ништь; давай еще пива, чувак, опять двадцать пять, опять двадцать пять!
Мы вывалились наружу и влезли в машину: теперь – в бар на шоссе. Понзо был здоровенным неуемным горлопаном, в долине Сан-Хоакин он знал всех и каждого. Из бара на шоссе мы с ним вдвоем отправились на машине искать еще какого-то фермера; вместо этого оказались в мексиканской слободке Мадеры, щупали там девок и пытались снять нескольких для него и Рики. А потом, когда лиловые сумерки опустились на эту виноградную страну, я обнаружил себя тупо сидящим в машине, пока Понзо торговался с каким-то старым мексиканцем прямо на крылечке кухни по поводу арбуза, который тот вырастил у себя на огороде. Арбуз мы получили и тут же съели его, а корки выбросили на обочину прямо перед домом старика. По темневшей улице разгуливали всевозможные милашки. Я спросил:
– Где это мы, к чертовой матери?
– Не волнуйся, чувак, – ответил большой Понзо. – Завтра мы зашибем кучу бабок; а сегодня вечером волноваться но стоит. – Мы поехали обратно, забрали Терри с братом и малышом и двинули во Фресно при свете фонарей вдоль шоссе. Все были голодны как волки. Во Фресно мы, подпрыгивая, перевалили через железнодорожные пути и рванули вглубь диких улочек мексиканского городка. Из окон высовывались странные китайцы, разглядывая воскресные ночные улицы; важно расхаживали компании мексиканских чувих в брюках, мамбо ревело во всех музыкальных автоматах, вокруг были развешаны гирлянды огней, как на День Всех Святых. Мы зашли в мексиканский ресторанчик и заказали тако с пюре из бобов пинто, завернутое в тортильи; это было вкусно. Я выложил свою последнюю сияющую пятерку, которая стояла между мной и берегами Нью-Джерси, и заплатил за нас с Терри. Теперь у меня оставалось четыре доллара. Мы с Терри посмотрели друг на друга:
– Где мы будем спать сегодня, бэби?
– Не знаю.
Рики был пьян; теперь он повторял лишь одно:
– Опять двадцать пять, чувак, – опять двадцать пять, – нежным и усталым голосом. Это был долгий день. Никто из нас не соображал, что происходит, что нам предназначено Господом Богом. Бедный маленький Джонни заснул у меня на плече. Мы поехали обратно в Сабиналь. По пути резко притормозили у кабака на Шоссе 99. Рики хотел еще одно – последнее – пиво. За кабаком стояли трейлеры, палатки и несколько развалюх – что-то типа мотеля. Я спросил, сколько стоит, оказалось – два доллара. Я спросил у Терри, как по части остаться, и она ответила, что в самый раз, поскольку у нас на руках теперь ребенок, и его надо устроить поудобнее. Поэтому, выпив несколько кружек пива в кабаке, где мрачные сезонники покачивались в такт какой-то ковбойской банде, мы с Терри и Джонни ушли в номер и приготовились на боковую. Понзо продолжал ошиваться поблизости – ему ночевать было негде; Рики спал у отца в хижине на виноградниках.
– Где ты живешь, Понзо? – спросил я.
– Нигде, чувак. Вообще-то я должен жить с Большой Рози, но вчера ночью она меня выставила. Заберу грузовик и посплю сегодня там.
Тренькали гитары. Мы с Терри смотрели на звезды и целовались.
– Маньяна, – сказала она. – Завтра все будет хорошо, правда, Сал, милый, а?
– Конечно, бэби, маньяна. – Маньяна была всегда. Всю следующую неделю я только это слово и слышал – «маньяла», чудесное слово, возможно, оно и обозначало «небеса».
Маленький Джонни юркнул в кровать как был, в одежде, и заснул; из его башмаков сыпался песок, песок Мадеры. Мы с Терри встали посреди ночи и стряхнули песок с простыней. Утром я поднялся, умылся и вышел погулять по окрестностям. Мы находились в пяти милях от Сабиналя, посреди хлопковых полей и виноградников. Я спросил у большой толстой женщины, которой принадлежал этот лагерь, не заняты ли какие из палаток. Самая дешевая – за доллар в сутки – была свободна. Я выудил из кармана доллар и перенес вещи туда. Там были кровать, печка, а на столбе висело треснутое зеркало; это было восхитительно. Чтобы войти, приходилось нагибаться, а внутри сидели моя крошка и ее мальчуган. Мы ждали приезда Рики и Понзо. Они примчались на грузовике с бутылками пива и принялись кирять прямо в палатке.
– А как по части навоза?
– Сегодня уже поздно. Завтра, чувак, загребем кучу бабок, а сегодня лучше пивка попьем. Как ты насчет пивка, а? – Уговаривать меня не требовалось.
– Опять двадцать пять – опять двадцать пять! – вопил Рики. Я уже начинал понимать, что нашим планам заработать кучу денег на навозе осуществиться не суждено. Грузовик стоял сразу за палаткой. От него несло, как от самого Понзо.
Той ночью мы с Терри легли спать в нашей влажной от росы палатке, полной сладкого ночного воздуха. Я уже совсем засыпал, когда она спросила:
– Ты хочешь меня сейчас любить?
Я ответил:
– А как же Джонни?
– А что Джонни? Он спит. – Но Джонни не спал и ничего не сказал.
На следующий день парни приехали в своем навозном грузовике и сразу же отправились на поиски виски; потом вернулись и здорово повеселились в нашей палатке. Той ночью Понзо сказал, что слишком холодно, и остался спать у нас прямо на земле, завернувшись в большой кусок брезента, вонявший коровьими лепехами. Терри терпеть еге не могла; она говорила, что Понзо водится с ее братом только затем, чтобы подлезть поближе к ней.
С нами не должно было произойти ничего, кроме голодной смерти, поэтому утром я пошел по окрестностям спрашивать, нельзя ли где устроиться собирать хлопок. Все отвечали, чтобы я шел на ферму через дорогу от лагеря. Я отправился туда; сам фермер сидел на кухне со своими женщинами. Он вышел, выслушал меня и предупредил, что платит только три доллара за сотню фунтов собранного хлопка. Я представил себе, как собираю в день по триста фунтов, по меньшей мере, и согласился. Из сарая он вытащил для меня какие-то длинные полотняные мешки и сказал, что сбор начинается на самой заре. Я в полном восторге рванул к Терри. По пути какой-то грузовик с виноградом подскочил на ухабе, и из него на горячий асфальт вылетели огромные грозди. Я подобрал их и принес домой. Терри была рада.
– Мы с Джонни пойдем с тобой и будем помогать.
– Еще чего! – фыркнул я. – Не бывать этому!
– Погоди, погоди, хлопок собирать очень трудно. Я тебе покажу.
Мы съеди виноград, а вечером появился Рики с буханкой хлеба и фунтом бифштексов, и мы устроили себе пикник. В здоровой палатке рядом с нашей жила большая семья сезонных сборщиков хлопка: дедушка целыми днями сидел на стуле, он был уже слишком стар для работы; сын с дочкой и их дети каждое утро цепочкой переходили через дорогу на поле к моему фермеру и приступали к работе. На следующее утро я пошел с ними. Они сказали, что на заре хлопок тяжелее от росы, и можно заработать больше, чем днем. Они, однако, все равно работали весь день, от зари до зари. Их дед приехал из Небраски в тридцатых годах во время «великой чумы» – это была та же самая пылевая туча, о которой мне рассказывал монтанский ковбой, – со всем семейством в драндулете-грузовичке. С тех пор они так и живут в Калифорнии. Они любили работать. За десять лет сын старика увеличил число своего потомства до четверых, и некоторые из них уже достаточно подросли, чтобы тоже собирать хлопок. За зто время они преуспели: от жалкой нищеты на полях Саймона Легри до какого-то подобия респектабельности, улыбчивой от того, что теперь они жили в палатке получше – и всё. Они крайне гордились своей палаткой.
– А опять в Небраску собираетесь?
– Фи, что там делать? Нам трейлер надо купить, вот что.
Мы согнулись и стали собирать хлопок. Это было замечательно. На той стороне поля стояли палатки, а за ними снова тянулись, покуда хватало глаз, серо-коричневне сухие хлопковые поля – до бурых холмов, изрезанных пересохшими руслами, за которыми в голубом утреннем воздухе высилась увенчанная снежными шапками Сьерра. Это было гораздо лучше, чем мыть тарелки на южной Мэйн-Стрит! Но я совершенно не знал, как следует собирать хлопок. Я тратил слишком много времени на то, чтобы отделить белый клубок от хрусткой коробочки; остальные делали это одним неуловимым движением. Больже того – пальцы мои стали кровоточить; мне требовались перчатки или побольше опыта. Вместе с нами в поле вышла пара пожилых негров. Они собирали хлопок с тем же самым благословенным Господом терпением, какое было у их дедов в довоенной Алабаме; они ровно шли по своим рядкам, согбенные и тоскливые, и мешки у них неуклонно наполнялись. Начала болеть спина. Но все равно было восхитительно опускаться на колени и прятаться в этой земле. Если мне хотелось отдохнуть, я отдыхал, прижавшись лицом к подушке коричневой влажной почвы. Своим пением мне аккомпанировали птицы. Мне казалось, что я нашел себе работу на всю жизнь. Маша мне руками, через все поле жарким сонным полднем пришли Терри и Джонни и расположились рядом. Будь я проклят, если малыш Джонни не работал быстрее меня! – и Терри, разумеется, была раза в два проворнее. Они обгоняли меня и оставляли за собой кучки чистого хлопка, которые я должен был складывать себе в мешок: у Терри кучки были как у настоящих работников, а у Джонни – маленькие, детские. Я с тоской пихал хлопок в мешок. Что же я за старый дед, если не могу прокормить даже собственную задницу – не говоря уже о них? Они провели со мною весь день.
Когда солнце покраснело, мы поплелись домой вместе. На краю поля я выгрузил свою ношу на весы: пятьдесят фунтов, – и получил свои полтора доллара. У одного из сезонных пацанов я попросил велосипед и поехал по 99-му шоссе до гастронома на перекрестке, где купил несколько банок консервированных спагетти с тефтелями, хлеба, масла, кофе и пирог и вернулся с полной сумкой на руле. Мне навстречу на Л.А. неслись машины, а те, что направлялись в сторону Фриско, висели у меня на хвосте. Я не переставая матерился. Я возводил очи горе и молил Бога ниспослать мне лучшей доли в жизни, лучшего шанса сделать что-нибудь для тех маленьких людей, которых любил. Но оттуда никто не обращал на меня никакого внимания. Нашел, чего просить, тоже мне… Душу мою вернула обратно только Терри; на печке в палатке она разогрела еду, и это была самая замечательная еда в моей жизни – так голоден я был и так устал. Вздыхая будто старый негр-сборщик, я растянулся на кровати и закурил сигарету. В прохладной ночи лаяли собаки. Рики и Понзо уже перестали навещать нас по вечерам. Я был этим доволен. Рядышком свернулась калачиком Терри, на груди у меня сидел Джонни; они рисовали зверюшек в моей записной книжке. Огонь нашей палатки ярко светил на пугающем просторе равнины. В придорожном кабаке блямкала ковбойская музыка и разносилась по всем полям, полная печали. Мне было нормально. Я поцеловал мою крошку, и мы погасили свет.
По утрам палатка прогибалась от росы; я вставал, брал полотенце и зубную щетку и шел умываться в общий туалет мотеля; потом возвращался, натягивал штаны, все уже порванные от стояния на коленях в земле, – Терри их штопала по вечерам, – напяливал на себя изломанную соломенную шляпу, раньше вообще-то служившую Джонни игрушкой, и шел через дорогу со своим полотняным мешком для хлопка.
Каждый день я зарабатывал примерно полтора доллара. Их как раз хватало на продукты, за которыми я ездил по вечерам на велосипеде. Дни катились один за другим. Я и думать забыл про Восток, про Дина с Карло, про эту чертову дорогу. Мы с Джонни все время играли; он любил, когда я подбрасывал его высоко в воздух и опускал на постель. Терри чинила одежду. Я стал человеком земли – именно им я и мечтал стать еще в Патерсоне. Говорили, что в Сабиналь вернулся муж Терри и теперь разыскивает меня; я был готов его встретить. Однажды ночью в придорожном кабаке разбушевались сезонники: они привязали кого-то к дереву и измесили палками насмерть. Я в это время спал и потом слышал только рассказы. Но с того времени всегда держал в палатке при себе здоровенную палку на тот случай, если им придет в голову, что мексиканцы поганят их лагерь. Они, конечно, думали, что я тоже мексиканец, в каком-то смысле я им и был.
Уже наступил октябрь, и ночи стали гораздо холоднее. У семьи сезонников была дровяная печка, и они собирались здесь зимовать. У нас же ничего не было, а кроме этого подходил срок платить за аренду палатки. После горьких раздумий мы с Терри решили, что придется уехать.
– Возврашайся к себе в семью, – сказал я. – Ради всего святого, ведь ты же не можешь шибаться по разным палаткам с таким малышом, как Джонни; бедняжка совсем замерз. – Терри заплакала, потому что я усомнился в ее материнских чувствах; я же совсем не это имел в виду. Когда однажды серым днем на своем грузовичке приехал Понзо, мы решили повидаться с ее семьей, прощупать обстановку. Но меня они не должны были видеть, поэтому я спрячусь на виноградниках. Мы поехали в Сабиналь; грузовик по пути сломался, и в тот же миг с неба хлынуло как из ведра. Мы, чертыхаясь, сидеди в этом тарантасе. Понзо вылез наружу и чинил его прямо под дождем. Он, в конце концов, оказался хорошим парнем. Мы решили, что заслужили одну последнюю большую выпивку. Поэтому все отправились в замызганный бар в мексиканской слободке Сабиналя и целый час впитывали в себя пиво. Свою работу на хлопковом поле я уже закончил. Я чувствовал, как меня тянет к себе моя собственная жизнь. Через всю сушу я запулил тетке грошовую открытку и попросил еще пятьдесят долларов.
Мы поехали к фамильной хижине Терри. Хижина стояла на старой дороге, проходившей между виноградников. Когда мы до нее добрались, уже стемнело. Они высадили меня, не доезжая четверти мили, и подъехали к самым дверям. Изнутри лился свет; шестеро других братьев Терри играли на гитарах и пели. Старик пил вино. Пение заглушали крики и споры. Они называли ее шлюхой за то, что бросила своего раздолбая-мужа, уехала в Л.А., а Джонни оставила на них. Старик вопил. Но верх взяла печальная, толстая, смуглая мама, как это обычно бывает в больших семьях феллахов по всему миру, и Терри было позволено вернуться домой. Братья быстренько начали петь веселые песни. Я съежился на холодном мокром ветру и наблюдал за всем этим из поникших октябрьских виноградников в долине. В голове у меня звучала эта великая песня Билли Холлидэй – «Любимый»; в кустах я устроил себе собственный концерт. «Ты слезы мне осушишь, любя, шепнешь в тишине: "Как я жил без тебя?.." Ты тоже встречи ждешь, к груди меня прижмешь, любимый, о где же ты?..» Дело даже не в словах, а в замечательной гармоничной мелодии и в том, как Билли поет – словно нежно перебирает волосы своего любимого в мягком свете лампы. Завывал ветер. Мне стало холодно.
Вернулись Терри и Понзо, и мы погромыхали в старом грузовике встречать Рики. Рики теперь жил с женщиной Понзо – Большой Рози; мы посигналили ему из грязного проулка. Большая Рози выкинула его вон. Все рушилось. Ту ночь мы провели в грузовике. Терри, конечно, крепко прижималась ко мне и просила, чтобы я не уезжал. Она говорила, что пойдет собирать виноград, и денег хватит нам обоим; а я в это время мог бы жить в сарае фермера Хеффельфингера, ниже по дороге от дома ее семьи. Мне ничего не придется делать – лишь весь день сидеть на травке и жевать виноград.
– Тебе нравится так?
Утром за нами в другом грузовике приехали ее двоюродные родственники. Я вдруг понял, что тысячи мексиканцев по всей округе знали про нас с Терри, и для них это, должно быть, служило сочной и романтичной темой разговоров. Родственники были вежливы и по-настоящему обаятельны. Я стоял с ними в кузове, улыбался, говорил приятности, беседовал о том, как мы вели войну и с каким счетом. Всего их было пятеро, и все до единого – милы. Кажется, они принадлежали к другой ветви семейства, которая не суетилась так сильно, как ее брат. Впрочем, мне нравился этот дикий Рики. Он клялся, что приедет ко мне в Нью-Йорк. Я представлял себе, как он там откладывает все дела до «маньяны». В тот день он пьяным валялся где-то в полях.
Я слез с грузовика на перекрестке, а родственники повезли Терри домой. От дверей они подали мне сигнал: отца с матерью нет дома, ушли собирать виноград. Поэтому в доме мне можно колбаситься весь день. Хижина состояла из четырех комнат; я не мог вообразить, как здесь размещается все семейство. Над раковиной жужжали мухи. На окнах не было ни жалюзи, ни чего-то другого – совсем как в песне: «Окно – оно разбито, и дождик хлещет внутрь». Терри уже была дома – возилась с горшками. Две ее сестры хихикали, разглядывая меня. На дороге вопили детишки.
Когда из туч моего последнего дня в долине проглянуло покрасневшее солнце, Терри повела меня к сараю фермера Хеффельфингера. У того была преуспевающая ферма выше по дороге. Мы составили вместе ящики, она принесла из дому одеял, и я теперь был устроен, если не считать огромного волосатого тарантула, затаившегося в самом высоком месте под крышей сарая. Терри сказала, что он мне ничего не сделает, если я не буду его трогать. Я лежал на спине и смотрел на него. Потом пошел на кладбище и влез там на дерево. На дереве я спел «Голубые небеса». Терри и Джонни сидели в траве; мы ели виноград. В Калифорнии из виноградины только выдавливаешь зубами сок, а шкурку выплевываешь – это настоящая роскошь. Опустились сумерки. Терри пошла домой ужинать и вернулась в сарай часов в девять с восхитительно вкусными тортильями и бобовым пюре. На цементном полу сарая я развел костерок – для света. Мы занимались любовью на этих ящиках. Потом Терри встала и сразу побежала в хижину. Отец орал на нее; его было слышно аж из сарая. Чтобы я не замерз, она оставила мне плащ; я накинул его на плечи и при свете луны тайком пошел побродить по виноградникам, посмотреть, что происходит. Я прокрался в самый конец ряда и опустился на колени в теплую грязь. Пятеро, ее братьев мелодично пели по-испански. Над маленькой крышей клонились звезды; из трубы железной печурки столбом поднимался дымок. Пахло бобами и чили. Старик ворчал. Братья продолжали себе заливаться дальше. Мать молчала. Джонни с другими детишками хихикали где-то в спальне. Калифорнийский дом; я прятался среди виноградных лоз и во все врубался. Я чувствовал себя миллионом долларов; у меня были приключения посреди сумасшедшей американской ночи.
Терри вышла, хлопнув за собой дверью. Я заговорил с нею прямо на темной дороге:
– Что случилось?
– Ох, мы все время ссоримся. Он хочет, чтобы я завтра же начала работать. Он говорит, что не хочет, чтобы я болталась без дела. Салли, я хочу поехать с тобой в Нью-Йорк.
– Но как?
– Не знаю, милый. Я буду скучать по тебе. Я люблю тебя.
– Но мне надо уезжать.
– Да, да. Мы приляжем еще разок, а потом поедешь. – Мы вернулись в сарай; я любил ее прямо под тарантулом. А что делал тарантул, интересно? Пока костерок гас, мы немного поспали на ящиках. Она ушла в полночь; ее отец был пьян; я слышал, как он ревел; потом, когда он заснул, наступила тишина. Над спящими окрестностями сомкнулись звезды.
Утром фермер Хеффельфингер просунул голову в ворота для лошадей и спросил:
– Ну, как твои дела, молодой человек? – Прекрасно. Ничего, что я тут у вас?
– На здоровье. Ты ходишь с этой мексиканской шлюшкой?
– Она очень хорошая девушка.
– И очень хорошенькая. Бык, наверное, прыгнул слишком далеко. У нее голубые глаза. – Мы немного поговорили о его ферме.
Терри принесла мне завтрак. Моя полотняная сумка уже была уложена, и я был готов ехать в Нью-Йорк, как только заберу свои деньги на почте в Сабинале. Я знал наверняка, что они там меня уже ждут. Я сказал Терри, что уезжаю. Она думала об этом всю ночь и смирилась. Без всяких чувств она поцеловала меня и пошла вниз по проходу между рядами лоз. Через десять шагов мы оба обернулись, потому что любовь – это дуэль, и посмотрели друг на друга в самый последний раз.
– Увидимся в Нью-Йорке, Терри, – сказал я. Через месяц они с братом собирались ехать в туда. Но мы оба знали, что ничего у нее не выйдет. Еще через сотню футов я обернулся и посмотрел ей вслед. Она просто шла назад к хижине и несла в одной руке тарелку из-под моего завтрака. Я склонил голову и смотрел, как она уходит. Ну вот, чувачище, вот ты и снова на дороге.
По шоссе я дошел до Сабиналя, грызя грецкие орехи, которые срывал прямо с деревьев. Потом пошел по узкоколейке, балансируя на рельсе. Миновал водокачку и фабрику. Здесь был конец чего-то. Я зашел на станционный телеграф получить свой перевод из Нью-Йорка. Там было закрыто. Я выматерился и сел на ступеньки ждать. Вернулся кассир и пригласил меня вовнутрь. Деньги пришли: тетка снова спасла мой ленивый зад.
– Кто выиграет Первенство Мира на следующий год? – спросил меня пожилой тощий кассир. Я вдруг понял, что уже осень, и что я возвращаюсь в Нью-Йорк.
В долгом печальном октябрьском свете этой долины я пошел по путям, надеясь, что меня нагонит какой-нибудь товарняк, и я влезу к этим хобо, и буду жевать вместе с ними виноград и разглядывать комиксы в газетах. Он так меня и не нагнал. Я вышел на шоссе и сразу же сел в машину. Это был самый быстрый и захватывающий перегон в моей жизни. Водитель был скрипачом в калифорнийской ковбойской команде. У него была совершенно новенькая машина, и он делал на ней восемьдесят миль в час.
– Я не пью за рулем, – сказал он и протянул мне пинту. Я отхлебнул и предложил ему. – А-а, какого черта? – решил он и тоже выпил. Из Сабиналя в Лос-Анжелес мы пригнали за поразительных четыре часа – а ведь это 250 миль. Он высадил меня прямо перед «Коламбиа Пикчерз» в Голливуде: я как раз успевал забежать и забрать отвергнутую сценарную разработку. Потом купил себе билет на автобус до Питтсбурга. До самого Нью-Йорка мне просто не хватало. Но я решил, что буду беспокоиться об этом, когда доберусь де Питтсбурга.
Автобус отходил в десять, поэтому у меня оставалось еще четыре часа – побродить в одиночестве по Голливуду. Сперва я купил буханку хлеба, салями и сделал себе десяток бутербродов, чтобы протянуть через всю страну. У меня оставался доллар. Я сидел на цементном бордюрчике за голливудской автостоянкой и готовил бутерброды. Пока я занимался выполнением столь абсурдной задачи, все небо пронзили большие огни голливудской премьеры – это гудящее от напряжения небо Западного Побережья. Меня обволакивали шумы сумасшедшего города на золотом берегу. Вот вся моя голливудская карьера – это мой последний вечер в Голливуде, а я мажу горчицей хлеб у себя на коленях, сидя за сортиром на автостоянке.

0

15

14
На рассвете мой автобус мчался по аризонской пустыне – Индио, Блайт, Салома (где она танцевала); бескрайние сухие пространства тянулись на юг по самых мексиканских гор. Потом мы резко повернули к горам Аризоны – Флагстафф, городки над обрывами. У меня с собой была книжка, которую я стянул с прилавка в Голливуде – «Большой Мольн» Алена-Фурнье, но мне все равно больше нравилось читать американский пейзаж за окном. Каждый бугорок, каждый подъем, каждый просвет придавали моей тяге к ним какую-то загадочность. Чернильной ночью мы пересекли Нью-Мексико; на серой заре уже были в Далхарте, Техас; выцветшим воскресным днем один за другим пересчитывали плоские городки в Оклахоме; с наступлением ночи вокруг уже стелился Канзас. Автобус ревел. Стоял октябрь, и я возвращался домой. В октябре все возвращаются домой.
В Сент-Луис мы прибыли в полдень. Я прогулялся по берегу Миссиссиппи, поглядел на бревна, что сплавляли с севера, из Монтаны – величественные бревна одиссеи нашей континентальной мечты. Старенькие пароходики, более изрезанные, чем намеревался плотник, украшавший их резьбой, и иссушенные непогодой, глубоко сидели в жидкой грязи, кишевшей крысами. Над долиной Миссиссиппи высились громадные полуденные облака. Той ночью автобус с ревом несся по кукурузным полям Индианы; луна призрачно освещала собранные гурты; День Всех Святых уже совсем близко. Я познакомился с девушкой, и мы обнимались с нею всю дорогу до Индианаполиса. Она была близорука. Когда мы вылезли поесть, мне пришлось за руку вести ее к раздаче. Она заплатила за меня; все мои бутерброды уже кончились. За это я рассказывал ей нескончаемые истории. Она ехала из штата Вашингтон, где все лето собирала яблоки. А жила на ферме, на севере штата Нью-Йорк. Она пригласила меня приехать к ней туда. Мы все равно сбили с ней стрелку в нью-йоркской гостинице. Вышла она в Колумбусе, Огайо, а я всю дорогу до Питтсбурга проспал. Никогда так не уставал за последние годы. Мне еще предстояло ехать стопом до Нью-Йорка триста шестьдесят пять миль, а в кармане оставалось десять центов. Чтобы выбраться из Питтсбурга, я прошел пять миль и за два перегона – на грузовике с яблоками и в большом трейлере – мягкой дождливой ночью индейского лета добрался до Гаррисбурга. Я срезал углы напропалую. Мне хотелось скорее попасть домой.
В ту ночь я встретил Саскуиханнского Призрака. Призрак был усохшим старичком с бумажным пакетом в руках: он утверждал, что направляется в «Канадию». Скомандовав мне следовать за ним, он пошел очень быстро и сказал, что впереди есть мост, по которому можно перейти на ту сторону. Ему было под шестьдесят; он трещал, не умолкая, – о еде, которую ел, о том, сколько масла ему дали к блинчикам, сколько кусков хлеба, как старики позвали его с крылечка дома для престарелых в Мэриленде и пригласили пожить у них в субботу и воскресенье, как перед уходом он хорошо помылся в теплой ванне, как он нашел на обочине в Виргинии совсем новенькую шляпу, которая сейчас красуется у него на голове, как он заходил в каждое отделение Красного Креста в городе и показывал им свои документы участника Первой Мировой войны, о том, почему Красный Крест в Гаррисбурге недостоин своего названия, и как он сам ухитряется прожить в этом трудном мире. Насколько я понял, это был просто такой полуреспектабельный хобо, который бродит пешком по всей Восточной Глубинке, заходя во все конторы Красного Креста и иногда побираясь на углу в центре какого-нибудь городишки. Мы с ним оба были бродягами. Мы прошли миль семь вдоль скорбной Саскуиханны. Эта река вселяет ужас. По обеим сторонам там высятся утесы, заросшие кустарником, – будто мохнатые привидения склоняются над неведомыми водами. Чернильная ночь обволакивает все вокруг. Иногда из депо на другой стороне реки небо озаряется вспышкой из топки локомотива, которая освещает эти жуткие утесы. Человечек сказал, что у него в пакете есть очень красивый ремень, и мы остановились, чтобы он смог его оттуда выудить.
– Здесь у меня где-то есть красивый ремешок… достал во Фредерике, штат Мэриленд. Черт, неужели я его оставил на прилавке во Фредериксбурге?
– В смысле – во Фредерике?
– Нет-нет, во Фредериксбурге, штат Виргиния! – Он постоянно говорил о Фредерике, штат Мэриленд, и Фредериксбурге, штат Виргиния. Он шел по самой дороге, прямиком в зубы встречному движению, и несколько раз его чуть не сбили. Я трюхал по обочине, в канаве. В любую минуту бедный маленький безумец мог мертвым прилететь ко мне. Мы так и не нашли этот его мост. Я оставил его под железнодорожным переездом; там же сменил рубашку и надел два свитера – я был весь потный после такой пробежки; мои прискорбные труды освещались огнями придорожного кабака. По темной дороге прошествовало целое семейство: они спросили, что это я такое делаю. Что самое странное – в этой пенсильванской крестовне тенор-сакс выдувал очень клевый блюз; я слушал его и стонал сквозь зубы. Дождь припустил сильнее. Какой-то человек снова подвез меня до Гаррисбурга, сказав, что я вышел не на ту дорогу. Я вдруг увидел, как под грустным фонарным столбом стоит мой маленький хобо, вытянув вперед руку о отставленным большим пальцем; бедолага, жалкий, потерявшийся бывший мальчишка, а теперь – надломленный призрак в глухомани, где невозможно отыскать ни пенни. Я рассказал о нем водителю, и тот остановился и сказал старику:
– Эй, приятель, послушай, ты сейчас идешь на запад, а не на восток.
– Чего? – переспросил маленький призрак. – Ты что, хочешь сказать, что я не знаю здесь дороги? Я в этих местах хожу уже много лет. Я иду в Канадию.
– Так это дорога не в Канаду, это дорога на Питтсбург и Чикаго. – Человечек разозлился на нас и ушел. Последнее, что я видел, – это как на ходу, подскакивая, растворяется во тьме скорбных Аллегений белое пятнышко его пакета.
Я считал, что вся глубинка Америки лежит на Западе, до тех пор, пока Саскуиханнский Призрак не показал мне, что это не так. Нет, на Востоке тоже есть Глубинка: та же самая, по которой в повозке, запряженной быками, таскался Бен Франклин в те дни, когда служил почтмейстером, та же самая, какой была, когда Джордж Вашингтон без удержу сражался с индейцами, когда Дэниел Бун рассказывал сказки под лампами Пенсильвании и обещал отыскать Проход, когда Брэдфорд проложил свою дорогу, и люди буйно отмечали это событие в своих бревенчатых хижинах. Для маленького человека нет огромных пространств Аризоны, а есть лишь заросшая кустами глухомань восточной Пенсильвании, Мэриленда и Виргинии, задворки, проселки и асфальтированные дороги, вьющиеся между скорбных рек вроде Саскуиханны, Мононгахелы, старого Потомака и Монокаки.
Ту ночь в Гаррисбурге мне пришлось провести на вокзальной скамейке; на рассвете служители вышвырнули меня вон. Ну не истинно ли, что начинаешь жизнь славным ребеночком, верящим во все, что происходит под крышей отчего дома? А потом наступает день Лаодицей, когда узнаёшь, что ты сир, убог, нищ, слеп и наг, и с харей отвратительного недовольного призрака ты, содрогаясь, отправляешься бродить по кошмару жизни. Измученный, я вывалился из здания вокзала: держать себя в руках я больше не мог. Вместо утра я видел перед собою только какую-то белизну – белизну могилы. Я проголодался до смерти. Все, что у меня осталось в смысле калорий, – капли от кашля, которые я покупал много месяцев назад еще в Шелтоне, Небраска; я их потихоньку сосал, потому что в них был сахар. Просить милостыню я не умел. Спотыкаясь, я выбрался из города – сил у меня едва оставалось на то, чтобы добрести до окраины. Я был уверен, что если проведу еще хоть ночь в Гаррисбурге, меня арестуют. Проклятый город! В конце концов, меня посадил к себе изможденного вида костлявый мужик, который верил в пользу управляемого голодания. Когда, уже катясь на восток, я сказал ему, что умираю от голода, он ответил:
– Прекрасно, прекрасно, лучшего тебе и не нужно. Я сам три дня не ел. И доживу до ста пятидесяти лет. – Это был просто маньяк какой-то, мешок с костями, разболтанная кукла, сломанная палка. Лучше бы уж я поехал с каким-нибудь толстяком, задыхающимся от жира, – но он сказал бы мне: «Давай-ка остановимся у этого ресторана и поедим свиных отбивных с бобами». Так нет же, именно сегодня меня угораздило сесть к этому маньяку, который верит в лечебное голодание. Через сотню миль он, правда, подобрел и откуда-то сзади извлек хлеб с маслом. Бутерброды были спрятаны среди образцов его товара. Он торговал по всей Пенсильвании кранами и прочей водопроводной ерундой. Его хлеб с маслом я сожрал. А потом вдруг начал смеяться. Я сидел в машине один, пока он в Аллентауне ходил звонить по делу, и хохотал. Боже, как мне осточертела жизнь. Но этот псих привез меня домой, в Нью-Йорк.
Я вдруг очутился на Таймс-Сквер. Я пропутешествовал по всему Американскому Континенту восемь тысяч миль и теперь снова стоял на Таймс-Сквер; и к тому же – прямо в самой середке часа пик, глядя своими невинными, привыкшими к дороге глазами на абсолютное безумие и фантастическую суматоху Нью-Йорка с его миллионами и миллионами вечного жулья, что крутится ради лишнего доллара среди таких же, как и они сами, с их безумной мечтой – хапать, хватать, давать, вздыхать, подыхать – с тем, чтобы потом их похоронили в этих ужасных кладбищенских городищах за Городом на Лонг-Айленде. Высокие башни земли – другого края земли, того места, где родилась Бумажная Америка. Я стоял у входа в подземку, пытаясь собрать в кулак достаточно мужества, чтобы поднять прекрасный длинный бычок, но лишь стоило мне нагнуться, как мимо проносились толпы народу и закрывали его от меня. Наконец, его раздавили. Чтобы поехать домой автобусом, у меня не было денег. Патерсон довольно далеко от Таймс-Сквер. Вы можете себе представить, как я пешком иду в Нью-Джерси – эти последние мили по Линкольн-Тоннелю или по мосту Вашингтона? Темнело. Где Хассел? Я пошарил по площади: Хассела здесь не было, он сидел за решеткой на острове Рикера. Где Дин? Где все? Где жизнь? У меня был свой дом, куда можно вернуться, место, чтобы преклонить голову, подсчитать потери и прикинуть приобретения – я знал, что и они тоже где-то были. Пришлось поклянчить четверть доллара на автобус. Я наткнулся на греческого священника, стоявшего аа углом. Нервно глядя вбок, тот сунул мне двадцать пять центов и незамедлительно дернул к своему автобусу.
Когда я добрался до дому, то съел все, что было в леднике. Тетка встала и посмотрела на меня.
– Бедный маленький Сальваторе, – сказала она по-итальянски. – Ты исхудал, исхудал. Где же ты был все это время? – На меня было надето две рубашки и два свитера; в полотняной сумке лежали изодранные штаны с хлопковых полей и разбитые остатки башмаков-гуарачей. На те деньги, что я посылал тетке из Калифорнии, мы решили купить новый электрический холодильник – во всей нашей семье это был бы первый. Она легла спать, а я не мог уснуть допоздна и просто курил в постели. На столе лежала моя полузаконченная рукопись. Октябрь, дом и работа снова. Первые холодные ветры громыхали в оконное стекло – я успел как раз вовремя. Ко мне домой приходил Дин, несколько раз ночевал здесь, дожидаясь меня; целыми днями беседовал с теткой, пока та трудилась над большим лоскутным ковром, сотканным из одежды всего семейства, накопившейся за много лет, – теперь он был завершен и постелен на пол у меня в спальне, такой же сложный и богатый, как само течение времени; а потом Дин ушел – всего за два дня до моего возвращения, уехал в Сан-Франциско, и дороги наши, возможно. Пересеклись где-нибудь в Пенсильвании или в Огайо. У него там была своя жизнь: Камилла только что получила квартиру. Мне так и не пришло в голову поискать ее, пока я жил в Милл-Сити. Теперь было уже слишком поздно, и с Дином мы тоже разминулись.

0

16

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Прошло больше года, прежде чем я увидел Дина снова. Все это время я сидел дома, окончил книгу и пошел учиться как демобилизовавшийся из армии, по новому Биллю о Правах. На Рождество 1948 года мы с тетушкой, нагрузившись подарками, отправились в Виргинию навестить моего брата. Дину я писал, и он мне ответил, что снова собирается на Восток; а я сказал ему, что если так, то между Рождеством и Новым Годом он сможет меня найти в Тестаменте, штат Виргиния. И вот однажды, когда вся наша южная родня сидела в тестаментской гостиной – все такие сухопарые мужчины и женщины с глазами, в которых виднеется вечный южный чернозем, – и тихими жалобными голосами переговаривалась о погоде, об урожае, пускаясь во всякие утомительные перечисления: у кого кто родился, у кого новый дом и так далее, – перед домом на грунтовой обочине остановился заляпанный грязью «гудзон-49». Я понятия не имел, кто это может быть. На крыльцо устало поднялся молодой парень, мускулистый и обтрепанный, одетый в майку, небритый, с покрасневшими глазами, и позвонил. Я открыл ему и вдруг понял, что это Дин. Он приехал из самого Сан-Франциско прямо к дверям моего брата Рокко в Виргинию, причем за поразительно короткое время, потому что свое последнее письмо с инструкциями, где меня искать, я отправлял ему совсем недавно. В машине можно было разглядеть еще две спящие фигуры.
– Вот дьявольщина! Дин! А кто еще там в машине?
– При-вет, при-вет, чувак, там Мэрилу с Эдом Данкелем. Нам надо где-то немедленно помыться, мы устали, как собаки.
– Но как же вы сюда так быстро доехали?
– Эх, если б ты знал, как этот «гудзон» летает!
– Где ты его взял?
– Купил на сбережения. Я работал на железной дороге и зашибал в месяц по четыре сотни.
На весь следующий час в доме воцарилась полнейшая неразбериха. Моя южная родня не соображала ни что происходит, ни кто такие Дин, Мэрилу и Эд Данкель: они просто тупо пялились на нас. Тетушка и братец Роки отправились совещаться на кухню. Всего в этом южном домишке находилось теперь одиннадцать человек. Мало того, брат как раз решил из этого дома съезжать, и половину всей его мебели уже вывезли: они с женой и ребенком перебирались поближе к самому городку Тестамент. Они купили себе в гостиную новый гарнитур, а старый должен был переехать домой к моей тетке в Патерсон, хотя мы еще не решили, как именно это сделаем. Когда Дин услыхал о переезде, то немедленно предложил свои услуги и свой «гудзон». Мы с ним вдвоем бы перевезли всю мебель в Патерсон за две быстрых ездки, а во второй раз аахватили бы с собой и тетушку. Это сэкономило бы нам кучу денег и уберегло от лишних хлопот. На том и порешили. Моя невестка накрыла на стол, и трое потасканных путешественников уселись есть. Мэрилу не спала с самого Денвера. Сейчас она казалась мне старше и еще красивее.
Я узнал, что Дин жил счастливо с Камиллой в Сан-Франциско с той самой осени 1947 года; он устроился на железную дорогу и стал хорошо зарабатывать. У них родилась миленькая малышка Эми Мориарти. А потом как-то раз он шел по улице, и у него съехала крыша. Он увидел, что продается этот самый «гудзон-49», и рванул в банк снимать все свои бабки. Купил он его не глядя. С ним был Эд Данкель. Теперь у них не осталось ни гроша. Дин утихомирил страхи Камиллы и сказал, что вернется через месяц:
– Я поеду в Нью-Йорк и привезу с собой Сала.
Ей такая перспектива не слишком-то понравилась.
– Но зачем это все? Почему ты со мной так поступаешь?
– Ничего, ничего, дорогая, э-э… кхм… Сал так просил и умолял, чтобы я приехал и забрал его, и мне совершенно необходимо… ну, не будем же мы с тобой сейчас пускаться во все эти объяснения – но я скажу тебе, почему… Нет, послушай, я скажу, почему. – И он сказал ей, почему, и, конечно же, смысла никакого в этом не было.
Здоровый длинный Эд Данкель тоже работал на железной дороге. Они с Дином, то есть, ничего пока не делали, потому что все экипажи значительно сокращали, и надо было дать поработать тем, кто постарше. Эд познакомился с девчонкой по имени Галатея, она жила в Сан-Франциско на свои сбережения. И вот два этих безмозглых скота решили прихватить девчонку с собой на Восток, чтобы та за них платила. Эд ее и убалтывал, и умолял; та ни в какую не соглашалась, пока он на ней не женится. За несколько суматошных дней Эд Данкель женился на Галатее, причем Дин бегал и доставал все необходимые бумаги, и за пару дней до Рождества они выкатились из Сан-Франциско в сторону Л.А. на семидесяти в час по бесснежной южной дороге. В Л.А. они подобрали в бюро путешествий какого-то моряка и взяли его с собой за то, что тот купил им бензина на пятнадцать долларов. Он ехал в Индиану. Еще они подобрали женщину с умственно-отсталой дочерью до Аризоны за четыре доллара на бензин. Дин посадил дочь-идиотку рядом с собой на переднее сиденье; он врубился в нее и потом мне говорил:
– Все путем, чувак! Такая маленькая – и уже такая оторва. Мы с нею всю дорогу болтали – про пожары, и про то, как пустыня превращается в рай, и про ее попугая, который ругается по-испански.
Высадив этих пассажиров, они поехали в Тусон. Всю дорогу Галатея Данкель, новая жена Эда, не переставала канючить, что она устала, что она хочет спать в мотеле. Если бы такое продолжалось и дальше, они б истратили все ее деньги задолго до Виргинии. Две ночи она вынуждала их останавливаться и выбрасывала на ветер целые десятки за номера. Когда они доехали до Тусона, она обанкротилась совсем. Дин с Эдом слиняли от нее в вестибюле гостиницы и поехали дальше одни, вместе с моряком и без всяких угрызений совести.
Эд Данкель был высоким спокойным парнем, который никогда много не размышлял и был полностью готов сделать все, о чем бы Дин его ни попросил; а в ту пору Дин был слишком занят, чтобы размениваться по мелочам. Он с ревом проносился по Лас-Крусесу, Нью-Мексико, когда на него вдруг нашло взрывное желание повидать свою первую женушку Мэрилу. Та жила в Денвере. Он развернул машину на север, невзирая на хилые протесты моряка, и под вечер влетел в Денвер. Побегал по округе и нашел свою Мэрилу в гостинице. Десять часов они дико занимались любовью. Все снова решилось: они остаются вместе, Мэрилу – единственная девчонка, которую Дин по-настоящему когда-либо любил. Ему просто худо стало от раскаянья, когда он снова увидел ее лицо, – как и прежде, он валялся у нее в ногах и умолял о радостях ее бытия. Она Дина поняла; она гладила его по волосам; она знала, что тот полоумный. Чтобы ублажить моряка, Дин свел его с какой-то девчонкой в номере над баром, где постоянно пьянствовала вся старая бильярдная тусовка. Но моряк девчонку послал и на самом деле свалил куда-то в ночь, и они его больше никогда не видели: очевидно, уехал в свою Индиану автобусом.
Дин, Мэрилу и Эд Данкель с ревом понеслись по Колфаксу на восток и дальше, по канзасским равнинам. На них обрушились мощные бураны. Ночью в Миссури Дину приходилось ехать, высунувшись наружу, обмотав голову шарфом и нацепив лыжные очки, которые делали его похожим на монаха, что всматривается в снежные манускрипты: ветровые стекле покрывала дюймовая корка льда. Он ехал по родной земле своих предков, даже не задумываясь об этом. Утром машину занесло на обледеневшем склоне, и они грохнулись в кювет. Какой-то фермер предложил их вытащить. Они свернули с дороги, подобрав автостопщика, который пообещал им доллар, если они довезут его до Мемфиса. В Мемфисе он зашел к себе домой, послонялся там в поисках этого самого доллара, потом напился и сказал, что не может его найти. Они поехали через Теннесси дальше; после аварии их подшипники слегка побились. До этого Дин выжимал девяносто; теперь же приходилось постоянно держаться семидесяти, или весь двигатель просто зажужжал бы под откос. Они умудрились перевалить через Большие Туманные Горы зимой. Когда они подъехали к дверям моего брата, то ничего не ели уже больше суток – если не считать карамелек и сырных крекеров.
И вот все поглощали еду, а Дин с бутербродом в руке то склонялся, то прыгал перед большим фонографом, слушая пластинку с диким бопом, которую я только что купил: она называлась «Охота», и Декстер Гордон с Уорделлом Грэем давали там такой копоти перед вопившей аудиторией, что пластинка звучала фантастически безумно. Южная родня только переглядывалась да в ужасе качала головами.
– И что это за друзья у Сала? – спросили они у моего брата. Тот и сам не знал, что им на это сказать. Южане вообще не переваривают никакого сумасбродства, а в особенности – как у Дина. Он же не обращал на них ни малейшего внимания. Сумасбродство в Дине расцвело довольно зловещим цветочком. Даже я себе этого не представлял, пока он, я, Мэрилу и Данкель не вышли из дому, чтобы немножко «обкатать "гудзон"«, и вот тогда мы впервые остались одни и могли говорить, о чем хотели. Дин схватился за руль, переключился на вторую, на минуту задумался на ходу, а потом, кажется, вдруг на что-то решился и рванул на полной скорости прямо по дороге, весь охваченный яростью своего решения.
– Ну, ладно, детки, – сказал он, почесывая нос и подавшись в напряжении вперед, вытаскивая из бардачка сигареты и раскачиваясь при этом взад и вперед на полном ходу: – Пришло время решить, что мы будем делать всю следующую неделю. Это существенно, существенно. Кгхм! – Он увернулся от фургона с впряженным мулом: внутри трясся старый негр. – Да! – завопил Дин. – Да! Врубитесь в него! Только прикиньте его душу – давайте чуть-чуть остановимся и прикинем. – И он сбавил скорость, чтобы мы все могли обернуться и посмотреть на этого черного старикана, который кряхтел себе по дороге. – Да-да, вы только врубитесь в него хорошенько: что там у него за мысли в башке – я бы свою последнюю руку отдал за то, чтобы это узнать; вот бы влезть к нему внутрь и посмотреть, о чем этот бедный олух размышляет, – спорим, про то, какова редька уродилась, да про колбасу. Сал, ты этого не знаешь, но я как-то целый год жил с одним фермером в Арканзасе, когда мне было лет одиннадцать. Он меня жутко работать заставлял, однажды я даже свежевал дохлую лошадь. В Арканзасе не был с Рождества сорок третьего – вот уже пять лет, как за нами с Беном Гэвином гонялся мужик с ружьем, у которого мы машину пытались увести; я все это тебе говорю, чтобы ты понял, что про Юг я могу кой-чего порассказать. Я это дело знаю – в том смысле, чувак, что в Юг я врубаюсь, я его знаю вдоль и поперек – и врубался в твои письма про него. Вот так-то вот, – сказал он, утихая и почти совсем остановив машину, но вдруг снова дернул с места под семьдесят и сгорбился над баранкой. Не отрываясь, он глядел перед собой. Мэрилу безмятежно улыбалась. Это был новый и законченный Дин, уже возмужавший. Я сказал себе: Боже мой, он изменился. Ярость выплескивалась у него из глаз, когда он рассказывал о вещах, которые ненавидел; она сменялась великим сиянием радости, когда он вдруг становился счастлив; каждый мускул его подергивался в нетерпении жить и двигаться.
– Ох, что бы я мог тебе порассказать, чувак, – говорил он, тыча меня в бок. – Чувак, мы просто абсолютно должны найти время… Что случилось с Карло? Мы все поедем к нему, дорогие мои, вот завтра же и поедем. Ну, Мэрилу, сейчас надыбаем себе кусок хлеба с мясом на обед в Нью-Йорк. Сколько у тебя денег, Сал? Мы всё сложим назад, всю мебель миссис П., а сами усядемся плотненько спереди и будем рассказывать друг другу всякие штуки, покуда будем гнать в Нью-Йорк. Ты, Мэрилу, попочка, сядешь рядом со мною, потом Сал, потом Эд, у окна, большой Эд будет спасать нас от сквозняков, на сей раз посредством своего халата. А после этого не жизнь у нас начнется, а малина, потому что время уже пришло, а мы все знаем, что такое время! – Он яростно поскреб подбородок, вильнул машиной вбок, обогнал три грузовика подряд и ворвался в центр Тестамента, шаря глазами по сторонам и подмечая все в радиусе 130 градусов, даже не поворачивая головы. Бах – и вот он нашел стоянку, не успели мы и глазом моргнуть, и вот мы уже стоим у тротуара. Он выпрыгнул из машины. Яростно суетнулся в здание вокзала; мы покорно шли следом. Купил сигарет. В своих движениях он стал совершенно безумен: казалось, он делает все сразу и одновременно. Именно так он тряс головой – вверх, вниз и немного вбок; так дергались его сильные руки, так быстро он ходил, садился, закидывал ногу на ногу, вставал, потирал руки, поддергивал штаны, поднимал глаза и говорил: «Э-м,» – и внезапно сощуривался, чтобы увидеть все и везде; и все это время пихал меня под ребра и говорил, говорил.
В Тестаменте было очень холодно; раньще обычного выпал снег. Дин стоял посреди длинной мрачной главной улицы, что тянулась параллельно железной дороге, одетый лишь в майку и полуспущенные штаны с расстегнутым ремнем, как будто хотел их снять вообще. Потом он подошел и просунул голосу внутрь, чтобы сказать что-то Мэрилу; потом попятился, всплеснув перед нею ладонями:
– О да, я знаю! Я же тебя знаю, дорогая! – Смеялся он как шиза: смех начинался низко и заканчивался высоко, будто смех у маньяков в радиоспектаклях, только у Дина он звучал быстрее и больше походил на хихиканье. После этого Дин всегда начинал говоришь деловым тоном. Нам незачем было приезжать в центр, но он нашел причины. Он заставил суетиться нас всех – Мэрилу отправил за продуктами на обед, меня за газетой, чтобы разузнать прогноз погоды, Эда за сигарами. Дин обожал курить сигары. Он курил сигару над развернутой газетой и говорил:
– Э-э, наши святейшие американские грязнули в Вашингтоне планируют нам даль-ней-шие неудобства… э-кхем!.. о! – оп! оп! – Тут он подскочил и бросился посмотреть вслед цветной девушке, которая только что прошла мимо вокзала. – Врубайтесь, – произнес он, вяло подняв палец и медленно расплываясь в дурацкой ухмылке, – вот так четкая милашка. Эх! Хмм! – Мы сели в машину и полетели обратно к дому моего брата.
Мое Рождество в этой деревне проходило спокойно, насколько я понял, когда мы вернулись домой, и я увидел новогоднюю елку, подарки, услышал запах жареной индейки и разговоры родственников, – но теперь уж в меня снова вселился бес, и имя этого беса было Дин Мориарти, и я рвался на новый виток по дороге.

0

17

2
Мы уложили братнину мебель на заднее сиденье и выехали в темноте, пообещав вернуться через тридцать часов, – за тридцать часов тысячу миль на север и обратно. Дин хотел сделать именно так. Это была крутая поездка, но никто из нас этого не заметил; обогреватель не работал, поэтому ветровое стекло запотело и обледенело; разогнав машину до семидесяти, Дин то и дело высовывался и протирал его тряпкой, очищая дырку, чтобы видеть дорогу:
– Ах, святая дырка!
В его просторном «гудзоне» места было достаточно, чтобы мы все вчетвером спокойно сидели впереди. Колени себе мы укрыли одеялом. Радио не работало. Машина была совершенно новой всего пять дней тому назад, когда ее только купили, а теперь она вся разваливалась. К тому же, за нее был выплачен лишь первый взнос. Так мы ехали на север, в Вашингтон, по 301-му шоссе, прямому и двухрядному, и кроме нас на нем почти никого не было. А Дин все говорил – остальные молчали. Он яростно жестикулировал, чтобы что-нибудь подчеркнуть: иногда перегибался так далеко, что доставал аж до меня, а иногда вообще убирал руки от руля, и все же машина летела прямо вперед как стрела, ни на дюйм не отклоняясь от белой полосы на середине дороги, что разворачивалась, целуя нашу левую переднюю шину.
Дина заставил приехать совершенно бессмысленный набор обстоятельств, и, сходным же образом, я отправился с ним тоже «нипочему». В Нью-Йорке я ходил себе в школу, волочился за девушкой по имени Люсиль – прекрасной итальяночкой с волосами медового цвета, на которой в самом деле собирался жениться. Все эти годы я искал женщину, на которой хотел бы жениться. Я не мог встречаться с девушкой, не задавая себе вопроса: А какой женой она станет? Я рассказал Дину и Мэрилу о Люсиль. Мэрилу хотела узнать про нее все, хотела с нею познакомиться. Мы неслись сквозь Ричмонд, Вашингтон, Балтимор наверх, к Филадельфии по извилистой трассе и разговаривали.
– Я хочу жениться на одной девушке, – говорил я им, – затем, чтобы с нею можно было отдыхать душой, пока мы оба не состаримся. Ведь это не может продолжаться все время – все эти безумства, все эти метания. Мы должны куда-то идти, что-то отыскать.
– Ай, да брось ты, чувак, – сказал Дин. – Я врубался в тебя много лет – по части «дома», «семьи» и всех этих тонких и чудесных штуковин у тебя в душе. – Это была печальная ночь; но она была еще и веселой ночью. В Филадельфии мы зашли в павильон купить себе гамбургеров на наш последний доллар. Продавец за прилавком – а было три часа ночи – услыхал, как мы говорим о деньгах и предложил нам гамбургеры бесплатно, и кофе впридачу, если мы согласимся втиснуться к нему в подсобку и помыть тарелки, поскольку его постоянный работник не пришел. Мы аж подпрыгнули. Эд Данкель сказал, что он старый ловец жемчуга, и засунул свои длинные ручищи в бак с тарелками. Дин стоял с полотенцем и лыбился, как влюбленный теленок, Мэрилу – тоже. Все закончилось тем, что они начали обниматься посреди всех этих кастрюль и сковородок; потом скрылись в темном уголке кладовки. Продавца это не колыхало, коль скоро мы с Эдом мыли посуду. Мы все сделали за пятнадцать минут. Когда начало светать, мы уже мчались сквозь Нью-Джерси, а перед нами, в заснеженной дали поднималась огромная туча Метрополии Нью-Йорк. Дин намотал на голову свитер, закрыв уши, чтобы не отмерзли. Он оказал, что мы – банда арабов, которые едут взрывать столицу. Мы просвистели сквозь Линкольн-Тоннель и подъехали к Таймс-Сквер: Мэрилу хотелось поглядеть на нее.
– О черт, хорошо бы найти Хассела. Вы смотрите хорошенько, может, увидите. – Мы прочесывали взглядом тротуары. – Старый добрый клевый Хассел. Видел бы ты его в Техасе.
Вот так Дин проехал около четырех тысяч миль из Фриско через Аризону с заездом в Денвер всего за каких-то четыре дня, куда втиснулись бесчисленные приключения, и это было только начало.

0

18

3
Мы приехали ко мне домой в Патерсон и уснули. Первым проснулся я; день уже клонился к вечеру. Дин с Мэрилу спали у меня на кровати, мы с Эдом – на постели моей тетушки. Побитый расстегнутый чемодан Дина распластался на полу, и с него свисали носки. Из аптеки внизу позвали к телефону. Я сбежал по лестнице: звонили из Нового Орлеана. Это был Старый Бык Ли, который туда переехал. Старый Бык Ли хныкал своим пронзительным голоском. Похоже, что к нему домой только что заявилась девушка по имени Галатея Данкель – в поисках парня по имени Эд Данкель; Бык не имел ни малейшего понятия, что это за люди. Галатея Данкель проигрывала цепко. Я сказал Быку, чтобы он успокоил ее насчет того, что Данкель – с Дином и со мной, и что вероятнее всего мы подберем ее в Новом Орлеане на обратном пути к Побережью. Потом со мною по телефону поговорила сама девушка. Она хотела знать, как там Эд. Она была совершенно обеспокоена его счастьем.
– Как вы добрались из Тусона в Новый Орлеан? – спросил я. Она ответила, что послала домой телеграмму, ей выслали денег, и она поехала автобусом. Она была полна решимости догнать Эда во что бы то ни стало, потому что любила его. Я поднялся наверх и все рассказал Большому Эду. Тот сидел в кресле с очень встревоженным видом – ангел, а не человек, на самом деле.
– Ну, ладно, – сказал Дин, внезапно проснувшись и выпрыгнув из постели, – нам надо поесть – и немедленно. Мэрилу, пошебурши-ка на кухне, посмотри, что там есть. Сал, мы с тобой сейчас сходим вниз и позвоним Карло. Эд, посмотри, чего тут можно сделать по дому. – И я вслед за Дином скатился по лестнице.
Парень, заправлявший лавочкой внизу, сказал:
– Тебе тут только что опять звонили, на этот раз из Сан-Франциско, спрашивали какого-то парня по имени Дин Мориарти. Я сказал, что здесь таких нет. – Дину звонила милейшая Камилла. Этот человек из аптеки, мой хороший друг, длинный, спокойный, посмотрел на меня и почесал в затылке: – М-да, вы что тут – международным борделем заправляете?
Дин маниакально захихикал:
– Врубаюсь, чувак! – Он запрытнул в телефонную кабинку и позвонил в Сан-Франциско с оплатой разговора абонентом. Потом мы звякнули Карло домой на Лонг-Айленд и сказали, чтобы он приезжал. Карло появился часа два спустя. Тем временем мы с Дином подготовились к отъезду в Виргинию, чтобы забрать остаток мебели и привезти сюда тетушку. Приехал Карло Маркс с какой-то поэзией подмышкой и уселся на раскладной стульчик, рассматривая нас своими глазами-бусинками. Первые полчаса он вообще отказывался что-либо говорить: во всяком случае, ему не хотелось привязывать себя. С тех дней «Денверской Хандры» он малость поуспокоился; этому способствовала «Дакарская Хандра». В Дакаре, отрастив бороду, он шлялся по закоулкам с местными детишками, которые привели его к колдуну, и тот предсказал ему судьбу. Он показывал фотокарточки безумных улиц с травяными хижинами, хиповых дакарских задворок. Он сказал, что на обратном пути чуть не сиганул с парохода, как Харт Крейн. Дин сидел на полу с музыкальной шкатулкой и с безмерным изумлением слушал песенку, которую та наигрывала – «Прекрасный романс»:
– Маленькие позвякивания кружащихся колокольцев. Ах! Послушайте! Давайте все вместе склонимся и заглянем в самую сердцевину музыкальной шкатулки – пока не постигнем всех ее секретов, звяк-звяк-колокольцы, у-ух… – Эд Данкель тоже сидел на полу; у него были мои барабанные палочки; он вдруг начал выстукивать крохотный ритм под мелодию шкатулки – мы едва могли расслышать его. Все затаили дыхание и слушали:
– Тик… так… тик-тик… так-так… – Дин поднес ладонь к уху; челюсть у него отвалилась; он произнес:
– Ах! У-ух-х!..
Карло наблюдал это глупое безумие сквозь щелочки глаз. Наконец, шлепнул себя по колену и сказал:
– Я должен сделать объявление.
– Да? Правда?
– Каково значение этого путешествия в Нью-Йорк? Что за подлые дела вы тут затеваете? В смысле, чуваки, куда идете вы? Камо грядеши, Америка, в сияющем автомобиле своем в ночи?
– Камо грядеши? – эхом отозвался Дин, раскрыв рот. Мы сидели и не знали, что сказать: говорить больше было не о чем. Можно было только ехать. Дин подпрыгнул и сказал, что мы готовы ехать обратно в Виргинию. Он залез под душ, я приготовил большое блюдо риса со всем, что оставалось в доме, Мэрилу заштопала ему носки – и мы, считай, собрались. Дин, Карло и я влетели в Нью-Йорк. Мы пообещали Карло вернуться к нему через тридцать часов – как раз, чтобы вместе встретить Новый Год. Стояла ночь. Мы оставили его на Таймс-Сквер и поехали назад по такому накладному тоннелю в Нью-Джерси и дальше на юг, по дороге. Сменяя друг друга за баранкой, мы с Дином сделали Виргинию за десять часов.
– Ну вот, теперь мы впервые остались одни и можем говорить хоть целые годы напролет, – сказал Дин. И говорил всю ночь. Как во сне, мы мчались назад сквозь спящий Вашингтон, снова по виргинской глухомани, на рассвете пересекли реку Аппоматтокс и к восьми утра затормозили у дверей моего брата. И все это время Дин пребывал в грандиознейшем возбуждении по поводу всего, что видел, о чем говорил – от каждой подробности каждого проходящего мгновения. Он совершенно рехнулся от своей истинной веры:
– И, разумеется, никто не может нам сказать, что Бога нет. Мы миновали все формы. Ты помнишь, Сал, когда я впервые приехал в Нью-Йорк и хотел, чтобы Чад Кинг обучил меня Ницше? Видишь, как давно это было? Все прекрасно, Бог есть, мы познали время. Еще с древних греков все утверждалось не так. Этого не понять геометрией и геометрическими системами мышления. Всё вот здесь! – Он обхватил палец кулаком; машина преданно обнимала полосу колесами и неслась прямо. – И не только это: мы же оба понимаем, что у меня не нашлось бы столько времени, чтобы объяснить, почему я знаю, и почему ты знаешь, что Бог есть. – В одном месте я застонал по поводу жизненных неурядиц: как бедна моя семья, как бы я хотел помочь Люсиль, которая тоже бедна, и у которой, к тому же, растет дочка. – Неурядицы, видишь ли, – это обобщающее слово для всего, в чем существует Бог. Вся штука в том, чтобы не зависать! У меня голова звенит! – воскликнул он, схватившись за виски. Он выскочил из машины за сигаретами как Граучо Маркс – такой яростной приземленной походочкой с развевающимися фалдами, вот только развеваться у него было нечему. – Со времен Денвера, Сал, много чего – и еще чего!.. я все думал и думал. Обычно я все время проводил в колонии, я был молодым подонком, я себя утверждал: угонять машины – это мое психологическое выражение, себя показать. Все проблемы с тюрьмой у меня теперь уже выправлены. Насколько я знаю, в тюрьму я уже никогда не попаду. А во всем остальном я не виноват. – мы проехали мимо мальчишки, который швырялся камнями в проезжавшие автомобили. – Только подумай, – сказал Дин. – Однажды он попадет камнем в ветровое стекло, кто-нибудь разобьется и погибнет – и все из-за вот этого пацаненка. Сечешь? Бог существует вне всяких сомнений. Пока мы катим по этой вот дороге, я совершенно убежден, что за нас обо всем позаботятся, – и даже за тебя, который едет и боится этого колеса. – (Я терпеть не мог водить машину и ехал осторожно.) – Эта штука будет ехать сама собой, и ты не слетишь с дороги, а я могу тем временем поспать. Больше того – мы знаем Америку, мы в ней дома: я могу поехать тут в любое место и получить все, что захочу, потому что в любом уголочке все одинаково, я знаю людей, я знаю, что они делают. Мы даем и берем, и движемся в невероятно сложной сладости, заворачивая туда и сюда. – В том, что он говорил, не было ничего понятного, но то, что он имел в виду, как-то становилось и чистым, и ясным. Он очень часто произносил слово «чистый». Мне и во сне не могло присниться, что Дин вдруг заделается мистиком. То были первые дни его мистицизма, которые приведут к странной, рваной, филдсовской святости его последующих дней.
Даже моя тетушка с любопытством слушала его вполуха, пока мы с ревом мчались обратно на север, к Нью-Йорку, той же самой ночью, с мебелью сзади. Теперь, когда в машине сидела тетка, Дин пустился рассказывать о своей трудовой жизни в Сан-Франциско. Мы подробно остановились на каждой мелочи, входящей в обязанности тормозного кондуктора, с детальным показом всякий раз, когда проезжали мимо депо, а однажды он даже выскочил из машины, чтобы продемонстрировать, как кондуктор подает сигнал «путь свободен» на стрелке запасного пути. Тетушка удалилась на заднее сиденье и уснула. Из Вашингтона в четыре утра Дин еще раз позвонил Камилле с оплатой разговора во Фриско. Вскоре после этого, когда мы выехали из Вашингтона, нас обогнала патрульная машина со включенной сиреной, и нас оштрафовали за превышение скорости, несмотря на тот факт, что ехали мы не быстрее тридцати. Виноват был калифорнийский номер.
– Вы, парни, что, думаете, можете тут гонять, как вам заблагорассудится, раз из Калифорнии, да? – сказал легавый.
Мы с Дином пошли к столу сержанта у них на посту и попытались объяснить, что у нас нет денег. Они ответили, что если мы не выкатим штраф, Дину придется просидеть ночь в тюрьме. Конечно, деньги у моей тетки были, пятнадцать долларов, всего у нее была двадцатка, и все должно было закончиться прекрасно. И в самом деле, пока мы спорили с фараонами, один вышел поглядеть на мою тетушку, которая сидела в машине, закутанная в одеяло. Она его тоже увидела.
– Не беспокойтесь, я не маруха. Если хотите обыскать машину, так давайте. Я еду домой с моим племянником, а мебель эта – не краденая; это мебель моей племянницы, у нее только что родился ребенок, и она переезжает в новый дом. – Это поразило Шерлока, и он вернулся на пост. Тетке пришлось заплатить за Дина штраф, иначе мы бы застряли в Вашингтоне; у меня прав не было. Он пообещал вернуть деньги, и на самом деле их вернул – ровно через полтора года, к приятному удивлению моей тетушки. Тетушка – респектабельная женщина, зависшая в этом печальном мире, и знала она этот мир очень хорошо. Она рассказала нам про фараона:
– Он спрятался за дерево, чтобы разглядеть, как я выгляжу. Я сказала ему… я сказала ему, чтобы он обыскал машину, если хочет. Мне нечего стыдиться. – Она знала, что это Дину есть чего стыдиться, да и мне тоже – единственно из-за того, что я с ним вместе, и мы с Дином с грустью приняли это.
Моя тетушка однажды сказала, что мир никогда не обретет мира, пока мужчины не упадут к ногам своих женщин и не попросят прощения. Но Дин это и так знал – он возвращался к этому множество раз.
– Я просил и умолял Мэрилу дать мне мирного, милого понимания чистой любви меж нами, чтобы напрочь отбросить все дрязги, – и она это понимает; стоит ее разуму устремиться к чему-то другому – и она на меня обрушивается; она никогда не поймет, как сильно я люблю ее, она своими пальцами вяжет мне проклятье.
– По правде сказать, мы все не понимаем наших женщин – вот в чем дело; мы обвиняем их, а это все – наша собственная вина, – ответил я.
– Но это все не так просто, – предостерег Дин. – Мир настанет внезапно, мы и не поймем, когда он придет, – видишь, чувак? – Упрямо и мрачно он гнал машину по Нью-Джерси; на заре, пока он спал на заднем сиденье, я въехал в Патерсон. Мы были дома в восемь и нашли там Мэрилу и Эда Данкеля – они сидели и докуривали бычки из пепельниц: они ничего не ели с тех самых пор, как мы с Дином уехали. Тетушка купила продуктов и приготовила грандиозный завтрак.

0

19

4
И вот троице с Запада настало время подыскивать себе новое жилье на Манхэттене. У Карло была квартирка на Йорк-Авеню – туда они и перебрались в тот же вечер. Мы с Дином проспали весь день, а проснувшись, обнаружили, что в канун Нового Года Нью-Йорк – в плену у сильнейшей снежной бури. Эд Данкель сидел в моем кресле и рассказывал о прошлом Новом Годе:
– Дело было в Чикаго. Я был на мели. Сидел на подоконнике у себя в номере на Норт-Кларк-Стрит, а из булочной внизу к моим ноздрям поднимался восхитительнейший запах. У меня не оставалось ни цента, но я спустился и поговорил там с девушкой. Она бесплатно дала мне хлеба и кофейного печенья. Я поднялся к себе в комнату и все съел. Просидел в номере всю ночь. В Фармингтоне, в Уте, как-то раз, когда я работал вместе с Эдом Уоллом – ну, ты же знаешь Эда Уолла, сын денверского ранчера – так вот, сплю я как-то и вдруг вижу свою покойную матушку, стоит в углу, а вокруг нее такой свет разливается. Я говорю: «Мама!» – а она исчезла. У меня все время видения бывают.
– А что ты собираешься делать с Галатеей?
– А-а, посмотрим. Вот только доедем до Нового Орлеана. Как ты думаешь, а? – Он начинал обращаться ко мне за советами; одного Дина ему уже не хватало. Но, размышляя о Галатее, он уже влюбился в нее.
– Что ты с собой собираешься делать, Эд? – спросил я.
– Не знаю, – ответил он. – Живу себе. Врубаюсь в жизнь. – Он повторил эту фразу Дина дважды. Направления у него никакого не было. Он сидел и вспоминал о той ночи в Чикаго, о горячем кофейном печенье и одинокой комнате.
Снаружи кружило. В Нью-Йорке должна была проходить большая праздничная попойка; мы все шли туда. Дин уложил свой побитый чемодан, поставил его в машину, и мы отчалили в эту великую ночь. Тетушка была счастлива от мысли, что мой братец приедет к ней на следующей неделе; она сидела со своей газетой и ждала полночной радиопередачи с Таймс-Сквер. Мы с ревом мчались в Нью-Йорк, и нас слегка заносило на льду. Когда за рулем был Дин, я совсем не боялся: он мог управиться с машиной при любых обстоятельствах. Радио уже починили, и теперь дикий боп гнал нас вперед, навстречу ночи. Я не знал, к чему нас это все приведет; мне было наплевать.
И вот примерно в это время мне стала не давать покоя одна странная штука. А именно: я кое-что забыл. Перед тем, как появился Дин, я собирался принять какое-то решение, а теперь его начисто вышибло у меня из головы, но оно все же болталось на кончике языка моего разума. Я щелкал пальцами, пытаясь вспомнить его. Я даже упоминал о нем в разговоре. Больше того, сейчас я уже не мог сказать, решением ли оно было или же просто мыслью, которую я забыл. Оно не отпускало и ошеломляло меня, оно меня печалило. Оно как-то соотносилось со Странником в Саване. Карло Маркс и я однажды сели вместе на два стула друг напротив друга, соприкасаясь коленями, и я рассказал ему про свой сон о какой-то странной арабской фигуре, которая гналась за мною со пустыне; я пытался от нее убежать, а она, в конце концов, настигла меня, не успел я добежать до Спасительного Града.
– Кто это был? – спросил меня Карло. Мы стали об этом размышлять. Я предположил, что это был я сам, одетый в саван. Не то. Что-то, кто-то, какой-то дух преследовал нас всех по пустыне жизни и неизбежно настигал нас прежде, чем мы достигали небес. Естественно, теперь, оглядываясь назад, я могу сказать лишь одно: то была смерть; смерть настигает нас перед самыми небесами. Единственное, чего мы жаждем, пока живем, что заставляет нас вздыхать, стенать и испытывать в различных видах сладкую тошноту, – так это воспоминание о некоем утраченном блаженстве, которое, вероятно, мы пережили еще во чреве матери, и которое может быть воспроизведено лишь (хотя мы никак не желаем допустить этого) в смерти. Но кому же охота умирать? В суматохе событий я продолжал думать об этом где-то в самой глубине разума. Я сказал об этом Дину, и тот немедленно опознал здесь обычное стремление к чистой смерти; и поскольку ни один из нас не будет жить заново, он, вполне справедливо, не желал иметь с этим ничего общего, и я с ним в тот раз согласился.
Мы отправились искать компанию моих нью-йоркских друзей. Там тоже цветут сумасшедшие цветочки. Сначала поехали к Тому Сэйбруку. Том – грустный симпатичный парень, славный, щедрый и сговорчивый; только изредка на него внезапно находят приступы депрессии, и он стремглав убегает, не сказав никому ни слова. В ту ночь он был вне себя от радости:
– Сал, где ты нашел этих совершенно чудесных людей? Я никогда таких не встречал.
– Я нашел их на Западе.
Дин был в ударе: он поставил джазовую пластинку, сграбастал Мэрилу, прижал ее к себе и прыгал под музыку, отскакивая от нее как мячик. Та тоже от него отскакивала. У них была настоящая любовная пляска. Пришел Иэн МакАртур с огромной толпой. Начались наши новогодние праздники, продолжавшиеся три дня и три ночи. В «гудзон» набивались гигантские оравы народу, и мы виляли по заснеженным нью-йоркским улицам с одной вечеринки на другую. На самую большую я привел Люсиль и ее сестру. Когда Люсиль увидела меня с Дином и Мэрилу, лицо ее потемнело – она ощутила безумие, которое те в меня вкачивали.
– Ты мне не нравишься, когда ты с ними.
– А-а, да все в порядке, это же просто оттяг. Мы живем лишь раз. Мы просто веселимся.
– Нет, это грустно, и мне это не нравится.
Потом Мэрилу начала меня обхаживать: она сказала, что Дин собирается остаться с Камиллой, а она хочет, чтобы я поехал с нею.
– Поехали с нами в Сан-Франциско. Будем жить вместе. Я буду тебе хорошей девчонкой. – Но я знал, что Дин любит Мэрилу, и еще знал, что Мэрилу делает это, только для того, чтобы Люсиль взревновала, а мне это было совершенно ни к чему. И все же… и все же я облизывался на эту сочную блондинку. Когда Люсиль увидела, как Мэрилу затаскивает меня в укромные уголки, шепчет мне на ушко и насильно меня целует, она приняла приглашение Дина прокатиться на машине; но они там лишь поговорили, да выпили немного южного самогона, который я оставил в бардачке. Все перепуталось и все рушилось. Я знал, что мои отношения с Люсиль долго не протянут. Она хотела, чтобы я жил «по-ейному». Она была замужем за портовым грузчиком, который очень плохо к ней относился. Я хотел на ней жениться, удочерить ее маленькую и все такое, если она с ним разведется; но денег не хватало даже на то, чтобы оформить развод, и все это было полной безнадегой, а кроме того Люсиль никогда бы не поняла меня, потому что мне нравится слишком многое сразу, я всегда путаюсь и зависаю на бегу от одной падающей звезды к другой – и, в конце ковцев, сам падаю вниз. Такова ночь, и вот что она с тобою делает. Мне нечего было никому предлагать, кроме собственного смятения.
Попойки были гигантскими; в одной подвальной квартире на Западных 90-х улицах скопилась, по меньшей мере, сотня человек. Людей вытесняло в подвальные отсеки рядом с печами. В каждом углу что-то происходило, на каждой постели, на каждой кушетке – то была не оргия, а обычная нью-йоркская вечеринка с истошными воплями и дикой музыкой по радио. Была даже одна девочка-китаянка. Дин перебегал от группы к группе как Граучо Маркс и врубался во всех. Периодически мы вылетали к машине, чтобы заехать еще за кем-то. Пришел Дамион. Дамион – герой моей нью-йоркской банды так же, как Дин – главный герой западной. Они сразу друг другу не понравились. Девчонка Дамиона вдруг двинула его в челюсть с правой. Тот стоял и покачивался. Она отволокла его домой. Из своей контуры пришли с бутылками кое-какие наши друзья-газетчики. Снаружи бушевал грандиознейший и чудеснейший буран. Эд Данкель познакомился с сестрой Люсиль и вместе с нею исчез: я забыл сказать, что Эд очень обходителен с женщинами. В нем шесть футов росту, он мягкий, любезный, покладистый, прямой и восхитительный. Он подает женщинам пальто. Вот как надо дела делать. В пять утра мы все неслись по задворкам многоквартирного дома и лезли в окно, где шла пьянка. На рассвете снова очутились у Тома Сэйбрука. С народом все было понятно – там пили выдохшееся пиво. Я спал на кушетке, обняв девушку по имени Мона. Целые толпы вваливались из старого бара в Колумбийском студгородке. Все, что только есть в жизни, все лица, что есть у жизни, – все громоздилось в одну-единственную сырую комнату. У Иэна МакАртура веселье продолжалось. Иэн МакАртур – чудесный малый, носит очки и выглядывает из-под них с восхищением. В то время он как раз учился говорить всему «Да!» – совсем как Дин, и с тех пор делать этого так и не прекратил. Под дикие звуки Декстера Гордона и Уорделла Грэя, выдувавших «Охоту», Дин и я играли на кушетке с Мэрилу в «ну-ка догони», а она – далеко не малышка. Дин бегал без майки, в одних брюках, босиком – до тех пор, пока не пришло время прыгать в машину и везти сюда кого-то еще. Происходило сразу все на свете. Мы нашли дикого экстатичного Ролло Греба и провели остаток ночи у него дома на Лонг-Айленде. Ролло живет в хорошем особняке со своей теткой; когда та умрет, весь дом отойдет ему. А пока она отказывается потакать малейшим его прихотям и ненавидит его друзей. Он притащил о собой всю оборванную банду: Дина, Мэрилу, Эда и меня – и закатил неистовую попойку. Женщина прокралась наверх: она грозилась вызвать полицию.
– Заткнись ты, старая кляча! – орал Греб. Как же он вообще может с нею жить? У него было больше книг, чем я видел за всю свою жизнь: целых две библиотеки, две комнаты, загруженные книгами до самого потолка по всем четырем стенам, – да еще и такими книгам, как «Чьи-то там апокрифы» в десяти томах. Он ставил нам оперы Верди и изображал их в лицах – в одной пижаме, совершенно разорванной на спине. Ему было плевать на все абсолютно. Он великий ученый: шатаясь, он шляется по набережной Нью-Йорка с нотными манускриптами семнадцатого века подмышкой и орет. Он ползает по улицам, как большой паук. Его возбуждение вылетало у него из глаз клинками дьявольского света. Он выгибал шею в спазмах экстаза. Он шепелявил, корчился, хлопался оземь, стонал и выл, он падал на спину в отчаяньи. Он едва мог выдавить из себя хоть слово – так возбуждала его жизнь. Дин стоял с ним рядом, склонив голову, и лишь изредка повторял:
– Да… да… да… – Потом отвел меня в угол. – Этот Ролло Греб – замечательнейший, чудеснейший из них всех. Вот что я и пытался тебе сказать: вот каким я хочу быть. Я хочу быть как он. Он никогда не зависает, он идет во все стороны, он все из себя выпускает, он познал время, ему больше нечего делать, кроме как качаться взад и вперёд. Чувак, он – конец всему! Видишь – если станешь как он, то, наконец, поймешь это.
– Что поймешь?
– ЭТО! ЭТО! Я расскажу тебе – сейчас нет времени, у нас сейчас нет времени. – Дин рванулся обратно, посмотреть на Ролло Греба еще.
Джордж Ширинг, великий джазовый пианист, как сказал Дин, был в точности как Ролло Греб. Мы с Дином пошли смотреть Ширинга в «Бёрдлэнд», где-то посреди этих долгих безумных праздников. В зале никого не было, мы оказались первыми посетителями, десять часов. Вышел Ширинг, слепой, его за руки подвели к пианино. Это был такой солидного вида англичанин с тугим белым воротничком, полноватый, светловолосый; вокруг него витал мягкий дух английской летней ночи – он исходил от первой журчащей нежной темы, которую тот играл, а бассист почтительно склонялся к нему и бубнил свой бит. Барабанщик Дензил Бест сидел неподвижно, и только кисти его рук шевелились, отщелкивая щетками ритм. А Ширинг стал качаться; его экстатическое лицо раздвинулось в улыбке; он начал раскачиваться на своем стульчике взад и вперед, сперва медленно, потом бит взмыл вверх, и он стал качаться быстрее, с каждым ударом его левая нога подпрыгивала, головой он качал тоже – как-то вбок; он опустил лицо к самым клавишам, отбросил назад волосы, и вся его прическа развалилась, он был весь в испарине. Музыка пошла. Бассист сгорбился и вбирал ее в себя, быстрее и быстрее – просто казалось, оно само идет быстрее и быстрее, вот и все. Ширинг начал брать свои аккорды: они выкатывались из пианино сильными полноводными потоками – становилось страшно, что у человека не хватит времени, чтобы справиться с ними всеми. Они все катились и катились – как море. Толпа орала ему: «Давай!» Дин весь покрылся потом; капли стекали ему на воротник.
– Вот он! Это он! Старый Боже! Старый Бог Ширинг! Да! Да! Да! – И Ширинг чувствовал у себя за спиной этого безумца, мог расслышать, как Дин хватает ртом воздух и причитает, он ощущал это, хоть и не видел. – Правильно! – говорил Дин. – Да! – Ширинг улыбался; Ширинг раскачивался.
Вот он поднялся от пианино; пот лил с него ручьями; то были его великие дни 1949 года – еще до того, как он стал прохладно-продажным. Когда он ушел, Дин показал на опустевший стульчик:
– Пустой престол Бога, – сказал он. На пианино лежала труба: ее золотая тень бросала странные блики на бредущий по пустыне караван, нарисованный на стене за барабанами. Бог ушел; и теперь стояло молчание его ухода. То была дождливая ночь. То был миф дождливой ночи. От благоговения у Дина аж глаза на лоб вылезли. Это безумие ни к чему не приведет. Я не знал, что со мною происходит, и вдруг понял, что все это время мы не курили ничего, кроме травы; Дин купил ее где-то в Нью-Йорке. Это и заставило меня подумать, что все вот-вот настанет – тот момент, когда знаешь всё, и всё навсегда решено.

0

20

5
Я бросил всех и пошел домой отдыхать. Тетка сказала, что я попусту трачу время, болтаясь с такими, как Дин и его банда. Я знал, что и это тоже неправильно. Жизнь есть жизнь, натура есть натура. Мне хотелось лишь совершить еще одно блистательное путешествие к Западному Побережью и вернуться назад к началу весеннего семестра в школе. И что же это оказалось за путешествие! Я поехал лишь прокатиться и посмотреть, на что еще Дин способен, и, наконец, зная, что он все-таки вернется во Фриско к Камилле, я хотел закрутить романчик с Мэрилу. Мы приготовились вновь пересечь кряхтящий континент. Я получил деньги по своему солдатскому чеку и дал Дину восемнадцать долларов, чтобы тот отправил их своей жене; та ждала, когда он вернется, и сидела совсем без денег. Что там себе думала Мэрилу, я не знаю. Эд Данкель, как всегда, лишь плелся следом.
Перед тем, как уехать, мы проводили в квартире у Карло долгие смешные дни. Он бродил в одном халате и толкал полуиронические речи:
– Не то, чтобы я сейчас пытался отобрать у вас ваши маленькие снобские радости, но мне кажется, настало время решать, кто вы есть и что собираетесь делать. – Карло печатал на машинке в какой-то конторе. – Я хочу знать, что должно означать все это сидение дома целыми днями. Что это за базар и что вы намерены делать? Дин, почему ты оставил Камиллу и снял Мэрилу. – Никакого ответа – одни смешочки. – Мэрилу, почему ты вот так ездишь по стране и каковы твои женские намерения в отношении савана? – Такой же ответ. – Эд Данкель, зачем ты бросил свою молодую жену в Тусоне и что делаешь здесь, рассиживая на своей большой и толстой заднице? Где твой дом? Где ты работаешь? – Эд Данкель потупился, искренне сбитый с панталыку. – Он одернул на себе халат и сел лицом к нам всем. – Дни гнева еще настунут. Шарик вас долго не продержит. И, больше того, – этот воздушный шарик абстрактен. Вы все полетите кувырком на Западное Побережье и, спотыкаясь, вернетесь в поисках своего камня.
В те дни у Карло выработался такой тон в голосе, который, как он надеялся, звучал, будто Голос Скалы: то есть, по замыслу, он должен был ошеломлять людей, представлявших себе, что с ними говорит скала.
– Драконов к шляпам пристегнули, – пророчествовал он. – Мышей на чердаках спугнули. – Его безумные глаза поблескивали нам. После «Дакарской Хандры» он прошел через ужасный период, который называл «Святой Хандрой» или «Гарлемской Хандрой», когда в середине лета он жил в Гарлеме, а по ночам просыпался в своей одинокой комнатке и слышал, как с неба спускается «великая машина»; и когда бродил по 135-й улице «под водой» вместе со всякой другой рыбой. Это был бунт блистательных идей, снизошедших, чтобы принести просветление его мозгу. Он заставлял Мэрилу садиться к нему на колени, приказывая ей оседлать его. Он говорил Дину:
– Ну чего ты не сядешь и не расслабишься? Почему ты всегда так много прыгаешь? – Дин бегал кругами, сыпля сахар себе в кофе и восклицая:
– Да! Да! Да! – Ночью Эд Данкель спал на подушках, брошенных на пол. Дин с Мэрилу спихнули Карло с кровати, и тот сидел на кухне над рагу из почек, бомоча свои скалистые пророчества. Я приезжал днем и наблюдал все это.
Эд Данкель мне сказал:
– Вчера ночью я прошел до самой Таймс-Сквер, и только я туда пришел, как вдруг сразу понял, что я призрак – то был мой призрак, что шел по тротуару. – Он говорил мне это без всяких пояснений, лишь кивая головой для пущей убедительности. Десять часов спустя, посреди какого-то другого разговора Эд сказал: – Да, это мой призрак шел со тротуару.
Дин вдруг склонился ко мне и на полном серьезе произнес:
– Сал, мне нужно у тебя кое-что попросить – это очень важно для меня… вот только как ты это воспримешь… но мы же кореша, правда?
– Конечно, правда, Дин. – Я чуть было не покраснел. Наконец, он выдал: ему хотелось, чтобы я сделал Мэрилу. Я не спрашивал его, зачем, потому что знал: он хочет посмотреть, какая она с другим мужчиной. Мы сидели в баре «Ритци», когда он это предложил; потом еще час бродили по Таймс-Сквер, разыскивая Хассела. Бар «Ритци» – это хулиганский притон района Таймс-Сквер; он меняет вывески каждый год. Если зайдешь внутрь, то не увидишь там ни одной девчонки в одиночку, даже в кабинках их нет, а есть огромная толпа парней, одетых в разнообразные хулиганские прикиды – от красных рубашек до саржевых костюмов. Это еще и бар фарцы – пацанов, которые живут со старых грустных гомиков ночной Восьмой Авеню. Дин вошел туда, прищурив глаза, чтобы рассмотреть буквально каждое лицо. Там были дикие негры-педерасты, хмурые парни с пушками в карманах, моряки с финками, худые безразличные торчки и случайный хорошо одетый детектив средних лет, выдающий себя за какого-нибудь букмекера и ошивающийся там наполовину из интереса, наполовину из чувства долга. Это было самое типичное место для того, чтобы Дин выложил мне свою просьбу. В баре «Ритци» варганятся всевозможнейшие злые замыслы – это ощущение просто висит в воздухе, – и с ними вместе начинаются всевозможные безумные сексуальные процедуры. Медвежатник не только предлагает громиле определенную хазу где-нибудь на 14-й улице, но они еще и спят вместе. В баре «Ритци» много времени провел Кинси,[7] он там брал интервью у некоторых мальчиков; я сам сидел там той ночью, когда пришел его ассистент. Расспрашивали Хассела и Карло.
Мы с Дином приехали обратно на квартиру и нашли Мэрилу в постели. Данкель призраком скитался по Нью-Йорку. Дин рассказал ей, что мы решили. Она ответила, что ее устраивает. Сам я не был так сильно в этом уверен. Мне нужно было доказать, что я это выдержу. Постель служила большому человеку смертным одром и была продавлена посередине. Мэрилу лежала в ложбинке, а мы с Дином по обеим сторонам опирались на задравшиеся кверху края матраса, и не знали, что сказать. Я произнес:
– Да ч-черт, я не могу этого сделать.
– Давай, чувак, ты же обещал! – ответил Дин.
– А как по части Мэрилу? – спросил я. – Ну, Мэрилу, ты-то что думаешь?
– Валяй, – сказала она.
Она обняла меня, и я попытался забыть, что старина Дин рядом. Каждый раз. Когда я представлял себе, как он здесь, в темноте слушает каждый наш звук, мне неудержимо хотелось расхохотаться. Это было ужасно.
– Боюсь, у меня ничего не выйдет. Не сходить ли тебе на минутку на кухню?
Дин так и сделал. Мэрилу была такой милой, но я прошептал:
– Подожди, пока мы не полюбим друг друга в Сан-Франциско; я не могу сейчас вложить в тебя всего сердца. – И я 6ыл прав, она это чувствовала. Как будто трое детей на земле пытаются что-то решить посреди ночи, а перед ними вырастает все бремя прошедших столетий. В квартире стояла странная тишина. Я подошел, похлопал Дина по плечу и сказал, чтобы шел к Мэрилу; а сам удалился на кушетку. Я слышал, как Дин блаженствует, болбочет и неистово раскачивается. Только парень, проведший пять лет в тюрьме, может доходить до таких маниакальных беспомощных крайностей; так умолять у порталов источника мягкости, обезумев от совершенно физического постижения истоков жизненного блаженства; так слепо искать возврата по тому пути, которым пришел. Вот что получается, когда много лет разглядываешь возбуждающие картинки за решеткой – ноги и груди женщин в популярных журналах; оцениваевь твердость стальных темниц в сравнении с мягкостью женщины, которой в них нет. Тюрьма – то место, где обещаешь себе право на жизнь. Дин никогда не видел лица своей матери. Каждая новая девчонка, каждая новая жена, каждый новый ребенок дополняли его унылое оскудение. Где его отец? – старый бичара Дин Мориарти, Жестянщик, что ездил туда-сюда на товарняках, работал при железнодорожных забегаловках подсобным рабочим, шатался и валился наземь в пьянчужных тупичках по ночам, издыхал на угольных отвалах, один за другим терял желтевшие зубы в канавах Запада? Дин имел полное право умирать сладкими смертями от совершенной любви своей Мэрилу. Мне не хотелось вмешиваться, я всего лишь хотел идти следом.
На заре вернулся Карло и влез в свой халат. В те дни он больше не спал.
– Эх! – завопил он. Он сходил с ума от месива на полу: разбросанные везде штаны, платья, бычки, грязные тарелки, раскрытые книги, – у нас тут был великолепный форум. Каждый день мир кряхтел, вращаясь, а мы продолжали свои отвратительные исследования ночи. Мэрилу ходила вся в синяках после какой-то ссоры с Дином; у того физиономия тоже была исцарапана. Пора было ехать.
Мы примчались ко мне домой, вся орава из десяти человек, забрать мою сумку и позвонить Старому Быку Ли в Новый Орлеан из того самого бара, где мы с Дином много лет назад имели наш первый разговор, когда он пришел ко мне учиться писать. Мы услышали хныканье Быка за восемнадцать сотен миль отсюда:
– Слушайте, парни, что вы хотите, чтобы я сделал с этой вашей Галатеей Данкель? Она здесь уже две недели, прячется у себя в комнате и отказывается разговаривать и с Джейн, и со мной. У вас там естъ рядом этот тип Эд Данкель? Ради всего святого, притащите его сюда и избавьте меня от нее. Она спит в нашей лучшей спальне, а деньги у нее уже все кончились. У нас ведь тут не отель – Мы успокоили Быка улюлюканьем и воплями в телефон – здесь были Дин, Мэрилу, Карло, Данкель, я, Иэн МакАртур, его жена, Том Сэйбрук, еще Бог знает кто, все орали и пили пиво прямо у телефонной трубки, а сбитый с толку Бык, надо сказать, пуще всего прочего ненавидел неразбериху.
– Что ж, – сказал он, – может, с вами что-нибудь и станет ясно, когда вы сюда доберетесь – если вы сюда доберетесь вообще. – Я попрощался с тетушкой, пообещал вернуться через две недели и снова снялся в сторону Калифорнии.

0